Кабинет
Александр Бородыня

СПИЧКИ

АЛЕКСАНДР БОРОДЫНЯ

*

СПИЧКИ

Маленький роман

Часть 1

 

 

Сапоги от крема ртутно блестели, расставленные на мокром, металлического цвета асфальте носками внутрь. Галифе обтрепалось — торчали твердые от грязи, крученые нитки.

Тонкая бумажка, приваренная засохшим крахмалом, волнилась стиральной доской, но складки не помешали ему прочитать во второй раз. “Продается Родина, недорого, в хорошем состоянии”, ниже — мелкие черные цифры телефонного номера на раздельных тонких полосках. Слово “радиола” какой-то шутник замазал зеленым фломастером.

— Энтузиасты! — Наконец разобравшись в замазанном слове, он зачем-то посмотрел вниз, на носки сапог. — Да их всех здесь!.. За такое... Как Светку — в ящик и похоронить!

Он заметил на пустой улице прохожего и кинулся, бухая по серебряным лужам, догонять.

— Гражданин! Погоди, гражданин, заблудился я... Не московский я, не здешний... — Слова выходили хриплые, с угрозой. — Скажи, мне нужна улица Стеклова, дом один! Где это тут?

Прохожий, ускоряя шаг, махнул деревянно рукой внутрь косого переулка слева от объявления, и шаги его пропали за шумом автобусного мотора.

— Дочь похоронить опоздаю,— сказал уже вдогонку прохожему, не москвич,— понимаешь ты, сволочь, на похороны человек шел и заблудился среди этого кирпича!

Девки поднатужились и втроем вынесли из подъезда открытый гроб, опять не обнаружили поддержки и поставили его на асфальт в радугой расплывающиеся бензиновые лужи.

— Тяжелая Жанка какая стала! — вытирая зачем-то ладони о шершавую джинсовую юбку, сказала светленькая девица. Она заглянула сверху в лицо покойницы, осмотрелась: ни заказанного катафалка, никого.— Невеста! — зло улыбнулась она.— Ты что думаешь, мы тебя вот так, три дуры, на руках на кладбище в загородную зону понесем?

Покойница не отвечала. Она лежала неподвижно в узком ящике, отделанном белой материей и красными шелковыми цветами. Такого же цвета большой цветок был у нее в сомкнутых руках. Цветок не походил на живой, хотя и был живым, на белом платье лежали опавшие лепестки.

— Пошлая ты стала, Оля! — играя дымящей сигаретой, часто стряхивая пепел, механическим голосом сказала высокая рыжая девица.— Как пакость!..

Третья, толстенькая, небольшого роста, одетая в белую мохеровую кофточку, только вытирала платочком мягкие розовые щеки.

— Слушай! — вспомнила рыжая и уронила сигарету.— А ты дверь-то заперла? Там водки два ящика осталось.— И спросила осторожно, обращаясь к покойной. — Хочешь, Жанка, водки?

Он задумчиво постоял на месте, потом опомнился и побежал в указанном направлении в переулок. Ни одного человека больше навстречу не попадалось. Только стояли кругом запертые разноцветные частные автомобили. Автомобили блестели, они были разных марок и раздражали приезжего. Косо стоящие баки по левую руку, белая шестнадцатиэтажная башня справа уперлась плоской крышей в серую плоскость неба. Мусор осыпался, и на приезжего посмотрел из бака зеленый кошачий глаз, блестящий, как циферблат модных часов.

— А сколько времени? — спросил он у себя и остановился.— Опоздал я, что ли? Похоронили... Без меня похоронили?

И тут увидел невдалеке раскрытую ямой дверь подъезда. У двери три пестро одетых женщины. В ногах у женщин стояло что-то, присмотрелся — гроб. Сразу не догадаешься, потому что неестественно белый как во французском фильме.

— Нет, не опоздал! — Он, задыхаясь, кинулся к дочери.— Будем в Москве прописываться,

Животное, выскочив из мусорного бака, прыжками кинулось за человеком в коричневом костюме и ртутного цвета сапогах, но моментально остыло догонять и разлеглось на круглом желтом половичке, теплом и сухом.

— Николай Николаевич я, отец,— объяснил приезжий, пристраиваясь встать неподвижно рядом с гробом.— Светка-то, она дура... А почему вы ее наземь поставили? Давайте хоть на стол, что ли, поставим! Никто не провожает? А почему только вы, девочки?..

Втроем (светловолосая Оля только фыркнула и отвернулась) гроб подняли и поставили на длинный стол во дворе. Николай Николаевич пристроился на скамеечке в головах дочери. Ему все хотелось потрогать цветок на ее груди, определить, живой он все-таки или не живой. Толстенькая девица пыталась очистить испорченную бензиновой водой свою мохеровую кофточку.

— А почему же Светка, когда она была Жанна? — спросила рыжая девица.— Николай Николаевич, я вас спросила: почему же Светка?

— Мамку ее Жанкой звали, а ее Светкой... Я сам назвал, пьяный был.— Он всматривался в мраморное твердое лицо дочери, и лицо это теперь было похоже на лицо ее матери двадцать лет назад.— Пьяный был!..— Он хотел заплакать, но не вышло.— Я всегда, девушки, пьяный! И сейчас, ничего не пил с утра, а пьянь пьяная, это от горя, между прочим!..

Лес стоял как частокол голый, когда Николай Николаевич с Жанной зачали Светку на тропинке по дороге от станции домой. Точный момент зачатия он понимал однозначно. Теперь, закрывая глаза, сидя на скамеечке в столице в головах умершей Светки, Николай Николаевич в набежавшем кратком сне увидел вторично все, как тогда было, до последней черточки, до короткого движения, до оттенка мокрого, затянутого косынкой ее лба.

В лоб он поцеловал Жанну, взяв руками тяжелую голову, отстранился и увидел лицо без улыбки, глаза закрыты, на виске синей молнией жилка сквозь кожу вспыхивает. Жанна открыла глаза, и они заблестели в его глазах черным стеклом. “До дому, может, обождем?” — спросила она, развалив одним движением кофточку на груди и дергая замерзшими пальцами белый шелк. А он смотрел, как она раздевается, и ничего не мог сказать, потому что был совсем молодой тогда. “Да ты не надо раздеваться-то!” — хотел опять попросить он и точно знал, что она ответит: “Плевать, что холодно, не мороз!..”

Какое число тогда было, он тоже помнил — 3 октября. Жесткая юбка, серая, как кусок наждака, висела прямою складкой на гвоздике-ветке и колыхалась перед глазами. Рубило в глаза, выламывая слезы, солнце — белый диск, но это все чуть позже... Сперва Жанна сняла сапог, вылила из него воду, сняла другой сапог... Не боясь грязи, присела, сняла чулки и опять встала, потопталась босыми ногами в ожидании. Запомнилась юбка, запомнились белые босые ноги...

Николай Николаевич открыл глаза и еще раз долгим взглядом всмотрелся в неподвижное лицо Светки.

Ветром принесло запах гари. Губы у покойницы были сильно намазаны помадой, а неподвижные эллипсы глаз подведены красивыми линиями, подкрашены даже ресницы.

Окна в доме не открывались, но, обернувшись, он заметил в каждом третьем окне любопытное лицо, а то и два, где-то рожа шторой прикрылась, где-то из-под ладони против солнца смотрит.

— Зачем губы Светке нарисовали? — спросил он.— Кто? Он встал со скамейки, походил возле гроба, размял ноги. Никто ему не ответил, потому что подходили уже на похороны люди, подъехала даже машина, встала против подъезда. Николаю стало немного душно от тихих голосов. От угля в воздухе, рассеянного тончайшею пылью во всем пространстве двора. Он встал неподвижно спиной к дому и посмотрел перед собой. Сломанная высохшая рябина, скрещивая многие свои ветви, напоминала схему метрополитена. Торчали редкие красные точки ягод в сети дерева, несколько желтых листочков, несколько зеленых листочков. “Продается Родина, недорого...", — повторил про себя текст объявления Николай,— А на самом деле — радиола!”

Хорошая упаковка напоминает формой предмет, для которого служит. Бесшумно подъехавший катафалк напоминал своей формой гроб, но был побольше. Мотор катафалка то мелодично мурлыкал, то сыто пофыркивал голосом станка.

Только .что не было во дворе никого, а теперь с трудом поместились в большую рейсовую машину — автобус с рекламой пепси-колы на желтом боку, над стеклянным лбом ветрового стекла в квадратике был даже номер. “Нулевой”,— отметил про себя Николай. Он, опасаясь, что придется стоять, поспешил, расталкивая локтями других людей, внутрь, присел на переднее сиденье, и автобус сразу же поехал, правда с открытой дверью.

Катафалк следовал впереди, автобус шел за ним следом. В отодвинутые верхние окошки, врывался струями ветер. Музыканты, стоя на задней площадке, таращились больными от пьянства глазами. Девки запели, сначала — на высокой металлической ноте Ольга. Ее поддержали.

Милиционер махнул палочкой, и стрелка спидометра скакнула к отметке “семьдесят”, от нее поехала дальше — до отметки “сто”, под песню обе машины понеслись по столице уже иначе — быстро. Музыканты не могли от тряски играть, на них хоть и поглядывали все укоризненно, но не обижались до самого кладбища.

Он нырнул в пустую и темную чужую квартиру, как кирпич в воду. Поцеловав номер отъезжающего похоронного автобуса чистым воздушным поцелуем с расстояния двадцати метров и сделав за открытой дверью небольшую пробежку, бросок тренированного тела, Михаил Михайлович, следователь прокурагуры, находясь на работе, вскрыл реквизированной отмычкой замок. Он вошел в квартиру на первом этаже. Далекой бормашиной въедалась откуда-то сверху музыка из не до конца выключенного радио. Было темно, все окна закрыты, а при свете он здесь никогда не был. Михаил Михайлович остановился в передней, стоя спиной к закрытой двери на лестницу. Остро он ощутил себя вором здесь и подумал: “Зачем же было дело об убийстве, открывать, если в квартире покойной так темно?”

Темнота походила на мазут, в котором по мере привыкания глаз потихонечку плавала ржавчина и металлическая рыжая окалина.

Столы при неживом свете сырой спички выплыли в конце коридора, накрытые пустыми кругами тарелок и уже расставленной симметрично “винтовой” водкой. Спичка треснула и погасла. Пламя от второй спички колыхнулось по всей комнате, и следователь зажег свет. Он пощупал у себя в кармане тисненое удостоверение, не допускающее всех этих действий, но гарантирующее от последствий, и уже при скучном ясном освещении двадцатиламповой чешской люстры принялся за осмотр.

Женское белье в шкафах пахло заводской смазкой, шелковое, разноцветное, аккуратно уложенное. Резиночки, тонкий металлический рисунок на выпуклых чашечках бюстгальтеров. Махровое полотенце широким обтирочным концом жестко съездило Михаила Михайловича по щеке, когда он забрался в шкаф. Шкаф скрипел и качался.

Следователе выпил водки со стола, поискал закусить, но только постучал ногтем по блестящей тарелке. Шторы на окнах он потревожить боялся, и обыск продолжался при электричестве. Косметику он рассыпал, рассыпал и фотографии, уронив пудовый альбом. Выскочили и легли на паркетный пол рядом с пружинящей мякотью ковра несколько черно-белых лиц. Присев на корточки, он всматривался: набор женских фигур, ни одной мужской; групповой портрет восьмого класса — судя по расстановке, сельскому пейзажу на заднем плане и физиономии классного руководителя, глухая деревня была родиной покойницы-проститутки.

Очень долго, все то время, что на кладбище произносились речи и лились слезы по погибшей, следователь грустно сидел за пустым столом, смотрел в стену и по духу самого дома пытался определить: кокнули все же девицу или сама на

тот свет потопала, испорченная деревенщина? Лежала на полу металлическим цилиндром помада, валялась раскрытая коробочка с красками, и горела люстра.

Он наклонился, взял фотографию покойной: узкое, как тесак, белое личико в шестнадцать лет обрамляли спиральные какие-то колосья,— положил картинку в середину большой плоской тарелки. Губы у Светы чуть приоткрыты, а глаза не то чтобы глубокие или влажные, но похожи на две недопитые кофейные чашки, черные и грустно-мокрые...

Желание провести следственный эксперимент теперь же возникло в нем от состояния неуверенности, от грустного кофейного взгляда покойной. Не стесняясь, не чувствуя себя больше вором, он прошел на кухню, движимый, как станок электричеством, этим желанием (его мозг управлял телом точно, без сбоев), открыл духовку новенькой белой плиты, встал на обшитый линолеумом пол на колени и засунул голову внутрь. Покрутил головой, пытаясь уяснить себе, что видит в точности то, что видела в последний миг своей жизни ушедшая из нее молодая проститутка. Для полноты картины Михаил Михайлович, лежа в темноте головой на ржавом противне, левой рукой открыл на секундочку газ (он хотел ощутить даже запах ее смерти), а правой проник внутрь, в глубь железного ящика Пальцы наткнулись на что-то шуршащее, мягкое Михаил Михайлович потянул. “Неужели она спрятала здесь свой дневник? Не расставалась с ним до последней минуты?!” Он сдавил сухие листы в комок и неожиданно от радостного возбуждения находки полной грудью вздохнул. По глазам ударил ржавый мрак противня. Михаил Михайлович попытался выбраться, но застрял боком в узком черном шкафу.

Из окна как раз подкатившего к подъезду автобуса с нулевым номером и рекламой пепси-колы на свежем железном боку нескольким пассажирам было видно, как дернулись резиновым жгутом ноги, торчавшие из плиты. Песня сразу заглохла, и Оля с грустного женского “Ты прости меня, родная...” переключилась на визг.

Музыканты вышли первыми, встали у подъезда и без всякой причины взялись на всю громкость фальшивить трубами и греметь своими штопаными барабанами.

— Ну, у вас тут... Ax! — буркнул в кулак Николай Николаевич и подумал:

“Любопытно, как будет в доме после двух покойников проживать? — Но махнул рукой, задел стекло.— Столица главное! Родина наша ненаглядная, святая!”

В узкий коридорчик набилось народу, но в кухню к плите прошли только двое: полный, похожий на бурдюк с вином, украшенный золотым шитьем плешивый грузин — жених покойной, и хиленький подросток, похожий на бракованную велосипедную спицу. За ноги они вытащили Михаила Михайловича на линолеум и положили лицом вверх.

— Водка-то цела? — спросила Ольга.— Смотри — фотографии рассыпал! В руке, еще мягкой, податливой, покойник скомкал небольшую тетрадку без обложки. Тетрадка была исписана очень мелко. Тоненькая угловатая ручка потянула листки с одной стороны, обросшая жестким, казалось, металлическим волосом лапа грузина — с другой.

По комнате, по приготовленным поминкам, скинув свою мохеровую кофточку, в истерике металась пухленькая Нина. Наконец, швырнув круглую тарелку в оконное стекло, она вся остановилась и уставилась неподвижно на сломанную рябину. Схема чуть пошевеливалась, и под нею ходили, как разноразмерные рычаги, руки доминошников.

— Милицию надо вызвать, надо же...— прошептала она не своим голосом и сразу поняла, что прошептала это голосом Жанны. На руке красной отметиной прилепился у локтя лепесток

Музыканты не унимались. Окна, не в силах удержать своего любопытства, рвали навстречу солнцу и радуге плотные занавески, из них высовывались по пояс ограниченные металлическими подоконниками жадные до похоронного скандала граждане и гражданки.

— Уймите музыку!

Телефонный аппарат гудел длинным гудком вне зависимости от манипуляций с диском. Наташа села к столу, поставила рядом с собой не работающий блестящий телефон и вертела, вертела, засовывая пальцы в прозрачные дырки, стекловидный диск.

Пока Николай Николаевич осматривал квартиру, музыкантам кто-то заплатил, и они исчезли вместе с музыкой. А вместе с ними исчезли и солнце, и радуга,

и далекий грибной дождь. Сразу заскрежетал продолжительно, отставая от белых сполохов, гром,

В маленькой, похожей на белый пенальчик комнате блаа узкая железная кровать. В окно полыхнуло, и взбитое постельное белье — простыни и одеяла — показалось ему застывшими волнами гипса. Опять вспыхнуло и опять застрекотало. Николай Николаевич присел на гипсовую волну, и она мягко продавилась под ним. Нос его воспринял запах духов, это было схоже с тем, будто в носу Николая Николаевича ковыряли холодной острой иглой.

Среди понятых выделялась крупная женщина с неживым лицом и блестящими глазами, цвет которых определить было нельзя. Она держала на руках давешнего кота, похожего от влаги на порченую плюшевую игрушку.

— Протокольчик составим, граждане... Протокольчик составим.— Милиционер немного заикался от холода.— А вообще-то следовало бы товарищей с улицы Петровки вызвать,— он вынул из кармана мертвеца удостоверение,— ну, и они налицо.— Он улыбнулся мягкой, как подушка, наивной мордой.— Покойный-то, Михаил Михайлович... А, Михаил Михайлович,— обратился он к мертвецу, над которым сцепились спицы — детские пальцы и рыжие клешни, увитые золотом,— ты зачем, Михаил Михайлович, башкой в духовой шкаф полез? Понимать надо...

Осторожно подступившись к заинтересовавшей его женщине, Николай Николаевич шепнул ей в самое ухо, аккуратно, неслышно для других:

— Нездешний я, девушка! Ты потом, когда утихнет, поговори со мной, не забудь... Коля меня зовут, Николай.

— Поговорю,— шепнула она в ответ, а мокрое животное мерзко мяукнуло

— Отдайте, это не принадлежит вам,— без всякой интонации нажал голосом молодой человек, и гнутые пальцы-спицы вывернули из рыжей клешни мятую тетрадь.

— Слушай! — Заза Акопян не любил уступать приятного и жуткого, он любил сувениры.— Слушай, отдай! Пятьсот рублей! — Он тащил за шиворот не сопротивляющегося подростка сквозь все откинутые двери.— Пятьсот рублей тебе дам, хочешь? Мотоцикл хочешь?

Нина вошла в ванную. Она долго рассматривала разнокалиберные снаряды из пластмассы, полные разноцветных жидкостей, потом включила воду и попыталась смыть с руки прилипший лепесток.

Часть 2

Он нырнул в пустую и темную чужую квартиру, как кирпич в воду, перед этим поцеловав номер отъезжающего похоронного автобуса чистым воздушным поцелуем с расстояния двадцати метров и сделав небольшую пробежку — бросок тренированного тела. Шнурок на ботинке Михаила Михайловича развязался, и, неосторожно наступив на него, он проехался обеими ладонями по асфальту, к счастью, не повредив лица. Открывая замок реквизированной отмычкой, он оставил на дермантине двери красные пятна.

Следователь был немного раздражен, он долго мыл руки в маленькой ванной комнате, нашел в кухонном шкафу йод, смазал ладони. Щипало так, будто ухватил горячую сковородку и сразу не бросил. Бегло, не открывая штор, Михаил Михайлович осмотрел комнату: накрытые столы, тарелки, приготовленная расставленная водка,— но выпить не захотел. Он полистал пудовый альбом с фотографиями, аккуратно вернул его на место “Безусловное самоубийство налицо.. Безусловное... Возишься, возишься, как проклятая лошадь . ”

На кухне, обследуя старенькую газовую плиту — орудие самоубийцы,— Михаил Михайлович глубоко, по локоть, засунул туда руку и вытащил, к своему удовольствию, сильно помятую тетрадку, лишенную обложки и сплошь сверху донизу исписанную мелким почерком покойной.

Следователь удобно устроился в комнате в кресле, распахнув предварительно шторы на окнах. Он скрестил ноги и углубился в вещественное доказательство. Юный дневник он освоил механически, но со вкусом за сорок минут. После чего не удержался и выпил все-таки немного водки.

В окно было видно, как подкатил к подъезду автобус с нулем на лбу и рекламой пепси-колы на свежевыкрашенных боках. Высыпались первыми музыканты, но музыки не получилось. Рыжая Наташа, утомленная скрежетом процедуры, еще в автобусе по дороге с кладбища махнула звонкой ладошкой по резиновой красной щеке музыканта, проколола дамскими ножницами барабан и вылила в большую трубу полбутылки коньяка. Трубач всосал коньяк через мундштук, а барабанщик получил прямоугольный листочек бумаги с изображением Ленина.

— Хозяин, а заплатить? — спросил барабанщик почему-то у Николая Николаевича, поспешившего из автобуса за раскачивающейся толпой музыкантов.

Оля соскочила с подножки за ним.

— Заплатить тебе? — спросила она.

— А как же! За музыку.— Барабанщик вращал маленькими ртутными глазками, переливая их блеск к переносице.

Длинные руки доминошников под далекий скрежет грома выкладывали на столе, где еще несколько часов назад стоял гроб, замысловатый рисунок.

— Закрой глаза и открой рот! Барабанщик моментально подчинился.

— Теперь сожми челюсти!

Он, не открывая глаз, с наслаждением пожевал вложенную в зубы пачку десятирублевок, потом закатил свои ртутные шарики к небу, и сразу все небо вспыхнуло

— Володечка, а ты хочешь открыть рот? — спросила Оля у прямого и чистого, как обструганная балка, подростка— Ах, Володечка... Ты ведь один Жанку любил! Ты один любил!..— Ольга хохотала во весь голос.— Ты любил, а все пользовались!..— Она схватила его твердыми руками за лацканы пиджака.— Ты один любил, мы ее не любили!.. Уходи! — Она отвернулась и сразу вошла в подъезд.

Николай Николаевич посмотрел на носки своих сапог — два черных широко расставленных утюга сорок пятого размера — и вошел в свой будущий дом. В голове его осталась похоронная работа, проделанная только что над Светланой. Он понимал, что не будь сделана эта работа — две острые быстрые лопаты, гвозди, аккуратно в три удара входящие в дерево,— навсегда замуровавшая накрашенное лицо, мраморное платье и живой цветок, шанс на квартиру исчез бы: дочь не помнила своего отца.

Угол света, острый белый поток, колол наполовину комнату, как слесарный металлический треугольник. Вторая половина с накрытым столом была в полумраке. В треугольник попадали только закинутые одна на другую ноги Михаила Михайловича. Он, конечно, уже перестал читать и положил дневник не глядя куда-то позади себя на подоконник.

— Мамочки... Мамочки мои! Клиент, ты что, не знаешь, что барышня больше не принимает? — Ольга опустилась напротив следователя на стул.

— Именно что знаю,— объяснил Михаил Михайлович.

Гостиная наполнилась людьми и зашумела в приличный полушепот, как два десятка машин, стоящих еще на месте со включенными двигателями и готовых к чудовищной гонке.

Комнат в квартире было четыре, но приготовили только одну. Николай Николаевич мелкими шагами добирался в остальные, недоступные гостям жилые кубатурки. Он поражался, что человек с руками и ногами может так небедно жить. “Да их всех здесь!..— соображал он.— Если бы меня за чувство пола так кормили... то я это чувство пола хоть каждый день, каждый час...” Он провел рукой по щеке Щека была немолодой, щетинистой и вздутой.

Удостоверение следователя прокуратуры пошло по рукам. Когда оно показалось между золотых перстней Зазы, тот пронзительно взвизгнул и сказал с веселой, наигранной траурной ноткой:

— А вы водку с нами пить при вашем исполнении будете? Я угощаю! Это я угощаю,— повторил он.— Я любил Жанну. Я угощаю всех и вас. Но всех как друзей, а вас — как сотрудника. Годится?

Михаил Михайлович покивал, как китайский фарфоровый болванчик:

— У меня исполнение вместе с рабочим днем кончилось десять минут назад.

— Она просила, чтобы мы веселились... после...— Подросток чуть заикался.— Ну, в общем, после этого... чтобы мы не плакали..

Заза не смотрел на мальчика, он все еще не выпустил из рук удостоверение Михаила Михайловича. Володечка непроизвольно попятился. Заза был огромен, как манекен, вышедший через сверкающее стекло витрины на улицу. Володечка пятился от, казалось, наседающего грузина, пока не уперся поясницей в подоконник. Под пальцами оказалась мятая тетрадь. Еще не увидав тетради, только прикоснувшись к ней, Володечка понял. Заза выпил водки, перемешав ее с шампанским, на большом его лице оказалась черная икра, она брызнула из банки под рукой плачущей и смеющейся Ольги. Капельки икры потекли по восточному лицу, похожие на капельки мазута. Акопян широким жестом швырнул об пол желтый мокрый фужер. Фужер разлетелся двумя яркими молниями со звоном.

Мокрые доминошники скомплектовали в прямоугольную черную коробочку пластмассовые кости (коробочка походила на гроб, но была значительно меньше) и рассосались по подъездам.

— “Девки бацают с дробью цыганочку, бабы пьяные “горько!” кричат!”,— завела Наташа, проглотив одну за другой четыре рюмочки.

Николай Николаевич только жмурился. Он тоже выпивал и старался изо всех сил ничему не удивляться. В комнате за столом собралось человек пятнадцать, в основном красивые женщины с угрюмыми полотняными лицами. Разрисованными были только те три первые, что на его глазах таскались с гробом.

Широкое прозрачное лезвие прошло по оконному стеклу снаружи. Гром напомнил лязг рухнувшего в глубокую реку моста. И сразу погасла, мигнула и погасла совсем, люстра.

Николай Николаевич тихонечко сидел сбоку, пристроившись к женщине. Он осторожно положил руку ей на плечо и сразу понял — своя, деревенская!

— Вас, барышня, как величать-то? — шепнул он на ухо.— Вы не ихняя, вы ж откуда-то из другого теста.

— Из какого такого теста?

— Ну, я хотел сказать, из, так сказать, теста почище. И вот кошка ваша, вы ж ее не отпускаете, а она когтем царапает... Вон, я вижу,— у вас на ладони кровь!

— Зина меня зовут.. Сучки они все здесь профессиональные... Я вижу, ты мужик не отсюда — папа, что ли, умершей?

— Папа, папа,— покивал Николай Николаевич, нащупывая в кармане сигареты,— папа я, не сомневайтесь, и на жилплощадь хочу право получить. Она, Светка-то, здесь разврат устроила, а я чистоту сделаю до упора.

— До чего такого?

— До упора.

— Свечку, свечку! — крикнула Нина, разымая пьяной рукой на груди свою мохеровую кофточку.— Свечку дай! Темно мне... Тошнит меня.

От дождя мрак за окном сделался полной ночью без фонарей, и лица за столом не различались, они появлялись, выпрыгивали из черноты только в моменты молниеносных белых вспышек похоронной грозы. Нашли свечи, воткнули в пустые водочные бутылки, белые и тонкие. Михаил Михайлович ломал и ломал сырые спички, наконец к потолку поднялись четыре желтых острых треугольника пламени, они по неясной причине почти не дрожали, они резали комнату, полную теней, на светлые и темные разноразмерные пространства.

— Ну что, опер,— бесплатно... Сэкономишь сто рублей... Давай... Там,— одна из кукольных рук показала на дверь спальни,— кроватка Жанкина еще не застелена, пойдем... Да не пиши, брось ты писать, я тебе и так все за сто рублей расскажу...

— Техником я служу в жилуправлении,— шептала безвкусным, как бумага, голосом в ухо Николая плотная женщина.— Думаю, мы с тобой, Коля, подружимся, я больше трешки за это дело никогда не беру, а хочешь — бесплатно. А то и сама заплачу... Ты мужик, смотрю, квадратный, люблю квадратных.— В ее глазах отражались два острых желтых треугольника.

Кот ушел незаметно с рук Зинаиды, погулял где-то по квартире в темноте и притащил женскую черную туфлю, он то пытался ухватить ее мелкими клыками, то пинал лапой, пока обувь на левую ногу со сбитым каблуком не оказалась возле желтого, на липучке ботинка Зазы. Но ботинок, не заметив подарка, растоптал туфлю покойной.

— Я хотел жениться! — Вспышка показала всем большое белое лицо поднявшегося над столом грузного Акопяна.— Я хотел жениться... Теперь мы ее закопали, и я не могу на ней жениться, но моя память, мой мозг... как это по-русски... в моем мозгу Жанночка всегда останется... Девочки, я тост хочу сказать сейчас же... Вы спасители, если б не вы, мужчины смогли бы умереть, не давая друг от друга потомства...

Никто не заметил, как Володечка, уединившись в углу, строка за строкой всасывает в себя текст из мятой тетради, лишенной обложки. По мере всасывания лицо его зеленело, а глаза все больше сужались.

— Она велела нам веселиться! Давайте веселиться, давайте танцевать! Я плачу...— Заза выдернул из кармана хрустящий коричневый кирпич и кинул его на стол.— Михаил Михайловиич, ты прости... Жанна просила — я не могу отказать любимой женщине. Я плачу за веселье!

Михаил Михайлович почувствовал запах газа, но выпил, закусил, и иллюзия растворилась в женских воплях. Нина, срывая свою мохеровую кофточку, полезла на стол расстегивать платье. Она увидела прилепившийся к руке возле локтя белый лепесток и сильно испугалась. Она закричала и присела на корточки.

— Шлюхи! — шепнула Зинаида.

— Они точно шлюхи,— подтвердил Николай Николаевич.— Разве можно столько денег брать,— шептал он в твердое ухо своей новой знакомой.— Помню, хоронили Илью Максимыча, ну, года полтора тому. Нажрались, подрались... Ваську насмерть зарезали. Но голые на стол не лазили.

В отсутствие электричества звенели вилками о тарелки, стучали в ладоши — выходил какой-то общий ритм, прерываемый естественными ударами грозы.

Лакированный ноготь крутил в темноте пластмассовый прозрачный диск, и в ухо со все возрастающей силой въедался нескончаемый длинный гудок.

— Жанка! — крикнула пьяно в трубку девица, играющая в телефон.— Жанка, как там тебе — удобно лежать? Что делаем? Танцуем... Верно! Лежи, родная, лежи.. — Слезы, наполняющие ненакрашенные глаза проститутки, были как восковые капли, они не успевали стекать до подбородка и застывали на щеках.

— Телефонная станция. Девушка, будьте любезны, положите трубочку, ваш аппарат неисправен!

— Жанка!

В трубке послышался смешок.

— Откуда вы знаете, как меня зовут? -- И сухое: — Ваш аппарат неисправен, положите трубочку. Завтра мы вам пришлем мастера.

— Ты что, Жанка, мы же тебя хороним... Как велела — весело... Заза речь забацал, Нинка голая на столе, стриптиз у нас! Жанка, ты что, не понимаешь?

— Прошу вас, положите трубочку, иначе мы будем вынуждены вообще отключить ваш телефон.

Снаружи, расплющившись о стекло, прижималось, смотрело внутрь комнаты человеческое лицо Нина попробовала оторвать лепесток с руки, она отскоблила его ногтями, и на месте белого пятнышка расплылось пятнышко крови. Она поднесла руку к глазам, кровь моментально спеклась, густая, как масляная краска, застыла неприятным бугорком.

— Мы, русские люди, мы понимаем! — опять поднимая бокал, сказал Заза.

— Русский он! — шепнула в ухо Николая Николаевича Зинаида. Лицо медленно отклеилось от окна и растворилось в мокрой черноте. Сумасшедшая музыка на губах и тарелках, на вилках и ножах, смешанная с разнобойным пением без слов, заводила, присутствующих, объединяя всех в один цельный веселящийся механизм.

— Знаешь, Коля, я не такая, я техником в жилуправлении работаю. Техник я.

— И еще один вот этот бокал...

Но Заза Акопян не успел ни выпить, ни досказать. Тихо сидевший в темном углу Володечка поднялся со своего стула, взял со стола нож и, процедив сквозь зубы “Ты ее, бурдюк, и убил, Светку ты убил!” — хотел ударить добровольного тамаду Остальное он уже кричал, потому что Михаил Михайлович, уловив момент, выкрутил подростку руку. Зажатый в кулаке нож перевернулся и указал в потолок.

— Тут все написано, все! Она из-за тебя, из-за тебя, она газовую камеру во сне каждую ночь видела из-за тебя! Здесь...— Свободной рукой он швырнул мятую тетрадь без обложки в лицо Акопяна.— Здесь правда!

Ну, не вся, наверное.— Заза выпил.— Ты читал книгу Пушкина, Володя? Нету правды на земле, нет ее и выше... Нигде правды нету! Деньги есть, хочешь, я тебе пятьсот рублей подарю!

У открытой двери подъезда стоял мокрый, как половая тряпка, участковый, он козырнул Михаилу Михайловичу:

— Вечер добрый!

— Это вы заглядывали?

— Так точно, поглядывал за безобразием... Да что с ними тут.— Он развел руками в мокрых белых перчатках — Проститутки. Не карается законом.

— Слушай, достань-ка мне машину,— Михаил Михайлович все еще продолжал выкручивать руку Володечке,— быстренько.

Гроза унялась, асфальт был завален сбитыми ветвями, и торчал помятый мусорный бачок, издали похожий на кастет на четыре пальца с разноцветными шипами

— Пустите!

— Никуда я тебя, сучонок, пока не пущу. Поедем в отделение, попьем чайку, успокоимся, поболтаем. . Ты ведь лирический мальчик! А то ведь зарежешь...

— Зарежу! — подтвердил Володечка.— Зарежу и сяду! Пусть сяду, ты пойми, Михаил Михалыч, я ее люблю. Люблю я ее, Светку, а он ее убил, он ее, он ее...— От холода и частой икоты Володечка не мог больше придумать ни одного слова.— Он ее так... Он ее...

Ночи еще не было, был гаденький вечер с пустыми мокрыми улицами. Милицейская машина привезла Михаила Михайловича и подростка в отделение. Подросток в бережных руках следователя немного отогрелся и пришел в себя. Небольшое уютное здание имело много комнат. Михаил Михайлович воспользовался самой теплой. Он поставил электрический чайник, достал варенье, галеты, он ласково расспрашивал подростка. Расспрашивал коротенькими вопросами из одного-двух слов, почти междометиями, вытаскивая нужные профессионалу подробности.

— Скажите, а почему мы в милицию поехали? Вы же следователь прокуратуры. Почему мы в прокуратуру не поехали? Или в тюрьму лучше... Я же совершил... Это... покушение на убийство!

— В прокуратуру нас сейчас никто не пустит, там заперто. Понимаешь, Володечка, прокуратура — учреждение, а отделение милиции — вроде как завод беспрерывного действия. Там бумажки, здесь непосредственная продукция... Тебе чай, что ли, милицейский не нравится? Могу покрепче заварить.

Михаил Михайлович сперва долго сидел, покачиваясь на стуле, попивал чай из большой чашки, потом встал и заходил по кабинету, он продолжал задавать ласковые свои вопросы, пока его не прервали.

— Миша! Миша.. — У милиционера, без стука вскочившего в интим кабинета, было мятое, будто вылепленное из пластилина, розовое, текущее лицо — Мишенька,— пластилиновый милиционер хлопнул в ладоши,— Мишенька, этого поймали, огнелюбителя, пойдем, Миша, он там, в аквариуме, плавает. Пустой аквариум, одна рыбка миниатюрная, пойдем!

В аквариуме, белой квадратной комнате, куда; можно было смотреть сквозь крупную решетчатую дверь, бегал строго из угла в угол маленький мальчик. Мальчик был аккуратно одет.

— Вот, посмотри,— объяснил Михаил Михайлович Володечке,— Гена, пятьдесят четыре поджога. Двери поджигает. Пироман. Я его уже месяц поймать пытаюсь, а тут видишь как...

— Отпустите его,— попросил Володечка.— Возьмите меня. Вы можете меня взять.

Но слабого голоса его за адским гоготом селектора и выкриками дежурных милиционеров никто не воспринимал.

Часть 3

Хорошо заточенные, блестели, мелькали лопаты в руках профессиональных могильщиков, а Светлана лежала, не прикрытая еще крышкой, рядом с геометрически правильным своим последним жилищем. Лежала она, красивая и молодая, в узком ящике, отделанном белой материей, вся в красных шелковых цветах.

Николай Николаевич ломал спички, пытался закурить, но не мог.

Кто-то приблизился к Николаю Николаевичу сбоку, от человека пахло чернилами и хозяйственным мылом. Приблизился и чиркнул спичкой. Николай прикурил и сквозь дым, выброшенный из собственных ноздрей, узнал человека, бежавшего за похоронным автобусом и вскочившего в полузакрытую дверь в последнюю минуту. Человек был казенный, вероятно — следователь, и бегал он хорошо.

Музыканты заполнили сырой воздух неживою своей оркестровкой. Рука могильщика, испорченная хроническим вывихом, дрогнула, и первый гвоздь вошел криво. Острый блестящий его конец выскочил сбоку, проколов шелковую тряпку и повредив кровавый неживой цветок.

Гроб, уже заколоченный и политый слезами, вдруг упал в могилу боком, оборвалась веревка, и все присутствующие на процедуре, исключая барабанщика, разозлились окончательно. Заза вместе с горстью земли кинул в могилу на косо лежащий белый гроб один из своих золотых перстней, и Николай Николаевич подумал: “Ведь выкопают ночью, рублей на пятьсот железяка, домик можно купить, кур... Выкопать — и купить домик,— повторил он про себя.— Выкопаю, домик куплю, кур и петушков”. Но вспомнил вовремя, что у Светки новая квартира, а старую ее квартиру нужно захватить, перестроился и даже расплакался.

Катафалк на развилке свернул в одну сторону, автобус — в другую. Какая-то из девиц скрипучим голосом попробовала запеть, но не поддержали. Проносились за открытым сквозным окном московские угрюмые под солнцем привычные картины. Дома и домики, белые и красные коробочки, много коробочек, узкие, высокие, низкие и длинные, желтые и коричневые, они складывались в бегущую ленту, пробитую легкой зеленью, как разноцветные программные карты зелеными точками перфорации.

Михаил Михайлович всматривался в город профессиональным механическим взглядом, и когда увидел знакомое лицо, на весь автобус крикнул: “Тормози! Тормози'” — размахивая удостоверением следователя прокуратуры, он по пояс засунулся через окошко в кабину водителя и попытался дотянуться до ручного тормоза.

Подросток, маленький мальчик, стоял неподвижно, как небольшая отлитая из металла статуэтка, на пустом тротуаре и даже не пытался бежать. Михаил Михайлович выскочил из автобуса, махнул очумевшему водителю, чтобы ехали без него, в четыре огромных шага оказался возле подростка. Он взял осторожно маленькую тонкую руку, чтобы тихонечко вывернуть ее назад и вызвать из легких мальчугана неприятный скрип.

— Сука ментовская,— буркнула какая-то из девиц, и до самого дома в автобусе сохранялась тишина. Шум движка да медное постукивание трубы о металлический поручень.

Володечка сидел под струёй воздуха, воспринимая ее как струю от вентилятора, сидел с закрытыми глазами, и косо торчавший в могиле, белым шелком обитый гроб пересекал его сознание болью, и моментами казалось, что сидит он у себя дома и играет на клавиатуре отцовского компьютера, ему было жарко, и вентилятор завывал. “Кто виноват? — подумал подросток.— Нет, не так, теперь нужно спросить не кто виноват, а кто победит! Кто победит меня?”

Обнаружилось, что мужчин в процессии маловато — толстый Заза и худенький Володечка,— и девки, когда автобус мягко пришвартовался к подъезду, втащили в дом, в квартиру, к накрытому столу, всю кучу музыкантов. Уже пьяные музыканты для виду немного сопротивлялись, но шли, взятые каждый под локти двумя девицами. Николай Николаевич, никем не замеченный, из автобуса вышел последним и в дом не пошел, а присел на ребристую скамью, покурил недолго. Папироска в пальцах была каменная, и дым через нее всасывался с трудом.

Били в сгущающихся грозовых сумерках по деревянному столу руки-рычаги доминошников. Играли молча и на похороны не смотрели, были в своей игре до конца. Потом в небе взорвалось белым, скрипнуло, и окна в доме позахлопывались, а доминошники зашипели, как проколотые шины.

— А вы родственничек этой девушки? Покойной, в общем...— Рядом, к Николаю Николаевичу впритык, присела квадратная плотная баба.

Он бросил папироску и посмотрел ей в глаза. Глаза блестели, неживые.

— Папа я! — сказал он и закашлялся в резонанс грому.

— А я Зинаида. Техник из жилуправления... Квартирка-то, а? Квартирка-то какая, а? Вам же квартирка интересна, что с нею будет!

— Жить я в ней буду! — рубанул Николай Николаевич.— Ты, Зина, со мной сейчас не надо, я дочку только что в могилу уронил, знаешь, как гробик-то перекосило!

Окна в первом этаже в пику остальным закрывающимся окнам оживали. Проститутки, лишенные макияжа, с серыми лицами недоделанных фабричных

кукол, распахивали шторы и рамы. Были видны в свете электричества и грозы накрытый стол, стулья, даже в глубине тускло поблескивал большой серый экран выключенного цветного телевизора, на него положили барабан, и телевизор выходил двухэтажным.

На колени к Зинаиде вспрыгнула кошка, животное лизнуло, вытянувшись снизу шеей, женскую щеку.

— Приблудная или ваша? — полюбопытствовал Николай, понимая уже, что если он хочет квартиру Светкину заполучить, то получится это только в комплекте с данной Зинаидой, и чем любовь их будет крепче, тем прописка менее временной.

— Приблудная... Но давно приблудилась, лет пять уже за мною ходит, говорят — собачки к хозяину привыкают, а коты к месту. А она вот ко мне, к живому человеку, как к месту прилепилась, любит,— И человек из жилконторы поцеловала холодными губами животное в маленький горячий нос.

За стол как-то специально не садились, бродили по квартире, хватали в рот куски, пили без тостов, плакали. Заза Акопян с неприязнью заглядывал в широкий блестящий раструб музыкального инструмента и видел там желтое свое вытянутое лицо.

— Девочки! Девочки, миленькие! Давайте сделаем какой-то порядок! — крикнул он в трубу, и получилось довольно звонко.

От удара молнии сломанная рябина загорелась, затрещала, но под струями дождя тут же погасла. Стол после гроба и домино стоял посреди двора пустой и блестел. Блестело стекло в отделении милиции, куда Михаил Михайлович поволок не сопротивляющегося пиромана-подростка. Михаил Михайлович задавал вопросы не поворачиваясь, он пока не вел протокол.

— Так сколько же ты поджег квартир? — спрашивал он уже в пятый раз.

— Семьдесят четыре!

— Зачем ты их, семьдесят четыре, поджег, ты что, советскую власть не любишь, может быть, ты людей не любишь или ты материальные ценности ненавидишь?

— Это три вопроса,— отозвался пироман Гена.— А вообще я все вами перечисленное люблю: и советскую власть люблю, и людей люблю, и предметы обихода.

— А зачем поджигаешь?

— А я еще больше люблю, когда все это горит!

— Слушай-ка,— Михаил Михайлович, ослепленный очередной вспышкой, повернулся к пироману, осторожно стоящему в углу кабинета,— а как ты это делаешь? Может, у тебя прибор?

— Обычные спички. Я с одной спички могу снаружи дверь поджечь! — Мальчик вытащил из кармана коробок и положил его в руку Михаила Михайловича.

— И что, прямо так с одной спички выходит?

— Могу показать.— Гена пожал плечами и перестал походить на отлитый из бронзы маленький монумент, а, напротив, ожил, как машинка, и задвигал ногами и всеми десятью пальцами рук.

Головки спичек были зеленые. Михаил Михайлович понюхал и понял, что это обычная сера без добавки.

— Ну покажи... Говоришь, с одной спички... Если не подожжешь, давай договоримся с тобой: я, тебя по голому заду ремнем выдеру! — Он распахнул пиджак так, что стал виден фрагмент коричневой кобуры под мышкой, и ткнул прямым пальцем в небольшую острую пряжку своего финского ремня.

 Только вы не обижайтесь потом.— Мальчик взял спички, покрутил их в пальцах, тоже понюхал, проверяя что-то.— Загорится — чем тушить-то будем?

Михаил Михайлович наполнил графин из крана в туалете, принес его, поставил на стол на зеленое сукно и демонстративно запечатал скрипнувшей стеклянной пробкой.

— Поджигай!

Широкая пухлая дверь, обитая коричневым дермантином, как магнит потянула к себе бронзового подростка, он опустился у двери на колени, измерил маленькими быстрыми пальцами расстояние от заклепки до заклепки, попробовал на упругость. Лизнул ритуально заднюю стенку коробочки, ловко, в одно касание, зажег твердую спичку и еще до того, как пламя превратило зеленую серу в желтый язычок, проколол маленькой этой деревянной иглой дермантин двери.

— Все? — спросил Михаил Михайлович и с сожалением вспомнил, что ему пришлось бросить самые поминки, остановить на полной скорости похоронный автобус. Он уже расстегивал лениво ремень.— Оголяйся!

— Да вы погодите пару секунд... Вот вам, пожалуйста! Оно! Вата, сухая и сбитая годами под дермантином, мгновенно вся вспыхнула, и дверь большим квадратным факелом воспламенилась неожиданно и неприятно. Следственный эксперимент прошел удачно. Михаил Михайлович плеснул в пламя из графина, потом швырнул графин в полыхающую дверь и, не заметив даже, что подросток тихонечко выскользнул из отделения, заорал чужим, не милицейским голосом:

— Мирошниченко! Сусликов! Каблучков! Кто-нибудь!..

— Чего случилось-то, Михал Михалыч? — У Мирошниченко было заспанное, со следами кнопок от пульта, на котором он только что спал, лицо, и ему неинтересен был пожар как следственный эксперимент, он для него, как и половина всей собственной бессмысленной жизни, был все тот же сон под звуки милицейской сирены.

— Что? — Михаил Михайлович продолжал зачем-то расстегивать ремень.— Огнетушитель тащи, видишь — горим! — Он вытащил из-под мышки пистолет и со злости выстрелил в горящую дверь. От выстрелов все отделение всколыхнулось, и зашипели, сбивая огонь, в синих от избиений кулаках милиционеров красные бочонки огнетушителей, уничтожая белой пеной желто-красное пламя.

— А пойдемте с вами в квартиру,— предложила Зинаида Николаю Николаевичу, — а то измокнем все, как суслики. Вы же папа все-таки. Нужно вам речь, наверное, сказать. Скажите,— она ухватила его больно за руку и ввела в подъезд,— речь! Нужно речь.— Ей понравилось слово “речь”.— Дочка ваша,— продолжала она,— она продажная была... но дорогая! А теперь, когда она в гробу закопана уже, нужно вам как отцу — речь!

Музыканты, волоком прибывшие к похоронному столу, накачались еще в автобусе и были малоподвижны. Недоделанные куклы пытались расшевелить их, они задирали траурные черные юбки, вытаскивая под электрический свет длинные красивые ноги, заголяли частично аккуратные свои, по европейскому стандарту содержащиеся груди с большими твердыми сосками, но ничего не помогало: как выключенные механизмы барабанщики, трубачи и тромбонисты вяло сидели за столом, высились неподвижно и только немного шевелили губами. Помогла водка. Горючее под бравые тосты Акопяна, влитое в эти малоподвижные машины, заставило их сперва сдвинуться с места, а потом заговорить, загоготать. Барабанщик сам потащил одну из девиц, отражая глазами ее плоское ненарисованное лицо и хватая губами ее белые ненарисованные губы, в спальню, на белые взбитые одеяла и простыни, пахнущие еще живым телом Светланы.

— Доллары, фунты проклятые, стерлинги, гульдены,— шептали белые губы.— Иены, марки, лиры...— Нога в грязном ботинке чертила по стене, по белым обоям абстрактную картину.— Доллары, фунты, шекели...— Кукла не хотела вертеться и не вертелась, да это было и невозможно под мощным спиртовым молотом, накрывшим ее всю.

Тихой тенью скользил между женщин и мужчин Володечка, ему не было ни обидно, ни больно. “Света просила, чтобы было весело, а иначе они веселиться не умеют. Для них веселие — это все то, что бесплатно, а все то, что бесплатно, это не работа, а значит — праздник...” Еще не потух свет, когда он вошел в кухню и присел там в одиночестве на стул. Он долго сидел, смотрел перед собой не видя, потом вдруг понял, что смотрит на газовую камеру Светланы, на четырехконфорочную плиту старого образца. Осторожно Володечка встал на колени, открыл духовку и засунул обе руки внутрь плиты, пальцы заскрипели по ржавому противню, подростку показалось, что внутри у него во всем теле болезненно заскрипела от этой окалины кровь, в глазах чуть потемнело, и он вытащил, держа обеими руками, мятую тетрадку без обложки, исписанную мелким женским почерком...

У работника жилуправления был хорошо поставленный официальный голос, она умела говорить как в рупор, приостанавливая любое чужое действие.

— Всем тихо, бабы! Папа Светкин хочет сказать про дочку! Всем слушать его. Он, папа, должен вам сказать. Всем вам... Он хороший человек, я ему в глаза долго смотрела, могу точно подтвердить — хороший человек. А это редко. Хороший человек и отец родной покойницы!

— Слушай, срочно скажи... Скажи срочно,— поддержал Зинаиду Акопян.— Ты один скажи, а я помолчу. Ты скажи, девочки послушают и поймут, они у меня хорошие девочки!

Ольга пробила консервным ножом банку, и черная икра брызнула мазутной струёй в лицо Акопяна, он вытер мазут, слизнул с пухлых губ остаток рыбьего зародыша и повторил:

— Говори! Налейте все по полной водки. Говори, отец моей погибшей невесты!

Николай Николаевич сперва как следует откашлялся, потом сказал:

— Товарищи, я в Москве! Москва — столица. Москва, как горящая спичка, зажигает все наше большое государство пламенем радостного труда, а ваш труд, товарищи красивые женщины, не глядя на то, что центральная пресса слегка против, я тоже одобряю. Моя покойная дочь Светлана — по-вашему, Жанна, но Жанкой маму ее звали, красивая тоже женщина...

Все подняли бокалы, потом погас свет, и вспышка молнии отразилась в бокалах.

— Ну, в общем, это... Выпьем за это,..— Николай Николаевич покашлял с натугой и выпил первым глотком.

Свечи втыкали в недопитые водочные бутылки. Распахнув мохеровую свою кофточку, Нина вскочила на стол и под лязг посуды и цоканье языков исполняла неведомый ей самой ритуальный танец, чувствуя, что каждое движение ее верно и абсолютно...

Володечка, медленный и спокойный, поднялся со стула и прошел темным коридором в комнату. Комната дрожала, как желтая вода, звенели ладони беснующихся под музыку проституток. Подросток споткнулся о кота, нащупал не глядя на скатерти металлическую тяжелую рукоять. “Это ты ее убил,— сказал он себе для верности,— ты, Заза Акопян, убил мою Свету... Я на нее смотреть боялся, а ты ее убил”. Может быть, он сказал это вслух, потому что большой бурдюк, украшенный золотым шитьем, качнулся, оказавшись совсем рядом.

Мохеровая кофта Нины, распахнувшись, зацепила свечу и вся вспыхнула. В комнате сделалось ярче, ее осветила собой танцующая, безумная во вьющихся языках пламени молодая женщина — валютная проститутка, в танце провожающая свою подругу и теперь не чувствующая боли.

Володечка ударил в бурдюк, в самый натянутый живот, в белый батник, ударил во второй раз и почувствовал, как брызнуло ему на руки теплое, хорошо выдержанное вино. Заза тихонечко завыл, два неглубоких удара вилкой не задели ничего в его организме, а только повредили немного верхний слой жира.

Ольга нащупала телефон. Крутанула прозрачный диск красивым, почти прозрачным ногтем и навстречу длинному режущему гудку тихо сказала: “Милиция? Я спрашиваю, это милиция?..” Но гудок, как шум моря в раковине, выедал ее ухо, и никаких слов в ответ не было.

Часть 4

Девки поднатужились, но не смогли вынести из подъезда открытый гроб. Они опустили его на кафель лестничной площадки и вытерли пот.

— Тяжелая Жанка какая стала,— брякнула светловолосая девица, слова у нее почему-то выходили грубые и отдельные.— Нам, однако, тебя, невестушка, никак дальше не протащить!

Она зачем-то вытерла руки о шершавую джинсовую юбку и вернулась в квартиру. Походила по комнатам, еще раз осмотрела придирчиво готовый к поминанию стол и тут во дворе заметила стоящего у подъезда прямого, как струганная доска, подростка.

— Володечка! — Она высунулась в окно.— Володечка, миленький, помоги гробик вынести... Помоги девушкам... Ну ведь, правда, не женское дело гробы таскать. А мужиков, видишь, нет еще никого. А катафалк с минуты на минуту подъехать должен.

Вчетвером они вынесли из подъезда открытый гроб и поставили его прямо на асфальт, в разноцветные разводы бензиновых луж.

Покойница лежала неподвижно в узком ящике, отделанном белой материей и красными шелковыми цветами, такого же цвета большой цветок был у нее в руках, этот цветок не походил на живой, но был живым.

— Можно, я немножко там, в квартире, посижу? — спросил подросток, с трудом отводя взгляд от красивого лица любимой своей женщины.

— А чего, посиди. Только водки не пей. А хочешь, выпей. Выпей. Ты хороший мальчик.

— Я на кухне посижу,— сказал Володечка.— Я тихонечко там посижу. А когда грузить... вы позовите тогда.

В квартире он пошел не на кухню, а в комнату и стал звонить родителям, хотел сказать, что задержался на вечеринке у товарища и потому то ли уже не ночевал дома, то ли не будет ночевать следующую ночь, пространство и время немного от ужаса происходящего перепутались в его мозгу. Но телефон давал на любое действие одну реакцию — беспрерывно режущий гудок. Долго Володечка стоял у окна кухни и смотрел в окно на двор, на доминошный стол, на гроб (белая шелковая тряпка медленно подпитывалась снизу бензиновым разводом), на сломанную рябину, похожую на схему метрополитена, потом сел на стул и стал на стуле медленно, со скрипом качаться, он смотрел на черную, старого образца, четырехконфорочную плиту — газовую камеру. “Я сейчас отравлюсь газом, как и она, и все кончится,— решил подросток.— Прямо сейчас — кто меня потом травиться допустит?” Он открыл плиту, встал перед духовкой на колени, но желание отравиться сменилось неожиданной находкой. Мятая тетрадка без обложки, исписанная мелким почерком, была засунута глубоко в духовку, и, протискивая тощее тело внутрь плиты, Володечка неизбежно обнаружил бы ее. За окном к девицам присоединился квадратный мужик в сапожищах деревенского вида, и они ставили гроб на доминошный стол. Подросток опустился обратно на скрипнувший стул и залпом в полчаса, пока собирались похоронные гости, музыканты и транспорт, одолел юношеский дневник покойной. Дневник медленно намокал от незаметно текущих из глаз подростка слез. Володечка, заикаясь, поклялся сам себе, не осознавая слов клятвы и не фиксируя их...

Николай Николаевич, стоя во дворе над доминошным столом, заглядывал в лицо своей мертвой дочери и сравнивал его с лицом живой еще ее матери, которую помнил только по молодости. “А вправду вылита, как Жанка, из одной формы Жанна Николаевна... А на самом-то деле Светлана Николаевна...”

Подкатил катафалк, фыркнул трубой. Вышел в кожаной куртке веселый шофер катафалка и в шутку принялся щупать уворачивающуюся Ольгу. Медленно стягивались за стеклом, как на экране дисплея ожившие в программе рисунки, приглашенные на поминки живые лица. Проститутки, исключая первых трех, Наташи, Нины и Оли, загримированных будто к работе, были как спички с соструганной серой. Володечка в детстве состругивал серные головки, забивал металлические стержни этой серой и, накаляя желтые концы, стрелял по вылепленным из пластилина разноцветным солдатикам и милиционерам, штатских он никогда не лепил. К катафалку сбоку причалили красные “Жигули”, мокрые, будто только что залитые дождем, с горящими среди дня фарами. Дверца распахнулась, и толстый, покачивающийся в обе стороны, будто налитый до краев вином, большой бурдюк с лысой головой, похожей на затычку из белого металла, пошел вперевалочку к неподвижно лежащей Светлане. Он приблизился, поблескивая множеством своего золота на руках, кажется, пуговицы на брюхе были золотыми, и большая пряжка с изображением товарища Сталина была желтой, приблизился (Володечка зажмурился: неужели посмеет?) и поцеловал невесту в губы, потрогал толстыми, черными от металлической стружки волос пальцами живой цветок.

— Сейчас! — сказал подросток, распахивая ящики буфета, и в ярком свете дня. идущем в окно кухни, подбирая подходящий для убийства предмет, он разбрасывал вокруг себя тяжелые вилки, консервные ножи, покатилась, переворачиваясь, шумовка, упал тесак для отбивки мяса.

На улицу медленным-медленным шагом подросток вышел, держа в рукаве длинный нож, сантиметров сорок, тяжелый и острый, он попробовал лезвие пальцем, и палец кровоточил. Николай Николаевич, обиженный, что его Жанну целует кто-то, тоже приложился наждачной щекой к напудренной тоненькой коже невесты.

— Извините, а можно вас, Заза, попросить на одно только короткое слово? — спросил Володечка, и красные “Жигули” почему-то сразу после его вопроса отъехали и исчезли за коробками домов.

--- Почему, можно! Обязательно...— Бурдюк качнулся и показал, что отверстие у него не золотое, а белое. Красивые ровные белые зубы, горькая улыбка жениха.

Ольга крикнула и, ухватив себя за волосы еще за несколько секунд до происшедшего, рванула, будто пытаясь приподнять собственное тело собственной рукой к небу, вверх, в синеву.

Нож выскользнул огромной иглой из узкого рукава подростка. Володечка прошептал:

— Ты ее убил! Умри, заразная болячка!

Нож четыре раза вонзился в большое и грузное тело Зазы Акопяна, два раза в живот, заливая асфальт кровью, кровь потекла и моментально затмила в луже бензиновую радугу, один раз в грудь, в стучащее горячее сердце южанина, и потом, когда Заза, уже хрипя, упал перед подростком на колени, целуя ему почему-то вторую, свободную от ножа руку, удар получился в левый глаз. Володечка вогнал оружие по рукоятку, глубоко, и, тяжело дыша, отступил на шаг. Заза Акопян, ослепленный смертью, механически постоял на коленях недолго и упал почти без шума, он не крикнул, и никто не крикнул вокруг. Только Николай Николаевич, не приученный еще к столичной жизни, громко, по-деревенски, крякнул и зачем-то, наверно, ища защиты от новизны, еще раз приложил наждачную щеку к тонкому листу пудры своей умершей доченьки.

— Беги, беги, малыш,— шепнула медленно отступающему по шагу назад Володечке в ухо Нина.— Беги, ночью ко мне приходи. Приходи ночью ко мне. Бесплатно... Ты за то, что сволочь эту убил... Ты мне пять ночей бесплатно... Я тебе... — Она заикалась, и только когда подросток, упершись спиной в стену и оттолкнувшись от нее, кинулся бежать, ломая на пути погнутую, рябину, поняла, что следовало бы ему адресок шепнуть, ей стало жарко в мохеровой кофте, и она закричала во все горло: — Ментов! Похоронная команда... Ментов тащите сюда, Зазу Акопянчика, золотого нашего...— Все остальное вышло у нее неразборчиво.

На минуточку Ольга почувствовала, что ноги ее отрываются от земли, и рука еще больше рванула рыжие длинные волосы, поднятые волной шелка вверх, переплетенные в белых узлах пальцев намертво

— Чтоб вас всех здесь с вашими альтернативами ..— Михаил Михайлович одно мгновение стоял неподвижно, выбирая между преследованием подростка и охраной места преступления, после чего вытащил пистолет и обвел стволом неживые, кукольные лица присутствующих.

Шофер катафалка плюнул и влез в машину. Еще немного порвав свою и без того рваную кожаную куртку, Михаил Михайлович приказал:

— Не подходить на расстояние один метр!

Не выпуская пистолета, он осторожно обвел мелом лежащее на асфальте мертвое тело, еще теплое. Посмотрел на небо — явно собиралась гроза — и всем сердцем пожалел, что меловой след все-таки смоет, а фотоаппарата с собой у него нет.

Маленькие листья резали открытые руки и лицо Володечки ножами, он слепо бежал вперед, пока не стал часто спотыкаться о кирпичи, споткнувшись в очередной раз, он упал и, сев на корточки, прислонившись к чему-то холодному и сырому спиной, осмотрелся наконец. Часы на руке оказались залеплены кровью, зеленью, и разбитое стекло торчало блестящей трещиной, но они шли, они тикали, как тикало и сердце подростка.

Рядом раскачивались и скрипели огромные ржавые ворота, в которые он даже не заметил, как вбежал, а вокруг была высокая красная кирпичная стена. Незавершенное здание имело полтора этажа, и в первом этаже были вставлены стекла. Ни одно стекло не было разбито, многие из них отражали прыгающее в тучах солнце. Подросток медленно распрямился, чувствуя себя отлитым из какой-то невероятной смеси резины и теплого свинца, и подошел к зданию, заглянул в окно.

Подкатил медленно большой автобус с нулевым номером и рекламой пепси-колы на свежевыкрашенном боку, он загородил проезд, и две милицейские ревущие канарейки не смогли пробиться к месту преступления; придерживая одной рукой фуражки, другой хватаясь за кобуры, милиционеры выскакивали из машин и бежали к уже очерченному и охраняемому Михаилом Михайловичем мертвому телу.

— Ну че? На кладбище гроб повезем или не повезем? Отменять заказ? — спросил водитель катафалка отчего-то у Николая Николаевича.— А то, может, на послезавтра, парой и захватим и захороним. Я так понял — он жених, она невеста, парой дешевле, а за сегодня неустоечку можно. Чего без движения стоять?

— Поедем на кладбище,— обещал Николай Николаевич и закричал: — Погружаем, погружаем гроб в катафалковую машину, а всех соболезнующих — в автобус!

Музыканты заиграли музыку, и все потихонечку в скрипе тормозов и блеске фотовспышек удалилось.

Захоронение прошло очень тихо, аккуратно. Ольга и Нина смыли с себя весь макияж и перестали совершенно отличаться за столом от остальных девочек. Ольгу вырвало черной икрой с водкою, и ее унесли и положили в отдельной комнате отдохнуть. Гроза оборвала свет, и Николай Николаевич наконец в полумраке приобнял за плечи, решившись, работника жилуправления Зинаиду. Свечи не стали зажигать. Единственный среди оставшихся поминающих музыкант, барабанщик, бил в свой инструмент, давая происходящему подходящий траурный ритм. Водку выпили до грамма всю и пролили ее, пропустив сквозь тела, на скатерти и закуски, соленую и горькую,— только слезами.

— Девочки,— вдруг прошептала слышимо для всех, как радио первой программы, тихо и отчетливо на всю комнату Нина,— девки мои, а ведь он, мальчик-то, он прав совсем... Его, бедного, в тюрьме убьют. Давайте, девки, найдем его и отблагодарим за правду!

— Что мы можем? — ответил шепот на шепот.

— То, что можем, то и можем... Бесплатно, все по очереди... Он ведь девственный ребенок. Он как в рай попадет, я соображаю... Пусть перед смертью как в рай попадет!

Вспышка осветила, ударив в открытое окно, кукольные согласные лица. Все до единой девочки восприняли идею как уже случившийся факт. Как аванс на будущее свое старческое счастье, аванс на кусочек старческой чистоты во всей предстоящей мрази воспоминаний.

Володечка, сдавившись в мокрый, болящий изнутри узел, сидел в первом застекленном этаже недостроенного дома и смотрел сквозь окно на открытые в свободный мир огромные ржавые ворота, за которыми складывались в доминошный рисунок белые коробочки одинаковых прямоугольных домов с разным количеством точек зажженных окон. “Домой позвонить нужно маме,— подумал подросток.— Она волнуется. Нужно сказать, чтобы компьютер выключили, я ушел, забыл, кажется... Память сотрут... Пусть память сотрут. Зачем теперь память, когда ее нет, и меня, кажется, теперь тоже нет...”

Поминки рассосались постепенно и тихо, в темной пустой квартире остались только Николай Николаевич и работник жилконторы Зинаида.

— А ты мужик ничего себе, телесный! — сказала она, допивая водку и щупая Николая Николаевича сквозь штаны за резиновый упругий зад.— Ты ж прописаться прибыл. В столицу Родины. Обосноваться сюда! Дочка-то с кондратием обнялась, ты и бегом. Угадливая я?

— Вы, Зина, угадливая... Давайте с вами сейчас будем заниматься крепко любовью и пить водку, я так заметил — колечко у вас Зина, на левой руке, для меня это знак. Можно сказать, знамение... Насчет прописочки и разберем как-нибудь дело... Вы же меня вполне понимаете... И он увидел, как отражают по-кошачьи сильно в темноте неведомую энергию ее большие глаза.

— Мама, я тебе звоню! Мама, молчи.— Он быстро-быстро говорил плаксивым голосом в трубку.— Мама, это я, Володечка. В общем, ее похоронили, мама, а я его убил... Не спрашивай, мама, кого... прощай, мама...

Он повесил трубку и из кабины телефона-автомата вернулся назад, в недостроенный дом со вставленными стеклами и большими воротами. Вот уже год подросток таскал в кармане небольшую, зеленого цвета упаковку. Всего в комплекте десять таблеток. Таблетки были немецкие, он хорошо читал по-немецки, в аннотации указано жестко и прямо: пачка — смертельная доза.

Дождь перестал. Над городом забились в дрожи зарницы. Подросток разорвал пачку, выдрал из маленькой жесткой упаковки десять красных колесиков, разом проглотил их и запил из лужи, потом лег на холодный бетонный пол на живот и через десять часов, никем не замеченный, умер.

Часть 5

Нож четыре раза вонзился в большое и грузное тело Зазы Акопана, два раза в живот, заливая асфальт кровью — кровь потекла и моментально затмила в луже бензиновую радугу,— один раз в грудь, в стучащее горячее сердце южанина, и потом, когда Заза, хрипя, уже упал перед подростком на колени, целуя ему почему-то вторую, свободную руку, удар ножа получился в левый карий глаз, по самую рукоятку вогнал его Володечка и мелкими шагами, еще не успев испугаться, стал отступать назад, пока не уперся спиной в бетонную стену дома. Что-то шептали ему в самое ухо, что-то ненормально-ласковое, но он не воспринял женского голоса. Оттолкнувшись от стены, как с силой брошенный резиновый мяч, он, не глядя, зажмурившись, ринулся вперед, ломая ветви. Лицо било листвою, как ветром, а воздух сжимался от скорости, ноги катились легко, как смазанные колеса, чутье — внутренний автопилот — уводило подростка крутым зигзагом от возможного преследования. Он один только раз споткнулся, но не упал, а ударился лбом о большую железную воротину, оттолкнулся от нее так же, как в первый раз от стены, но уже с меньшей скоростью, полетел по улице, постепенно приоткрывая глаза навстречу холодному, вспыхивающему белым потоку дождя.

— Жить... Жить... Жить... Жить — значит, бежать, прятаться... Умереть. Значит, не бежать... Прятаться,— шептал он, проглатывая большими глотками воду, падающую с крыши,— Я люблю ее, я должен прийти, должен прийти на ее могилу, я должен положить цветы, должен...— Мысль его на миг сделалась иронична.— И папашу этого, из деревни, не худо бы зарезать, если уж так легко у меня выходит...

Володечку затошнило, и он наклонился над какой-то канавой, полной зеркальной воды, из канавы на него глянула кошачья острая морда с красным носом. Животное облизнулось и мурлыкнуло. Подросток сел прямо на асфальт под дождем и погладил кота. “Два раза не расстреляют,— подумал он.— И папашу зарежу! Возьму ножичек и зарежу! Или все-таки лучше убежать, как считаешь?”

В квартире, где после поминок остались только техник жилуправления Зинаида и отец покойной проститутки Светланы Николай Николаевич, происходило движение, текла из крана вода, скатерть, перемазанная черной икрой, слезами и блевотиной, медленно сползала на пол. Много долгих часов она лежала и двигалась, похожая на морской отлив, обнажая темную полировку стола. Николай Николаевич, пьяно взглянув впереди себя, увидел как во сне спокойное море, украшенное стеклянными высокими и полыми кораблями, решил, что пора бы ему в новом доме до утра крепенько заснуть.

— Ты че, Коль? — спрашивала Зинаида, сыто икая.— Ты че, Коль, совсем захмелел?

— До смерти,— признался Николай Николаевич.— Это от горя, Зина, от горя... Зиночка и Зинуля, ты же сука!

Николаю Николаевичу приснилось — он лежал боком, прижатый большим телом товарища из жилуправления к белой стене,— что он все-таки раскопал ночью могилу, достал, пачкаясь в коричневой глине и белом, порванном гвоздями шелке, перстень, брошенный в нее. Только утром, пересказывая за чаем свой сон Зинуле, он сообразил, что перстень южный человек в могилу не кидал, потому что был убит еще до самого акта захоронения. Во сне Николай Николаевич перстень продал, купил на вырученные деньги дом, участочек в десять соток и стал растить почему-то помидоры. Помидоры он растил десять лет, потом все разом красные шары продал и на вырученные деньги купил в Москве самый Большой театр. Так и поставил в паспорте штемпель с пропиской с четверкой белых бегущих коней. В Большом театре он поставил мебель и на узкой кровати -- другой попервости не купилось — поимел зачем-то некрасивую женщину с яркими, непонятного цвета, в темноте светящимися глазами. Но тут сон перемешался с явью. И Николай Николаевич, все еще чувствуя себя меж высоких колонн, хватал ладонями большие груди и толстый зад и что-то ей шептал, а она, как кошка, шипела и зелеными глазами сверкала, освещая маленькую комнатку вокруг.

Сидя на постели голый, Николай Николаевич закурил, плюнул дым в кулак вместе с кашлем и спросил, окончательно здесь проснувшись и потеряв и колонны и коней:

— Мы поженимся с тобой, что ли, завтра?

— Поженимся, только не завтра. Завтра заявление стащим. И фотографии закажем. Я заметила: от поминок-то ящик водки остался спрятанный. На свадьбу пригодится, а? Как считаешь, Николай?

— Пригодится...— Он отчетливо понимал, что выпит ящик будет значительно ранее.— А жить... Прописываться здесь будем с тобой.

— Дворником в управление тебя оформлю и кочегаром оформлю... и слесарем-сантехником,— мечтательно завела Зинаида,— и еще кое-кем... Жить? — Она приподняла голову от подушки и сверкнула глазами, осветив эстампик на стене — “Лондонский туман”.— А где? Точно, здесь мы будем с тобой жить, Коля! Совместно! Электричество бы только поскорее починили. Не могу без электричества спать. Просыпаюсь — страшно свечку в потемках сальную пальцами ловить...

— Да я сам тебе свечку сальную поймаю, поймаю...— Он ловил ее усколь-зающую белизну руками и стучал сердцем, пока не заметил, что от холода в такт сердцу стучит и зубами, потом поймал и укусил до полной кровавой сладости. Сердце осталось стучать, а зубы, сдавившись, стихли.

“Куда же идти? — думал подросток, медленно опускаясь по скользкому боку в огромную строительную яму. На дне ямы было озерцо, горячее, как серебряная монетка под утренним солнцем. — Куда мне прятаться? Домой позвонить... Не стану я домой звонить.— В маленькой пустой хибарке возле озерца он застрял почти на двое суток.— Убить кого-нибудь, взять документы. Так это нужно, чтобы примерно одного возраста был со мной. И на комсомольскую стройку до конца жизни... Зачем, можно сразу в отделение, на комсомольскую стройку и по своим документам отвезут...”

Это строительство, моментально начатое, так и не завершенное, сильно отличалось от того, за железными воротами, с домом, в первом этаже которого были уже вставлены стекла. Здесь было голодно и холодно, больно от ужаса и просуществовать длительное время просто не на чем. “На могилу к Светлане сходить нужно и сдаваться потом идти, или прятаться, или с собой покончить. Стану преступником. Или себя убивать, что легче... Или других граждан, что значительно тревожнее для души, пока не образуется привычка... Но на могилу к Свете я пойду... А что на могиле? Нужно к ней в квартиру пойти, поклониться ее запахам, ее вещам. Ее в доме больше осталось, чем на кладбище. Да дом-то я найду, а на кладбище как сыскать? Если б я сначала на кладбище съездил, а потом Зазу Акопянчика убил, то знал бы, где столбик, где крестик, где камушек ее милый... А так — где искать... На такси денег нет. Пойду ночью, залезу в пустую квартиру в окно, может, что в холодильнике после поминок осталось...”

Ночью озерцо в центре строительства сильно отражало полную осеннюю луну, и Володечке хотелось помыть в нем голову и завыть, задрав голодное острое лицо в чистое звездное небо, но он так не поступил, не опустился до образа. Только злобно прокричал какие-то неведомые ругательства, никем не слышимый, по-немецки и, убегая от искушения, бросил в желтую воду пачку снотворных таблеток.

Следующая ночь, как мазутная лужа, была без звезд и фонарей: по всему району вырубили кабель. Мазут не пропускал, ослеплял бредущее по родной улице тело напуганного и голодного подростка, мазут втягивал его ноги глубоко в асфальт, и редкие отблески свечей в окнах делали его еще более тягучим и неживым. Ощупью Володечка нашел нужное парадное, отсчитал влево четыре шага и полез в закрытое окно. Он в полном мраке целовал стеклянную преграду, пока ботинок, упершись в рядом растущее, тоже поглощенное мазутом, но находящееся в памяти деревце, не встал на подоконник. Ледяные его пальцы нашли форточку открытой и нашли, что за форточкой другой, теплый воздух, хотя и такой же черный. Пальцы нашли гладкую пластмассовую ручку шпингалета, сперва верхнего, потом все тело перевесилось головой вниз, а пальцы нашли и нижний замочек. Рама поддалась, и бесшумно убийца жениха шагнул в квартиру покойной невесты, проститутки Светланы.

Володечка первое, что сделал,— лег грудью на теплый гладкий линолеум, дотянулся рукою до железной ножки плиты и заснул, подумав еще, что можно здесь умереть, в этой маленькой газовой камере. Если нет электричества, то всегда в городе работает “ноль-три”, газ и канализация.

Обмывали заявку несколько дней, ящика не хватило, не хватило и нескольких рублей, привезенных Николаем Николаевичем, и теперь он спал, похмельный и радостный, на только что днем приобретенной большой софе, не касаясь тела Зинаиды, с похмелья во сне сильно свистящей. Николай Николаевич прислушался, пробудившись, к этому свисту и нашел в нем мелодию. Техник жилуправления, будущая его супруга и товарищ по захвату жилплощади, высвистывала не просыпаясь, со всею отчетливостью, залихватски “Яблочко”, прерывая иногда себя могучими всхрапываниями.

Николай Николаевич походил босыми ногами по теплому полу, наступая на осколки побитых фужеров. Он поморщился, но не от боли, а от сожаления честного человека, уже вступившего в права наследства посудой и уже погубившего ее. Ощупью, не найдя свечи, дошел .до кухни, хотелось зажечь четыре газовых горелки и посидеть при голубом золоте полчасика — согреться душой. Никогда в деревне, глядя на красный газовый баллон, не позволял он себе, отец двоих детей, даже и мысли такой, а здесь — бесплатно смотри и грейся, суп вари!

Голая нога наступила, как показалось Николаю Николаевичу в потемках, на живую жабу. Жаба дернулась и прыгнула шлепком по линолеуму кухни в сторону. “Откуда здесь жабы-то? — подумал спросонья Николай — А то не жабы!” Он зажег горелки, один за другим с удовольствием повернув четыре краника из пяти, пятый, красный, он посчитал за опасный, тот был похож на стоп-кран в поезде, готовый остановить любую жизнь и уже остановивший жизнь его дочери. И самой внутренности духовки — боялся.

Посреди кухни лежал лицом вниз неподвижно труп. Человек не шевелился, не дышал, был холодный, и другого определения ему не находилось.

— Мертвяк, ты чей? — спросил Николай Николаевич, в голубом свете разглядывая коротко стриженный черный затылок подростка

— Как чей? — удивился Володечка. Ему только что приснилось, что он уже отравился газом.— Я ничей, я собственный труп!

— А почему же ты живой и вякаешь? — удивился Николай Николаевич Колыхался сгорающий газ голубыми тенями по стенам кухни, и в свете его квадратное лицо Николая Николаевича, синее и скуластое, было мертво, Володечке оно показалось лицом выкопанного из могилы покойника, и, подумав, еще почти во сне, он спросил:

— А вас, Николай Николаевич, тоже я убил?.. Если я, то извините Вы знаете...— он поскреб согревшейся рукою себе затылок,— я ведь даже не помню, как вас убил.

Михаил Михайлович продирался сквозь мазут, глотая его едкую густую кашу, он вышел из милицейской машины и не мог найти нужного подъезда, только позади пищала рация, и, обернувшись, он мог увидеть желтую тень освещенных изнутри “Жигулей” “Фары, суки, не включают. Суки ментовские...” Он вышел по вызову, пойманный за руку Геночка ждал его в небольшой уютной квартире главного архитектора города. Гоняясь за пироманом из творческой идеи, Михаил Михайлович позволил разбудить себя ночью. “Суки ментовские. Фары включили бы”. Он стукнулся лбом о бетонную стену так сильно, что на минуту потерял сознание.

В темноте в квартире главного архитектора города мелькали сразу четыре ручных фонарика. Дверь на лестницу распахнута, и в ней лицо самого архитектора, подсвечивающего себя фонариком снизу так, что оно походило на искусственный пластмассовый череп из школьной анатомички.

— Наконец-то вы... Наконец. Как! — говорил архитектор бессвязно,— Я чувствовал, что это должно случиться... Я всегда чувствую... проходите, да вот возьмите фонарик, у меня еще есть свечи... Это опасно, а электрификацию города я сам утверждал, вот и запасы... запасы, аккумуляторы, батарейки...

— Где он? — сухо спросил Михаил Михайлович, принимая из теплой руки главного архитектора города теплый фонарик, и опять стукаясь лбом о стену, и опять на миг теряя сознание.

--- Я его сразу почувствовал... Вы знаете,— лепетал голос главного, в круге фонарика металось его лицо — Я чувствую любой пожар как укол на собственном теле .. Я поймал его в тот момент...

— А что вы сделаете-то мне, вы, менты и архитекторы, жильцы и товарищи! — невидимый в темноте, усмехнулся прикрученный к мягкому креслу электрическим проводом наглый мальчишка.

Очень далеко, невыносимый от плохой слышимости, раздался за многими стенами женский визг. Михаил Михайлович вздрогнул и вспомнил утреннее убийство. Вспомнил смытую позавчерашним ливнем любовно сделанную вокруг трупа им лично меловую черту.

Зинаида визжала со вкусом, очень долго и пронзительно, меняя тональность, как пожарная машина, потом она перешла, охрипнув, на звук вилки, скребущей пустую тарелку, и спросила последними своими силами:

— А вы чего, суки, водку прячете? Вы чего, суки, жизни меня лишить хотите?.. А вы чего, суки поганые? — И она посмотрела на Николая.— На жилплощадь посягая, ночью на кухне, при газу разговоры умные, что ли, разговариваете?

Николай Николаевич пожал плечами и, поцеловав свою суженую, объяснил, удерживая ее за плечи и стараясь не заглядывать в глаза, от света которых пламя в горелках из голубого стало сперва зеленым, а потом красным и зашипело, как утюг на мокром.

— Убивец на место преступления притянулся... Это понимать по науке надо! Притянулся он. Место, оно притягивает...

— Убивец! — сбитым шепотом сказала Зинаида,— Точно, он, убивец, Володечка,— Она погладила подростка по голове онемевшей во сне рукою,— Бедненький ты мой, хороший мальчик...— И повернувшись к Николаю, донесла смысл: — Сдать его в милицию надо, а то будет нам с тобой свадебный подарок!.. Квартира наша с мебелью и духами... А тут одних бюстгальтеров,— она хрипела,— я посчитала, тыщ на сорок старыми...

Пламя четырех газовых горелок смягчало темноту, и лица Николая Николаевича и Зинаиды показались Володечке лицами очень добрыми, почти родными. Он не видал людей несколько суток и теперь наслаждался, вглядываясь в грубоватые черты будущих супругов.

— Вы знаете,— сказал он шепотом, сидя на полу,— я вас так люблю. Вы такие теплые, живые...— Он ухватил пальцами, велосипедными гнутыми спицами, фиолетово-красную руку Зинаиды и поцеловал.— Вы правы, меня в милицию надо.. Телефон-то починили?

— А тебе какое дело? — озлев от нежности, спросил Николай Николаевич.

— Да я не убегу, я вот что хочу сказать...— Он махнул рукой.— Все равно — и так и так на комсомольскую стройку ехать. Я посидел в котловане в самой середине, у лужи, и все понял... Просто если телефон не работает, бежать в такой мрак и дождь к автомату... подождем до утра, попьем чайку!

— Работает, кажись,— резанул Николай, с трудом припоминая, как поили они вчера за компанию и мастера с телефонной станции.— Он чемодан даже свой забыл с инструментами, на случай, если что...— закончил он.— Зинуль, где чемодан-то?

— А можно я домой, мамочке позвоню? — спросил подросток.— Мамочка волнуется. Я дома не ночевал... Она всегда боится, когда я дома не ночую. Ведь мне всего семнадцать лет. Если меня в отделение повезут, мне оттуда позвонить будет трудно. А так она будет знать, что я ночую в аквариуме, и будет спать спокойно и адвокатам утром звонить.

В деревне, где жил Николай Николаевич основную часть своей сознательной жизни, слово “адвокат” было ругательным, им обзывали мальчишки старого безногого опера, иногда вылезавшего не без страха на проселок подышать свежим воздухом и прятавшегося от населения в своей хате, как враг народа, чуть ли не под кроватью.

“А ведь богатые! Богатое семейство, таких малахольных только богатые родят,— соображала Зинаида, погасив две из четырех горелок.— Такие богатые, дай ущипну богатых. Спрячем на пару недель уродца, а из него вырастет автомобиль “Жигули” красного цвета”. Она представила себе автомобиль “Жигули” красного цвета и велела:

— Звони!

--- Мама, это я...— повертев стекловидный, видимый в свете глаз Зинаиды посверкивающий диск, забубнил Володечка,— Мама, я у хороших людей. Они меня сейчас в милицию повезут и посадят за убийство... Да, прямо сейчас... Нет, не так вот. Я его как следует в глаз ножом двинул. Зазой Акопяном звали... А Светочка умерла... похоронили. Мама, прощай...

Ошалело он посмотрел сперва на Николая Николаевича, потом на Зинаиду и сказал:

--- Мама просит хороших людей к телефону позвать.

Говоря мало и много слушая нервный голос чужого горя, Зинаида хватала себя за уши и пришепетывала сорванным голосом:

— Штука мало, дайте две... В неделю две штуки... Нет, две сто... Две штуки и сто рублей в неделю... Заховаем под софой, гости придут — не заметят. Нафталином посыплем, чтоб собака ни одна не нашла носом. Три штуки... Лады, лады, мы тоже понимаем, мы тоже родители некоторого количества детей...

— А что, у тебя деточки? — влез Николай, но на него только махнула разогретая будущим шуршанием купюр женская утончившаяся в возбуждении рука.

— Пошли,— приказала Зинаида, указывая уже зажженною от газовой горелки свечой в комнату.— Мы тебя ховать будем. Нафталина, я завтра куплю, а теперь лезь в свою будку.— Она наклонилась, приподняв покрывало и край съехавшей простыни, показывая Володечке большое место под новой, свежекупленной софой.— Подушку и одеяло я тебе завтра в военторге куплю. Там хорошие, с пером, а сегодня ты уж так. Ничего, не бойся, мы с тобой, мы сверху всегда будем.

Володечка послушно вполз под софу и затаился. Николай Николаевич сходил на кухню, выключил остальные горелки, задул свечу и, рухнув задом на мягкие подушки, отчего на подростка сверху надавило до обморока обивкой, развернулся телом и, не в силах подавить желания (мысль о “Жигулях”, так же как и Зинаиду, разогрела его тело до степени свежеотштампованного металла)” полез обеими ногами на свою невесту, шепча и бормоча, а она в ответ уже не во сне свистела и хлюпала в такт бурной любви, от которой мальчика ритмично вдавливало в паркетный пол, квадратною ладонью по стене звонко и весело.

“Завтра нафталину еще насыплют,— подумал подросток.— Комсомольская стройка лучше, там колючая проволока и карабины охранников.— Он задыхался от запаха чужого пота.— Там карабины, а здесь подушки из военторга, какая разница...”

Осторожно, не замеченный, механической змейкой выполз он из-под брачного ложа и пробрался ощупью к телефону. “Если нет света, то все равно работает Мосочистводканализация, “скорая помощь” и телефон”.

— Милиция? Отделение, что ли?— спросил он неуверенно.— Приезжайте за мной, адрес: улица Стеклова, дом один. Это я, Володечка, говорю, я позавчера Зазу Акопянчика ножом в глаз из ревности зарезал.

Часть 6

Пользуясь как ориентиром не видом дерева, а только зафиксированным в памяти его образом, Володечка не смог найти окно и тихо вошел в подъезд. Он поцеловал холодное стекло, теперь ему хотелось поцеловать замок двери, к которому столько тысяч раз прикасалась ее легкая рука. Еще продираясь сквозь мазут города, проваливаясь ногами в асфальт, он в одном месте видел сильный свет, это горела квартира архитектора. Где-то на глубине сознания подросток отметил, что тот чужой пожар чем-то поможет ему теперь.

В подъезде было очень-очень тихо, он встал, прислонившись спиною к стене, и по спине пробежала электрическая дрожь, опять захотелось оттолкнуться и бежать, но замок поцеловать хотелось сильнее. Он стоял и ни о чем не думал, пока не услышал на улице далеко плавающие в мазуте ночи милицейские сирены, они смолкли, и через минуту — натруженное детское дыхание после бега. Дверь так же бесшумно прикрылась, и они двое стояли в подъезде, невидимые друг другу, вслушиваясь в дыхание друг друга. Чиркнула спичка, и Геночка, как маленький джентльмен, сначала осветил свое лицо, показывая, что он совсем маленький мальчик, а только потом предложил явиться из темноты и Володечке.

— Ты чего?— спросил Володечка.— Ты же маленький... Ты чего по ночам бродишь? Тебе нравится, что ли, по ночам одному бродить?

--- Мне двери нравятся. Понимаешь, двери! — искренне признался мальчуган.— Люблю двери, обитые дермантином. Вот эта хорошая,— он указал догорающей спичкой на коричневый выпуклый объем двери в квартиру покойной проститутки.— Мне их жечь нравится. — Он слегка блеснул зубами, в последнем огоньке обжигая пальцы.— Знаешь, как они горят! Мне сейчас же хочется ее подпалить... А тебе чего хочется?

— А мне замок поцеловать... понимаешь,— объяснял подросток ребенку,— к этому замку прикасались ее руки много-много тысяч раз.

— Ладно. Мы друг другу не помеха — сперва ты целуешь, потом я поджигаю. Ты не против, если мы после лобзаний кремируем твой замок?

— Против!

— Почему же?

— Я хочу, чтобы все, чем она жила, в чем она жила, чем дышала и к чему прикасалась, сохранялось вечно!

— Ну, тогда мы с тобой не сговоримся... Погоди, лицо твое мне знакомо, мы с тобой в аквариуме вместе не плавали? Хотя нет, у меня память на двери и лица четкая, это мне в темноте кажется... Я тебя не знаю. Ну чего стоишь, целуй свой замок и уходи! Уходи, говорю, поцеловав, у тебя все равно ключей-то нет!

Володечка поцеловал холодную круглую скважину, ему показалось в ледяном металлическом прикосновении, что целует он женскую мертвую руку, тело его болезненно, как на электрическом стуле, дернулось, и подросток выскочил из подъезда, возбужденный, глотать мазут и грязь этой ночи. Геночка же, напротив, измерил расстояние от заклепки до заклепки своими пальчиками, похожими на маленький точный циркуль, он лизнул ритуально обратную сторону коробка, пожелал главному архитектору города про себя спокойной ночи с фонариками. Впервые в жизни он не успел проколоть дермантин: Володечка, подкравшись сзади, выломал руку мальчику и сразу позвонил в звонок. Он позвонил десять раз.

— Вас поджечь хотели,— объяснял он перекошенному в свете свечи лицу Николая Николаевича,— вот этот сучонок квартиру вашу поджечь хотел... А я дочку вашу любил!

Николай-Николаевич от неожиданности— он все никак не мог привыкнуть к столице — крякнул, на этот раз дважды, и втащил обоих за шиворот в дом. Закрыл' замок и позвал лилейным голосом:

— Зинаида, нас поджечь пытались!

Выскочила голая, в растрепанном халате Зинаида.

— Пытались, да не подожгли,— пел Николай Николаевич.— Вот этот сучонок пытался, а я его за руку поймал! Давай сдадим гада в милицию.

— Не надо в милицию,— попросил Геночка,— меня там и так любят как родного.

— Ну тогда скажи телефон мамы, скажи телефон папы. Мы с ними тогда поговорим... А ты чего его ловил, тебе что, жалко нас стало? — спросил он у Володечки.

— Я дочку вашу любил. Чисто, как образ, и я хочу, чтобы все то, к чему она прикасалась, жило вечно. Я пойду, наверно, я-то вам не нужен.

“Штуку получим с папы или с мамы,— подумала техник жилуправления.— Поджечь квартиру, когда люди сон про Большой театр смотрят, это же что... Штуку, штуку...”

— Штуку,— сказала она в телефон,— одну. Можно две, по вашей щедрости. Вы нам штуку, мы вам — сына, он у вас шустрый, академиком потом будет!

Тихонечко пробравшись в комнату, Володечка, принюхиваясь к запахам Светланы, еще живущим здесь, набивал карманы косметикой и фотографиями. Он понимал, что увлеченные папа с невестой пока не обращают на него внимания, но действовал быстро.

— Академиком, говорю, будет. Доктором наук.. Почему только пару кусков?.. По-моему, три куска. (Николай Николаевич покивал) Три куска! Куска, три, утром... А если он нас тут ночью подпалит? Сейчас давай, папаша, пусть будет три куска, и сейчас!

Набив карманы запахом и теплом покойной Светланы, Володечка осторожно, чтобы не потревожить хозяев, застрявших в коридоре на финансовом вопросе о поджоге и наседающих на телефон, выскользнул в мазутную жижу ночи в окошко. Он пошел не глядя, чувствуя, как бултыхаются в его карманах флаконы с духами, как обжигает красным пальцы невидимая, зажатая в кулаке жирная ее помада. Мазут рассосался через полчаса после поджога квартиры главного архитектора города. Кабель восстановили, и вспыхнули повсюду, удесятерившись в накале, фонари. Замаячили зажженные окна, блестящие ленты тротуаров и стекляшки пустых телефонных будок.

— Зачем мне телефонная будка?. — вслух спросил себя подросток.— Маме позвонить, я столько об этом думал, что уже не буду. На себя донести... Это успеется, даром, что ли, им деньги платят, пусть они меня ловят.

Он нащупал в кармане маленькую, с пластмассовой русской красавицей на твердой обложке, благоухающую телефонную книжечку Светланы. Он вошел в прямоугольный стеклянный снаряд телефонной будки, зажег в ней свет. Лампочка с жужжанием мухи мучилась под низким потолком, но хорошо освещала и аккуратно записанные цифры, и аккуратно записанные номера и имена, и черный диск железного зверя для связи с городом внутри города.

— Нина, — сказал он в телефонную трубку уверенным голосом молодого убийцы,— Ниночка, ты обещала меня спрятать... Это Володя. Диктуй адрес, куда мне идти... Да, мне страшно, но я люблю все, что осталось от Светланы, а значит, люблю и тебя... Почему ты спрашиваешь? Нет, мне не стыдно, я могу ответить — да, я девственник... Я считаю, что чистая любовь... Да, по идеологическим соображениям... Я считаю, что чистая любовь, любовь к образу... Ага, я записываю, диктуй... Понял. На тачку денег нет, пешочком я до тебя часов через пять, думаю, дотопаю. Я знаю город. . У меня к городу, в котором она жила, тоже есть какое-то чувство... Найду!

Михаил Михайлович спал, выключив телефон, и мертвый аппарат мстил ему во сне: Михаил Михайлович хватал его, не просыпаясь, рукою, и в сон попадал через поры пальцев ядовито-красный цвет пожара. Снился следователю прокуратуры горящий родной город, и в центре города из огня медленно выделялся огромный памятник бронзового подростка с коробком спичек в руках, а у ног пьедестала было пустое пространство, очерченное мелом и повторяющее положение лежавшего здесь трупа. Потом сон переключил цвет, потому что рука сползла с красного телефона на голубую простыню, и Михаил Михайлович, следователь прокуратуры, ощутил себя парящим в небесах, он смотрел вниз на маленький, уже потухающий город, покрывающийся очень быстро ржавой окалиной, как проклятый противень в газовой духовке, где погибла проститутка. “Явно же, сама отравилась, но не без принуждения, тут сложно...” В следующую минуту, повернувшись, не просыпаясь, на сердце, на левый бок, Михаил Михайлович увидел, что дельтаплан его красный и что не несется он в небе, а нарисован на коробке спичек. А он сам — спичка, лежащая в коробке, одна из семидесяти штук. Его, спичку, достала огромная рука, огромный багровый язык лизнул обратную сторону коробка (его, гада, ритуал), и Михаила Михайловича зажгли и воткнули головой вперед в коричневый дермантин двери. Тут он проснулся и закричал, разбудив криком генерального прокурора города, живущего прямо за стеной и тоже на ночь выключившего телефон.

Мазут ночи, медленный и густой, всасывался в трубы и канавы, в канализационные люки, он всасывался в форточки, добавляя темноты в спящих квартирах, растворялся в лужах и оседал во многих недостроенных зданиях, опадая черной краской на бетонные полы, пачкая стены и на целые месяцы скапливаясь по темным углам, он пачкал лица людей, рано выходивших на работу, и они не могли отмыть его до самого нового вечера. Фонари не гасли в отмеченный час, они, как струи из поливальных машин, поливали, чистили светом немного обгоревший город.

Возле своего дома — сгорела только одна собственная его квартира, все чертежи и планы строительств, все любимые задумки тоже сгорели вместе с нею — метался главный архитектор города, полненький бочоночек, с двумя фонариками в руках. Володечка улыбнулся и в душе простил юного пиромана, подумав, что и неуправляемый огонь может управлять миром в полезном направлении.

Ленивый пожарный с железным белым ранцем за спиной и мордой в противогазе понял Володечку всей душой, потому что только что вышел из огня, где уничтожал ковры и меха из своего мощного шланга — пена губила предметы не хуже огня. Он покивал, подергал длинным резиновым носом, закинутым за спину, и подросток добрался до места на два часа раньше намеченного им срока. Дом Нины был напротив пожарного депо, что, собственно, и привело девочку, каждый день ходившую мимо красных машин и странно одетых людей, к профессии проститутки. Пожарная машина с сиреной остановилась у своих краснозвездных ворот, подросток соскочил с подножки в лужу и опять помянул про себя добрым словом мальчугана-пиромана, второй раз за последние три часа оказавшего ему неоценимую услугу.

Нина стояла у окна и рвала болезненно край тюлевой занавески, все время глядя на, улицу. Проститутка увидела, что Володечка соскочил с пожарной машины, и сердце ее забилось некоммерческим чувством. Она отпустила занавеску и кинулась к большому, уже освещенному зеркалу, попыталась нарисовать на своем помертвевшем от горя и валюты лице добрую улыбку.

Коротенький звоночек в дверь дернул руку проститутки, и улыбка вышла грустная и печальная, но исправить времени не нашлось — нужно было успеть еще что-то накинуть на голое тело и найти тапочки. Она застыла у зеркала — небольшого роста, жирненькая, с очень тоненькой талией. “Я не человек, я — робот, мягкий, резиновый, теплый и белый, стонущий в нужный момент... Глаза нарисовать — острые стрелочки ресниц, чтобы они вонзались в мужские глаза и прокалывали их жирные радужные оболочки”. В белом халате тело расплывалось, и голое колено своей остротой (она так и не нашла тапочек, ноги заледенели) встретило вместо заточенных стрел одним копьем взгляд Володечки, оно прыгнуло под волной халата. Лампочка, горящая над развороченной бессонницей постелью, проходила светом сквозь три прямоугольника распахнутых дверей и заостряла колено еще больше.

— Здравствуй, Володечка, бедненький мой убийца,— сказала Нина и спрятала колено.— Ты заходи ко мне, не бойся... Ты же сказал, что любишь меня. Вот, по телефону. Ты ведь любишь? Меня никто, кроме тебя, не любит. Проходи, проходи, маленький. Ты не бойся, я тоже человек. И это правильно — меня любить можно. Хоть немножко.

Она закрыла дверь, оставляя на замке следы вспотевших от возбуждения пальцев, и посмотрела на подростка.

— Любишь... Ну хоть в двадцать раз меньше, чем Светку, любишь? Ну хоть в восемнадцать,— улыбнулась она грустно нарисованными губами.— Восемнадцать подружек нас осталось. Любишь?

— Я люблю тебя,— сказал Володечка и сразу от тепла дома, от света, пронзенный пикой на миг выскочившего колена, моментально успокоился, без сознания повалился на ковер у большого, в рост человека, зеркала.

Сознание, как рисунок на дисплее, не возвращалось, оно как бы программировалось в подростке вновь, а электронные схемы оживляли рисунок в движущиеся картины, он создавал их только частично, но они оживали. Наконец открыв глаза, Володечка понял, что плачет голосом пятилетнего ребенка, плачет громко, взахлеб. Он повернулся, сел в чужой, теплой, пахнувшей женским телом постели и увидел себя в пустой, изящно обставленной комнате. Разглядывая стулья и шкафы, лампочку, горящую над постелью, свое осунувшееся лицо в зеркале, он наконец сообразил, что плачет не он, а он в силу чужого плача открывает рот,— плачет за стеной ребенок. Рисунок на экране дисплея достроился окончательно, и подросток негромко сказал:

— Нина, где вы?.. Я действительно люблю вас!

В белом халатике, с черным ребенком на руках, Нина выглядела беспомощной маленькой девочкой, нарисовавшей собственный портрет в третьем классе на уроке рисования. Маленькая девочка нарисовала себя с ребенком, случайно покрасила ребенка в черный цвет и теперь сравнивала рисунок с собственным отражением в маленьком карманном зеркальце, где из-за малого объема серебряной площади больше глаза не помещалось.

— Он твой? — улыбнувшись, спросил Володечка.— Здорово как! — Подогнув ноги, он сел в постели и прикрылся одеялом.— Это ты меня раздела? Нина зачуханно кивнула.

— Я тебя люблю,— повторил он фразу, уже отмеченную в механической памяти, и на этот раз не потеряв сознания.— Как хочешь, но это правда!

Утром Нина отвела маленького Бурунди в ясли. Когда она вернулась, подросток спал, широко улыбаясь во сне.

“Ну, девки,— подумала Нина,— одна восемнадцатая — это мало, должны быть все восемнадцать частей.— Она грустно посмотрела на себя в зеркало.— Извини, но другого придумать ничего нельзя. А что,— она улыбнулась улыбкой, нормально нарисованной утром, и вонзила в зеркало стрелы ресниц,— секс это профессия, и в нем очень многое... Такое многое не во всем есть...”

Она поставила на стол перед собой телефонный аппарат, положила записную книжку и методично один за другим пробила восемнадцать номеров на белых кнопках американского изобретения с памятью.

— Почему ты не можешь? Клиент?.. Сколько?.. Ладно, понятно... — Сколько у тебя? Тридцать восемь и шесть... Ну, горячее будешь. Да не кашляй ты в трубку, не злая я, не злая... Неужели-ты не понимаешь?.. Ладно...

— Оленька, он у меня спит. Володечка спит. Я хочу сообрать всех наших... Бурундика я в ясельки отнесла на неделю... А с твоим что? Господи! Ладно, потом позвоню...

 Чего так долго трубку-то не снимаешь? Не пойму — что?.. Что? Повтори еще раз... Ты что, пьяная, что ли?.. Я спрашиваю: ты пьяная?.. Пьяная, спрашиваю?.. Какие ландыши в сентябре... Ладно, потом позвоню...

Когда в трубке прозвучал малознакомый хриплый мужской голос, Нина сильно всем телом вздрогнула и сразу поняла, что по инерции набрала телефон покойницы Жанки.

— Николай Николаевич?.. Да, Ниночка... А почему я должна знать, где он прячется? Чего вы вообще от него хотите?.. Почему? Что?.. Не дал квартиру поджечь? Так вы отблагодарить... Нет, что, правда? Я посмотрю... Вы знаете, он, кажется, у меня где-то здесь в постели лежит. Могу привести... Вы обещаете? Сами приедете? Ладно, тогда мы — к вам. Когда?..— Она посмотрела на золотого краба часов, ползущего по полировке стола в такт работающему мотору кофемолки за стеной.— Часика через четыре.. Но вы клянетесь? Ладно, мы приедем... Но, Николай Николаевич, если вы милицию вызовете, я вас так же, как он Зазу Акопянчика, ножичком, не сомневайтесь! Мне терять нечего, у меня ребенок шестимесячный, негр, Бурунди!..— “В отсутствие гербовой пишут на туалетной,— сказала она себе и положила трубку.— Поедем к Жанке, он ее сильнее всех нас любил!”

Николай Николаевич был уже, веселый, напившийся одеколону до открытия магазина, когда Нина и Володечка осторожно вошли в комнату. Он раскладывал на столе подобно картам мятые, сальные, очень мелкие фотографии, выгребая их попеременно из внутренних карманов пиджака, висевшего на спинке стула, и из кармана галифе, одну он нашел даже в сапоге. Сапоги он по деревенской привычке надевал с петухами и не снимал до самого сна, а иногда и вообще не снимал.

— А где эта?..

--- И, кто? — икнул Николай Николаевич.

— Ну эта, товарищ из жилуправления.

— Моя будущая половина, а на теперешний момент, скажем, четверть моя — заявку мы уже отметили,— в конторе. А я сам — по вызовам, девушка, слесарь я и кочегар... Да вы садитесь, тошно мне тут одному, а эти,— он указал в окно на стучащих резво доминошников,— за своего не берут, говорят, по столу шибко сильно хлопаю, стол портится, кости трескаются...— Он потянулся.— А кости, ой, косточки, они болят... А вы — друзья, мы с вами дочурку мою Светку совместными усилиями захоронили в белом гробу. Садитесь, ребята. Водки нету пока — закрыто. Одеколону хотите? Хороший одеколон, французский. Говорят, три месяца приятный запах от человека держится!

На столе рядом одна с другою лежали три почти одинаковых фотографии, только прически у девушек были разные и цвет глаз. Глаза Светланы — две полупустые кофейные чашечки — Володечка узнал сразу и отделил крайнюю справа от остальных двух женщин.

— А это... это... кто это?

— Не кто, а что,— пояснил Николай Николаевич.— Это мое родовое древо, я его всю жизнь с собой таскаю, и когда выпить не с кем, так сказать, меж ветвей его пью один! — Он вглядывался во множество лиц своих сородичей.— Один, а на дереве, во как!

— Я спрашиваю — наливайте одеколон, люблю хороший от себя запах,— я спрашиваю: эти две девушки — кто?

— Ента — Светка-покойница,— толстый ноготь ударил покойницу в лоб,— ента — Жанка, супружница моя, одна из первых.— Он стукнул ногтем в лоб и свою супружницу.— Там не на четверть было, там целиком, только вместо квартиры с батареями — изба-четырехстенок без одной стены. А это — Сонька... Я ведь папа не одного ребенка, я папа двух, по крайней мере, законных — двух имею... Остальные так, примеси,— он махнул руками,— они двойняшки-близняшки, только Сонька в деревне корову доит, а Светка-покойница тут вашего брата иностранного туриста и южного человека доит... Вот и додоилась...

Он налил одеколону в хрустальные рюмки, и они с Володечкой не чокаясь выпили

В желудке у Володечки, проглотившего стопку одеколона, неприятно зашевелилась будто целая парфюмерно-косметическая фабрика. Сильная и грубая волна, прокатившись по пищеводу как по фабричной трубе, ударила изнутри подростка в затылок, отчего он перестал соображать и, растопырив пальцы, протянул руку к одинаковым лицам.

— Отдай ее мне! — попросил он хрипло, выбросив с голосом волну “хорошего запаха”.— Я ее люблю!

Нина переводила довольные глаза с Николая Николаевича на Володечку и обратно. Она отобрала у подростка стопку и без всякой компании тоже хлопнула одеколону. Лицо ее сжалось в мягкую бурую гармошку.

— Отдай ему Светку,— попросила она певуче, выдыхая, и лицо расправилось — Пусть наша Света под сердцем у мальчика живет.

Володечка схватил фотографию, одну из трех, и тут же расцеловал сухие черные маленькие губы.

И тут вдруг, охмелевший не столько от одеколона, как от всей своей новой жизни, Николай Николаевич зарычал. Перед глазами его разлилась болезненно-сухая зелень.

— Не дам древо портить! — Он вскочил, опрокидывая все вокруг, и бросился на подростка. Имея вес втрое больше Володечкиного, он легко подмял его под себя Чувствуя грудью болезненный рычаг позвоночника, нажимающий в сердце, скрипнул зубами и заломил ему руку.— Убивец! — хрипел он.— Я тебя властям сдам Ишь, выдумал: с моего древа плоды рвать!

Часть 7

Медленно, по шагу, Володечка отступал назад, пока не уперся спиной в бетонную стену. Руку его все еще жег поцелуй южанина, подросток прилепился спиной к стене. Будто промазали куртку его крахмальным клейстером — он моментально застыл и намертво приварился к штукатурке.

Истошно визжа и не замечая за собою этого, Ольга тянула себя за волосы вверх, пытаясь оторвать ноги от проклятой земли. Ее визг прорезал ножом мозг Нины, она почувствовала непонятного свойства ожог на своей руке и приняла сразу в несколько коротких мгновений десяток решений, точных и выверенных ходов

— Пошли со мной, дурак, малахольная тряпка,— сказала она Володечке, взяла его за руку и потащила сквозь сломанную рябину, похожую на схему метрополитена, за собой.

Подросток легко, как объявление о продаже радиолы, оторвался от стены и послушно проследовал за проституткой.

“Чтоб их всех с их альтернативами,— подумал Михаил Михайлович, он выронил мелок, музыканты ни к селу ни к городу заиграли похоронный марш, и довольно слаженно. Но выбор был прост: труп в одном лице, преступники — в двух. Тут следователя прокуратуры заклинило.— Трупов-то тоже налицо — два! Правда, один из них уже вполне официальный труп, это тот, что женский...”

Когда, выдернув из-под мышки пистолет Макарова, которым в прошлый раз колол в отделении орехи и приколачивал у себя дома над софой литографию с картины “Явление Христа народу”, он кинулся догонять, то догонять было нужно уже салатный зад такси.

Нина рылась обеими руками в бюстгальтере, добывая купюры с портретами и уговаривая ехать побыстрее молодого небритого таксиста.

Михаил Михайлович наступил на развязавшийся шнурок, упал, выронил пистолет, подняв окровавленное лицо, он попытался запомнить номер, но тот был заляпан его собственной кровью, идущей из рассеченного лба. Музыканты нажали пуще, и гроб уже грузили в катафалк. Вернувшись к первой задаче, Михаил Михайлович заметил, что тело Зазы Акопяна уже перевернули на спину, сложили ему на груди руки и собираются грузить его в похоронную машину вместе с невестой.

— Зачем? — горестным голосом спросил он, утирая кровь.

— Пусть проводит со всеми,— объяснил папа Николай Николаевич.

— А оформить! — взвыл следователь прокуратуры.— Оформить надо! Похоронный автобус с рекламой пепси-колы на боку и нулевым номером заклинил проезд, и милицейские машины смогли пробиться к месту преступления только тогда, когда ни места, ни трупа на месте уже не было, а стоял один только Михаил Михайлович и долбил по деревянному столу в такт отъезжающему барабану, рукояткой пистолета Макарова.

Такси сменили два раза, отчего грудь у Нины немного уменьшилась, но сердце стало биться спокойнее. Из третьего такси она вышла, уложив всему послушного Володечку плашмя на мягкое сиденье, и из автомата стала кому-то дозваниваться, не дозвонилась, вернулась в машину разозленная и продиктовала таксисту новый адрес.

— Ко мне пока поедем. Наверное, они сразу по адресу не чухнутся. Милиция и адресный стол, они, как кошка с собакой, грызутся... Как прокуратура с КГБ...

Мелькнули краснозвездные ворота пожарного депо, такси с треском въехало во двор. Нина расплатилась, на этот раз уже из чулка, и они поднялись к ней в квартиру. Володечка все так же ничего не говорил, ничего не думал и подчинялся абсолютно.

Не стесняясь подростка, Нина бегала по квартире, переодевалась, звонила в ясли, чувствуя, как не может найти выхода и растет в ней истерика, но Бурундик был жив-здоров, ел манную кашу, и это немного успокоило проститутку.

— Боже, да ты весь в крови, оказывается,— прошептала она, наконец разглядев подростка, неподвижно сидевшего на стуле.— Мыться! Мыться, и что-нибудь придумаем...

Она сама раздела Володечку, поставила eго в пенную ванну, вымыла и, не удержавшись, тут же лишила его среди зеркал и кафеля девственности. Лишившись девственности, Володечка немного ожил и завертел головой.

— А что, я правда его убил, или мне это приснилось? — спросил он, разглядывая голые груди проститутки в распахнутом халате.

— Приснилось! — Нина потащила его за руку, опять послушного, в комнату.— Придумаем что-нибудь.

Она бешено листала телефонную книжку, наконец нашла.

— Сюсюльчик,— сказала она, одной рукой приобнимая голову плохо вытертого подростка, а другой зажимая телефонную трубку,— Сюсюльчик, это Нина. Сюсюльчик, у меня экстренное деньрождение... Ну да, естественно, нужны ключи от твоей машины. (Володечка дрожал крупной дрожью, он рассматривал свое синее, тощее тело в зеркале и лязгал зубами.) И от дачи ключики... Сюсюльчик, ну ты знаешь, я никогда не разбивала тебе ни одной фары!

— А кто это — Сюсюльчик? — полюбопытствовал Володечка, когда она наконец повесила трубку.

— А так, один мэн, генеральный прокурор...

— И кто?

— Не бойся, он старенький, он на пенсии, мы сейчас на его машине на его дачу поедем, там тебя ни одна собака не найдет, там паровое отопление, телефон,— Нина бродила по квартире, разбрасывая тряпки,— телевизор, видеомагнитофон...

— А кто такой тогда Бурунди?

— А это мой сынишка, он негр! Нормально, да? Я вот не пойму две вещи. Во-первых, как тебя замаскировать. Они, наверное, розыск-то объявили уже. А во-вторых, что-то я никаких денег больше не найду. — Она скривила рожицу.— Натурой расплачиваться — хуже нет. Всегда деньгами лучше. Я тебя отвезу, а сама на поминки. Пусть допросят, скажу — обезумела от любви к Зазе, хотела тебя, убийцу, догнать, но не догнала... Скажу, убежал ты от меня. Вот что мы сделаем... Тебе какой номер? — Она достала из шкафа розовый бюстгальтер и покрутила им в воздухе, разглядывая голого подростка.

— Вероятно, нулевой,— улыбнулся Володечка.— А давай мы его.

— Давай.— Нина нашла чулки, туфли, юбку, она уложила сама подростку волосы и разрисовала французской косметикой лицо.— Вот так. Ну ты красавица, мой милый, а еще убийца ..

— Никогда не чувствовал себя женщиной,— признался подросток, вышагивая за Ниной по тротуару.— И теперь что-то не то...

— Мешает? — посочувствовала Нина.

— Туфли жмут.

— Ерунда, туфли всегда жмут.

Она легко нашла на стоянке черную “Волгу” бывшего прокурора города.

— Жди здесь, я поднимусь к Сюсюльчику за ключами. Если будут приставать — посылай грубо и уверенно, можно матом.

— А что, будут приставать? — удивился Володечка.

— А ты думаешь! — Нина еще раз окинула взглядом свое произведение.— Вон я какую красавицу из тебя сделала. Таких как раз особенно негры любят из Замбези...

Черная “Волга” уже летела стрелой по черному загородному шоссе, унося убийцу в надежное Место, а Заза Акопян лежал, подскакивая, мертвый на . резиновом полу похоронного автобуса, шофер катафалка категорически отказался грузить к себе в машину тело без гроба.

— Зря мы его взяли,— сказал Николай Николаевич барабанщику, стоя рядом с ним на задней площадке и разглядывая покойного.

— Зря,— подтвердил барабанщик и выпил одним глотком половину четвертинки, согретой на груди.

Николай Николаевич, вдруг опять ощутив себя отцом, отобрал у барабанщика четвертинку, допил и даже не поблагодарил.

— Ну ты, папаня,— озлился барабанщик, но вспомнил о грядущем даровом угощении и больше ничего не добавил.

Проститутки запели жалостную песню, стрелка спидометра катафалка скользнула вправо, за ним увеличил скорость и автобус. Маленький Гена, забравшись с ногами на переднее сиденье, с удовольствием подставлял лицо свежей струе воздуха, идущей из окна, он жмурился и изучал большие двери правительственных учреждений.

Нина сама вошла во двор — огромный двухэтажный особняк был обнесен красной стеной,— открыла ворота, вернулась за руль, вогнала машину внутрь двора, но ворота закрывать не стала.

— Мне на поминки бегом надо! Но я вечером вернусь, и, наверное, не одна.— Она чмокнула Володечку в напудренную щеку.— Держи,— она отдала ему ключи от дома,— закроешь ворота и ничего не бойся.

Подросток неподвижно постоял посреди двора, густо заросшего неухоженными опадающими деревьями, посмотрел, как черная машина подала задом и исчезла, лихо развернувшись, пыля по поселку. Он закрыл ворота и вошел в дом бывшего генерального прокурора города. Комнат здесь меблированных оказалось семнадцать и пустых еще четыре, везде висели ковры и зеркала, везде окна можно было плотно закрыть ставнями из металла, что он и сделал, после чего во всем доме включил электричество. Володечке казалось, что по огромной генеральской усадьбе ходит, отражаясь в полировках и зеркалах, мягко ступает туфельками по коврам какая-то незнакомая красивая женщина. Только спустя несколько часов он понял, что красивая женщина — это и есть он сам, после чего поспешно и стыдливо в большой ванной комнате догола разделся и пошел голый, опять отражаясь в зеркалах, но не как красивая женщина, а как синий, тощий подросток, сегодня совершивший убийство и потерявший девственность, искать одеться во что-нибудь мужское. На удивление забитый хрусталем, золотом, сухими икебанами, электроникой, свежезастланными кроватями, чучелами крокодилов и обезьян дом не имел в себе никакого элементарного шмотья. За несколько часов Володечке удалось найти только шлепанцы черного бархатного тона, пижамные полосатые штаны и объемистый пиджак, от которого никак не хотели отстегиваться медали и орденские планки.

“Я — убийца,— сказал он своему отражению в зеркале и потрогал пальцем самый большой и блестящий орден на груди.— Но красиво жить не запретишь!”

— Он должен стоять! — отчего-то решил за всех Николай Николаевич, и покойного Зазу Акопяна прислонили, придерживая с двух сторон, к какому-то безымянному гранитному надгробию. Он стоял так, с не закрытыми никем глазами, с уже закостеневшими на груди руками, и смотрел на то, как мелькают лопаты и как медленно и чинно опускается в узкое черное пространство своего последнего жилища белый гроб, увитый красными искусственными цветами. Единственного живого цветка видно не было — он раньше других цветов исчез под надвинутой крышкой.

— А вас за это, папа, посадят,— пискнул сбоку от Николая Николаевича детский неуверенный голосок.— Посадят за издевательство над прахом!

— Ну ты что,— Николай Николаевич погладил мальчугана по голове,— какое тут издевательство, если жениха привезли проводить его невесту в последний путь. У нас в деревне всегда так делают.— И вдруг испуганно спросил: — А что, здесь, в городе, за это посадить могут?

— Могут! — подтвердил Геночка, у него возникло острое желание вонзить зажженную спичку, в коричневые, натянутые на квадратном заду Николая Николаевича галифе, но он подавил желание, не изменил своей исконной страсти.

Володечка обнаружил телефонный аппарат и позвякивал над ним медалями, осторожно набирая номер квартиры покойной Светланы. Попросил женским голосом — моментами на него все еще накатывал чудесный образ в зеркалах — позвать Нину.

— Мы приедем, ты не бойся там, красивая моя,— сказала Нина, было слышно, как за ее спиной гремит похоронный барабан.— Мы, наверное, к тебе все приедем. Я с водителем договорилась уже. Девки не против, я им шепнула...

Подросток опять обследовал дом. Видеомагнитофон — огромный катушечный монстр с запасом фильмов тридцатых годов и милицейских детективов раздражал его своим черно-белым изображением и режущим звуком. Двадцативаттная радиола была не лучше, она только хорошо блестела, отражая глаза подростка и его пиджак с медалями. По винтовой лестнице забравшись на чердак, он долго чихал в пыли и паутине, пока не нашел выключатель.

Вспыхнула под косым потолком слабенькая лампочка, выдергивая как бы по одному, как бы постепенно, но и все разом за тонкие желтые ниточки кучи велосипедов, сваленные грудой, старые сундуки, тряпки, статуэтки — мраморные и гипсовые боги, все как один безголовые, в углу грудой черепов лежали отдельно их головы, они напомнили подростку смутно какую-то картину и строчку “И ядрам пролетать мешала...”. В хламе Володечке удалось, растворяя один за другим сундуки, обнаружить несколько хороших еще, его размера рубашек, офицерскую крепкую форму с уже привинченными лейтенантскими погонами, но еще без орденов, мягкие кожаные сапоги, ремень со звездой.

Внизу в ванной он переоделся, причесался, смазал голову брильянтином, сделал железной расческой пробор, застегнул ремень. Осмотрелся. Только через час он понял, чего именно не хватает бравому офицеру, и это что-то — тяжелая кобура с пистолетом Макарова внутри — нашлось в ящике огромного дубового стола. Ящик офицер сломал интуитивно, с первого раза — кухонным тесаком, и не ошибся. “Застрелиться, что ли,— подумал весело, приставляя заряженное оружие к виску и разглядывая себя в этот момент в одном из зеркал.— Застрелюсь, пожалуй. Девственность потерял... Убийство совершил... Теперь с полным удовольствием ..”

Громко гудел, желая въехать во двор, какой-то упорный клаксон. “А ведь это не „Волга"”,— подумал с сомнением подросток, но офицер уже вложил оружие в кобуру и, выйдя из дома, отворял большие ворота.

Во двор вкатил уже знакомый автобус с нулевым номером над стеклянным лбом и рекламой пепси-колы на свежевыкрашенном боку. За автобусом въехала черная “Волга”.

— Да погоди ты, погоди, девушка,— отбиваясь от выскочившей из “Волги” и кинувшейся ему на шею Нины, веселым голосом сказал офицер.— Дай я хоть ворота-то запру... А как там Заза? — спросил он, галантно раскрывая парадные двери.

— Да хотели его взять. Он ведь на кладбище с нами ездил, все посмотрел, на поминках в углу постоял,— объясняла возбужденно Ольга.— Но приехали какие-то люди и увезли нашего Зазу в морг судебную экспертизу делать!

Совершенно одинаковые — одинаково одетые, с кукольными смытыми лицами,— проститутки посыпались из автобуса. Водитель обернулся, Володечка это хорошо видел за ветровым стеклом, широко потянулся, зевнул и бесчувственный завалился спать на сиденье.

— Что с ним?

— А так, я ему в водку снотворного подсыпала,— шепнула Ольга,— сегодня ночью у нас будет только один мужчина... И у этого мужчины,— она подмигнула подтекшим глазом,— будет только одна его самая любимая женщина.

В гостиной зажгли свечи, Наташа и Нина развернули огромную фотографию и прикрепили ее кнопками к стене. Со стены в наступившем мраке на молодого лейтенанта смотрело огромное лицо Светланы, две полупустые кофейные чашечки были полны такой грусти, что бодрая рука незаметно опять потянулась к кобуре.

— Ты погоди с этим, успеешь, если захочешь,— остановила руку Ольга,— погоди...

— Она ведь не умерла,— шепнула Нина,— не спеши, Володечка, героический мальчик наш!

Шумел дождь, вспыхивала, лезла сквозь металлические щели ставень белыми полосами гроза, скрипучий гром бушевал над домом как огромный безумный станок.

— Почему не умерла? — спросил офицер.

Но рядом с ним не было уже ни Нины, ни Ольги, рыжая Наташа с пыхтением втащила в гостиную и задвинула в угол ящик с шампанским, и она тоже вышла. “Где же они все? — подумал Володечка. — Куда они все подевались?”

В шуме дождя слышался еще какой-то приглушенный, неясный шум, по закрытой в коридор двери было видно, что в других комнатах горит свет и там что-то происходит.

Поднявшись, по-военному одернув гимнастерку, подросток шагнул к другой, противоположной двери, под дверью был мрак, за нею находилась незнакомая пустая комната. Ему сделалось жутковато, но молодой офицер преодолел страх и, повернув металлическую ручку, вошел в комнату

Это была спальня — почему-то, обследуя дом, он ни разу не попал сюда,— большое, почти кубическое помещение с квадратной, застеленной белым постелью посередине. Чиркнула сухо спичка, и в изголовье постели загорелась свеча. На постели сидела с красным живым цветком в руках Светлана. Она была в том же белом своем наряде.

— Ну что же ты испугался, Володечка, иди ко мне...— сказала она, и он догадался, что здесь не Светлана, а точно под нее загримированная, точно под нее одетая одна из восемнадцати проституток.— Иди ко мне, мальчик мой...

Сходство было столь значительно, что подросток в испуге, уже все поняв, качнулся назад.

Обозленный, промокший Михаил Михайлович, когда машина увезла наконец труп Акопяна в морг судебной криминалистики, в нервическом экстазе арестовал нескольких музыкантов из похоронной команды и двоих доминошников, вызвавших в нем подозрение тем обстоятельством, что они сильно били по столу, на котором за час до того возвышался гроб, и вопили: “Рыба”. Всю компанию на микроавтобусе Михаил Михайлович завез в отделение и запустил плавать в аквариуме, где музыканты, пьяно икая, тотчас заснули, а доминошники стали играть в очко на пальцах, за что были избиты дежурной сменой молодых милиционеров. Допрашивал подозреваемых Михаил Михайлович по одному, с пристрастием, но пыток не применял.

Невеста разделась сама, он почти не касался ее, когда Володечка оказался в широкой холодной постели, она задула свечу... Брякнул об пол пистолет Макарова в кобуре... Тяжело дыша, он сел на одеяло и хотел подобрать пистолет и все-таки застрелиться, хотя подходящего зеркала и освещения в комнате не было, да и брильянтин, подогретый потом, стек по лицу. Дверь отворилась и вошла вторая, еще одна точно такая же Светлана, он обернулся — первая лежала в постели, лицо ее блестело под свечой.

— Я люблю тебя,— сказала Светлана голосом Нины, он сразу узнал этот голос.— Я люблю тебя...— И подвенечное смертное платье упало на пол ..

“Неужели мы здесь, на этом квадратном диване, все девятнадцать человек поместимся? — задыхаясь от новой любви и совершенно успокаиваясь, думал подросток.— Значит, я любил только нарисованное, придуманное косметичкой лицо и кусочек голоса...”

Он лежал неподвижно, его целовали, руки его ныли сладко от этих поцелуев, по стенам квадратной спальни уже час спустя метались тени обнаженных женщин, и это были разные женщины с одним и тем же лицом. Брызгало, лилось шампанское, а он только шептал в те краткие секунды, когда губы оказывались свободны, между их поцелуями: “Я не хочу, я не хочу умирать, я не хочу больше ничего, я люблю тебя, Жанна!”

Михаил Михайлович стоял мокрый, как половая тряпка, под дождем во дворе отделения милиции и приносил свои извинения за незаконное задержание последнему отпускаемому им барабанщику. Когда барабанщик исчез в ночи, Михаилу Михайловичу захотелось застрелиться или, на худой конец,— в точность своего пистолета и его надежность он больше не верил,— на худой конец, отравиться газом, засунув голову в духовой шкаф.

Часть 8

На столе рядышком одна с другой лежат три почти одинаковых фотографии, только прически изображенных на них женщин были разные, разным казался и цвет их глаз.

— А это... это... кто это? — спросил Володечка.

— Не кто, а что,— пояснил Николай Николаевич.— Это мое родовое древо. Я его всю жизнь на себе ношу, и когда выпить не с кем, так сказать, меж ветвей его и пью один. Так ты одеколону хочешь или нет? Ты, спрашиваю, хочешь целый месяц хорошо пахнуть изо рта? Это — Светка, покойница.— Толстый ноготь ударил покойницу в лоб.— Это — Жанка, супружница моя в молодые годы.— Ноготь ударил вторично,— А это вот — Сонька!

— Какая Сонька? — вспотев от ужаса, спросил Володечка.

— Какая-какая Сонька... Сеструха Светкина, они девки-двойняшки получились у меня.

— А где же она теперь?

— Ну где — где положено, в деревне корову доит. Где же ей еще корову-то доить!

— А деревня как называется? Где эта деревня такая чертова? Подросток ухватил Николая Николаевича за рубашку и тряс, не мог удержаться. Нина стояла молча рядом и сочувствовала сходству любви.

— Где, где... Ну где... Рядом тут... В Новгородской области. Клешни называется. Одеколону-то выпей, не обижай. Я же вижу,— он подмигнул,— тебе и Сонька во вкус пошла! Хотя, я так полагаю, что она в свои двадцать два годика еще девушкой ходит!

— Погоди! — жестко сказала Нина.— Я все сейчас организую! Она быстро вышла из комнаты, где подросток пытался отобрать у пьяного основателя семейства все три фотографии по одной, а тот защищал свое по крохам собранное генеалогическое древо. Но потом уступил фотографию Соньки в обмен на обещание Володечки честно жениться и выпил с ним за это одеколону.

— Пошли, все в порядке. Пошли, Володечка,— голос у Нины был деловой и жесткий,— то есть я хотела сказать — поехали. Я выпросила у этой сволочи на сутки машину. Хорошая машина, новая. Черная “Волга”.

Спустя час черная “Волга” бывшего прокурора города неслась стрелой по черному загородному шоссе в сторону старинного русского города Новгорода.

Нина вела машину уверенно, глаза ее были чуть влажны, говорила проститутка мало, но на все дурацкие вопросы восторженного подростка все-таки пыталась отвечать.

— А они совсем похожи. Совсем похожи... На фотографии — одно лицо, ты представляешь, одно лицо!

— Лицо одно. Но тело может быть другое.— Нина закурила.— И я вообще не понимаю, где она в деревне французскую косметику достала, эта доярка!

— Косметику, косметику... Она без косметики такая живая, как я люблю, как она мне снилась,— не унимался Володечка, а машина неслась по шоссе, ртутной каплей катилась по скользкой и узкой черной ложбине вниз.— Представляешь — без! Без косметики... Без Франции, без Англии, без Голландии, без Финляндии...

— Она, наверное, молоком лицо мажет, травки варит,— Глаза Нины ртутно блестели, отражая ложбину, сужающуюся на скорости в ветровом стекле.— Яички свежие, продукты...

Нога ее, как протез, сильно вдавила педаль газа, и тут же ухо поймало за гулом движка милицейскую чистую трель. “Вот и все,— подумала Нина,— Хоть бы права были, а то ведь и прав нет, не то что доверенности! Сюсюльчик, конечно, выручит. Выручит, но тачку больше не даст, это в лучшем случае!” Деревянная нога вдавилась в педаль газа, Нина откинулась на сиденье и вытерла пот. “А, плевать...” В зеркальце заднего обзора она увидела подкативший мотоцикл и человека в милицейской форме, медленно слезающего со своего трехколесного коня.

Володечка, полный чувств, потеряв в памяти своей совершённое убийство и думая только о будущей жене, выскочил кубарем из машины и кинулся на шею милиционеру, целуя его в холодные, от ветра грубые щеки.

— Как вы вовремя, как вы удачно! — Милиционер пытался возражать, но подросток был чист и настырен в чистоте,— Представляете, никакой Франции! Она молоком мажется от коровы, доит и мажется! Если бы не вы, мы бы никогда не нашли... Мы же не знаем дороги... Скажите, где здесь деревня в Новгородской области?..

— Да много деревень...— пытался вылезти из его объятий, шипел милиционер-гаишник.— Много тут деревень — какая нужна-то? — Лицо его покрылось от поцелуев стыдливым румянцем.

— Нам нужна деревушечка Клешни!

— А какие Клешни — Большие, Малые или Рачьи? — спросил, заинтересовавшись, милиционер,

— Да не рачьи, а просто — Клешни!

— Ах, Клешни! — Милиционер улыбнулся искренней и открытой улыбкой простого деревенского парня.— Так то ж моя родина. А что там забыли-то, роднули мои?

— Невесту! — признался, пряча лицо в ладони, Володечка и показал фотографию, вытащив ее из-под сердца, отчего то заныло, лишенное близости омытого молоком образа.

— Так то ж Сонька! — Милиционер задрал рукой фуражку так, что козырек указал острием в самое небо, неприлично обнажив его слишком небольшой белый лобик.— Сонька... Ты смелый парень — на Соньке жениться: палец в рот не клади...— Он козырнул, не желая больше ни сантиментов ни штрафов, ни протоколов.— В общем, километров триста прямо по бетонке, потом — там дороги нет — еще километров двадцать наискось, полями и леском, в общем, найдешь. Электрички там больше не останавливаются. Нет,— он уже разворачивал трехколесного коня, задним номером ставя его к заднему номеру черной “Волги”,— машина там не пройдет. Там и мотоциклет... Да и велосипед там не пролезет... В общем...— голос его звучал уже издали,— в общем, триста прямо и двадцать наискось... Счастья в семейной жизни!..

Черная “Волга”, рокоча новеньким двигателем, легко пронеслась триста километров, и, согнав машину на обочину, Нина в последний раз посмотрела в глаза сумасшедшему подростку.

— Все,— сказала она,— прямо кончилось. Теперь “напрямки”. Ты уж тут сам... Если я к утру не вернусь, Сюсюльчик меня больше любить не будет..

Володечка выскочил из машины, в густых зарослях пытаясь сориентироваться, где же тут “прямки” или хоть какая-то тропинка.

— В общем, прощай, мальчик....

Она, вытянувшись через сиденье, захлопнула изнутри дверцу, развернула “Волгу” и очень медленно уехала вдаль под нависающим грозовым небом. Точка машины слилась с полоской дороги, и подросток остался среди кустов и густо стоящих березок совершенно один.

Продираясь сквозь осенние дебри по чутью своего сердца, Володечка видел, закрывая глаза, перед собою генеалогическое древо Николая Николаевича, разлаженное на столе,— сердце было как компас, древо было как карта. Володечка замерзал, но чувствовал все же, что идет безошибочно не в сторону Рачьих Клешней а в сторону той самой фермы, где чистая доярка Соня доит корову,— в направлении деревни Клешни. “Я хороший мальчик,— подумал он, ломая очередную осинку,— я хороший мальчик, я паразита Зазу убил ножом, я мир избавил, разлил, продырявив, этот золоченый бурдюк!”

Скоро так холодно стало подростку, что он попытался сложить костер, но без топора, без ножа и еще чего-то, название чего он забыл, костер плохо получался, и подросток для тепла поджег лес. Лес загорелся медленно, с вонью, но вспыхнувшие постепенно кусты дали нужное тепло. “Это не преступление против природы,— отметил безумный подросток,— я же не папироску бросил, не ржавую консервную банку... К тому же дождь будет, гроза, и все само погаснет. Просто я такое же явление природы, как гроза, ведь я замерзаю, ободрался и измучился, значит, я — явление природы!”

Теперь стали не нужны ни компас, ни карта: пожар, разрастаясь за спиной со скоростью хорошего велосипедиста, гнал подростка в абсолютно правильном направлении, потом грянула гроза и сбила пожар, а Володечка вышел наконец из леса на большое, темнеющее в вечере поле. По краям поля разноцветными щетками стоял осенний лес, впереди поле не имело края, и он, никогда до сих пор не посещавший деревню, никак не мог сообразить: косили здесь или молотили. Где-то по дороге, убегая от огня, Володечка потерял ботинок, и поле кололо его левую нежную ногу, вызывая судорогу в правом глазу. Фонарей вокруг не было совершенно, скоро стало совсем темно, правда, вспыхнула в небе круглая желтая луна — она давала иллюзию света. Подросток, измученный до икоты своей страстью и затянувшимся переходом, вдруг обнаружил прямо перед собой нечто прямоугольное и огромное. Восстановив в памяти какую-то телепередачу и вспомнив кучки среди городских газонов, Володечка понял, что перед ним настоящий стог и что в него следует зарыться поглубже и сладко до утра заснуть.

Врыться в стог оказалось делом непростым, от соломы воняло, она была мокрой и скользкой. Солома больно кололась, но в конце концов подросток пробился внутрь, вокруг себя в сто движений создал необходимое пространство, прилег, подгреб под голову немного соломки как подушку, посыпал сверху, чтобы было похоже на одеяльце, и заснул.

Маленький пироман сидел напротив следователя Михаила Михайловича в отделении милиции, а была, глухая и промозглая, за решетками ночь. В лицо Геночке Михаил Михайлович направил яркую лампу и задавал свои вопросы и вопросики.

— Ну так сколько и чего ты поджег, малыш? — ласково спрашивал Михаил Михайлович.

— Ничего я не поджигал... А сколько...

— Ну так ладно! — Михаил Михайлович изменил голос на грозный.— Сколько ты поджег?

— Один раз меня отец брал на картошку. И я подпалил там один стожок сена. Стожок посреди поля стоял уютный...

— Ты морочишь мне голову. Не надо, говори лучше, сколько и где. Про стожок за давностью уже неинтересно.— Голос опять стал ласковым.

— Ну почему неинтересно... Отец, он академик, три ведра картошки в тот день нарыл, а потом за мои грехи по договору с председателем пригнал туда, в колхоз, всю свою кафедру. Сколько они нарыли, вы не представляете! А как сухое сено горит, вы не представляете! Лучше только вата под дермантином. Может, мы с вами опять следственный эксперимент поставим?

— Нет! — испуганно крикнул Михаил Михайлович.— Увести!

Николай Николаевич спал на софе в городе, и ему снилось в эту ночь, как горит колхозный овин. Володечке же, заснувшему в стогу, снилось, что он у себя дома, в мягкой постельке никак не может заснуть И, мучаясь бессонницей, пытается нарисовать пальцем на стене в полумраке своей детской комнаты профиль Светланы. Пробуждение в стогу было ужасно. Володечка увидел, что лежит на соломе, накрыт соломой и вокруг тоже солома, он вспомнил, что убил человека и собирается жениться на доярке, и подумал лежа, разлохмаченный, еще в тепле, что после свадьбы нужно будет обязательно сесть в тюрьму и поехать на комсомольскую стройку, а перед тем насушить мешок сухарей. Представил себе большую русскую печь, жену свою Соньку — верхнюю веточку с генеалогического древа папани — и как они в печи этой мешками сушат для Бутырки черные румяные сухари...

Володечка вылез из стога под свист ветра и вой волка в ближнем лесу, сделал утреннюю зарядку и пошел по полю в сторону деревни, она была видна уже издалека — размазанное черное пятно среди красно-желтых щетинистых лесов. Пели птицы, и потрескивания этих не улетевших еще на юг голосов напоминали подростку теплую очередь в часовой мастерской, где вразнобой пытались перекричать друг друга сотни сломанных будильников. Прямо, выходя на деревню, он повстречал овраг с черной масленой водой, в овраге застрял трактор. Подросток повертел головой — тракториста нигде не было, и вообще рядом никого не было, овраг был объемистый, и Володечка перешел его вброд, он чуть не утонул, нахлебался воды с соляркой и тиной, но все же, гордо выпятив грудь, вышел на другом, свободном берегу, разделся и выжал одежду. Поднималось солнце, оно нагревало и веселило душу убийцы, идущего навстречу своей невесте.

Возле оврага подросток наклонился и поймал зеленую скользкую жабу. Он очень долго изучал невиданное и неведомое ему, сильно дышащее живое существо. Ему показалось, что он смотрит видеофильм из африканской жизни, что он, первопроходец-кинооператор, здесь, на девственной природе, работает как проклятый во имя культурно-научных изысканий. Жабу, поразмыслив, Володечка все же не отпустил, а, раздавив босой ногой, долго рассматривал, как расплывается на песке и превращается в вонючую лужу дергающееся зеленое пятно с глазами.

Через час, лежа на земле и рыдая в голос, Володечка сам себя ощущал такой же раздавленной жабой.

Он вошел в деревню: одна косая улица, идущая вниз, повалившиеся заборчики, сплетенные из какой-то белой проволоки, стены выкрашены густо-черной масляной краской. Казалось невероятным: откуда здесь столько черной масляной краски! Подросток подошел к одному из домов и ткнул в него палец. Палец легко провалился внутрь, и пальцу стало тепло. Было очень тихо вокруг, не видно ни одного человека, и только обнаружив избу побольше, с покосившейся вывеской “Сельпо” и поняв, что над нею не колышется красный флаг, подросток испугался. Деревня была пуста. Брошена. Покинута. “Молодежь ушла в город, а старики вымерли”,— вспомнилось ему знакомое.

— Может, это не Клешни? — усомнился во весь голос, крикнул он, но вывеска “Сельпо” не оставляла сомнений: отчетливо написано было на покосившейся доске “Клешни”! — Те самые! — крикнул в отчаянии подросток.

Он озирался, пытаясь сообразить, как бы отсюда “напрямки”, на шоссе, но карта в мозгу терялась, затертая страхом, а сердце-компас крутило тело на месте как бешеное. Ему хотелось обратно, в объятия милиционера, ему хотелось, чтобы наконец судили, и посадили, и дали ложку без ручки и тарелочку теплой рыбьей ухи-баланды. Черные дома вокруг маслились и пугали до отупения а высоко в небе с ревом проносились белые военные реактивные самолеты.

“Сложить костер? Может, заметят сверху? — подумал он.— Да куда там, если я лес поджег, а они не заметили... Если только случайно парашютист сюда с неба упадет с картой в планшетке... А то придется вести одному натуральное хозяйство. А тут волки воют!”

Вспомнив о волках, он подумал, что следует найти ружье, и вошел в один из домов. Ружье, к удивлению, быстро нашлось, нашлись и патроны, долго стрелял он из этого одноствольного ружья по далеким белым самолетам. Потом рухнул наземь как раздавленная жаба и завыл, запричитал в голос.

Часть 9

Врыться в стог оказалось делом непростым, во-первых, от соломы воняло, она была мокрой и скользкой и одновременно с тем сильно кололась, но в конце концов подросток пробился внутрь, вокруг себя в сто движений создал необходимое пространство, прилег, подгреб под голову немного соломки как подушку, сверху посыпал себя, чтобы было похоже на одеяльце, и крепко до зари заснул.

В большом овраге, отгораживающем деревню от подростка, в черной масленой воде застрял ржавый трактор. На крыше трактора сидел одетый в фиолетовый ватник, кепку, сапоги и рваные галифе молодой тракторист, он курил самокрутку и плевал в воду, отчего по воде разбегались круги.

--- Здравствуйте,— сказал Володечка,— в смысле — доброе утро. Тракторист вяло посмотрел на него и разразился тирадой полузнакомых коротких и длинных слов с вообще неизвестными окончаниями, но знакомыми корнями.

— А вы по-русски можете? — спросил Володечка.

— Могу,— признался тракторист и опять разразился словами с понятными корнями и неизвестными окончаниями.— Я все могу,— завершил он.— А ты чего тут стоишь, сходи в деревню, найди председателя, пусть лошадь пришлет — видишь, машину вытащить надо!

Подростка поразили не столько заборы из белой проволоки, не столько крашенные черной масляной краской избы вокруг — его поразила, во-первых, тишина гробовая, со свистом ветра, а во-вторых, хромая мелкая собака, все время бежавшая сзади и наконец у самого сельпо тяпнувшая Володечку за голую пятку. Ни одного человека на единственной этой улице подросток не заметил, он двинул собаку обутой второй ногой и хотел войти в сельпо. На сельпо над вывеской, над запертой дверью колыхался рваный красный флаг. Володечка вежливо, потом невежливо постучал. Минут через сорок ему открыли. Заспанная тетка в белом халате пахла хлебом и навозом.

— Ну че те? — спросила она, потирая большие карие глаза отработанной наполовину в полях и исхолившейся в магазинной торговле странной формы . крестьянской рукой.

— Мне бы лошадь,— сказал Володечка.— То бишь председателя, нужно трактор вытащить.

— Да кто же его вытащит? — зевнула тетка.

— Председателя велели! — настаивал подросток, пытаясь протиснуться внутрь магазина.— У вас над дверью флаг висит, значит, и председатель должен быть здесь! (Из магазина остро воняло водкой и кислой капустой.)

— Не! — Тетка махнула головой.— Ты пришлый.

Она объяснила Володечке, что сельпо и сельсовет — это не одно и то же, хотя в их случае они и в одном здании, дверь в сельсовет была с другого конца. Объяснила, что флаг над сельсоветом вешают в праздники, поэтому что он в деревне один, а остальное время он висит над сельпо, приостанавливая алко-навтов и вместо пугала для голодной птицы.

— А вообще-то председатель — он с бодуна, он сегодня трактор не потянет,— закончила она и захлопнула дверь.

Володечка обошел квадратное четырехстенное здание и нашел вывеску “Сельсовет” Дверь в сельсовет была нараспашку, но в трех больших комнатах никого не было. Только в четвертой на обитой дермантином двери висела фирменная табличка “Директор”, он нашел спящего на столе огромного мужика. Мужика разбудить не удалось. На левой руке у него было наколото “Коля”, на, правой — “Клешни”, а когда Володечка с трудом усадил спящего на стул и расстегнул рубаху, чтобы послушать сердце, то обнаружил на груди его наколку в красивых виньеточках из амуров и змей: “Председатель я”. И ниже, помельче:

“Уймись зараза и спать не мешай”.

— Эй, Софрон! — послышалось где-то совсем рядом, и подросток выскочил на улицу.— Эй, Софрон! — На крылечке одного из выкрашенных черной масляной краской домов стоял старичок в валенках, треухе и зипуне и истошно вопил фальцетом.— Эй, Софрон!

Над головой низко с ревом проносились белые реактивные самолеты.

— Че, Степан?

На другом конце деревни распахнулась дверь одной из изб и на крыльцо вышел большого размера лысый человек без зубов, одетый в исподнее.

— Да ключ потерял! — крикнул Степан.— Час ищу, найти не могу!

— А ты еще поищи! — крикнул Софрон.— А не найдешь — ломай!

— Да придется... Топор дашь-то?

— А че не дать... дам. Заходи, к вечеру вместе ломать будем!

— Скажите, а где здесь лошадь живет? — подкравшись к старику со спины, неожиданно спросил подросток.

Но старичок почти не обратил внимания на него, он изучал пудовый на щелястой двери ржавый замок.

— И зачем я его запер, ну скажи? — спросил он, на сей раз ни к кому не обращаясь, рука его указала в сторону.— Ферма там, иди... Иди, милый, с богом, видишь — мешаешь...

Ферма — четыре недостроенных кирпичных коробки и одна достроенная — оказалась километрах в трех левее. Володечка Вошел и достроенное здание и сразу увидел при свете солнца, падающем и окне, сперва огромную, хоть и единственную корову, а потом лицо своей невесты, сидящей под коровой.

— Соня...— только и смог выдохнуть он.

На Володечку смотрели знакомые глаза: две недопитые кофейные чашечки. Правда, когда Соня вылезла из-под коровы, она оказалась совершенно квадратной, с очень длинными, до земляного пола; рабочими руками.

— Соня,— нежным голосом сказал Володечка,— мне лошадка нужна, трактор вытащить... А председатель... Он, понимаешь, спит с бодуна...

Корова замычала и мотнула большой рогатой головой, о испугу подросток отскочил немного назад. Эту большую корову одновременно сосал теленок, сосал жеребенок, а к остальным соскам были привинчены серебряные патроны электродоилки. При этом один совок был все же свободен, и за него, ловко добывая жирное молоко, дергали нежные пальцы его будущей невесты.

— Одна осталась кормилица на весь колхоз,— объяснила Соня,— но рекордистка! А трактор вытаскивать я ее не дам, видишь, в прошлый раз на ней сеялку тащили, повредили сосок, теперь руками приходится додаивать.

— А лошадь? — с придыханием спросил Володечка.

— А лошадь спит. Видишь, жеребчик Машку сосет. Лошадь притомилась, и оНа Не пойдет. Ты можешь ее сколько хочешь уговаривать, не пойдет.

— Соня, а когда вы кончаете работу?

— Ох ты...— Доярка подобно трактористу выдала пачку однокоренных слов.— Никогда! Машка на мне. Вот жеребчик теперь на мне... У Зинки ящур... Я ее отсоединила туда, там плохо — крыши нет, эта дура ожеребилась, нашла, сука, время... Так что не знаю, милок. А ты сам-то откуда будешь?

— Из Москвы иду! — признался Володечка.

— Что, вот так в одном чеботе прям из Москвы и идешь? — посочувствовала Соня.— Ты погоди часок, погуляй. У меня обед будет.— И она прибавила еще пару однокоренных слов.

Николай Николаевич в Первый раз пошел по вызову чинить унитаз. Унитаз по отсутствии опыта он совсем разворотил, как и кафельные стены вокруг, отчего сильно испугался и перепачканными руками стал звонить в жилконтору спросить у Зинки, что делать, но Зинаида совершенно успокоила своего мужа:

— Еще поработай. А денег пока не бери... Пару деньков потечет — аварийку вызовем. .

Николай Николаевич повесил трубку, пахло в генеральской большой квартире по-родному — печеным хлебом и навозом. Хлеб старушка мать генерала пекла сама в духовке на осемененных яйцах, из муки, купленной на рынке.

Вооружившись непонятного назначения длинным железным гибким шлангом, размахивая им, Николай Николаевич вошел на кухню, где выпекался хлеб, и сказал:

— Хреново, хозяюшка!

Больше он ничего не сказал, потому что свежеиспеченный хлеб выпал у старушки из рук, а сам Николай стал засовывать лихим рывком конец своего троса в чистое отверстие кухонной раковины И засовывал его до тех пор, пока грязный конец не выскочил в унитазе.

— Централизовано! — процедил он сквозь зубы.

— Централизовано, милок,— жалостливо покивала старушка.— Не при царе, чай, строили.

— Не при нем,— сапоги хрустели по битому белому фаянсу,— точно не при нем... В общем. Денег не стоит, хозяюшка. А денька через три я сам загляну. Может, чего к лучшему и Переменится...

Трактор вытаскивали вчетвером, впряглись в хомуты Сонька, Володечка, продавщица из сельпо и с трудом разбуженный председатель. Тракторист, как и полагается, сидел внутри машины по горло в воде и солярке и нервозно дергал за рычаги. Машина периодически взревывала, сверху пролетали белые реактивные самолеты.

Когда трактор вытянули и вытирались на берегу. Председатель грозно спросил у тракториста:

— Ты почто казенную технику уродуешь. Водки, что ли, в деревню мало завезли!

— Так, Николай Николаевич, коньяка же хочется, денег мешок. Он вытянул из трактора полосатый красно-белый мешок и тоже его отжал. --- Это вы водку уважаете, а и коньяк пью. Хотел привезти пару-тройку ящиков из области на свадьбу побаловаться!

— Какая свадьба? — спросил председатель.

— А вона, москвич на Соньке приехал жениться, --- сказал тракторист и заулыбался.

“Откуда они здесь, в деревне, все всё знают? — подумал Володечка. — И правда ведь пишут, по деревне не пройдешь, чтоб не заметили...”

Володечка как завороженный смотрел на свою невесту, она умылась, и лицо исчезло, квадратная Сонька была как обломанная, обструганная спичка. Но председатель держал уже подростка за шиворот.

— Молодец, парень, боровчика зарежем, нам люди-то нужны! --- кричал он в ухо.

— Лицо! --- с ужасом пискнул Володечка. --- Лицо!..

— Ах, лицо! — Сонька улыбнулась. — Сделаем лицо, не боись...

— А откуда у тебя французская косметика?

— Не французская, а японская. Яшка с БАМу три кило привез, я ему восемь штук отсыпала, полтора кило еще осталось — лет на семь семейной жизни хватит, ежели экономить.

— Молоко,— плакал подросток,— свежие яйца... Приобняв за плечи как родного, как уже члена своей небольшой рабочей семьи, председатель вел Володечку по селу.

— Не бойся ничего, парень,— говорил он, размахивая в воздухе правой угловатой рукой, похожей на какую-то запчасть от трактора,— Мы тебя убережем!

“Бежать отсюда, бежать...— отталкивая босой пяткой лижущую эту самую пятку, вдруг подобревшую собаку, соображал Володечка.— Лучше уж на том свете оказаться, чем в этом раю жить. Я же здесь через полгода на тракторе двойной план буду давать, у меня все-таки городской характер, в передовые дояры выйду, на лошади, на Машке, буду галопом через поле скакать!..”

— А может, не надо меня уберегать? — осторожно поинтересовался подросток.

Председатель разодрал на груди рубаху, рука углом уперлась в останки деревенского храма. Он тут же сообщил, что без культа жить нельзя, мало нам коровника без крыши, так еще купол придется крыть! Золотым листом.

Сохранившиеся части купола отражали солнце, в широкие проломы стен ветер вносил, кружа, желтое сено. Внутри сено не застревало, как и мысли в голове подростка, а вылетало при следующем порыве наружу. Все сооружение в целом Напоминало Володечке какое-то неведомое африканское растение.

— Надо! — твердо, как диктор центрального радио, обрезал председатель.— Иван в бегах. Сидел бы смирно — другое дело, а то ведь точно домой придет. Увидит тебя и непременно зарежет.

— Как это зарежет?! — ужаснулся подросток.

— Ну, это что ему под руку попадет, может, топором зарубит, а может, на вилы посадит, сам понимаешь, у нас тут просто, без украшательства, на природе , живем.

— А кто это — Иван?

— Иван-то? Самарцев.— Председатель показал в улыбке зубы, и они были как слегка проросшие мокрые семена овса.— Жених Сонькин. Он уже третий год в отдаленном отсюда месте пребывает за убийство. А теперь видишь, как тебе не повезло, убежал Иван из этого места.

К вечеру, когда крупное здесь солнце катилось к широкой лесной полосе, когда все достопримечательности были уже Показаны и Володечки в сельсовете'' под напором Председателя уже поставил свою Подпись под заявлением о приеме на работу в качестве Конюха (Не помогли ему ни слезы, НИ уверения, что он “в жизни ни коня, ни лошади в упор не ввдел”), московского гостя отвели в дом продавщицы сельпо и устроили там на ночлег.

— Может, я у Сони как-нибудь переночую? — увидев нарядный сарафан-хадат продавщицы и ее плотоядную улыбку, спросил Володечка.

— Нет, у Соньки нельзя, она девушка,— сказал председатель, а продавщица добавила:

— Да и, боже мой, банька-то у нее сгорела в прошлом годе, Иван из-за любви поджег.

— А у вас банька целая? — пятясь от этой женщины, от ее запаха, от ее рук, упертых в крутые бедра, спрашивал подросток. Председатель оставил их вдвоем в избе, дверь уже на щеколду замкнута, так легко не вырвешься.— Может я у вас в баньке?

— А у меня жениха нету, чтобы баню палить, некому, хоть я и не девушка. Да ты не бойся, я не трону, молод еще мою водку бесплатно хлебать!..

Заходящее за закрытыми ставнями солнце еще минуты три подержалось красным ртутным столбиком в щели между деревянных створок и растворилось, упало до отметки полной темноты. Володечке стало совсем жутко и одиноко. Он сидел на диванчике, плотно сдвинув колени, а по деревянным стенам и широким доскам пола неприятно шевелился голубой свет телевизора, он как вода подкатывался к босым ногам юного убийцы и щекотал пальцы. Второй ботинок был для симметрии снят и поставлен сушиться на холодной печи. Фильм кончился, и на экране возникла пугающая красная надпись: “Не забудьте выключить телевизор”.

Продавщица сельпо, все это время отсутствовавшая в горнице, как раз вошла. Она остановилась взглядом на сдавленных коленях подростка и сказала уже глухим голосом:

— Кровати другой нет, вместе ляжем. Валетом! — И опустилась на огромную койку, занимающую половину избы.— Ну выключи ты его, выключи! Видишь, написано, исполнять надо!..

Тьма перед глазами лежащего на спине подростка была густая, как черный глянцевый лист засвеченной и мокрой фотобумаги. Рядом с левой стороны расположились мозолистые женские ноги, и Володечка, не засыпая, потому что во сне можно эти ноги случайно приобнять, думал о самом страшном, распугивая сонные видения.

Несколько раз стучали в ставни, и мужские голоса просили водки. Продавщица вставала, не просыпаясь обслуживала поздних клиентов, с закрытыми глазами пересчитывала деньги и падала назад. В шестой раз она ошиблась и упала лицом к лицу Володечки, ощутила руками рядом с собою что-то незнакомое и, все так же не просыпаясь, принялась расстегивать Володечкину одежду. Не выдержав, он сполз с кровати и, тихо ступая босыми ногами, вышел на улицу, на воздух.

“И зачем ему меня резать, Ивану этому? — размышлял Володечка, ощупью под лай собак пробираясь по деревне к Сонькиному дому,— Кто я ему? Он меня никогда в глаза не видел...— И сам себе весело ответил: — А как увидит, так сразу зарежет или зарубит, это принято здесь, в культуре это”.

В доме Соньки горел свет, и, привстав на цыпочки, подросток заглянул в неприкрытое окошко. Сонька сидела на кровати и расчесывала волосы. Тело ее, мягкое и пышное, заключенное в кокон серой и жесткой прямоугольной сорочки, чуть покачивалось и терлось с шелестом о надломы ткани.

— Сонь, это я! — Володечка постучал в незатворенный ставень.— Пусти, а? Уже сидя застенчиво на табуретке в доме, подросток разглядел, что невеста его чуть подкрасилась, отчего круглое лицо посвежело и улыбка сделалась шире. Тут же он понял, что самая большая неприятность будет с рубашкой, задев случайно подол, он ощутил его почти металлическую жесткость.

— А я тебя ждала,— призналась Сонька и посмотрела куда-то в угол, тоже на телевизор.

— Ждала? — удивился Володечка.

— Я тебя всю жизнь ждала. Я ни разу босиком за лето не выскочила.— И она, приподняв подол, показала маленькую, похожую на раскаленный добела утюг, белую ножку.

— Лицо у тебя хорошее,— сказал Володечка.— Чистое, как рассветное облачко...— Он даже обрисовал облачко пальцами от нахлынувшего чувства.— Щечка такая, такая мяконькая... Можно, я тебя в щечку поцелую?

Рубашка на Соне сильно скрипнула, когда невеста наклонилась вперед, подставляя белую, чуть припудренную подушечку щечки для прикосновения его губ,

Верхняя лампа под шелковым красным абажуром, бахрома которого шикарно покачивалась в струях свежего воздуха, диковинным цветком тянулась сверху вниз, как к солнцу, к этому чистому поцелую. Она вздрогнула и затрепетала, когда раздался сумасшедший стук в дверь, задрожал под этими ударами и весь дом. Володечка посмотрел на абажур и догадался, что жить ему осталось не более чем несколько минут.

— Открывай, сука! — рычал подобно крепкому трактору беглый жених.— Я все знаю! Чем занялась, пока меня нету! — Он бил сапогами, и дверь трещала и разваливалась.— Отпирай!

— Так открыто же,— не помня себя от ужаса, прошептала Сонька. Человек в полосатых брюках, такой же, как и Володечка, босой, вбежал в избу, на ходу срывая с голого торса и отбрасывая назад желтый замшевый пиджак с авторучкой “Паркер” во внутреннем кармане, а подросток одновременно с этим выпрыгнул в окно.

Было неясно, разделся Иван Самарцев для того, чтобы принять честный бой, или от жажды любви, скорее всего и для того и от другого одновременно. Володечка, совсем еще недавно зарезавший живого человека и хорошо знавший, как легко это все происходит, не стал на эту тему размышлять, просто кинулся через огород, путаясь ногами в картофельной ботве.

— Прости, Иван! — донесся до его слуха истошный, похожий на петушиный крик вопль Сони.

И тут же он услышал скрип поломанного ставня, на который оперлась рука каторжника при прыжке, удар пяток о землю и быстрые шаги за спиной.

“Цикады как поют! — пробивая заледеневшим от ужаса лбом деревенский мрак, пытался отвлечь себя Володечка,— Хотя вовсе они никакие не цикады, это на Кавказе, в Крыму цикады, а у нас в средней полосе, на родине, обыкновенные кузнечики...” Он падал, обдирая ладони, поднимался, бежал дальше, шептал: “Кузнечики поют!” В одном месте, зацепившись, кажется, за брошенный проржавевший плуг, он провалился в большую ароматную кучу навоза и с этой минуты, удаляясь от деревни по полю, распространял вокруг себя запах.

Не найдя даже стога, изнеможённый Володечка сел на стерне. Он не плакал, он сипло дышал после бега, он хотел скорее назад, в город, в тюрьму., Уже во сне ему казалось, что он обнимает судорожно ноги спящей валетом продавщицы, он пытался вскочить с постели, на мгновение вспыхивали перед глазами слепящие огромные деревенские звезды. Он понимал, что ноги всего лишь снились, и опять припадал к ним, шершавым и плоским, как два полена, спасаясь от ужасной реальности в не менее жутком сне.

Наконец он окончательно открыл глаза и увидел на фоне светлеющего неба наголо бритого человека, одетого в полосатые брюки. В руках Ивана Самарцева не было ни ножа, ни вил, ни топора. Беглый Сонькин жених сжимал в правой жилистой руке нечто неизвестной формы, продолговатое, покачивающее пружинами, скорее всего это была рессора от “Запорожца”, а в левой руке у него почему-то был газетный листок.

— Вот, видал? — Он поднес к носу подростка газету.— Меня ищут, за вознаграждение, как особо опасного,— Поморщил лоб и добавил довольным голосом. — Но ты его не получишь!

— А мне и не нужно...— Володечка медленно отползал, сидя на заду, и скошенное поле кололо ему ягодицы.— Вы напрасно на меня обиделись, мы же с вами братья по оружию, мы оба — убийцы... Мы можем пойти сейчас и вместе в тюрьму сесть, совершенно бесплатно...

— Бесплатно? — удивился Иван Самарцев.— Нет, бесплатно я не хочу!— И рессора от “Запорожца” с короткого замаха рухнула на слабый череп подростка.— За тебя — пожалуйста, бесплатно — нет! — было последнее, что Володечка услышал в своей короткой жизни. Он почувствовал, как раскалывается череп, будто лопнула вокруг живого мозга слабенькая белая скорлупа, и погрузился, падая лицом вперед в набежавшую мгновенно лужу крови, в рассветное ничто.

Часть 10

Володечка как завороженный смотрел на свою невесту, она умылась, и лицо исчезло, квадратная Сонька была как обломанная, обструганная спичка.

— Лицо! — в ужасе пискнул юный убийца.— Лицо!..

— Ах, лицо! — Сонька улыбнулась бесцветными губами.— Сделаем лицо, не боись!

— А откуда, откуда у тебя французская косметика? — задыхался от горя подросток,

— Не французская, а японская. Яшка с БАМу три кило привез, я ему восемь тысяч отвалила и не все еще израсходовала. Полтора кило осталось, еще лет на семь семейной жизни хватит, ежели экономно.

— Молоко...— плакал подросток.— Свежие яйца,.. деревенский воздух, травки лечебные... здоровый образ жизни,.,

— Точно,— сказал председатель, --- воздух у нас хороший, чего навалом, того навалом его как навозу, этого воздуха, бесплатный он у нас.

А шустрый тракторист вытянул все из того же полосатого мокрого мешка фотоаппарат “Практика” в роскошном кожаном футляре с серебряными застежками и сделал общую фотографию на память.

Подросток заходился от слез. Он стал заикаться и ничего уже не мог толком рассказать про город Москву. Его привели за руки, усадили на лавку в просторной избе и поили водкой, чтобы вернуть жениха в нормальное состояние. От водки заикание не прошло, но стало грустно. В маленьком окошке по другую сторону стола закатывалось красное солнышко, и казалось, что несут по серому полю белый, обитый шелком гроб, но это было всего лишь плывущее над лесом облачко, одетое в цвета красной и желтой полуживой листвы.

— А почему у вас фотоаппарат импортный? — спрашивал он, переставая заикаться и перенося взгляд свой с облачка на пугающе огромную четверть, мутную и едва початую, занимающую своим круглым дном треть стола.

— А позвольте встречный вопрос,— пьяным фальцетом среагировал тракторист — Почему это вы, гражданин, можно сказать, столичный, в одном ботинке ходите?

— Дурак! — потянула назад чахлое тело тракториста Сонька и треснула механизатора кулаком.— Чего ты понимаешь! Ты столичную обувь со своим импортом в одну кучу не мешай, может, мода теперь такая, наполовину босым?!

— Мода такая,— кивнул Володечка. Он понимал, что лучше бы теперь помолчать, но, почувствовав защиту, вступил в нетрезвую полемику.— А вот я еще хочу спросить... Отчего это в вашем селе, куда ни посмотри, все дома снизу доверху черной масляной краской покрашены?

— Ничего они не покрашены! — обиделся председатель, приняв вопрос на свой счет, — Все подлинное, прогнило до основания и оттого почернело? — И, обеими руками наклонив четверть, он плеснул мутной жижи в высокие стаканы.

Володечка, чувствуя расползающийся по телу дурман как внутреннюю неполадку, отрицательно потряс головой.

--- Извините... не могу...

Он посмотрел на свою невесту Соню, ища поддержки, перевел взгляд на продавщицу из сельпо и увидел, что та улыбается. Она уже успела нарисовать себе лицо и чем-то отдаленно напоминала Нину. Голос ее показался родным, как стук милицейского движка.

— На-ко побалуйся,— сказала она.— Столичный продукт.— И поставила на стол рядом с чудовищной четвертью миниатюрную матрешечку-четвертиночку с правильно проштампованной рестораном красно-белой этикеткой.

— Жаль, Ивана нет,— обиженно промакивая наслюнявленным пальцем появившийся на скуле синяк, говорил тракторист.— Он бы тебя сфотографировал! На хорошую пленку!

— Иван — это прежний жених Сонькин,— пояснила продавщица, обтирая четвертиночку широким концом трехцветного полотенца.— Его за убийство в отдаленных местах держат, а он убежал недавно!..

— Как убежал, так и поймали! — крикнула Сонька и поглядела на продавщицу так, что та чуть не выронила в салат свою драгоценную бутылочку.— Сидит он и сидеть будет. Он как репей: если в какое место попал, ни за что не отцепится!..

“Жених у нее, значит, был уголовник, вроде меня”,— соображал Володечка. Безопасной четвертинки московского разлива он совершенно не испугался и сперва попробовал сковырнуть пробочку ногтем, а когда это не вышло, московский житель для придания себе силы отхлебнул из стакана самогонки и лихо, как это делал ниндзя в фильме, отгрыз горлышко четвертинки молодыми зубами, сплюнул осколки за окно и выпил на одном дыхании до донышка.

Сквозь наплывы какого-то чужого пространства Володечка видел, как включили цветной телевизор, стоящий в красном углу под лампадой. Звука не было,

я изображение знакомило с выступлением народного хора; двоящиеся красавицы в кокошниках и длинных, разукрашенных цветами платьях кружили по экрану. Какой-то святой над телевизором в зависимости от яркости то выплывал из мрака узким лицом, то пропадал. Лампада отчетливо чадила, издавая знакомый запах импортного оливкового масла, и все присутствовавшие в избе, а набилось, наверное, человек двадцать — двадцать пять, под ритмичный свет телевизора грустно хором запели. От интимной темноты, от родства душ, от разлившегося по телу колкого тепла Володечке стало невыносимо грустно. Он наклонился и, вынув спички, подпалил край скатерти. Пламя мотнулось желтым голубем к потолку, но его моментально сбили в четыре пиджака: председатель, тракторист, продавщица из сельпо и еще какой-то парень в замшевом желтом пиджаке, причем из кармана этого пиджака торчала авторучка “Паркер”, а для гашения добровольный пожарник воспользовался чьей-то чужой одеждой.

— Не балуй! — с силой насоса чмокнув подростка в губы, сказала Сонька.— Нервный ты у меня, нежный,— Она потрепала подростка по щеке. — Сейчас на околицу пойдем, там и порезвиться можно, а в доме не надо, тут мебель, она денег стоит.

Мужик в замшевом пиджаке оказался кровным врагом Ивана Самарцева, он предложил Володечке держаться вместе и дружить домами. Толпа вывалилась под пение гармошки на улицу, под звезды, и в обнимку с будущим другом дома подросток пустился в пляс по ночной деревне.

— В сельсовете расписываться пойдешь, я тебе “Паркер” одолжу с золотым перышком,— шептал в ухо кровник.— На всю жизнь будет память!

У околицы действительно подожгли какой-то предназначенный к сносу дом и завели классический хоровод вокруг пожарища. В хороводе Володечка участия не принимал, а встал чуть в сторонке, пряча от жара лицо. Потом подскочил тракторист, он уже успел отпечатать фотографии и в желтом свете костра по одной подносил их Володечке, показывал с комментарием:

— Вота Иван и Сонька, а на заднем плане новый коровник. Он уж сгорел в запрошлом годе... (Вырастало на глазах, ветвилось и цвело родовое древо. Володечка неизбежно сравнил его с засыхающим древом — карточной колодой из кармана Николая Николаевича. Юное, оно показалось подростку пахучим и пышным.) Вота председатель перерезает ленточку, вота я восхожу на комбайн “Нива”, утопили комбайн в озере по весне, хороший был, большой, красно-синий, на снимке цвета не видно... А вота ты.— Перед глазами Володечки трепыхался мокрый, отсвечивающий искрами фотоснимок,— Смотри, какой получился, только, жалко, пропадешь! Я от спешки фотку в закрепитель не положил, почернеет.

То ли перед пьяным взором все стемнело, то ли действительно глянцевым мраком налился кусочек фотокартона. Володечку затошнило, он покачнулся и был по ошибке взят в хоровод и, наверное, упал бы в огонь, если бы не председатель, с громким гиком пронесшийся на своей лошади и увлекший гуляющих купаться.

Володечку взяли с двух сторон за руки и потащили. Бултыхалась перед глазами холодная луна, и Володечке все хотелось ее, как мороженое, лизнуть, он высовывал язык, но не доставал.

— У меня сегодня ночевать будешь!

Заботливая рука, протянувшаяся откуда-то справа, поднесла Володечке стакан с коньяком, он выдохнул из себя весь воздух, проглотил коньяк и отключился... чтобы включиться часов через десять лежащим на соломе в сенцах. Кусали какие-то насекомые, насекомых было много, а он один. Потрескивало нечто невидимое за стеной, на улице лаяла на луну знакомая собака, и наконец прокричал петух.

“Жениться! — сказал себе подросток и поскреб в затылке, высекая из черных своих волос как черные и красные искры каких-то длинных въедливых паразитов.— Ладно, жениться так жениться, здесь это небось быстро делается... Но потом — в тюрьму? Здесь невеста жениха за человека считать не будет, если он после свадьбы сразу куда-нибудь не пойдет. Либо в армию, либо — в тюрьму... — Скользило по краю сознания Володечки странное воспоминание. Он вспомнил сон молодой офицер с мерзко набрильянтиненной блестящей головой прикладывает к виску ствол пистолета, а девки поливают его шампанским.— Нет, в армию я не ходок, в тюрьму — благороднее... Так отслужил не пойми за что, а так все-таки за убийство отбыл. А по молодости и сроки не особо разниться будут... На учете я не состоял, ни в чем не замечен. Характеристику из школы мама сделает, а остальное... папа пусть делает”.

С трудом он поднялся на ноги, выглянул на улицу, ужаснулся, закрыл быстро дверь и, загибаясь от тяжкого похмелья, полез в избу. В избе оказалось темно и сыровато, ощупью подросток нашел ведро с квасом, ковшик, утолил жажду. Глаза никак ко мраку не привыкали, опять дернул хрипло петух где-то за околицей. В нос несло погребом и потом. Он нашел стену и по стене, натыкаясь на предметы — сундуки, телевизоры и радиолы,— обошел четырехугольник. “Кровать должна быть в середине, там вчера стол стоял,— решил подросток и, оторвавшись от стены, прыгнул к центру.— Она, попал!” Он угодил грудью на горячее дышащее одеяло и тут же влез ногами весь на него, одеяло дернулось, и женский голос спросонок сказал:

— Не балуй, паря, я тебя скалкой, а то!

Он остался на теплом и высоком возвышении, а обладательница голоса легко в сорочке выскочила на улицу и открыла снаружи ставни. В белом квадрате распахнувшегося окна Володечка увидел перекошенное и злое лицо продавщицы из сельпо.

— А где невеста? — удивился он.

— Девушка она.

Продавщица вернулась, перекрестилась куда-то на телевизор и уже с другим чувством полезла обратно к себе под одеяло.

— Зад-то подвинь! Петухов сколько прокричало?

— Два,— неуверенно признался подросток.

— Мне еще пять петухов спать... А ты будишь! — бормотала она во сне, обнимая подростка.— Когда седьмой крикнет, толкнешь посильней...

Он устал и, наверное, заснул бы, невзирая на мокрое дыхание продавщицы из сельпо, но дыхание это постепенно обратилось в неразборчивый шепот, а ладони, отполированные дефицитным товаром, двумя нагревающимися утюгами поползли разглаживать под рубашкой гусиную кожу.

— Что вы делаете? Прекратите, пожалуйста,— просил подросток.

Но она действовала, вероятно, во сне, потому что не отвечала и глаз не открывала. Пришлось бежать.

Выбравшись на улицу, Володечка ходил один между черных домов до шестого петуха. Когда прокричал шестой, дверь одной из изб растворилась и на крыльцо вышла причесанная и накрашенная его невеста. Ему даже показалось, что руки у Соньки утром меньше волочатся по земле, нежели вечером.

— Пойдем погуляем,— предложила она.— Мне председатель отгул на полтрудодня дал! — Она сошла с крыльца и взяла Володечку за руку.— Поговорить надо, пойдем женишок!

Усталый, но довольный собой Николай Николаевич, воротившись после тяжелого, но победного трудового дня в свою квартиру, застал накрытый стол, холодную водку и широченную улыбку на губах Зинаиды. На голове работника жилуправления была новая прическа, такая высокая, что, подавая закусочку будущему мужу, невеста опасливо наклонялась, боясь повредить хрустальную люстру.

— Устал, миленький? — спросила она и поставила перед Николаем Николаевичем тарелку с селедочкой. Селедка имела металлический синий отлив, а кольца лука походили на переходные кольца трактора.— Беленькой? — спросила она.— Или на десерт армянского коньячка?

— Беленькой! — Николай Николаевич принял сто грамм чистого продукта и пояснил свой выбор: — Работенка, надо отметить, грязная, примерно похоже на разгрузку навоза, а после навоза, как после боя, что полагается? Беленькой! — И он принял еще сто грамм и закусил скользкой селедкой.— Беленькая освобождает организм от навозного запаха.

Разворотив за день четыре унитаза по разным квартирам, свернув в одном месте на одиннадцатом этаже новенький смеситель и каким-то чудом починив в другом месте, на двадцать втором этаже, финскую электронную душевую, Николай Николаевич благодушествовал. Зинаида присела рядом, пылая глазами, и он своей рукой налил женщине водки.

— Эх, председателя бы нашего сюда, чтоб он посмотрел!.. Чтоб он увидел, какого кадра лишился... Мордой его в унитаз, лешеву душу!

За приятным разговором с будущей супругой всплыли и некоторые новые факты. В пятый раз выпив и, наверное, в сотый раз поправив свою прическу, Зинаида призналась, что у нее и дети есть, два мальчика, но оба давно сидят и выходить покамест не собираются. На что Николай Николаевич вовсе не разозлился, только пару раз для порядка съездил невесте кулаком по лицу, так что прическа упала набок, а разбитую губу пришлось протирать перекисью водорода и мазать зеленкой.

Торжественно он присоединил две фотографии к остальным веткам своего древа, в очередной раз разложив его на столе.

— А у меня две доченьки, так-то! — объяснял он, опять выпивая среди ветвей, своим новым родственникам и собутыльникам Паше и Гоше, угрюмо глядящим с карточек фотокартона.— Одна померла уже, царство ей небесное, зато ко второй я сам лично жениха заслал!

Сонька повела Володечку за руку в лес, они обогнули овраг, полный черной, с нефтяными разводами воды, обогнули трактор, так и оставленный на месте после вытаскивания, как решил подросток — вероятно, просыхать, и вошли в осенний лес.

Лес местами стоял как частокол — голый, местами багровел, местами наплывала широкими волнами желтизна.

— Раньше там станция была,— объясняла Сонька, — Отец с матерью на станцию по этой тропке ходили. Ходили-ходили и нас со Светкой здесь сделали...

— Почему же здесь? — удивился Володечка. Щурясь от теплого солнца, он размахивал с удовольствием руками и сшибал ветви.

— А ты не хочешь? — спросила тихо Сонька, приостанавливаясь и поворачиваясь к нему,— Не хочешь на историческом месте, ровно двадцать три года спустя?..

— А точно это здесь? — усомнился Володечка.— Может, не надо? — Он попятился, зажмурился, угодил ногой в какую-то холодную лужу, а спиной напоролся на острый сук. Сознание его слегка от ужаса помутилось, а зубы клацнули, потому что далеко в селе хрипло крикнул как раз седьмой петух. И с ревом прошел над лесом реактивный белый самолет.

Часть 11

Глава первая

Лес стоял как частокол голый, когда Николай Николаевич избил Жанку до полусмерти по дороге от станции домой, на тропинке, и бросил лежать на холодной осенней земле, в крови и опавших листьях.

— Погоди,— попросил он, и Жанка, бодро шагавшая немного впереди, остановилась. Недавно прошел дождь, и косынка, белой полосой натянутая на ее лбу, была мокрой, и стекали по щекам капли.

В лоб он поцеловал Жанку, зажав руками тяжелую голову, отстранился и увидел ее безумное женское лицо, лицо как бы двоилось, белое. Неподвижные, без улыбки глаза закрылись, только на виске синей молнией жилка сквозь кожу вспыхивала.

— До дому, может, обождем? — Жанка открыла глаза, и они заблестели в его глаза черным стеклом.

— Ты че такая-то? — спросил Николай ошалело и чуть попятился. Она развалила долгим движением руки кофточку на груди и, дергая замерзшими пальцами белый шелк, щелкала пуговичками.

Казалось, вокруг обморочно тепло, хотя был ветер с дымком и далекий лязг

электрички...

— Да ты... не надо это...— промычал он, хотя уже знал, что ответит эта женщина.

— Без тела какой вкус! — сказала Жанна.— Плевать мне, что холодно, не мороз...

Было 3 октября, на всю жизнь завалилась цифра в память — большая и по будничному календарю черная тройка.

Жесткая юбка, прямая, как кусок наждака, висела прямою складкою на маленькой ветке-гвоздике, она колыхалась. Рубило в глаза Николая Николаевича, выламывая слезы, солнце — белый диск.

Жанна сняла сапог, вылила из него воду, сняла второй сапог, не боясь грязи, присела, сняла чулки и опять встала, потопталась босыми ногами в ожидании.

Отчего Николай Николаевич озверел — а тогда он был просто еще молодожен Николай, без отчества,— сказать невозможно. Он вгляделся в голую свою супругу среди свистящего ветром осеннего леса и, вместо того чтобы расстегнуть штаны и сделать, как они не раз уже делали и в поле, и в ожидании электропоезда на пустой станции, и на гумне, и в стогу, и изредка, когда хватало сил, дома на койке,— вместо того чтобы попытаться опять зачать кого-нибудь в тот день, он сильно ударил кулаком свою супругу в тонкую, красиво нарисованную богом челюсть, потом пихнул в грудь и стал пинать сапогами, отчего сапоги бухали, Жанна вскрикивать не успевала, а обмерзшие галифе громко, на весь лес, ветвям в такт поскрипывали.

Шел Николай обозленный сквозь лес, прорубался мимо тропы, раздвигая могучим телом ветки, и когда зажмуривался от тоски, ему казалось, что лбом сшибает столетние деревья. Дома, в избе-четырехстенке на краю села (молодым такая досталась), он уставился в телевизор, сев спиной к пролому, и, увидев напоминающую его дом декорацию “Мосфильма”, всей душой понял, что совершил преступление и что его дом сам похож на декорацию, хотя и настоящий.

Сквозь запой длинной вереницей проходили дни и ночи, месяцы и годы, председатель возникал в запое не одну сотню раз, все уговаривал сесть на трактор, Жанна взяла вещи и ушла из его запоя года через полтора после избиения в лесу. Николай Николаевич через пять лет допился до галлюцинаций, стал видеть красных и белых петухов размером с комбайн, петухи бегали за ним по полю и пытались склевать. Кто приносил, что пил Николай — это не сохранилось в памяти, но галлюцинации переменились, ему чудилось, что там, на тропе от электрички, он не избил Жанну, а, напротив, зарядил семенем и из семени почему-то выросли сразу два предмета; лопнули прозрачные пузыри, и предметы обозначились под солнцем: белый гроб и белая корова. Николай понял, что это его не рожденные выросшие дочери, одна под коровой сидит — ее не видно,— другая уже умерла молодой. Запой сделал резкий поворот. С уходом молодежи из села Николай был кем-то случайно на мотоцикле перемещен в райцентр, где был даже устроен на работу, кем — он не запомнил, но в трудовой книжке, как потом выяснилось, была запись “инженер-электрик”, и проработал он в соответствии с трудовой где-то там десять лет. После чего в трудовой была черная, как в памяти, дыра еще лет на восемь.

Очнулся Николай Николаевич от голосов. Он лежал на животе пьяный, на чем-то относительно мягком, и вокруг было темновато.

— А тебе любой, что ли, мужик нужен? — спрашивал знакомый женский голос

— Все равно какой, но чтобы паспорт без отсидки и чтобы со всеми мужскими принадлежностями,— отвечал совершенно незнакомый женский голос — У меня, понимаешь, квартира в Москве, я въехала, мебель купила, а ее не дают. Нужно, чтобы двое на три комнаты работали, одного мало... Но ты все равно не поймешь, это тонкости.

— Ну, насчет паспорта — точно есть в штанах или в пиджаке, я его месяца три назад видела, разведен он, в трудовой дыра, а насчет принадлежностей точно не скажу — Не пробовала, но бабы пробовали, говорят, что после второго литра все на месте, можно пользоваться, а после третьего — опять ничего.

— Годится! Беру! — сказал незнакомый женский голос, и Николая Николаевича разбудили.

Его вымыли три бабы в женском отделении городской бани, но даже пива не дали

— Зина меня зовут,— крепко хлестала она его по щекам и сверкала глазами,— Зина, я жена твоя теперь...

— Врешь, не расписывались,— выдавил Николай — А чего я голый? А пиво где, ежели баня?

— Верно, соображаешь В столице, распишемся! — Зинаида даже улыбнулась — В столицу поедем, Коля, радуйся!

В поезде Николай Николаевич послушный лежал на верхней полке и ел арбуз. Он разглядывал, впервые за много лет трезвый, свою супругу будущую, и ему нравились ее плотные очертания и неясного цвета, мощно горящие в темноте глаза. Только на вокзале в столице убежал, перепугавшись, и среди зеркал и обильного белого фаянса в платном туалете долго разглядывал себя. Сквозь стекло на Николая смотрел квадратный, в сапогах и галифе, коричневый, коротко стриженный скуластый товарищ сорока с лишним лет (он так и не заметил, как из молодого парня превратился в мужика). На голове товарища была мелкого размера, тоже коричневая, с полями шляпа, и он ее зачем-то трогал большой красной рукой.

Метрополитен, куда они спустились по гремящей железной лестнице (лестница быстро сползала вниз, не давая Николаю Николаевичу сбежать обратно вверх, на воздух), перепугал его насмерть, и жених поклялся никогда больше не сходить в странное учреждение вагонов и мраморных колонн. Но квартира, куда они приехали, понравилась. Походил, посмотрел ее, покрякал и спросил, остановившись у большого окна во двор:

— Ну че, Зина, запишемся, что ли, сходим?

— Завтра заявку сволочём! — объяснила будущая супруга. Сломанная рябина во дворе за окном напоминала схему этого самого метрополитена, схема была в каждом вагоне, и дерево, такое знакомое, осеннее, даже сломанное, обозлило сильно Николая. “Срублю,— решил он про себя.— На дрова пустим...”

Глава вторая

Под веселенькие звуки механического похоронного марша, прорвавшегося по ошибке из какой-то другой игровой программы, на выпуклом экране большого цветного дисплея разрасталось пламя. Некоторое время Володечка пассивно наблюдал за тем, как языки огня превращают дерево в уголь и пепел. Он сидел перед компьютером, комфортно откинувшись в кресле, в его левой руке была сигарета, а правая рука, красивая, белая, с длинными чуткими пальцами, зависла над клавиатурой. Шумел вентилятор, закручивая сигаретный дым в легкие быстрые спирали и чуть раздувая пышные волосы юного сутенера. Наконец тот решился, пальцы уверенно пробежали по клавишам, и изображение пошло в обратном порядке. Теперь все те же языки огня превращали пепел и уголь в живое сплетение веток зеленой листвы и красных ягод, когда рябина возродилась, последовало новое переключение, и дерево, потеряв все свои цвета, обратилось в схему. Перед Володечкой на экране возникла разветвленная огромная сеть, ствол вымышленного генеалогического древа уходил в ничто, в безликие цифры программы, а на сплетениях появились маленькие черно-белые квадратики, в каждом квадратике заключено чье-нибудь лицо.

Володечка при всей своей природной чувственности уже к семнадцати годам так устал от грубых физических удовольствий, что предпочитал им игру духа, и на первые же появившиеся у него сто тысяч был приобретен хороший компьютер с полным программным обеспечением.

Он искал любви, хотя слышал по крайней мере миллион слов на эту тему, обращенных в его адрес: ему шептали их, кричали сквозь слезы, стонали эти слова, валяясь у него в ногах, хрипели в постельной горячке, но ни разу ни одно из этих слов не вызвало отклика в сердце.

Он вглядывался в лица: лица постных дур — своих одноклассниц, но они были по-лошадиному вытянуты и скуласты, лица теток, идущих навстречу по улице, но они были либо квадратны, либо шарообразны, уж тем более искомый образ любви не мог найтись среди “девочек”, которыми он успешно торговал. Талант есть талант, у Володечки был природный талант сутенера, и он рано проснулся в мальчике. В долю секунды подросток мог по качеству макияжа, длине ног и иным признакам определить точную стоимость живой куколки и соотнести ее с возможностями покупателя. Талант рано проснулся и очень быстро расцвел шелестом зеленых купюр.

Образа не было, и он попытался своими руками создать его. Несколько месяцев Володечка кормил умную машину всеми видами изображений, которые вызывали хоть малейший отклик в юной душе. В ход пошли и наивные детские рисунки, и нежные акварельки, и жирные масляные полотна старых мастеров, тысячи фотографий, вырезки из журналов, иногда на такой вырезке он оставлял лишь часть скулы или вызывающую отклик икроножную мышцу, нижнюю губку или только один нежный локон, интимно прикрывающий девичий висок. Однажды, возвращаясь поздно, он заметил на белой стене дома начертанный

углем похабный рисунок, обнаружил в нем приятный поворот и скормил изображение холодной машине.

Машина плотоядно урчала, щелкала, будто клацала зубами от голода, капризно отключалась и снова принималась за дело. Наконец ее выпуклый экран " вспыхнул белым огнем, и перед глазами Володечки появилось неподвижное женское лицо. Образ был настолько осязаем, что у подростка перехватило на миг дыхание.

— Светлана! — выдохнул он и погасил сигарету.— Тебя зовут Светлана!..

“Дон Кихот, как и я, любил не существующую женщину. Только образ, только созданный им образ главенствовал над всею его жизнью и мыслями,— размышлял Володечка среди ночи, лежа на спине и вперив взгляд в квадратный потолок, чем-то напоминающий экран дисплея.— Ее не было в реальности, его Дульцинеи, точно так же как и моей Светланы, она не пахла, не ела, не пила, не пасла гусей, она родилась в болезненном сознании честного парня!.. А моя Светлана? Она тоже миф, мгновенная вспышка электронно-лучевой трубки. Любопытно, каким был бы Дон Кихот, живи Дульцинея в реальности? Каким был бы я, если бы Светлана существовала на этом свете? Если бы у меня была хотя бы совсем маленькая зацепка, хотя бы надежда, что она отзовется на мое чувство?.. Может быть, не торговал бы теперь барышнями, а тянул бы свою лямку честно, подобно Дон Кихоту?..”

На следующий день в тщетных поисках подлинного Володечка сидел перед экраном и пытался построить возможное генеалогическое древо, из которого мог родиться его чистый образ, но по ряду каких-нибудь независимых причин и обстоятельств не родился. Генеалогическое древо давало хотя бы намек на плоть, и Володечка целиком погрузился в хитросплетения родовых линий.

Под веселенькие звуки похоронного марша, прорвавшегося из-за дефекта программы, на сплетениях веток пульсировали микроскопические черно-белые лица, заключенные в квадратики. Наконец удалось показать на экране нужный пунктирчик. Пунктирчик указывал не на живущего человека, а на возможность его появления и упирался в какую-то неприятную мужскую рожу с одной стороны и в маленький белый гробик — с другой. Продолжения у Светланы не было, даже если бы она и родилась на свет много лет назад.

Володечке не понравился подобный поворот событий, он стер родовое древо и, пересчитывая все заново, попробовал варьировать вероятность смерти своей возлюбленной в случае ее реального существования, но увлекся темой похорон и переключился на собственную судьбу.

При всех возможностях игры выходило, что он мог стать убийцей, мог оказаться жертвой, мог бежать за границу, но ни разу, ни в одном из вариантов не попадал в тюрьму. В вымышленном мире, построенном компьютерной программой, посадить Володечку не могли. Он даже нашел на одной из ветвей древа лицо милиционера, желающего заключения подростка, вывел его крупно. Грустное, усталое лицо с минуту смотрело на сутенера немигающим взглядом.

Глава третья

Движение Михаила Михайловича по служебной лестнице было, как дождь за окном, зыбким и холодным. Стоя навытяжку в кабинете генерала, он явственно чувствовал, как по спине его от тугого воротничка к ремню стекает холодная вода, а сидя за столом в своем собственном небольшом кабинетике и глядя сквозь решетку во двор на хлещущие стекловидные потоки, ощущал острое лезвие грусти на своем хорошо выбритом горле. Ему не везло, звездочки, так лихо расцветающие на чужих погонах, его не баловали, но он терпел и был предан своему долгу. Он был честен, не брал взяток, а в свободное время выпивал изрядное количество “столичной” водки. Дело № 6012 пошатнуло веру Михаила Михайловича в справедливость и в закон, завершив его, он потерял вкус к своей работе и теперь желал только одного: поскорее выйти на пенсию,— а до пенсии не хватало еще многих лет.

— Сусликов,— сказал он в трубку внутреннего телефона,— будь любезен, зайди ко мне.— И когда милиционер появился в дверях, устало попросила:--- Сделай милость, получи информацию, хочу знать, привели в исполнение шесть тысяч двенадцатого или все-таки?.. — Он постучал по столу пальцами.— Или все-таки...— Дождь промывал оконное стекло, и мир за этим стеклом расплывался и мутнел.— Впрочем, не важно.

Звезда, уже готовая прыгнуть на погон Михаила Михайловича, теперь окончательно померкла. Он не мог понять, действительно ли жалеет Ивана Самарцева или все-таки самого себя. Ивана Самарцева, уже приговоренного к расстрелу, должно быть, поставили к стенке и привели в исполнение, а Михаил Михайлович, приговоренный к честной жизни, тоскливо смотрел сквозь дождь на милицейский дворик.

Месяц назад Иван Самарцев, худенький, по пояс голый парнишка с симпатичным ежиком на голове, сидел здесь напротив него, щурился в свете лампы и просил помощи. А сам Михаил Михайлович, уже предвкушая легкое движение по службе за выполнение морального долга, с удовольствием составлял протокол посредством реквизированного у преступника золотоперого “Паркера”.

Фактически Самарцев сдался по договоренности, он не был пойман и не явился с повинной, создав в уголовной практике, наверное, впервые за тысячу лет, прецедент совершенно новой формы отношений. Простой деревенский рецидивист бежал с зоны, вернулся домой, где не ограничился сведением счетов с кровными врагами, перерезал весь колхоз и дотла спалил небольшую деревеньку Клешни, после чего направился в большой город, в Москву, и лег на дно. Не было бы причин для тоски у Михаила Михайловича, если бы пребывающему в лютой скуке столичной малины Ивану Самарцеву не попалась в руки газета, где черным шрифтом по желтому листу было напечатано: “ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ РУБЛЕЙ ЛЮБОМУ, КТО ПРЕДОСТАВИТ ИНФОРМАЦИЮ О МЕСТОНАХОЖДЕНИИ УБИЙЦЫ”

Иван позвонил в прокуратуру, его не поняли, тогда, вооружившись телефонным справочником, он стал обзванивать отделения милиции в порядке номеров, предлагая свой собственный платный вариант задержания. Так он вышел на Михаила Михайловича и по устной договоренности сам явился в кабинет следователя.

— Я, понимаешь, начальник, во всю жизнь таких денег не видал,— наивно разглагольствовал он.— Хочется хоть перед смертью банковскую упаковку по-шелушить... У нас трудодень как? Рубль и четырнадцать копеек, а тут — десять тысяч!.. Сяду в камере смертников на нары и буду всю ночь деньги считать.

— Будешь,— пообещал честный Михаил Михайлович и обманул Дело кончилось премией в шестьдесят рублей следователю, грамотой дежурному милиционеру и бесплатным смертным приговором для Ивана Самарцева

Переживая свой поступок, Михаил Михайлович сперва писал по инстанциям, за что был лишен очередного звания, готового по выслуге лет. Он даже подумывал иногда, что хорошо бы съездить на родину Ивана, навестить семью, но каждый раз, глядя на потоки дождя, припоминал, что Иван этот всех своих родственников убил, да и ехать-то теперь уж некуда, потому что и деревню, дуралей, сжег.

— Михаил Михайлович, так ведь ехать надо,— сказал Сусликов, выводя следователя из состояния задумчивости.— Машина у подъезда, опергруппа ждет Вы что ж, позабыли?

— Куда теперь ехать-то? — отозвался Михаил Михайлович.

— Да ведь выследили этого — сутенера. На даче вместе с девками, всех разом с поличным и накроем. Михаил Михайлович, вы же столько на него накопали, а теперь не поедете, что ли?

— Поеду,— сказал он и, выбравшись из-за стола, приладил кобуру под мышкой.— Конечно. Если машина ждет...

Дождь за окном прекратился, но, стеклянные, дребезжали по жести, выводя из равновесия, последние капли.

Глава четвертая

Гудел вентилятор. Володечка откинулся в кресле. После долгой работы на клавиатуре пальцы немного поскрипывали, когда он сжимал их в легкие кулаки. Он посмотрел на часы. Оставалось еще свободных сорок пять минут.

— Любопытно выходит,— сказал он сам себе вслух, фиксируя мысль посредством бессмысленного колебания воздуха.— Если у человека есть серьезное предназначение, цель, талант как средство воплощения этой цели, то он получается — раб. Он идет по своей линии не сворачивая, потому что в его жизни отсутствуют все другие варианты: он не может умереть раньше времени, сесть в тюрьму, убить кого-нибудь раньше времени... Никакой свободы, разве что лишний глоток сока в жаркий день. Никакой!.. Зато человек незначительный и бесталанный совершенно независим в своем выборе, что хочет, то и делает! Судя по всему, я человек незначительный,— сказал он себе.— Могу пользоваться полной свободой...— сказал и перевел взгляд с клавиатуры на экран дисплея.

Сквозь стекло на Володечку смотрел, вероятно, так же, как и Светлана, не существующий неприятный мужик. Мужик был квадратный, в сапогах и штанах-галифе, коротко стриженный. Он держал в красной ручище свою неудачно подобранную шляпу.

— Значит, папа у нашей Светы не идеал! — скривил губы Володечка и выключил компьютер.

Квадратный мужик растворился в угасающей электронно-лучевой трубке, за окном уже настырно сигналила машина. Нужно было ехать. Володечка походил по квартире, собрался, рассовал по карманам деньги и, легко захлопнув дверь, сбежал по ступенькам вниз. Перед глазами его неотступно стояло узкое любимое лицо с черными, как кофейные чашечки, большими глазами. Уже возле машины у Володечки возникла новая идея, заставившая вернуться в квартиру. Он только махнул рукой Нине, сидящей за рулем, чтобы немного подождала его и наконец перестала сигналить.

Легко взбежав обратно по лестнице, Володечка замер на миг от изумления и восторга. “Поймал! — мелькнуло в его голове.— Поймал гаденыша!”

На коленях рядом с хорошо запертой дверью стоял маленький мальчик. По дермантину бегали пальчики-циркули, измеряя расстояние от заклепки до заклепки. Абсолютно бесшумно сутенер подкрался сзади к ребенку, схватил его руку за запястье и жестоко вывернул ее за спину. Спички выскочили из ладони Геночки, и красный дельтаплан был растоптан о кафельный пол.

— Ты что делаешь, сволочь?! — Весь во власти своей идеи, Володечка втащил мальчика в квартиру.— Ты зачем имущество граждан поджигаешь? Пироман ты этакий! — Он толкнул Геночку, и тот оказался неподвижно садящим на диване.— Если не хочешь, чтобы я тебя милиции сдал, сиди пока смирно и смотри!

— А на что надо смотреть? — спросил Геночка.

— Гореть надо душой,— объяснил Володечка.— Ты вот поджогами развлекаешься, красоту уничтожаешь, а я ее создал! Смотри, это не существующий идеал. Женщина... я ее вычислил и синтезировал.

Пока Володечка возился с огромным принтером для цветной печати, за неимением спичек мальчик грыз ногти. После длительных манипуляций принтер с гудением выплюнул крупноформатную фотографию Светланы. Володечка взял фотографию за верхние углы и развернул плакатом перед ребенком.

— А она что, проститутка? — предположил умный ребенок.

— Вот не знаю.. — На миг Володечку охватило сомнение.— Ну какая же она проститутка? — нашелся он.— Как может быть проституткой женщина, которой на свете нет и никогда не было, все равно как умерла, понял? А если хочешь посмотреть на проституток, то поехали со мной, я тебе их живьем покажу.

— Мне все равно,— вяло покивал мальчик.— Меня ваши девочки не волнуют, неубедительно. В глазах его на секунду, появился блеск.— Убедительно, когда вата горит.

Черная “Волга” генерального прокурора стрелой неслась по шоссе. Пепел рывками падал с сигареты. Нина, сидя за рулем, затягивалась редко, и длинная сигарета просто истлела в ее красивой руке.

— А что это у тебя мокрое такое в рулоне? — спросила она и закашлялась.

— Это идеал,— объяснил Володечка.

Маленький пироман сидел на заднем сиденье молча, он разглядывал дорогу, ему было любопытно. Мелькали за зеленью деревянные некрашеные дачи, заборы и колодцы.

Машина въехала в поселок и остановилась у больших железных ворот. Нина щелчком отбросила окурок, и он ударился о железо, рассыпавшись красными сухими искрами.

Ворота заперли изнутри. Володечка с шофером-проституткой, увлекая за собой Геночку, вошли в большой прокурорский дом. На долгое время оставленный без присмотра юный пироман, распаленный видом деревянных строений, осматривал двери. Но двери были либо цельноструганые, крашеные, либо обитые металлом, либо пластиковые. Он бродил по комнатам меж зеркал и полировки, пока не пересчитал их все. Утомившись, Геночка присоединился к собравшейся в доме компании.

В квадратной большой комнате был поставлен посередине стол. Прямо над столом к стене прикреплен большой фотопортрет Образа. И полуголые проститутки, сидящие на высоких стульях, были все загримированы под этот портрет.

Скрипело красное дерево, жирно пузырилась в вазочках красная и черная икра. Летали в тонких руках зажженные сигареты. Как из огнетушителей пена, било из бутылок шампанское, оно заливало белые платья.

Володечка поднялся из-за стола навстречу ребенку.

— Разрешите представить,— торжественно объявил он,— Наш юный огнепоклонник и борец за социальное равенство.

— Мальчик, мальчик,— заверещали девицы, тоже выскакивая из-за стола.— Мальчик, а сколько тебе лет? Мальчик, хочешь, выпей шампанского, оно сладкое!..

Глава пятая

В щель сквозь металлический ставень Михаилу Михайловичу, тихо пробравшемуся во двор, было слышно каждое слово, но видно ничего не было, какое-то мелькание. Сделав знак трем милиционерам, сопровождающим его в облаве, Михаил Михайлович осторожными шагами подошел к двери. Под неловкой ногой крылечко сильно скрипнуло. Взбудоражившись от этого скрипа, Михаил Михайлович сильным пинком растворил дверь. В полутьме мелькнули зеркала, полировка, стекла, обои в цветочек, полные пепельницы.

В два прыжка Михаил Михайлович достиг той комнаты, где происходила оргия. Он увидел белые платья и одинаковые лица сквозь брызги шампанского, рванул кобуру, сделал шаг вперед, наступил на шнурок и полетел на пол. Он не понял причины своего падения и, дважды выстрелив в люстру, гаркнул:

— Всем оставаться на местах!..

— Облава! — расхохоталась Нина и, глядя на следователя сверху вниз, спросила: — Может, шампанского выпьете? А то перебьете нас, как куропаток, кто отвечать будет?

Михаил Михайлович, разобравшись в причине своего падения, завязал шнурки и, оставив компанию на попечение подоспевших милиционеров, вышел во двор.

Открыли ворота. Въехал большой автобус с нулевым номером над стеклянным лбом и рекламой пепси-колы на свежевыкрашенном боку. За автобусом вкатился, брызгая грязными крыльями и пофыркивая выхлопной трубой, сильно потрепанный милицейский “ворон”.

Минут через десять проституток загрузили в автобус, а молодого сутенера Михаил Михайлович вежливо пригласил ехать с собой вместе в “вороне”.

— Всех устроили? — спросил он, прежде чем захлопнуть дверцу.

— Да двое смылись,— грустно отозвался милиционер, наконец-то пересчитавший одинаковых проституток,— Пацан утек мелкий и одна штука стандартного вида потерялась.

С раздражением Михаил Михайлович изо всей силы захлопнул дверцу машины.

Уже в отделении милиции, в уютной своей комнатке, он, потирая замерзшие ладони, заварил чаю. Достал из сейфа, протер от пыли и поставил на стол мощную лампу. Он включил лампу, направил ее, сияющую, в лицо Володечки и, прихлебывая чай, голосом очень усталого человека сказал:

— Какие суммы вы взимали с женщин,— Михаил Михайлович не удержался, поправил лампу,— когда поставляли их зарубежному негритянскому, а также зарубежному белому клиенту, а также отечественному клиенту? — Ему хотелось посильнее ослепить преступника.

— Да погоди, опер, не суетись.— Володечка прикрывался рукой,— Убери прожектор. И скажи мне, дружок, девочки-то мои где?

— Я вам, гражданин, не дружок. Дружок в будке кость грызет. В аквариуме плавают твои девушки! Через полчаса, гражданин, будет ордер на ваше задержание, и надеюсь, что мы с вами полюбовно...

— А в чем вы хотите меня обвинить? — Глаза Володечки превратились в узкие, с металлическим отливом щелочки.— В чем мое преступление?

— Преступление? Тут по совокупности не одна статья у нас получается. Вот смотрите-ка.—Михаил Михайлович демонстративно правой рукой загибал пальцы на левой руке. Володечка прислушался. Снизу, из аквариума, доносился женский визг, это дежурные милиционеры щупали роскошных даровых девок.— Сводничество, валютные спекуляции, растление малолетних...— Четвертый палец не хотел загибаться, Михаил Михайлович надавил, и палец с хрустом подчинился.— Незаконное пользование автомобилем — черная “Волга”,— а также дачей. Кстати, и вопрос: кому у нас эта дача принадлежит? (Володечка сидел на стуле и улыбался.) Ну ладно.— Кряхтя, Михаил Михайлович поднялся, походил по кабинету, непослушной рукой добыл какую-то папку из сейфа, заглянул туда, послюнил палец, полистал, еще заглянул. В ярком свете лампы хорошо было видно, как он изменился в лице.— Ну, вопрос с дачей пока отпал,— сказал он уже не так уверенно.

— И все остальные тоже отпали,— проинформировал Володечка.— Вы, между прочим, товарищ следователь, нам праздник испортили, и мы, между прочим, будем жаловаться.

— Жалуйтесь, пожалуйста.— Михаил Михайлович бухнулся обратно на стул и сразу выключил лампу.— Пишите куда хотите!

Наглый подросток поднялся и, легко переставив свой стул на другое место, рядом со стулом следователя, взял бережно в свои руки безвольную руку Михаила Михайловича и загнул на ней первый палец.

— Растления малолетних не было, самой молодой из девочек вчера исполнилось восемнадцать лет. Валютных операций не было, последний доллар я на мороженое для пацанов истратил, сутенерство,— он завернул третий палец,— такой и статьи-то нет... А что касается черной “Волги”...

— Не надо про черную “Волгу”,— прошептал Михаил Михайлович.— И про дачу не надо...— Он отобрал у подростка свою руку, набрал номер и сразу спросил в трубку: — Слушай-ка, Мирошниченко, ну что у нас там с ордером?.. Ага, понял.— Лицо его окаменело и позеленело.— Ага, так точно... Нет, не за что. Будет исполнено, точно так, то есть я хотел сказать так точно. А что же сам?.. Боже мой... Да нет, Мирошниченко, я в бога не верую, конечно, так и поступлю.. — Он положил трубку на рычажки казенного аппарата, повернул голову и с близкого расстояния уперся глазами в глаза сутенеру

— Извинения приносить будете? — спросил тот.

— Принесу — Брови Михаила Михайловича съехались махровыми тучками к переносице. — Почему же не принести, если ошибся. Искренне прошу простить за то, что праздник испортил.

— Не праздник это был,— мечтательно возразил Володечка.— День Образа.

— А фамилия Образа, простите, как будет?

— Ее зовут Светлана. Она рождена моей мечтой: А вы мою мечту похоронили, в белом гробу с красными цветами!

“Образ,— отметил про себя Михаил Михайлович.— Ну, вероятно. Образ — это кличка, как бы не пришлось еще раз приносить извинения”.

Пошел дождь, в небе заскрежетало. Михаил Михайлович, стоя на пороге отделения милиции и наблюдая, как проститутки во главе с подростком-сутенером ловят грузовое такси, мок и злился. Вода ручьями текла по его лицу. Молнии выбеливали город. “Я тебя все равно посажу,— думал следователь. — Посажу, погоди, милок... Посажу!”

Глава шестая

Оля услышала выстрел, дернулась и разбила себе губы о зеркало. Она стояла по пояс голая в туалетной комнате и разглядывала испуганное свое отражение. На сильно отражающем лампочку стекле остался красный след помады, и с него потекла вниз маленькая капелька крови. Во дворе лязгнули ворота, и загудело сразу несколько моторов.

Неплохо ориентируясь в черных извилистых коридорах прокурорской усадьбы, Оля нашла окно, выходящее на другую сторону дома, и, тихонечко растворив ставни, выскользнула на помертвевшую осенью цветочную клумбу. Под животом проститутки что-то закопошилось и всхлипнуло

— Тихо, пожалуйста, тихо... — попросил Геночка.— Не бойтесь, это я, мальчик!

--- Мальчик?! — фыркнула недовольно Ольга, но тут же быстро ощупала его маленькое тело.— Не ушибся?

— Не шумите, пожалуйста,— попросил Геночка.— Нам нужно выждать немножко.

Обнявшись, они лежали в кустах, прислушиваясь к шуму моторов и шороху милицейских сапог.

— А трудно торговать своим телом? — наконец шепотом спросил мальчик.

— Да нет, ерунда,— отозвалась Ольга.— Какая разница, чем торговать... Вопрос формы... Трудно, когда душой.

— Какой формы?

— Внешней формы, неужели непонятно? Ты, что такое макияж, знаешь?

— Штукатурка?

— Она самая. Хорошая помада нужна, духи...

— Нельзя торговать тем, что горит,— серьезным шепотом заключил Геночка.— А штукатурка не горит, она только чернеет и осыпается на асфальт.

Через полчаса, задыхаясь от бега, они вышли на шоссе, и проститутка подняла руку. Машины проносились на скорости с шорохом. Наконец долгожданный скрип протекторов, и “Жигули” осветились изнутри.

— Ой, обманули,— сказал нерусский голос, когда они уже закрыли за собой дверцы, с двух сторон попадав на сиденье сзади.— Я думал, две красивые девушки сигналят ночью. А девушка одна.— Он с удовольствием нажал педаль газа.— И мальчик один. Но я не специалист по мальчикам, не люблю, знаешь Меня зовут Заза. А как зовут вас, мальчик? Где мы живем?

Геночку подвезли к самому дому. Когда он вышел, Ольга сама сильно поцеловала Зазу в губы перебравшись на переднее сиденье, объяснила, сколько она стоит в рублях и в валюте, и от восторга даже укусила его за щетинистую щеку.

— Поедем к тебе? — спросил Заза.— Проглотим коньяка, я простыл... Заза сидел в удобном кресле, а Ольга опять загримировалась, спрятавшись в маленькой своей ванной. Почему она еще раз повторила портрет, принесенный юным сутенером в загородный дом, объяснить Ольга не смогла, но когда вышла к Зазе, тот уронил на паркет рюмочку, из которой жирными губами сосал коньяк. Глаза его округлились. Бурдюк выскочил из кресла и, бряцая золотом, заскакал вокруг Ольги как резиновый по комнате.

— Жанночка... Жанночка...— напевал он гнусным голосом.

— Почему же Жанночка? — удивилась Ольга. Она присела на край софы, заостряя обнаженное колено навстречу люстре и взгляду покупателя.

— Не знаю. Но давай я буду называть тебя Жанночка. Мне так больше нравится!

— Все равно,— Ольга качнула головой,— называй как хочешь. Зазвонил на журнальном столике, заскрежетал телефон, но они не сняли трубку, даже когда аппарат устало выплюнул десятый гудок. Черные волосы Ольги дрожали на свежем выпуклом крахмале подушки, как трещины на свежем фаянсе. Заза расползался вокруг нее мягко, недопеченным теплым блином накрывая все, кроме головы, и облепливая теплыми потными пальцами хорошо нарисованное лицо.

— Я люблю тебя, Жанночка. — шептал он.

Ольга не сопротивлялась, повернув голову — трещины на фаянсе вздрогнули и заскрипели,— она разглядывала широкие брюки Зазы, висящие на стуле, из заднего огромного кармана торчал огромный бумажник.

— Пятьсот рублей дам, хочешь, Жанночка? А? Она не отвечала, только вертела головой, больше ничем Ольга двинуть не могла. Опять завыл телефон.

— Возьми трубку,— прохрипела она.— Возьми трубку, иначе он придет сюда!

Лампочка в ночнике дрогнула и с шипеньем перегорела. Заза задвигался, урча, как мотоцикл. Обломилась ножка софы, и оба покатились на пол. Ольга, заикаясь, с трудом переводя дыхание, пыталась объяснить происходящее хотя бы себе, но на нее, на голову, путаясь в волосах, в свете уличных фонарей уже посыпались бумажные четырехугольники с изображением Ленина, красные, зеленые и коричневые, хрустящие.

— Жанночка,— шипел, как проколотый мяч, Заза,— Жанночка...— Он целовал ей руки, клеил бумажки с портретами на липкую от пота, дрожащую от бешенства грудь.

Глава седьмая

Обожая ночь, наслаждаясь каждым прикосновением прохладной и прозрачной городской темноты, Володечка, повесив на крюк трубку и выйдя из будки телефона-автомата, нарочно пошел медленным шагом. Дела не волновали подростка. Ему вдруг захотелось просто в одиночестве подумать, пройтись под звездным куполом, вдруг очистившимся после дождя, насладиться этой разлегшейся по асфальту и бетону невероятной тишиной.

“Я очень незначителен, обыкновенный подонок,— размышлял он.— Я не Эль Греко и не Плиний Младший, я не Эдисон и не Сенека, поэтому я свободен в каждом своем движении, в каждом своем шаге... Они сидели в тюрьме собственного предназначения, а у меня нет никакого предназначения, И я волен совершать все, все, что придет в голову, удовлетворять всякое собственное желание. Могу в любой момент убить... Могу в любой момент умереть... Могу поджечь этот город и поджигать его столько раз, сколько захочу... Вот жаль, он не сгорит никогда. Чтобы он сгорел, уже нужно предназначение”.

Геночка не мог заснуть. Мальчик извертелся в своей постели, накручивая на маленькое тело коконом простыню, потом, в середине ночи, мальчик будто выпал в бушующее пламя, наполненное детским криком и нестерпимой вонью. Из дыма и красного пламени перед мальчиком за миг до пробуждения явилось двуцветное женское лицо, крепко пришпиленное кнопками к стене прокурорской дачи.

Не увидев в окне Ольги света, но услышав через дверь шум драки (падали предметы, билось что-то стеклянное), Володечка открыл дверь своим ключом — у него были ключи от квартир всех любимых женщин — и быстрым шагом вошел. Проститутка, выдравшись, как из кустов орешника, из пальцев Зазы, метнулась к стене и зажгла верхний свет.

— В чем дело, Оленька? — спросил Володечка.— Товарищ не хочет платить советскими деньгами?

— Нет! — с трудом выговорила Ольга-— Но я больше не могу... Убери его, Володечка,.. Денег! Денег хватит уже! — Босой ногой она наступила на сторублевку.— Хватит... убери его... сама заплачу, только убери!..

— Сударь,— вежливо сказал Володечка, обращаясь к Зазе, стоящему на коленях посреди комнаты,— тут есть предложение вам отсюда быстрым шагом выйти. Вам помочь одеться?

— Ты, мальчик,— Заза поднялся с колен и, набычив голову, вращая глазами, выпятив руки, унизанные металлом, пошел на подростка,--- ты вышел и не вошел! Я и моя невеста,— его горло немного перекривило,— Жанночка?..— захрипел он.— Убью!

— Жанночка? — удивился Володечка.— То бишь Жанна... Ага... (Ольга уже куталась в простыню.) Теперь-то я понял, отчего погибла моя невеста Светлана.— Быстрым движением он ударил Зазу в пах, и тот упал.— Она отравилась газом. Вот этакая свинья попользовалась девочкой...— Он ударил уже лежащего на спине еще раз ногой.— Она не смогла жить и засунула голову в духовку!

— О чем ты? — успокаиваясь и закуривая, спросила Ольга.

— Фантазирую.Ты видела фотографию не существующей моей любимой женщины... Кроме фотографии должна быть ведь еще и биография. А мне лучше думать, что она умерла, чем вот под таким лежать и умирать каждую ночь.

— А думаешь, с негром лучше? — зло спросила Ольга, роняя пепел Зазе в разинутый рот.

— Думаю, лучше! От них валютные дети родятся и паспорта граждан республики Замбези.

— А с двумя неграми?

— С двумя не знаю... Впрочем, я и с одним не пробовал.— Володечка улыбнулся.— Оля, десять процентов за труды? Я надеюсь...— Он опять пнул, поверженного Зазу.

Они сели на кухне, не желая прибирать комнату и чтобы дать Зазе тихо самому уйти, пили коньяк, Ольга накинула в ванной халатик и опять подправила попорченный грим.

— Слушай, а давай я буду называть тебя сегодня Светланой? — спросил ласково Володечка.— Что тебе стоит, Оля, ты же привыкла к чужим именам.

— Называй как хочешь,— пожала плечами она.— Одному Жанночка,— она изобразила Зазу,— другому Светлана, отсутствующее в мире лицо,

— Это сейчас твое лицо. Света! — сказал Володечка И добавил: — В общем, будем работать с этим лицом, думаю, можно будет повысить ставки,..— И после паузы сказал нежно и лилейно: — Любимая Света... любимая!

Володечка резал ветчину, когда полуодетый Заза, сверкая золотом, вкатился в кухню, хрипя: “Жанночка...” Он ухватил обеими руками Ольгу, халат с треском порвался, Ольга истошно завизжала.

Одной рукой подросток развернул Зазу за жирное плечо, а другой ударил два раза в живот, один раз в сердце, и когда тот повалился на колени, целуя вторую, свободную, хоть и перепачканную прилипшим куском ветчины руку подростка, ударил ножом в вылезающий глаз. Ему казалось, что действие происходит на экрана компьютера.

Глава восьмая

Дождь кончился, и мокро над утренним небом горело белое солнце. Михаил Михайлович легким нажимом руки открыл дверь. На кухне вспыхивала фотовспышка, бегали двое c рулеткой, усталый голос диктовал протокол, подробности места преступления. Михаил Михайлович вошел в комнату.

— Приветик,— присаживаясь напротив Володечки, ласково, но строго сказал он.— Давно не виделись.

— Часов десять,— сказал подросток и сухо посмотрел на следователя.— Прошу учесть, что милицию я вызвал сам и даю полное чистосердечное признание.

— Давай, давай,— вздохнул Михаил Михайлович.— А что так?

— Так приятнее,— Володечка улыбался,— и свидетель под рукой, она в ванной комнате блюет, в себя прийти до сих пор не может, но я ее просил, мы не будем расходиться в показаниях.

— Да, я понимаю: смотрю, он идет, поскользнулся на апельсиновой корке и упал на нож — и так двенадцать раз подряд.

— Ничего подобного,— Володечка встал и распахнул на окне шторы, подставляя лицо свежему воздуху и солнцу, электрическим током обжигающему закрытые глаза и щеки и вызывающему дрожь.— Я его ударил четыре раза ножом вполне сознательно. Он приставал к моей покойной невесте...

— Как покойной? Ты же говоришь — она в ванной блюет?

— Михаил Михайлович, это не для протокола, это от солнечного света, от последней стыковки со свободой, мне же меньше десяти лет никак дать не могут?

— Нет, никак не могут.

— Ну вот я и говорю... Это мои фантазии... что была у меня невеста, что он ее убил, а я в соответствии — его.

— Не знаю, по-моему, труп на кухне совершенно реален.— Михаил Михайлович повел носом.— По-моему, он даже попахивает?

— Он и живой попахивал.— Володечка вернулся на свой стул и тихо присел.

— А меня на свадьбу пригласили? — вдруг ни к селу ни к городу сказал Михаил Михайлович.— Нет, тебе больше десятки не дадут. Слушай, а может, ты душевнобольной?

— Абсолютно нормален. Больной психически человек лишен способности мечтать, а я ее не лишен.

— Тоже верно... Слушай, а ты что, несовершеннолетний у нас? Володечка покивал.

— Ну тогда, может, и лет восемь получишь. Тем более все добровольно, сам вызвал, сам рассказал, но на экспертизу я тебя все-таки пошлю.

— Зачем это?

— А затем, чтобы за нормального сочли!

Глава девятая

На свадьбу Михаил Михайлович шел с тяжелым сердцем. Он долго рылся в шкафу в поисках мундира, молодая упрашивала прийти следователя прокуратуры в мундире и при иконостасе. Михаил Михайлович не надевал мундир лет пять, но за эти годы, сам не заметив, следователь немного раздался в плечах и в заду, и мундир ужимал при ходьбе эти два места.

— Генерал пришел! Какая свадьба без генерала?! — увидев Михаила Михайловича, в окно закричала Зинаида, она протирала бокалы.— И какой! Во главе стола его посадим, по правую руку.

— По-моему, он не генерал,— усомнился Николай Николаевич, протискиваясь меж столов к двери встречать вслед за супругой,— По-моему, он старший лейтенант.— В голосе Николая было большое сомнение, сам он точно не помнил, служил он в армии или нет, таким сильным был многолетний запой, что если и служил, то забыл как. Хотя военный билет с записью “рядовой” хранил исправно с остальными документами в левом внутреннем кармане пиджака, всегда при себе.

Михаила Михайловича посадили за пустой еще стол, и когда он выпивал индивидуально с женихом, невеста, тихонечко подкравшись сзади, наклеила на шершавое золото погон две большие красные звезды, так что лейтенант-следователь не заметил подмены себя. Звезды невеста вырезала накануне из обложки журнала “Советский воин” и намазала их крепко разведенным эпоксидным клеем.

— Смолой пахнет,— опрокинув рюмочку, сказал Михаил Михайлович.

— А на свадьбе завсегда смолой пахнет! — боясь, что следователь обнаружит звезды на своих плечах, испугался Николай,— Свадьба-то, она как в лесу в бурю, елки от ветра падают... Вот и пахнет!

Деревенские родственники Николая Николаевича прибыли гуртом, человек семьдесят, и сразу заполонили квартиру. Они заняли пять столов во всех трех комнатах, так что под визг и гармошку гости из жилуправления как-то потерялись, только торчал как осиновый кол слева от молодоженов за столом директор конторы в белом пиджаке, с игрушечной блестящей медалью. Дворники и кочегары здесь тоже совсем были незаметны, всего человек восемь тянулись к водке тайком под скатертью, блевали и писали стихи, положив на колено засаленные половинки школьных тетрадей.

Когда прибыли опоздавшие к началу родичи невесты, еще человек сорок, пришлось потесниться, докупить десять ящиков водки, и из квартиры стало не выйти. Здесь над столом и поднялся белый пиджак начальника:

— Кремнисто живем, но спички, товарищи, не портим, как говорится, зря в зубах ковырять не станем.— Директор жилконторы, начав говорить тост, умудрился сосредоточить внимание. Визг, гармошка, включенный телевизор — все смолкло.— Кремнисто и хорошо, сытно живем, душа ведь, она как серная головка.— Он потрогал медальку пальцем,— Чирк — и готово! Но это одна душа. А если соединить две души вместе, то чирк получится куда сильнее. Вот и сегодня на почве нашей жилконторы мы соединяем две души, через районное отделение загса мы их уже обязали, а теперь, товарищи, будем поздравлять до упора! — Он нарочито понюхал свой стакан.— Что-то водка горчит!

И свадьба хором рявкнула:

— Горько!

Михаил Михайлович заплакал и, подавшись назад, с трудом вылез в окно, что и спасло ему жизнь. Михаилу Михайловичу было грустно, а вовсе не горько, он хотел сейчас же ехать в тюрьму и допросить еще раз подростка-сутенера. “Как же ты докатился? Как, Володечка, в свои-то лета доехал до такого? — думал Михаил Михайлович, медленно волоча ноги, уходя от дома номер один по улице Стеклова.— Как же образ светлый?.. Как это?.. “Туманный стан, шелками схваченный, в девичьем движется окне...” Не то!”

Володечка лежал лицом вниз на нарах в следственном изоляторе, он хотел заснуть и уже заснул, но сон был один, как явь, та же камера, те же стены, те же жалюзи на окне, только, во сне на стене было закреплено черно-белое изображение, фотография Светланы, а наяву изображения этого не было, одни только матерные надписи.

Погруженный в какие-то собственные мысли, Михаил Михайлович не обратил особого внимания на то, что оказался в отделении милиции. Он очнулся от грез, только когда получил сильный удар сапогом под дых. Два знакомых милиционера заломили следователю за спину руки и поставили на колени, а близкий друг, участковый инспектор, бил его ногами в грудную клетку.

— За что? — спросил следователь прокуратуры.— Это же я!

Сапог отъехал немного назад и с силой врезался в мягкую грудь, звякнули медали.

— Не надо, больно!..

— Над погонами глумишься?! — тихим и страшным голосом сказал участковый и почесал мизинцем черную бородавку на своем носу,— Ты что, гад, на плечи насадил?!

Собралась большая толпа милиционеров. Они стояли с серыми лицами инквизиторов из школьного учебника, угрюмые и неподвижные, и в праведной расправе участия не принимали.

Наконец с Михаила Михайловича содрали китель и как подачку кинули ему, сидящему на полу, этот китель прямо в руки. Тут только он увидел липовые звезды и попытался ногтями соскоблить их с золотых погон.

— Родину продал, сука! — Участковый последний раз сильно ударил следователя сапогом по шее, отвернулся и, плача, сказал: — Не наше ведомство, ребята! Вызывайте КГБ, пусть гниду увезут в свое Лефортово!

— Свадьба...— выплевывая выбитые зубы, прошипел Михаил Михайлович,— Там...— Он указал направление.— Там...

— А где же ваш генерал?— спрашивал настырно кто-то из гостей.— Куда ж девался?

Зинаида, с трудом развернувшись, искала глазами Михаила Михайловича.

— Не мог он уйти. По малой нужде пошел...— улыбнулась она.

— Куда пошел-то?

— В сортир пошел, до ветру в смысле!

— Слыхал? Генерал-то до ветру пошел! — рявкнул кто-то, и сразу перебила залихватски гармошка, ее поддержал мощный рев телевизора — передавали то ли хоккей, то ли футбол, экрана все равно видно не было.

В окно снаружи сильно постучали. Невеста, задирая фату и утирая ею, шелковой и мягкой, пьяно слезящиеся глаза, посмотрела. За окном торчал большой золотой раструб. И сразу, вплетаясь в общий рев, бухнул барабан.

— Батюшки, музыканты приехали! — крикнула она.

Музкоманду пришлось впустить через открытое Михаилом Михайловичем окно, последним влез барабанщик, протащил свой грязный барабан, и Николай быстро запер окно на шпингалет.

— Это чтобы никто больше не утек,— объяснил он своей невесте.— Как твой генерал!

“Водки не хватит,— подумала невеста.— Нужно за водкой послать.— Она беспомощно посмотрела, через комнату прохода не было.— Пущай все сперва выпьют, а потом и пройти можно будет,— успокоила она себя.— Кому надо еще будет, тот пусть и сбегает!”

Геночка спустился по лестнице тихо, крадучись, в тот самый миг, когда Михаила Михайловича уже сажали в специальную машину-автозак, чтобы отвезти в тюрьму, а Володечка уже находился в тюрьме, посаженный Михаилом Михайловичем, спал без сновидений на нарах и вот проснулся и уставился в потолок.

Мальчик приблизился к двери, хорошо обитой дермантином. Приложил ухо. За дверью кричало много голосов, бухал барабан, отчетливо долетел голос диктора- “Нашпединов проводит мяч, обходит Глагольева, передает Кипяткову!.. Гол!!!.. Какая жалость!..” .

Пальцы живым циркулем обежали быстро заклепки.

— А наутро ему и говорят, что это не баба. Это Ломоносов! А точно не баба... Мальчик достал из кармана спичечный коробок с красным дельтапланом на этикетке и ритуально лизнул его.

— А ты уйми ручищи-то, ирод, уйми лапы свои... Спичка чиркнула о серную часть и, моментально пробив дермантин, с легким шипением вонзилась в дверь.

— А когда прошлого дня на похоронах музыку делали, барабан упал с балкона, а там семнадцатый этаж...

“Глагольев обходит Нашпединова, передача Ручьеву... Напряженный момент... Ну что ж ты делаешь! Харитонов на месте. Отлично сегодня работает Харитонов. Ничего не скажешь...”

— Горько! Горько!.. Горько!..

— А мне с вами потанцевать так хочется, аж поясницу ломит... Но что поделаешь, негде тут. Свадьба!

Дверь моментально вспыхнула вся целиком, и мальчик, отступая по кафелю лестничной площадки, еще несколько секунд любовался содеянным, потом бежал.

Огонь легко перекинулся в коридор, пожирая плащи и куртки, грудой завалившие узкую пригожую, ворвался в комнаты, мгновенно распространился в них, хватаясь огромными языками за мебель и хлопчатобумажные пиджаки, за легкие женские платья. Гости кинулись было на улицу, зазвенели все стекла, но взорвался обиженным скрежетом, пронзив пламя, перегревшийся телевизор.

Николай Николаевич, увидев, что ему не выйти, схватил со стола полную бутылку водки и одним глотком осушил, через несколько минут он заснул пьяный среди пожара, навсегда прекращая свой запой.

Невеста и четырнадцать человек гостей спаслись и были отправлены в городскую больницу, остальные от сильных ожогов погибли на месте.

Часть 12

Три лаборанта в белых халатах поднатужились и втащили в просмотровый зал объемный план развития города. Лампочки на плане еще не горели; по полу, вихляясь среди мусора, волочился черный электрический провод с белым штепселем.

— А вы думаете, шнура хватит? — скептически разглядывая провод, ни к кому, собственно, не обращаясь, спросил главный архитектор города. На что два лаборанта пожали плечами, а один отозвался низким голосом:

— Я полагаю, что не хватит, Геннадий Геннадьевич! Но тут ведь совершенно не важно... Тут...

— Что же тут? — Главный архитектор задержал разговорчивого лаборанта.— И что же тут важно, а? Молодой человек? Какому, Так сказать, духовному идеалу служит данный план нашей столицы?

— Ну, понятное дело,— поежился как от холода лаборант,— противопожарная схема... Чтобы, если в одном месте аукнулось, в другом, так сказать, не откликнулось! Ваше, так сказать, Геннадий Геннадьевич, родное детище,— он заискивающе посмотрел в глаза главному,— дело всей вашей жизни!

Оставшись один в зале, Геннадий Геннадьевич долго, наверное, несколько часов, изучал такие знакомые стрелки на плане, схемы эвакуации населения в вариантах возгорания различных районов целиком и локально — отдельных домов. Его раздражало, что зеленые и желтые лампочки теперь никак нельзя зажечь и не выходит полнота картины. За окном на улице начиналась гроза, в просмотровом зале потемнело.

Геннадий Геннадьевич нащупал в кармане маленький электрический фонарик, он всегда носил его с собой, но не воспользовался, а быстро вышел, велел швейцару запереть и одолжил у Него до завтра большой черный зонт. Швейцар только кланялся и кашлял.

Первое такси сильно обрызгало грязью главного архитектора города, зато второе облило грязью с ног До зонта, потом еще добавил хорошо рейсовый автобус, подбрасывая своих полузадохшихся пассажиров на выбоине, он гуднул и направил из-под колеса струю мазута прямо в лицо архитектора.

Ослепленный и оглушенный, Геннадий Геннадьевич уронил зонт и выхватил фонарик, бессмысленно махнул застревающим во мраке лучом. Ему показалось, что ползет он где-то во мраке на коленях в выставочном зале, пытаясь электрифицировать противопожарной план города.

— Садитесь!.. Да зонт подберите и фонарик спрячьте. А то подумать могут...

— Что же подумать? — слепо влезая на заднее сиденье остановившихся рядом “Жигулей”, спросил архитектор и тут сообразил, что говорит знакомый голос.— Что же подумать? — переспросил он, протирая глаза.

— Раньше ты, Гена, был сообразительней! — Он узнал голос Михаила Михайловича и улыбнулся.— Куда тебя, домой?

— Домой. Всегда-то вы меня спасаете... Спасаете...--- бормотал Геннадий Геннадьевич, опять ощущая себя Геночкой-поджигателем.

— Нет, врешь.— Михаил Михайлович вел машину внимательно и на светофорах останавливался еще при зеленом, ожидая красного,— Спас я тебя только однажды, помнишь?

— Помню, помню... Это вы имеете в виду, когда я свадьбу хотел поджечь?

— Но это был последний случай! — Красный огонек померк, и опять вспыхнул зеленый.— Не быть бы тебе, Гена, большим человеком, если в не я!

Вот знаешь, уже пятый год на пенсии, все пересчитываю, чего хорошего за свою жизнь произвел, и знаешь, кое-что... кое-что...— Михаил Михайлович закашлялся, и стало видно по его затылку, что он уже совершенно старик.— Кое-что сделано для правопорядка в человеческом обществе...

Геннадий Геннадьевич, отодвинув от себя подальше, насколько позволял салон машины, грязный зонт, развалился на сиденье и почему-то сразу вспомнил, как сорок лет назад отскабливая приклеенные эпоксидной смолой к погонам следователя бумажные красные звезды.

“Это еще кто кого спас”,— меланхолично подумал он. Гроза вспыхнула белым, и дождь сразу перестал.

Геннадий Геннадьевич задумчиво вылез из машины, попрощался со старым знакомым, потом опомнился, захлопнул открытый было зонт и зашагал в обычном направлении, в переулок. Ни одного человека навстречу главному архитектору не попадалось, только стояли кругом замершие разноцветные частные автомобили. Автомобили мокро блестели, они были разных марок и раздражали Геннадия Геннадьевича. Сам он личного транспорта не имел никогда, боялся сесть за руль.

Из-за косо стоящих баков с мусором медленно возник силуэт дворника в потрепанном ватнике. Дворник, размахивая метелочкой, обернул лицо к прохожему и сквозь осколки зубов со свистом пьяно поприветствовал. Белая шестнадцатиэтажная башня по правую руку уперлась крышей в серую низину неба, она тоже раздражала Геннадия Геннадьевича несовершенством.

— Володечка! — подозвал он дворника.— Володечка, будь так любезен, передай своему начальнику, чтобы... Я попросил бы его больше...

— Чего надо-то? — широко оскалился дворник.

— Я говорю, передай начальнику, чтобы больше не звонил и не привязывался ко мне по пустякам... В конце концов это не мое дело все!

— А от меня вы чего же хотите? Я им не указ! Хотя скажу... Чево! Скажу.. Вы одолжите мне рублей пять... Пять рублей, а я скажу!

“Несчастный человек,— размышлял Геннадий Геннадьевич, взбираясь по лестнице на свой четырнадцатый этаж.— Пьянство разрушает человека, как сырость строение рук человеческих... Дал я ему пять рублей, напьется, жену изобьет! А какой был молодой! Какой он был молодой, этот дворник!”

На площадке десятого этажа главный архитектор остановился, он перевел с трудом дыхание и уставился на шикарную, обитую белым дермантином дверь. Рука нырнула в карман. Все вспыхнуло внутри Геннадия Геннадьевича, но рука несколько раз высекла пламя из зажигалки, и он успокоился: “Нельзя!”

За дверью, обитой дермантином, слышался звон фортепьяно и детский сильный голос — малышу лет пять, не больше,— пел на нерусском языке, а взрослый женский старческий голос его по-русски журил:

— Ты фальшивишь, Бурунди... Фальшивишь! Будешь фальшивить, летом к папе на каникулы в Замбези не поедешь. Петь почище надо!

— Сама бы почище! — огрызался уже по-русски черный ребенок. Геннадий Геннадьевич добрался до своего четырнадцатого и долго звонил у собственной цельнометаллической двери, пока не вспомнил, что вся семья еще на даче и приедут жена, дети, внуки и еще тесть только через три дня. Тогда он открыл дверь своим ключом и вошел, подсвечивая себе фонариком, нашел выключатель и осторожно щелкнул — проводка не отсырела, током его не убило, но тотчас зазвонил в комнатах телефон. “Ну нет... Нет меня дома,— решил главный архитектор, снимая грязные ботинки,— нетути!”

Он не успел прилечь на теплый диван, как позвонили в дверь. Пришлось подняться, положить “Новости архитектуры”, снять очки.

— Кто? — кратко спросил он.

— Вы простите, но это я, Николай Николаевич, директор жилуправления.— За дверью вежливо покашляли.— Откройте, пожалуйста!

Когда дверь открылась, Николай Николаевич, статный седой старик, оказался На пороге не один, рядом с ним, как, впрочем, и всегда, находилась его жена. Зинаида к старости сморщилась и потеряла в росте, но ее глаза так же горели, меняя цвет.

— А в чем, собственно, дело? Если вы по поводу кабеля, то это не ко мне! — Геннадий Геннадьевич почти кричал,— Сколько раз можно повторять? Не ко мне!

— Да нет,— сказала Зинаида, делая попытку проникнуть в роскошную квартиру,— другой вопрос.

— Какой же?! — Геннадий Геннадьевич протер стекла очков и надел их, пытаясь теперь смотреть в горящие глаза женщины. Он щурился.— Какой вопрос?

— А насчет крыши,— сказал Николай Николаевич и пролез в квартиру.

— Не ко мне,— стонал архитектор, угощая непрошеных гостей чаем,— Не ко мне все это... Мы только планируем, понимаете вы, мы только планируем! Мы немножко утверждаем. Но мы не чиним! — Он истерически мотал головой.— Сколько можно вникать? Мы не чиним, у нас из пяти проектов проходит один. И когда... Ну, в общем, мы за него не отвечаем... Вы говорите — крыша! Я мыслю не крышами и окнами, а как минимум микрорайонами и скверами!

— Понятно.— Зинаида тянула из блюдечка чай.— Но как же мы поступим с аварийной крышей?

— Да когда этот дом строили, меня на свете не было! — взвыл главный архитектор города.— Не было меня!

Маленький Бурунди с силой захлопнул крышку рояля и посмотрел на большую фотографию своего отца, висящую над телевизором в углу.

— Баба Нина, а рояль черный, как папа, и папа черный, как рояль,— заметил сметливый ребенок.— А я, как папа, черный, значит, я тоже рояль?

— Ты еще маленький,— успокаивала его бабушка.— Пойдем, я тебя покормлю, что ли, кашкой. Пойдем, Бурунди...

“Яду им в чай подлить,— думал главный архитектор города, угощая пирожными непрошеную пару.— До греха доведут! Угораздило меня сюда сменяться... Какие возможности были!”

Когда зазвонил телефон, Геннадий Геннадьевич снял трубку охотнее обычного.

— Михаил Михайлович?.. Что? Портфель в вашей машине забыл. План города... Вы полистали? Ну и как вам?.. Да, мое произведение. Уже электрическую схему сделали, сегодня ставили, завтра монтировать будем... Откуда же строительство? Все, что на плане, давно стоит. Это противопожарный план... Как недостроено? То есть как не стоит? По нашим данным, все, что там нарисовано, уже лет двадцать назад задействовано и функционирует...

С телефонной трубкой в руках он неуверенно повернулся к непрошеным гостям, глаза Зинаиды сверкнули, а Николай Николаевич спросил, стукая палкой по полу, застеленному ковром

— А насчет крыши как? Течет, между прочим, верхними этажами..

Володечка, спрятавшись за баком, оглушил четвертинку одним глотком, закусить оказалось нечем, и, порывшись в баке, он достал кусок хлеба оттуда и кусок колбасы, потревожив ужин застывшего в мусоре большого кота. Кот с мявом выпрыгнул, а Володечка, утерев продукты о ватник, попытался их съесть.

— Супу моего тебе мало? — Между баками, уперев руки в бока, стояла Сонька.—Супу тебе мало варю, в помойке роешься... А что ты, пьяный, что ли? — Она шагнула к мужу и потянула носом.— Пьяный, сука! — завопила она и, ухватив сидящего на асфальте Володечку, двинула его головой о гнилой металл бака.— Ты где деньги украл?

— Убью! — поднимаясь во весь рост, выплюнул одно слово вместе с двумя гнилыми зубами и кровью дворник и надвинулся на жену.

— Ну убей, убей! — Она отступила немного, но смотрела нагло.— Убей, я тебя десять лет ждала, убей — я еще десять подожду!

Часть 13

Геннадий Геннадьевич вылез из такси, расплатившись, постоял немного и сильно захлопнул зачем-то открытый зонт. Зашагал в обычном направлении, в переулок. Ни одного человека навстречу ему не попалось, только стояли кругом замершие разноцветные частные автомобили. Автомобили мокро блестели, они были разных марок и раздражали Геннадия Геннадьевича. Сам он личного транспорта не имел никогда: боялся сесть за руль.

Из-за косо стоящих баков с мусором медленно возник силуэт старухи дворничихи. Полусумасшедшая бабка работала здесь уже лет тридцать. Одноглазая, всегда в косынке, скрывающей отсутствие волос, она была ненормально со всеми разговорчива. Геннадий Геннадьевич жалел старуху, в одно мгновение потерявшую на собственной свадьбе и мужа, и родственников, и всех сослуживцев. Старуха не знала о причине того пожара, о подлинной причине знал только главный архитектор города, но он никогда ей не скажет об этом — так определил для себя Геннадий Геннадьевич.

— Добрый вечер!

Дворничиха покивала и завела так, что он был вынужден остановиться и слушать.

— На могилку вчерась ездила, мужа навестила... Николая Николаевича навестила, муженечка. Но нужно Николаю Николаевичу оградку подправить, а у меня, старухи, какие силы.— Единственный глаз Зинаиды смотрел яркой звездой, но косо куда-то в сырое небо.— Помогли бы, Геннадий Геннадьевич, мученику Николаю Николаевичу могилку подправить.

— План. План...— отступая от старухи, бубнил архитектор.— План у меня противопожарный не горит... лампочки не подключили.— Он задом вошел в подъезд и попробовал вызвать лифт. Лифт не работал, у главного заболело сердце.

Добравшись до пятого этажа, он открыл окно и, сильно облокотившись на подоконник, постарался справиться с болью.

Внизу у подъезда собрались музыканты. Поблескивали трубы, пробно бухнул пару раз барабан.

“Кого сегодня-то хороним? — вяло подумал Геннадий Геннадьевич и продолжил подъем.— Хороним...— Он и сам не заметил, как сунул к себе в карман лежащий на подоконнике, забытый кем-то коробок спичек с красным дельтапланом на этикетке.— Хоронят...” Только на площадке седьмого этажа он вспомнил, что это не похороны, а, напротив, свадьба. Серебряная свадьба Володечки. “Сколько прошло лет? — спросил себя Геннадий Геннадьевич.— Неужели тридцать?” Стоя у раскрытого окна и глядя в пропасть вниз, он вспомнил, как бегал за подростком, как по его просьбе стоял в очереди за апельсинами. Как они вместе навещали Светлану, чуть не погибшую от собственных рук в больнице. Потом была их свадьба. “А теперь, значит... Старуху жалко... Нужно будет ей, что ли, пятьдесят рублей дать, чтобы Николаю Николаевичу оградку подправила”.

На девятом этаже на площадке царил специфический московский запах — смесь запахов жареного кофе и песьих экскрементов. Окно на лестнице было забито гвоздями. Геннадий Геннадьевич, держась за сердце, под звонкий лай за дверями взобрался еще на пролет и распахнул окно десятого этажа.

Внизу маленькие музыканты наполняли влажный вечер своей скрипучей музыкой. Геннадий Геннадьевич слезящимися глазами смотрел в пропасть. За музыкантами во дворе были две осклизлые ямы — яма от стола и яма от дерева, глина блестела под фонарем. Фонарь мигал, и в глазах архитектора двоились городские строения. На какой-то миг ему почудилось, что стоит он опять в демонстрационном зале и мигают неустойчиво на противопожарном макете города разноцветные лампочки. Но это разгорались в других домах окна.

Звонкий лай, эхо подъезда, музыка, снизу с воздухом врывающаяся в раскрытое окно, шум мотора. Архитектор посмотрел строго вниз, у подъезда остановилась длинная черная машина. Из машины вышли женщина в белом платье и мужчина, отсюда, сверху, определить их возраст было невозможно, музыканты принялись сильнее, собака как взбесилась, угорев от кофейного чада, и тоже взялась во всю глотку лаять.

“Оградку Николаю Николаевичу подправить,— всплыло в голове архитектора безосновательно, он добыл из кармана фонарик и посветил вниз, в пустоту, луч далеко не проходил, он достигал только стены на уровне седьмого этажа.— Оградку подправить...” Сердце отпустило, боль угасла, и он медленно направился по низким округлым ступеням, с трудом переставляя ноги, вверх, домой.

Перед глазами Геннадия Геннадьевича вдруг оказалась красивая дверь, обитая белым дермантином. Он от вида этой двери сразу вспомнил, что дома уже не пусто, что сквозняк там уже не гуляет, что и тесть и теща вернулись с дачи и теперь она, а не ветер гуляет по квартире, гуляют невестка и жена, гуляют внуки... Опять прихватило сердце, рука скользнула вниз, пытаясь ухватить скользкую металлическую зажигалку, спасение от инстинктивного желания, но выдернулась неожиданно с коробком спичек на раскрытой ладони.

Кряхтя, Геннадий Геннадьевич встал перед белой дверью на колени, положил рядом на кафельный пол свой пухлый портфель и долго измерял жирными, непослушными пальцами расстояние от заклепки до заклепки, при этом в голову ему лезли какие-то ненужные цифры, и казалось, что пощелкивает какое-то реле

на щите. Потом Геннадий Геннадьевич почувствовал нарастающее возбуждение, не в силах остановиться, сидя ритуально лизнул обратную сторону коробка и сломал первую спичку.

— Что же я делаю? — спросил он у себя.— А, наплевать... Все равно пропадать... Разве это жизнь? Теща бродит... Щит не горит... Противопожарный... Я не должен мыслить какими-то дверями, я должен мыслить в пределах самое маленькое микрорайона... Если где-то убавится, то нужно, чтобы в другом месте оно же не прибавилось!

Снизу приносилась музыка, бухал барабан. Смех. Очередную спичку Геннадий Геннадьевич зажег, но не успел проткнуть до возгорания серы плотный дерматин и обжег пальцы.

В единственном глазу Зинаиды горели, отражаясь, фары, свет фар ломила, расщепляя его в прозрачный разноцветный туман, слеза. Музыканты, сбившись пьяные на похоронный марш, исправились, но свадебного Мендельсона у них не вышло, труба, хрипло выводящая свою ноту, вдруг осталась в одиночестве.

— В чем дело? — спросил Володечка.

— Зачем тебе это? — Светлана улыбнулась ему и поправила кокетливо новую фату.— Зачем тебе эта музкоманда? Они же только на похоронах играть приучены. Пойдем в дом, нас ждут...

Дверь в квартиру распахнулась навстречу юбилярам, и из нее сразу вышли несколько человек.

Геннадий Геннадьевич, храпя от напряжения, лизнул шершавый коробок, ловко выдернул спичку и в одно касание проколол дермантин двери. Из маленькой черной ранки на белом дермантине вытекла тоненькая струйка дыма, архитектор поднялся, ухватил свой портфель под мышку и попятился. В эмалированной табличке на другой двери он увидел отражение своей улыбки.

— Все... Это все...— сказал он себе вслух. Собака больше не лаяла.— Я не удержался...

Наконец музыканты справились, и зазвучал возбудительно и нечисто в сырых столичных сумерках марш Мендельсона. За дверью, за вспыхнувшей стеной белого дермантина и сухой ваты, заплакал ребенок. Маленький Бурунди, оставленный бабушкой на полчаса, бросил пластмассовый паровоз, кинулся в прихожую и, вопя, попятился назад. Шуба на вешалке горела, горели половики, дым ринулся фиолетовыми потоками в комнату.

— Ребенок!.. Там был ребенок! — закричал Геннадий Геннадьевич, он позвонил во все квартиры подряд, но никто не открыл: все приличные люди собрались внизу на серебряной свадьбе Володечки. Он высунулся по пояс в окно, заорал, замахал фонариком, но свадебный марш звучал уже, прочно занимая звуковое пространство.

Вернувшись к горящей двери, Геннадий Геннадьевич швырнул свой портфель, тот рассыпался по ступеням документацией, и попробовал при помощи зонтика вскрыть замок. Ребенок кричал, задыхаясь. Архитектору было слышно, как задыхается черный, как рояль, маленький Бурунди.

— Нет... я спасу тебя, малыш...— обещал сам себе Геннадий Геннадьевич. Он спустился на пролет ниже, нашел нужное окно, разбил его и, хватаясь

пухлыми руками за железные перекладины пожарной лестницы, полез вверх,

кряхтя и постанывая от напряжения.

Свадебный марш смолк. Кто-то спокойным голосом вызывал пожарных.

Дверь сломали, и Светлана прижимала к своему испачканному сажей белому

платью невесты черного Бурунди.

— Ну что, как положено или опять Мендельсона? -- спросил пьяный барабанщик.

— Как положено,— вздохнул Володечка.

Музыка ударила хрипло, а Володечка наклонился к телу архитектора, лежащему на спине, подогнувшему в прыжке ноги, и заглянул в его глаза. Он был поражен: в мертвых глазах архитектора все еще прыгало багровое пламя! Это когда солнце уже зашло и квартиру почти потушили.

Октябрь 1989 г.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация