АЛЕКСАНДР БОРОДЫНЯ
СПИЧКИ
роман

АЛЕКСАНДР БОРОДЫНЯ

*

СПИЧКИ

Маленький роман

Часть 1

 

 

Сапоги от крема ртутно блестели, расставленные на мокром, металлического цвета асфальте носками внутрь. Галифе обтрепалось — торчали твердые от грязи, крученые нитки.

Тонкая бумажка, приваренная засохшим крахмалом, волнилась стиральной доской, но складки не помешали ему прочитать во второй раз. “Продается Родина, недорого, в хорошем состоянии”, ниже — мелкие черные цифры телефонного номера на раздельных тонких полосках. Слово “радиола” какой-то шутник замазал зеленым фломастером.

— Энтузиасты! — Наконец разобравшись в замазанном слове, он зачем-то посмотрел вниз, на носки сапог. — Да их всех здесь!.. За такое... Как Светку — в ящик и похоронить!

Он заметил на пустой улице прохожего и кинулся, бухая по серебряным лужам, догонять.

— Гражданин! Погоди, гражданин, заблудился я... Не московский я, не здешний... — Слова выходили хриплые, с угрозой. — Скажи, мне нужна улица Стеклова, дом один! Где это тут?

Прохожий, ускоряя шаг, махнул деревянно рукой внутрь косого переулка слева от объявления, и шаги его пропали за шумом автобусного мотора.

— Дочь похоронить опоздаю,— сказал уже вдогонку прохожему, не москвич,— понимаешь ты, сволочь, на похороны человек шел и заблудился среди этого кирпича!

Девки поднатужились и втроем вынесли из подъезда открытый гроб, опять не обнаружили поддержки и поставили его на асфальт в радугой расплывающиеся бензиновые лужи.

— Тяжелая Жанка какая стала! — вытирая зачем-то ладони о шершавую джинсовую юбку, сказала светленькая девица. Она заглянула сверху в лицо покойницы, осмотрелась: ни заказанного катафалка, никого.— Невеста! — зло улыбнулась она.— Ты что думаешь, мы тебя вот так, три дуры, на руках на кладбище в загородную зону понесем?

Покойница не отвечала. Она лежала неподвижно в узком ящике, отделанном белой материей и красными шелковыми цветами. Такого же цвета большой цветок был у нее в сомкнутых руках. Цветок не походил на живой, хотя и был живым, на белом платье лежали опавшие лепестки.

— Пошлая ты стала, Оля! — играя дымящей сигаретой, часто стряхивая пепел, механическим голосом сказала высокая рыжая девица.— Как пакость!..

Третья, толстенькая, небольшого роста, одетая в белую мохеровую кофточку, только вытирала платочком мягкие розовые щеки.

— Слушай! — вспомнила рыжая и уронила сигарету.— А ты дверь-то заперла? Там водки два ящика осталось.— И спросила осторожно, обращаясь к покойной. — Хочешь, Жанка, водки?

Он задумчиво постоял на месте, потом опомнился и побежал в указанном направлении в переулок. Ни одного человека больше навстречу не попадалось. Только стояли кругом запертые разноцветные частные автомобили. Автомобили блестели, они были разных марок и раздражали приезжего. Косо стоящие баки по левую руку, белая шестнадцатиэтажная башня справа уперлась плоской крышей в серую плоскость неба. Мусор осыпался, и на приезжего посмотрел из бака зеленый кошачий глаз, блестящий, как циферблат модных часов.

— А сколько времени? — спросил он у себя и остановился.— Опоздал я, что ли? Похоронили... Без меня похоронили?

И тут увидел невдалеке раскрытую ямой дверь подъезда. У двери три пестро одетых женщины. В ногах у женщин стояло что-то, присмотрелся — гроб. Сразу не догадаешься, потому что неестественно белый как во французском фильме.

— Нет, не опоздал! — Он, задыхаясь, кинулся к дочери.— Будем в Москве прописываться,

Животное, выскочив из мусорного бака, прыжками кинулось за человеком в коричневом костюме и ртутного цвета сапогах, но моментально остыло догонять и разлеглось на круглом желтом половичке, теплом и сухом.

— Николай Николаевич я, отец,— объяснил приезжий, пристраиваясь встать неподвижно рядом с гробом.— Светка-то, она дура... А почему вы ее наземь поставили? Давайте хоть на стол, что ли, поставим! Никто не провожает? А почему только вы, девочки?..

Втроем (светловолосая Оля только фыркнула и отвернулась) гроб подняли и поставили на длинный стол во дворе. Николай Николаевич пристроился на скамеечке в головах дочери. Ему все хотелось потрогать цветок на ее груди, определить, живой он все-таки или не живой. Толстенькая девица пыталась очистить испорченную бензиновой водой свою мохеровую кофточку.

— А почему же Светка, когда она была Жанна? — спросила рыжая девица.— Николай Николаевич, я вас спросила: почему же Светка?

— Мамку ее Жанкой звали, а ее Светкой... Я сам назвал, пьяный был.— Он всматривался в мраморное твердое лицо дочери, и лицо это теперь было похоже на лицо ее матери двадцать лет назад.— Пьяный был!..— Он хотел заплакать, но не вышло.— Я всегда, девушки, пьяный! И сейчас, ничего не пил с утра, а пьянь пьяная, это от горя, между прочим!..

Лес стоял как частокол голый, когда Николай Николаевич с Жанной зачали Светку на тропинке по дороге от станции домой. Точный момент зачатия он понимал однозначно. Теперь, закрывая глаза, сидя на скамеечке в столице в головах умершей Светки, Николай Николаевич в набежавшем кратком сне увидел вторично все, как тогда было, до последней черточки, до короткого движения, до оттенка мокрого, затянутого косынкой ее лба.

В лоб он поцеловал Жанну, взяв руками тяжелую голову, отстранился и увидел лицо без улыбки, глаза закрыты, на виске синей молнией жилка сквозь кожу вспыхивает. Жанна открыла глаза, и они заблестели в его глазах черным стеклом. “До дому, может, обождем?” — спросила она, развалив одним движением кофточку на груди и дергая замерзшими пальцами белый шелк. А он смотрел, как она раздевается, и ничего не мог сказать, потому что был совсем молодой тогда. “Да ты не надо раздеваться-то!” — хотел опять попросить он и точно знал, что она ответит: “Плевать, что холодно, не мороз!..”

Какое число тогда было, он тоже помнил — 3 октября. Жесткая юбка, серая, как кусок наждака, висела прямою складкой на гвоздике-ветке и колыхалась перед глазами. Рубило в глаза, выламывая слезы, солнце — белый диск, но это все чуть позже... Сперва Жанна сняла сапог, вылила из него воду, сняла другой сапог... Не боясь грязи, присела, сняла чулки и опять встала, потопталась босыми ногами в ожидании. Запомнилась юбка, запомнились белые босые ноги...

Николай Николаевич открыл глаза и еще раз долгим взглядом всмотрелся в неподвижное лицо Светки.

Ветром принесло запах гари. Губы у покойницы были сильно намазаны помадой, а неподвижные эллипсы глаз подведены красивыми линиями, подкрашены даже ресницы.

Окна в доме не открывались, но, обернувшись, он заметил в каждом третьем окне любопытное лицо, а то и два, где-то рожа шторой прикрылась, где-то из-под ладони против солнца смотрит.

— Зачем губы Светке нарисовали? — спросил он.— Кто? Он встал со скамейки, походил возле гроба, размял ноги. Никто ему не ответил, потому что подходили уже на похороны люди, подъехала даже машина, встала против подъезда. Николаю стало немного душно от тихих голосов. От угля в воздухе, рассеянного тончайшею пылью во всем пространстве двора. Он встал неподвижно спиной к дому и посмотрел перед собой. Сломанная высохшая рябина, скрещивая многие свои ветви, напоминала схему метрополитена. Торчали редкие красные точки ягод в сети дерева, несколько желтых листочков, несколько зеленых листочков. “Продается Родина, недорого...", — повторил про себя текст объявления Николай,— А на самом деле — радиола!”

Хорошая упаковка напоминает формой предмет, для которого служит. Бесшумно подъехавший катафалк напоминал своей формой гроб, но был побольше. Мотор катафалка то мелодично мурлыкал, то сыто пофыркивал голосом станка.

Только .что не было во дворе никого, а теперь с трудом поместились в большую рейсовую машину — автобус с рекламой пепси-колы на желтом боку, над стеклянным лбом ветрового стекла в квадратике был даже номер. “Нулевой”,— отметил про себя Николай. Он, опасаясь, что придется стоять, поспешил, расталкивая локтями других людей, внутрь, присел на переднее сиденье, и автобус сразу же поехал, правда с открытой дверью.

Катафалк следовал впереди, автобус шел за ним следом. В отодвинутые верхние окошки, врывался струями ветер. Музыканты, стоя на задней площадке, таращились больными от пьянства глазами. Девки запели, сначала — на высокой металлической ноте Ольга. Ее поддержали.

Милиционер махнул палочкой, и стрелка спидометра скакнула к отметке “семьдесят”, от нее поехала дальше — до отметки “сто”, под песню обе машины понеслись по столице уже иначе — быстро. Музыканты не могли от тряски играть, на них хоть и поглядывали все укоризненно, но не обижались до самого кладбища.

Он нырнул в пустую и темную чужую квартиру, как кирпич в воду. Поцеловав номер отъезжающего похоронного автобуса чистым воздушным поцелуем с расстояния двадцати метров и сделав за открытой дверью небольшую пробежку, бросок тренированного тела, Михаил Михайлович, следователь прокурагуры, находясь на работе, вскрыл реквизированной отмычкой замок. Он вошел в квартиру на первом этаже. Далекой бормашиной въедалась откуда-то сверху музыка из не до конца выключенного радио. Было темно, все окна закрыты, а при свете он здесь никогда не был. Михаил Михайлович остановился в передней, стоя спиной к закрытой двери на лестницу. Остро он ощутил себя вором здесь и подумал: “Зачем же было дело об убийстве, открывать, если в квартире покойной так темно?”

Темнота походила на мазут, в котором по мере привыкания глаз потихонечку плавала ржавчина и металлическая рыжая окалина.

Столы при неживом свете сырой спички выплыли в конце коридора, накрытые пустыми кругами тарелок и уже расставленной симметрично “винтовой” водкой. Спичка треснула и погасла. Пламя от второй спички колыхнулось по всей комнате, и следователь зажег свет. Он пощупал у себя в кармане тисненое удостоверение, не допускающее всех этих действий, но гарантирующее от последствий, и уже при скучном ясном освещении двадцатиламповой чешской люстры принялся за осмотр.

Женское белье в шкафах пахло заводской смазкой, шелковое, разноцветное, аккуратно уложенное. Резиночки, тонкий металлический рисунок на выпуклых чашечках бюстгальтеров. Махровое полотенце широким обтирочным концом жестко съездило Михаила Михайловича по щеке, когда он забрался в шкаф. Шкаф скрипел и качался.

Следователе выпил водки со стола, поискал закусить, но только постучал ногтем по блестящей тарелке. Шторы на окнах он потревожить боялся, и обыск продолжался при электричестве. Косметику он рассыпал, рассыпал и фотографии, уронив пудовый альбом. Выскочили и легли на паркетный пол рядом с пружинящей мякотью ковра несколько черно-белых лиц. Присев на корточки, он всматривался: набор женских фигур, ни одной мужской; групповой портрет восьмого класса — судя по расстановке, сельскому пейзажу на заднем плане и физиономии классного руководителя, глухая деревня была родиной покойницы-проститутки.

Очень долго, все то время, что на кладбище произносились речи и лились слезы по погибшей, следователь грустно сидел за пустым столом, смотрел в стену и по духу самого дома пытался определить: кокнули все же девицу или сама на

тот свет потопала, испорченная деревенщина? Лежала на полу металлическим цилиндром помада, валялась раскрытая коробочка с красками, и горела люстра.

Он наклонился, взял фотографию покойной: узкое, как тесак, белое личико в шестнадцать лет обрамляли спиральные какие-то колосья,— положил картинку в середину большой плоской тарелки. Губы у Светы чуть приоткрыты, а глаза не то чтобы глубокие или влажные, но похожи на две недопитые кофейные чашки, черные и грустно-мокрые...

Желание провести следственный эксперимент теперь же возникло в нем от состояния неуверенности, от грустного кофейного взгляда покойной. Не стесняясь, не чувствуя себя больше вором, он прошел на кухню, движимый, как станок электричеством, этим желанием (его мозг управлял телом точно, без сбоев), открыл духовку новенькой белой плиты, встал на обшитый линолеумом пол на колени и засунул голову внутрь. Покрутил головой, пытаясь уяснить себе, что видит в точности то, что видела в последний миг своей жизни ушедшая из нее молодая проститутка. Для полноты картины Михаил Михайлович, лежа в темноте головой на ржавом противне, левой рукой открыл на секундочку газ (он хотел ощутить даже запах ее смерти), а правой проник внутрь, в глубь железного ящика Пальцы наткнулись на что-то шуршащее, мягкое Михаил Михайлович потянул. “Неужели она спрятала здесь свой дневник? Не расставалась с ним до последней минуты?!” Он сдавил сухие листы в комок и неожиданно от радостного возбуждения находки полной грудью вздохнул. По глазам ударил ржавый мрак противня. Михаил Михайлович попытался выбраться, но застрял боком в узком черном шкафу.

Из окна как раз подкатившего к подъезду автобуса с нулевым номером и рекламой пепси-колы на свежем железном боку нескольким пассажирам было видно, как дернулись резиновым жгутом ноги, торчавшие из плиты. Песня сразу заглохла, и Оля с грустного женского “Ты прости меня, родная...” переключилась на визг.

Музыканты вышли первыми, встали у подъезда и без всякой причины взялись на всю громкость фальшивить трубами и греметь своими штопаными барабанами.

— Ну, у вас тут... Ax! — буркнул в кулак Николай Николаевич и подумал:

“Любопытно, как будет в доме после двух покойников проживать? — Но махнул рукой, задел стекло.— Столица главное! Родина наша ненаглядная, святая!”

В узкий коридорчик набилось народу, но в кухню к плите прошли только двое: полный, похожий на бурдюк с вином, украшенный золотым шитьем плешивый грузин — жених покойной, и хиленький подросток, похожий на бракованную велосипедную спицу. За ноги они вытащили Михаила Михайловича на линолеум и положили лицом вверх.

— Водка-то цела? — спросила Ольга.— Смотри — фотографии рассыпал! В руке, еще мягкой, податливой, покойник скомкал небольшую тетрадку без обложки. Тетрадка была исписана очень мелко. Тоненькая угловатая ручка потянула листки с одной стороны, обросшая жестким, казалось, металлическим волосом лапа грузина — с другой.

По комнате, по приготовленным поминкам, скинув свою мохеровую кофточку, в истерике металась пухленькая Нина. Наконец, швырнув круглую тарелку в оконное стекло, она вся остановилась и уставилась неподвижно на сломанную рябину. Схема чуть пошевеливалась, и под нею ходили, как разноразмерные рычаги, руки доминошников.

— Милицию надо вызвать, надо же...— прошептала она не своим голосом и сразу поняла, что прошептала это голосом Жанны. На руке красной отметиной прилепился у локтя лепесток

Музыканты не унимались. Окна, не в силах удержать своего любопытства, рвали навстречу солнцу и радуге плотные занавески, из них высовывались по пояс ограниченные металлическими подоконниками жадные до похоронного скандала граждане и гражданки.

— Уймите музыку!

Телефонный аппарат гудел длинным гудком вне зависимости от манипуляций с диском. Наташа села к столу, поставила рядом с собой не работающий блестящий телефон и вертела, вертела, засовывая пальцы в прозрачные дырки, стекловидный диск.

Пока Николай Николаевич осматривал квартиру, музыкантам кто-то заплатил, и они исчезли вместе с музыкой. А вместе с ними исчезли и солнце, и радуга,

и далекий грибной дождь. Сразу заскрежетал продолжительно, отставая от белых сполохов, гром,

В маленькой, похожей на белый пенальчик комнате блаа узкая железная кровать. В окно полыхнуло, и взбитое постельное белье — простыни и одеяла — показалось ему застывшими волнами гипса. Опять вспыхнуло и опять застрекотало. Николай Николаевич присел на гипсовую волну, и она мягко продавилась под ним. Нос его воспринял запах духов, это было схоже с тем, будто в носу Николая Николаевича ковыряли холодной острой иглой.

Среди понятых выделялась крупная женщина с неживым лицом и блестящими глазами, цвет которых определить было нельзя. Она держала на руках давешнего кота, похожего от влаги на порченую плюшевую игрушку.

— Протокольчик составим, граждане... Протокольчик составим.— Милиционер немного заикался от холода.— А вообще-то следовало бы товарищей с улицы Петровки вызвать,— он вынул из кармана мертвеца удостоверение,— ну, и они налицо.— Он улыбнулся мягкой, как подушка, наивной мордой.— Покойный-то, Михаил Михайлович... А, Михаил Михайлович,— обратился он к мертвецу, над которым сцепились спицы — детские пальцы и рыжие клешни, увитые золотом,— ты зачем, Михаил Михайлович, башкой в духовой шкаф полез? Понимать надо...

Осторожно подступившись к заинтересовавшей его женщине, Николай Николаевич шепнул ей в самое ухо, аккуратно, неслышно для других:

— Нездешний я, девушка! Ты потом, когда утихнет, поговори со мной, не забудь... Коля меня зовут, Николай.

— Поговорю,— шепнула она в ответ, а мокрое животное мерзко мяукнуло

— Отдайте, это не принадлежит вам,— без всякой интонации нажал голосом молодой человек, и гнутые пальцы-спицы вывернули из рыжей клешни мятую тетрадь.

— Слушай! — Заза Акопян не любил уступать приятного и жуткого, он любил сувениры.— Слушай, отдай! Пятьсот рублей! — Он тащил за шиворот не сопротивляющегося подростка сквозь все откинутые двери.— Пятьсот рублей тебе дам, хочешь? Мотоцикл хочешь?

Нина вошла в ванную. Она долго рассматривала разнокалиберные снаряды из пластмассы, полные разноцветных жидкостей, потом включила воду и попыталась смыть с руки прилипший лепесток.

Часть 2

Он нырнул в пустую и темную чужую квартиру, как кирпич в воду, перед этим поцеловав номер отъезжающего похоронного автобуса чистым воздушным поцелуем с расстояния двадцати метров и сделав небольшую пробежку — бросок тренированного тела. Шнурок на ботинке Михаила Михайловича развязался, и, неосторожно наступив на него, он проехался обеими ладонями по асфальту, к счастью, не повредив лица. Открывая замок реквизированной отмычкой, он оставил на дермантине двери красные пятна.

Следователь был немного раздражен, он долго мыл руки в маленькой ванной комнате, нашел в кухонном шкафу йод, смазал ладони. Щипало так, будто ухватил горячую сковородку и сразу не бросил. Бегло, не открывая штор, Михаил Михайлович осмотрел комнату: накрытые столы, тарелки, приготовленная расставленная водка,— но выпить не захотел. Он полистал пудовый альбом с фотографиями, аккуратно вернул его на место “Безусловное самоубийство налицо.. Безусловное... Возишься, возишься, как проклятая лошадь . ”

На кухне, обследуя старенькую газовую плиту — орудие самоубийцы,— Михаил Михайлович глубоко, по локоть, засунул туда руку и вытащил, к своему удовольствию, сильно помятую тетрадку, лишенную обложки и сплошь сверху донизу исписанную мелким почерком покойной.

Следователь удобно устроился в комнате в кресле, распахнув предварительно шторы на окнах. Он скрестил ноги и углубился в вещественное доказательство. Юный дневник он освоил механически, но со вкусом за сорок минут. После чего не удержался и выпил все-таки немного водки.

В окно было видно, как подкатил к подъезду автобус с нулем на лбу и рекламой пепси-колы на свежевыкрашенных боках. Высыпались первыми музыканты, но музыки не получилось. Рыжая Наташа, утомленная скрежетом процедуры, еще в автобусе по дороге с кладбища махнула звонкой ладошкой по резиновой красной щеке музыканта, проколола дамскими ножницами барабан и вылила в большую трубу полбутылки коньяка. Трубач всосал коньяк через мундштук, а барабанщик получил прямоугольный листочек бумаги с изображением Ленина.

— Хозяин, а заплатить? — спросил барабанщик почему-то у Николая Николаевича, поспешившего из автобуса за раскачивающейся толпой музыкантов.

Оля соскочила с подножки за ним.

— Заплатить тебе? — спросила она.

— А как же! За музыку.— Барабанщик вращал маленькими ртутными глазками, переливая их блеск к переносице.

Длинные руки доминошников под далекий скрежет грома выкладывали на столе, где еще несколько часов назад стоял гроб, замысловатый рисунок.

— Закрой глаза и открой рот! Барабанщик моментально подчинился.

— Теперь сожми челюсти!

Он, не открывая глаз, с наслаждением пожевал вложенную в зубы пачку десятирублевок, потом закатил свои ртутные шарики к небу, и сразу все небо вспыхнуло

— Володечка, а ты хочешь открыть рот? — спросила Оля у прямого и чистого, как обструганная балка, подростка— Ах, Володечка... Ты ведь один Жанку любил! Ты один любил!..— Ольга хохотала во весь голос.— Ты любил, а все пользовались!..— Она схватила его твердыми руками за лацканы пиджака.— Ты один любил, мы ее не любили!.. Уходи! — Она отвернулась и сразу вошла в подъезд.

Николай Николаевич посмотрел на носки своих сапог — два черных широко расставленных утюга сорок пятого размера — и вошел в свой будущий дом. В голове его осталась похоронная работа, проделанная только что над Светланой. Он понимал, что не будь сделана эта работа — две острые быстрые лопаты, гвозди, аккуратно в три удара входящие в дерево,— навсегда замуровавшая накрашенное лицо, мраморное платье и живой цветок, шанс на квартиру исчез бы: дочь не помнила своего отца.

Угол света, острый белый поток, колол наполовину комнату, как слесарный металлический треугольник. Вторая половина с накрытым столом была в полумраке. В треугольник попадали только закинутые одна на другую ноги Михаила Михайловича. Он, конечно, уже перестал читать и положил дневник не глядя куда-то позади себя на подоконник.

— Мамочки... Мамочки мои! Клиент, ты что, не знаешь, что барышня больше не принимает? — Ольга опустилась напротив следователя на стул.

— Именно что знаю,— объяснил Михаил Михайлович.

Гостиная наполнилась людьми и зашумела в приличный полушепот, как два десятка машин, стоящих еще на месте со включенными двигателями и готовых к чудовищной гонке.

Комнат в квартире было четыре, но приготовили только одну. Николай Николаевич мелкими шагами добирался в остальные, недоступные гостям жилые кубатурки. Он поражался, что человек с руками и ногами может так небедно жить. “Да их всех здесь!..— соображал он.— Если бы меня за чувство пола так кормили... то я это чувство пола хоть каждый день, каждый час...” Он провел рукой по щеке Щека была немолодой, щетинистой и вздутой.

Удостоверение следователя прокуратуры пошло по рукам. Когда оно показалось между золотых перстней Зазы, тот пронзительно взвизгнул и сказал с веселой, наигранной траурной ноткой:

— А вы водку с нами пить при вашем исполнении будете? Я угощаю! Это я угощаю,— повторил он.— Я любил Жанну. Я угощаю всех и вас. Но всех как друзей, а вас — как сотрудника. Годится?

Михаил Михайлович покивал, как китайский фарфоровый болванчик:

— У меня исполнение вместе с рабочим днем кончилось десять минут назад.

— Она просила, чтобы мы веселились... после...— Подросток чуть заикался.— Ну, в общем, после этого... чтобы мы не плакали..

Заза не смотрел на мальчика, он все еще не выпустил из рук удостоверение Михаила Михайловича. Володечка непроизвольно попятился. Заза был огромен, как манекен, вышедший через сверкающее стекло витрины на улицу. Володечка пятился от, казалось, наседающего грузина, пока не уперся поясницей в подоконник. Под пальцами оказалась мятая тетрадь. Еще не увидав тетради, только прикоснувшись к ней, Володечка понял. Заза выпил водки, перемешав ее с шампанским, на большом его лице оказалась черная икра, она брызнула из банки под рукой плачущей и смеющейся Ольги. Капельки икры потекли по восточному лицу, похожие на капельки мазута. Акопян широким жестом швырнул об пол желтый мокрый фужер. Фужер разлетелся двумя яркими молниями со звоном.

Мокрые доминошники скомплектовали в прямоугольную черную коробочку пластмассовые кости (коробочка походила на гроб, но была значительно меньше) и рассосались по подъездам.

— “Девки бацают с дробью цыганочку, бабы пьяные “горько!” кричат!”,— завела Наташа, проглотив одну за другой четыре рюмочки.

Николай Николаевич только жмурился. Он тоже выпивал и старался изо всех сил ничему не удивляться. В комнате за столом собралось человек пятнадцать, в основном красивые женщины с угрюмыми полотняными лицами. Разрисованными были только те три первые, что на его глазах таскались с гробом.

Широкое прозрачное лезвие прошло по оконному стеклу снаружи. Гром напомнил лязг рухнувшего в глубокую реку моста. И сразу погасла, мигнула и погасла совсем, люстра.

Николай Николаевич тихонечко сидел сбоку, пристроившись к женщине. Он осторожно положил руку ей на плечо и сразу понял — своя, деревенская!

— Вас, барышня, как величать-то? — шепнул он на ухо.— Вы не ихняя, вы ж откуда-то из другого теста.

— Из какого такого теста?

— Ну, я хотел сказать, из, так сказать, теста почище. И вот кошка ваша, вы ж ее не отпускаете, а она когтем царапает... Вон, я вижу,— у вас на ладони кровь!

— Зина меня зовут.. Сучки они все здесь профессиональные... Я вижу, ты мужик не отсюда — папа, что ли, умершей?

— Папа, папа,— покивал Николай Николаевич, нащупывая в кармане сигареты,— папа я, не сомневайтесь, и на жилплощадь хочу право получить. Она, Светка-то, здесь разврат устроила, а я чистоту сделаю до упора.

— До чего такого?

— До упора.

— Свечку, свечку! — крикнула Нина, разымая пьяной рукой на груди свою мохеровую кофточку.— Свечку дай! Темно мне... Тошнит меня.

От дождя мрак за окном сделался полной ночью без фонарей, и лица за столом не различались, они появлялись, выпрыгивали из черноты только в моменты молниеносных белых вспышек похоронной грозы. Нашли свечи, воткнули в пустые водочные бутылки, белые и тонкие. Михаил Михайлович ломал и ломал сырые спички, наконец к потолку поднялись четыре желтых острых треугольника пламени, они по неясной причине почти не дрожали, они резали комнату, полную теней, на светлые и темные разноразмерные пространства.

— Ну что, опер,— бесплатно... Сэкономишь сто рублей... Давай... Там,— одна из кукольных рук показала на дверь спальни,— кроватка Жанкина еще не застелена, пойдем... Да не пиши, брось ты писать, я тебе и так все за сто рублей расскажу...

— Техником я служу в жилуправлении,— шептала безвкусным, как бумага, голосом в ухо Николая плотная женщина.— Думаю, мы с тобой, Коля, подружимся, я больше трешки за это дело никогда не беру, а хочешь — бесплатно. А то и сама заплачу... Ты мужик, смотрю, квадратный, люблю квадратных.— В ее глазах отражались два острых желтых треугольника.

Кот ушел незаметно с рук Зинаиды, погулял где-то по квартире в темноте и притащил женскую черную туфлю, он то пытался ухватить ее мелкими клыками, то пинал лапой, пока обувь на левую ногу со сбитым каблуком не оказалась возле желтого, на липучке ботинка Зазы. Но ботинок, не заметив подарка, растоптал туфлю покойной.

— Я хотел жениться! — Вспышка показала всем большое белое лицо поднявшегося над столом грузного Акопяна.— Я хотел жениться... Теперь мы ее закопали, и я не могу на ней жениться, но моя память, мой мозг... как это по-русски... в моем мозгу Жанночка всегда останется... Девочки, я тост хочу сказать сейчас же... Вы спасители, если б не вы, мужчины смогли бы умереть, не давая друг от друга потомства...

Никто не заметил, как Володечка, уединившись в углу, строка за строкой всасывает в себя текст из мятой тетради, лишенной обложки. По мере всасывания лицо его зеленело, а глаза все больше сужались.

— Она велела нам веселиться! Давайте веселиться, давайте танцевать! Я плачу...— Заза выдернул из кармана хрустящий коричневый кирпич и кинул его на стол.— Михаил Михайловиич, ты прости... Жанна просила — я не могу отказать любимой женщине. Я плачу за веселье!

Михаил Михайлович почувствовал запах газа, но выпил, закусил, и иллюзия растворилась в женских воплях. Нина, срывая свою мохеровую кофточку, полезла на стол расстегивать платье. Она увидела прилепившийся к руке возле локтя белый лепесток и сильно испугалась. Она закричала и присела на корточки.

— Шлюхи! — шепнула Зинаида.

— Они точно шлюхи,— подтвердил Николай Николаевич.— Разве можно столько денег брать,— шептал он в твердое ухо своей новой знакомой.— Помню, хоронили Илью Максимыча, ну, года полтора тому. Нажрались, подрались... Ваську насмерть зарезали. Но голые на стол не лазили.

В отсутствие электричества звенели вилками о тарелки, стучали в ладоши — выходил какой-то общий ритм, прерываемый естественными ударами грозы.

Лакированный ноготь крутил в темноте пластмассовый прозрачный диск, и в ухо со все возрастающей силой въедался нескончаемый длинный гудок.

— Жанка! — крикнула пьяно в трубку девица, играющая в телефон.— Жанка, как там тебе — удобно лежать? Что делаем? Танцуем... Верно! Лежи, родная, лежи.. — Слезы, наполняющие ненакрашенные глаза проститутки, были как восковые капли, они не успевали стекать до подбородка и застывали на щеках.

— Телефонная станция. Девушка, будьте любезны, положите трубочку, ваш аппарат неисправен!

— Жанка!

В трубке послышался смешок.

— Откуда вы знаете, как меня зовут? -- И сухое: — Ваш аппарат неисправен, положите трубочку. Завтра мы вам пришлем мастера.

— Ты что, Жанка, мы же тебя хороним... Как велела — весело... Заза речь забацал, Нинка голая на столе, стриптиз у нас! Жанка, ты что, не понимаешь?

— Прошу вас, положите трубочку, иначе мы будем вынуждены вообще отключить ваш телефон.

Снаружи, расплющившись о стекло, прижималось, смотрело внутрь комнаты человеческое лицо Нина попробовала оторвать лепесток с руки, она отскоблила его ногтями, и на месте белого пятнышка расплылось пятнышко крови. Она поднесла руку к глазам, кровь моментально спеклась, густая, как масляная краска, застыла неприятным бугорком.

— Мы, русские люди, мы понимаем! — опять поднимая бокал, сказал Заза.

— Русский он! — шепнула в ухо Николая Николаевича Зинаида. Лицо медленно отклеилось от окна и растворилось в мокрой черноте. Сумасшедшая музыка на губах и тарелках, на вилках и ножах, смешанная с разнобойным пением без слов, заводила, присутствующих, объединяя всех в один цельный веселящийся механизм.

— Знаешь, Коля, я не такая, я техником в жилуправлении работаю. Техник я.

— И еще один вот этот бокал...

Но Заза Акопян не успел ни выпить, ни досказать. Тихо сидевший в темном углу Володечка поднялся со своего стула, взял со стола нож и, процедив сквозь зубы “Ты ее, бурдюк, и убил, Светку ты убил!” — хотел ударить добровольного тамаду Остальное он уже кричал, потому что Михаил Михайлович, уловив момент, выкрутил подростку руку. Зажатый в кулаке нож перевернулся и указал в потолок.

— Тут все написано, все! Она из-за тебя, из-за тебя, она газовую камеру во сне каждую ночь видела из-за тебя! Здесь...— Свободной рукой он швырнул мятую тетрадь без обложки в лицо Акопяна.— Здесь правда!

Ну, не вся, наверное.— Заза выпил.— Ты читал книгу Пушкина, Володя? Нету правды на земле, нет ее и выше... Нигде правды нету! Деньги есть, хочешь, я тебе пятьсот рублей подарю!

У открытой двери подъезда стоял мокрый, как половая тряпка, участковый, он козырнул Михаилу Михайловичу:

— Вечер добрый!

— Это вы заглядывали?

— Так точно, поглядывал за безобразием... Да что с ними тут.— Он развел руками в мокрых белых перчатках — Проститутки. Не карается законом.

— Слушай, достань-ка мне машину,— Михаил Михайлович все еще продолжал выкручивать руку Володечке,— быстренько.

Гроза унялась, асфальт был завален сбитыми ветвями, и торчал помятый мусорный бачок, издали похожий на кастет на четыре пальца с разноцветными шипами

— Пустите!

— Никуда я тебя, сучонок, пока не пущу. Поедем в отделение, попьем чайку, успокоимся, поболтаем. . Ты ведь лирический мальчик! А то ведь зарежешь...

— Зарежу! — подтвердил Володечка.— Зарежу и сяду! Пусть сяду, ты пойми, Михаил Михалыч, я ее люблю. Люблю я ее, Светку, а он ее убил, он ее, он ее...— От холода и частой икоты Володечка не мог больше придумать ни одного слова.— Он ее так... Он ее...

Ночи еще не было, был гаденький вечер с пустыми мокрыми улицами. Милицейская машина привезла Михаила Михайловича и подростка в отделение. Подросток в бережных руках следователя немного отогрелся и пришел в себя. Небольшое уютное здание имело много комнат. Михаил Михайлович воспользовался самой теплой. Он поставил электрический чайник, достал варенье, галеты, он ласково расспрашивал подростка. Расспрашивал коротенькими вопросами из одного-двух слов, почти междометиями, вытаскивая нужные профессионалу подробности.

— Скажите, а почему мы в милицию поехали? Вы же следователь прокуратуры. Почему мы в прокуратуру не поехали? Или в тюрьму лучше... Я же совершил... Это... покушение на убийство!

— В прокуратуру нас сейчас никто не пустит, там заперто. Понимаешь, Володечка, прокуратура — учреждение, а отделение милиции — вроде как завод беспрерывного действия. Там бумажки, здесь непосредственная продукция... Тебе чай, что ли, милицейский не нравится? Могу покрепче заварить.

Михаил Михайлович сперва долго сидел, покачиваясь на стуле, попивал чай из большой чашки, потом встал и заходил по кабинету, он продолжал задавать ласковые свои вопросы, пока его не прервали.

— Миша! Миша.. — У милиционера, без стука вскочившего в интим кабинета, было мятое, будто вылепленное из пластилина, розовое, текущее лицо — Мишенька,— пластилиновый милиционер хлопнул в ладоши,— Мишенька, этого поймали, огнелюбителя, пойдем, Миша, он там, в аквариуме, плавает. Пустой аквариум, одна рыбка миниатюрная, пойдем!

В аквариуме, белой квадратной комнате, куда; можно было смотреть сквозь крупную решетчатую дверь, бегал строго из угла в угол маленький мальчик. Мальчик был аккуратно одет.

— Вот, посмотри,— объяснил Михаил Михайлович Володечке,— Гена, пятьдесят четыре поджога. Двери поджигает. Пироман. Я его уже месяц поймать пытаюсь, а тут видишь как...

— Отпустите его,— попросил Володечка.— Возьмите меня. Вы можете меня взять.

Но слабого голоса его за адским гоготом селектора и выкриками дежурных милиционеров никто не воспринимал.

Часть 3

Хорошо заточенные, блестели, мелькали лопаты в руках профессиональных могильщиков, а Светлана лежала, не прикрытая еще крышкой, рядом с геометрически правильным своим последним жилищем. Лежала она, красивая и молодая, в узком ящике, отделанном белой материей, вся в красных шелковых цветах.

Николай Николаевич ломал спички, пытался закурить, но не мог.

Кто-то приблизился к Николаю Николаевичу сбоку, от человека пахло чернилами и хозяйственным мылом. Приблизился и чиркнул спичкой. Николай прикурил и сквозь дым, выброшенный из собственных ноздрей, узнал человека, бежавшего за похоронным автобусом и вскочившего в полузакрытую дверь в последнюю минуту. Человек был казенный, вероятно — следователь, и бегал он хорошо.

Музыканты заполнили сырой воздух неживою своей оркестровкой. Рука могильщика, испорченная хроническим вывихом, дрогнула, и первый гвоздь вошел криво. Острый блестящий его конец выскочил сбоку, проколов шелковую тряпку и повредив кровавый неживой цветок.

Гроб, уже заколоченный и политый слезами, вдруг упал в могилу боком, оборвалась веревка, и все присутствующие на процедуре, исключая барабанщика, разозлились окончательно. Заза вместе с горстью земли кинул в могилу на косо лежащий белый гроб один из своих золотых перстней, и Николай Николаевич подумал: “Ведь выкопают ночью, рублей на пятьсот железяка, домик можно купить, кур... Выкопать — и купить домик,— повторил он про себя.— Выкопаю, домик куплю, кур и петушков”. Но вспомнил вовремя, что у Светки новая квартира, а старую ее квартиру нужно захватить, перестроился и даже расплакался.

Катафалк на развилке свернул в одну сторону, автобус — в другую. Какая-то из девиц скрипучим голосом попробовала запеть, но не поддержали. Проносились за открытым сквозным окном московские угрюмые под солнцем привычные картины. Дома и домики, белые и красные коробочки, много коробочек, узкие, высокие, низкие и длинные, желтые и коричневые, они складывались в бегущую ленту, пробитую легкой зеленью, как разноцветные программные карты зелеными точками перфорации.

Михаил Михайлович всматривался в город профессиональным механическим взглядом, и когда увидел знакомое лицо, на весь автобус крикнул: “Тормози! Тормози'” — размахивая удостоверением следователя прокуратуры, он по пояс засунулся через окошко в кабину водителя и попытался дотянуться до ручного тормоза.

Подросток, маленький мальчик, стоял неподвижно, как небольшая отлитая из металла статуэтка, на пустом тротуаре и даже не пытался бежать. Михаил Михайлович выскочил из автобуса, махнул очумевшему водителю, чтобы ехали без него, в четыре огромных шага оказался возле подростка. Он взял осторожно маленькую тонкую руку, чтобы тихонечко вывернуть ее назад и вызвать из легких мальчугана неприятный скрип.

— Сука ментовская,— буркнула какая-то из девиц, и до самого дома в автобусе сохранялась тишина. Шум движка да медное постукивание трубы о металлический поручень.

Володечка сидел под струёй воздуха, воспринимая ее как струю от вентилятора, сидел с закрытыми глазами, и косо торчавший в могиле, белым шелком обитый гроб пересекал его сознание болью, и моментами казалось, что сидит он у себя дома и играет на клавиатуре отцовского компьютера, ему было жарко, и вентилятор завывал. “Кто виноват? — подумал подросток.— Нет, не так, теперь нужно спросить не кто виноват, а кто победит! Кто победит меня?”

Обнаружилось, что мужчин в процессии маловато — толстый Заза и худенький Володечка,— и девки, когда автобус мягко пришвартовался к подъезду, втащили в дом, в квартиру, к накрытому столу, всю кучу музыкантов. Уже пьяные музыканты для виду немного сопротивлялись, но шли, взятые каждый под локти двумя девицами. Николай Николаевич, никем не замеченный, из автобуса вышел последним и в дом не пошел, а присел на ребристую скамью, покурил недолго. Папироска в пальцах была каменная, и дым через нее всасывался с трудом.

Били в сгущающихся грозовых сумерках по деревянному столу руки-рычаги доминошников. Играли молча и на похороны не смотрели, были в своей игре до конца. Потом в небе взорвалось белым, скрипнуло, и окна в доме позахлопывались, а доминошники зашипели, как проколотые шины.

— А вы родственничек этой девушки? Покойной, в общем...— Рядом, к Николаю Николаевичу впритык, присела квадратная плотная баба.

Он бросил папироску и посмотрел ей в глаза. Глаза блестели, неживые.

— Папа я! — сказал он и закашлялся в резонанс грому.

— А я Зинаида. Техник из жилуправления... Квартирка-то, а? Квартирка-то какая, а? Вам же квартирка интересна, что с нею будет!

— Жить я в ней буду! — рубанул Николай Николаевич.— Ты, Зина, со мной сейчас не надо, я дочку только что в могилу уронил, знаешь, как гробик-то перекосило!

Окна в первом этаже в пику остальным закрывающимся окнам оживали. Проститутки, лишенные макияжа, с серыми лицами недоделанных фабричных

кукол, распахивали шторы и рамы. Были видны в свете электричества и грозы накрытый стол, стулья, даже в глубине тускло поблескивал большой серый экран выключенного цветного телевизора, на него положили барабан, и телевизор выходил двухэтажным.

На колени к Зинаиде вспрыгнула кошка, животное лизнуло, вытянувшись снизу шеей, женскую щеку.

— Приблудная или ваша? — полюбопытствовал Николай, понимая уже, что если он хочет квартиру Светкину заполучить, то получится это только в комплекте с данной Зинаидой, и чем любовь их будет крепче, тем прописка менее временной.

— Приблудная... Но давно приблудилась, лет пять уже за мною ходит, говорят — собачки к хозяину привыкают, а коты к месту. А она вот ко мне, к живому человеку, как к месту прилепилась, любит,— И человек из жилконторы поцеловала холодными губами животное в маленький горячий нос.

За стол как-то специально не садились, бродили по квартире, хватали в рот куски, пили без тостов, плакали. Заза Акопян с неприязнью заглядывал в широкий блестящий раструб музыкального инструмента и видел там желтое свое вытянутое лицо.

— Девочки! Девочки, миленькие! Давайте сделаем какой-то порядок! — крикнул он в трубу, и получилось довольно звонко.

От удара молнии сломанная рябина загорелась, затрещала, но под струями дождя тут же погасла. Стол после гроба и домино стоял посреди двора пустой и блестел. Блестело стекло в отделении милиции, куда Михаил Михайлович поволок не сопротивляющегося пиромана-подростка. Михаил Михайлович задавал вопросы не поворачиваясь, он пока не вел протокол.

— Так сколько же ты поджег квартир? — спрашивал он уже в пятый раз.

— Семьдесят четыре!

— Зачем ты их, семьдесят четыре, поджег, ты что, советскую власть не любишь, может быть, ты людей не любишь или ты материальные ценности ненавидишь?

— Это три вопроса,— отозвался пироман Гена.— А вообще я все вами перечисленное люблю: и советскую власть люблю, и людей люблю, и предметы обихода.

— А зачем поджигаешь?

— А я еще больше люблю, когда все это горит!

— Слушай-ка,— Михаил Михайлович, ослепленный очередной вспышкой, повернулся к пироману, осторожно стоящему в углу кабинета,— а как ты это делаешь? Может, у тебя прибор?

— Обычные спички. Я с одной спички могу снаружи дверь поджечь! — Мальчик вытащил из кармана коробок и положил его в руку Михаила Михайловича.

— И что, прямо так с одной спички выходит?

— Могу показать.— Гена пожал плечами и перестал походить на отлитый из бронзы маленький монумент, а, напротив, ожил, как машинка, и задвигал ногами и всеми десятью пальцами рук.

Головки спичек были зеленые. Михаил Михайлович понюхал и понял, что это обычная сера без добавки.

— Ну покажи... Говоришь, с одной спички... Если не подожжешь, давай договоримся с тобой: я, тебя по голому заду ремнем выдеру! — Он распахнул пиджак так, что стал виден фрагмент коричневой кобуры под мышкой, и ткнул прямым пальцем в небольшую острую пряжку своего финского ремня.

 Только вы не обижайтесь потом.— Мальчик взял спички, покрутил их в пальцах, тоже понюхал, проверяя что-то.— Загорится — чем тушить-то будем?

Михаил Михайлович наполнил графин из крана в туалете, принес его, поставил на стол на зеленое сукно и демонстративно запечатал скрипнувшей стеклянной пробкой.

— Поджигай!

Широкая пухлая дверь, обитая коричневым дермантином, как магнит потянула к себе бронзового подростка, он опустился у двери на колени, измерил маленькими быстрыми пальцами расстояние от заклепки до заклепки, попробовал на упругость. Лизнул ритуально заднюю стенку коробочки, ловко, в одно касание, зажег твердую спичку и еще до того, как пламя превратило зеленую серу в желтый язычок, проколол маленькой этой деревянной иглой дермантин двери.

— Все? — спросил Михаил Михайлович и с сожалением вспомнил, что ему пришлось бросить самые поминки, остановить на полной скорости похоронный автобус. Он уже расстегивал лениво ремень.— Оголяйся!

— Да вы погодите пару секунд... Вот вам, пожалуйста! Оно! Вата, сухая и сбитая годами под дермантином, мгновенно вся вспыхнула, и дверь большим квадратным факелом воспламенилась неожиданно и неприятно. Следственный эксперимент прошел удачно. Михаил Михайлович плеснул в пламя из графина, потом швырнул графин в полыхающую дверь и, не заметив даже, что подросток тихонечко выскользнул из отделения, заорал чужим, не милицейским голосом:

— Мирошниченко! Сусликов! Каблучков! Кто-нибудь!..

— Чего случилось-то, Михал Михалыч? — У Мирошниченко было заспанное, со следами кнопок от пульта, на котором он только что спал, лицо, и ему неинтересен был пожар как следственный эксперимент, он для него, как и половина всей собственной бессмысленной жизни, был все тот же сон под звуки милицейской сирены.

— Что? — Михаил Михайлович продолжал зачем-то расстегивать ремень.— Огнетушитель тащи, видишь — горим! — Он вытащил из-под мышки пистолет и со злости выстрелил в горящую дверь. От выстрелов все отделение всколыхнулось, и зашипели, сбивая огонь, в синих от избиений кулаках милиционеров красные бочонки огнетушителей, уничтожая белой пеной желто-красное пламя.

— А пойдемте с вами в квартиру,— предложила Зинаида Николаю Николаевичу, — а то измокнем все, как суслики. Вы же папа все-таки. Нужно вам речь, наверное, сказать. Скажите,— она ухватила его больно за руку и ввела в подъезд,— речь! Нужно речь.— Ей понравилось слово “речь”.— Дочка ваша,— продолжала она,— она продажная была... но дорогая! А теперь, когда она в гробу закопана уже, нужно вам как отцу — речь!

Музыканты, волоком прибывшие к похоронному столу, накачались еще в автобусе и были малоподвижны. Недоделанные куклы пытались расшевелить их, они задирали траурные черные юбки, вытаскивая под электрический свет длинные красивые ноги, заголяли частично аккуратные свои, по европейскому стандарту содержащиеся груди с большими твердыми сосками, но ничего не помогало: как выключенные механизмы барабанщики, трубачи и тромбонисты вяло сидели за столом, высились неподвижно и только немного шевелили губами. Помогла водка. Горючее под бравые тосты Акопяна, влитое в эти малоподвижные машины, заставило их сперва сдвинуться с места, а потом заговорить, загоготать. Барабанщик сам потащил одну из девиц, отражая глазами ее плоское ненарисованное лицо и хватая губами ее белые ненарисованные губы, в спальню, на белые взбитые одеяла и простыни, пахнущие еще живым телом Светланы.

— Доллары, фунты проклятые, стерлинги, гульдены,— шептали белые губы.— Иены, марки, лиры...— Нога в грязном ботинке чертила по стене, по белым обоям абстрактную картину.— Доллары, фунты, шекели...— Кукла не хотела вертеться и не вертелась, да это было и невозможно под мощным спиртовым молотом, накрывшим ее всю.

Тихой тенью скользил между женщин и мужчин Володечка, ему не было ни обидно, ни больно. “Света просила, чтобы было весело, а иначе они веселиться не умеют. Для них веселие — это все то, что бесплатно, а все то, что бесплатно, это не работа, а значит — праздник...” Еще не потух свет, когда он вошел в кухню и присел там в одиночестве на стул. Он долго сидел, смотрел перед собой не видя, потом вдруг понял, что смотрит на газовую камеру Светланы, на четырехконфорочную плиту старого образца. Осторожно Володечка встал на колени, открыл духовку и засунул обе руки внутрь плиты, пальцы заскрипели по ржавому противню, подростку показалось, что внутри у него во всем теле болезненно заскрипела от этой окалины кровь, в глазах чуть потемнело, и он вытащил, держа обеими руками, мятую тетрадку без обложки, исписанную мелким женским почерком...

У работника жилуправления был хорошо поставленный официальный голос, она умела говорить как в рупор, приостанавливая любое чужое действие.

— Всем тихо, бабы! Папа Светкин хочет сказать про дочку! Всем слушать его. Он, папа, должен вам сказать. Всем вам... Он хороший человек, я ему в глаза долго смотрела, могу точно подтвердить — хороший человек. А это редко. Хороший человек и отец родной покойницы!

— Слушай, срочно скажи... Скажи срочно,— поддержал Зинаиду Акопян.— Ты один скажи, а я помолчу. Ты скажи, девочки послушают и поймут, они у меня хорошие девочки!

Ольга пробила консервным ножом банку, и черная икра брызнула мазутной струёй в лицо Акопяна, он вытер мазут, слизнул с пухлых губ остаток рыбьего зародыша и повторил:

— Говори! Налейте все по полной водки. Говори, отец моей погибшей невесты!

Николай Николаевич сперва как следует откашлялся, потом сказал:

— Товарищи, я в Москве! Москва — столица. Москва, как горящая спичка, зажигает все наше большое государство пламенем радостного труда, а ваш труд, товарищи красивые женщины, не глядя на то, что центральная пресса слегка против, я тоже одобряю. Моя покойная дочь Светлана — по-вашему, Жанна, но Жанкой маму ее звали, красивая тоже женщина...

Все подняли бокалы, потом погас свет, и вспышка молнии отразилась в бокалах.

— Ну, в общем, это... Выпьем за это,..— Николай Николаевич покашлял с натугой и выпил первым глотком.

Свечи втыкали в недопитые водочные бутылки. Распахнув мохеровую свою кофточку, Нина вскочила на стол и под лязг посуды и цоканье языков исполняла неведомый ей самой ритуальный танец, чувствуя, что каждое движение ее верно и абсолютно...

Володечка, медленный и спокойный, поднялся со стула и прошел темным коридором в комнату. Комната дрожала, как желтая вода, звенели ладони беснующихся под музыку проституток. Подросток споткнулся о кота, нащупал не глядя на скатерти металлическую тяжелую рукоять. “Это ты ее убил,— сказал он себе для верности,— ты, Заза Акопян, убил мою Свету... Я на нее смотреть боялся, а ты ее убил”. Может быть, он сказал это вслух, потому что большой бурдюк, украшенный золотым шитьем, качнулся, оказавшись совсем рядом.

Мохеровая кофта Нины, распахнувшись, зацепила свечу и вся вспыхнула. В комнате сделалось ярче, ее осветила собой танцующая, безумная во вьющихся языках пламени молодая женщина — валютная проститутка, в танце провожающая свою подругу и теперь не чувствующая боли.

Володечка ударил в бурдюк, в самый натянутый живот, в белый батник, ударил во второй раз и почувствовал, как брызнуло ему на руки теплое, хорошо выдержанное вино. Заза тихонечко завыл, два неглубоких удара вилкой не задели ничего в его организме, а только повредили немного верхний слой жира.

Ольга нащупала телефон. Крутанула прозрачный диск красивым, почти прозрачным ногтем и навстречу длинному режущему гудку тихо сказала: “Милиция? Я спрашиваю, это милиция?..” Но гудок, как шум моря в раковине, выедал ее ухо, и никаких слов в ответ не было.

Часть 4

Девки поднатужились, но не смогли вынести из подъезда открытый гроб. Они опустили его на кафель лестничной площадки и вытерли пот.

— Тяжелая Жанка какая стала,— брякнула светловолосая девица, слова у нее почему-то выходили грубые и отдельные.— Нам, однако, тебя, невестушка, никак дальше не протащить!

Она зачем-то вытерла руки о шершавую джинсовую юбку и вернулась в квартиру. Походила по комнатам, еще раз осмотрела придирчиво готовый к поминанию стол и тут во дворе заметила стоящего у подъезда прямого, как струганная доска, подростка.

— Володечка! — Она высунулась в окно.— Володечка, миленький, помоги гробик вынести... Помоги девушкам... Ну ведь, правда, не женское дело гробы таскать. А мужиков, видишь, нет еще никого. А катафалк с минуты на минуту подъехать должен.

Вчетвером они вынесли из подъезда открытый гроб и поставили его прямо на асфальт, в разноцветные разводы бензиновых луж.

Покойница лежала неподвижно в узком ящике, отделанном белой материей и красными шелковыми цветами, такого же цвета большой цветок был у нее в руках, этот цветок не походил на живой, но был живым.

— Можно, я немножко там, в квартире, посижу? — спросил подросток, с трудом отводя взгляд от красивого лица любимой своей женщины.

— А чего, посиди. Только водки не пей. А хочешь, выпей. Выпей. Ты хороший мальчик.

— Я на кухне посижу,— сказал Володечка.— Я тихонечко там посижу. А когда грузить... вы позовите тогда.

В квартире он пошел не на кухню, а в комнату и стал звонить родителям, хотел сказать, что задержался на вечеринке у товарища и потому то ли уже не ночевал дома, то ли не будет ночевать следующую ночь, пространство и время немного от ужаса происходящего перепутались в его мозгу. Но телефон давал на любое действие одну реакцию — беспрерывно режущий гудок. Долго Володечка стоял у окна кухни и смотрел в окно на двор, на доминошный стол, на гроб (белая шелковая тряпка медленно подпитывалась снизу бензиновым разводом), на сломанную рябину, похожую на схему метрополитена, потом сел на стул и стал на стуле медленно, со скрипом качаться, он смотрел на черную, старого образца, четырехконфорочную плиту — газовую камеру. “Я сейчас отравлюсь газом, как и она, и все кончится,— решил подросток.— Прямо сейчас — кто меня потом травиться допустит?” Он открыл плиту, встал перед духовкой на колени, но желание отравиться сменилось неожиданной находкой. Мятая тетрадка без обложки, исписанная мелким почерком, была засунута глубоко в духовку, и, протискивая тощее тело внутрь плиты, Володечка неизбежно обнаружил бы ее. За окном к девицам присоединился квадратный мужик в сапожищах деревенского вида, и они ставили гроб на доминошный стол. Подросток опустился обратно на скрипнувший стул и залпом в полчаса, пока собирались похоронные гости, музыканты и транспорт, одолел юношеский дневник покойной. Дневник медленно намокал от незаметно текущих из глаз подростка слез. Володечка, заикаясь, поклялся сам себе, не осознавая слов клятвы и не фиксируя их...

Николай Николаевич, стоя во дворе над доминошным столом, заглядывал в лицо своей мертвой дочери и сравнивал его с лицом живой еще ее матери, которую помнил только по молодости. “А вправду вылита, как Жанка, из одной формы Жанна Николаевна... А на самом-то деле Светлана Николаевна...”

Подкатил катафалк, фыркнул трубой. Вышел в кожаной куртке веселый шофер катафалка и в шутку принялся щупать уворачивающуюся Ольгу. Медленно стягивались за стеклом, как на экране дисплея ожившие в программе рисунки, приглашенные на поминки живые лица. Проститутки, исключая первых трех, Наташи, Нины и Оли, загримированных будто к работе, были как спички с соструганной серой. Володечка в детстве состругивал серные головки, забивал металлические стержни этой серой и, накаляя желтые концы, стрелял по вылепленным из пластилина разноцветным солдатикам и милиционерам, штатских он никогда не лепил. К катафалку сбоку причалили красные “Жигули”, мокрые, будто только что залитые дождем, с горящими среди дня фарами. Дверца распахнулась, и толстый, покачивающийся в обе стороны, будто налитый до краев вином, большой бурдюк с лысой головой, похожей на затычку из белого металла, пошел вперевалочку к неподвижно лежащей Светлане. Он приблизился, поблескивая множеством своего золота на руках, кажется, пуговицы на брюхе были золотыми, и большая пряжка с изображением товарища Сталина была желтой, приблизился (Володечка зажмурился: неужели посмеет?) и поцеловал невесту в губы, потрогал толстыми, черными от металлической стружки волос пальцами живой цветок.

— Сейчас! — сказал подросток, распахивая ящики буфета, и в ярком свете дня. идущем в окно кухни, подбирая подходящий для убийства предмет, он разбрасывал вокруг себя тяжелые вилки, консервные ножи, покатилась, переворачиваясь, шумовка, упал тесак для отбивки мяса.

На улицу медленным-медленным шагом подросток вышел, держа в рукаве длинный нож, сантиметров сорок, тяжелый и острый, он попробовал лезвие пальцем, и палец кровоточил. Николай Николаевич, обиженный, что его Жанну целует кто-то, тоже приложился наждачной щекой к напудренной тоненькой коже невесты.

— Извините, а можно вас, Заза, попросить на одно только короткое слово? — спросил Володечка, и красные “Жигули” почему-то сразу после его вопроса отъехали и исчезли за коробками домов.

--- Почему, можно! Обязательно...— Бурдюк качнулся и показал, что отверстие у него не золотое, а белое. Красивые ровные белые зубы, горькая улыбка жениха.

Ольга крикнула и, ухватив себя за волосы еще за несколько секунд до происшедшего, рванула, будто пытаясь приподнять собственное тело собственной рукой к небу, вверх, в синеву.

Нож выскользнул огромной иглой из узкого рукава подростка. Володечка прошептал:

— Ты ее убил! Умри, заразная болячка!

Нож четыре раза вонзился в большое и грузное тело Зазы Акопяна, два раза в живот, заливая асфальт кровью, кровь потекла и моментально затмила в луже бензиновую радугу, один раз в грудь, в стучащее горячее сердце южанина, и потом, когда Заза, уже хрипя, упал перед подростком на колени, целуя ему почему-то вторую, свободную от ножа руку, удар получился в левый глаз. Володечка вогнал оружие по рукоятку, глубоко, и, тяжело дыша, отступил на шаг. Заза Акопян, ослепленный смертью, механически постоял на коленях недолго и упал почти без шума, он не крикнул, и никто не крикнул вокруг. Только Николай Николаевич, не приученный еще к столичной жизни, громко, по-деревенски, крякнул и зачем-то, наверно, ища защиты от новизны, еще раз приложил наждачную щеку к тонкому листу пудры своей умершей доченьки.

— Беги, беги, малыш,— шепнула медленно отступающему по шагу назад Володечке в ухо Нина.— Беги, ночью ко мне приходи. Приходи ночью ко мне. Бесплатно... Ты за то, что сволочь эту убил... Ты мне пять ночей бесплатно... Я тебе... — Она заикалась, и только когда подросток, упершись спиной в стену и оттолкнувшись от нее, кинулся бежать, ломая на пути погнутую, рябину, поняла, что следовало бы ему адресок шепнуть, ей стало жарко в мохеровой кофте, и она закричала во все горло: — Ментов! Похоронная команда... Ментов тащите сюда, Зазу Акопянчика, золотого нашего...— Все остальное вышло у нее неразборчиво.

На минуточку Ольга почувствовала, что ноги ее отрываются от земли, и рука еще больше рванула рыжие длинные волосы, поднятые волной шелка вверх, переплетенные в белых узлах пальцев намертво

— Чтоб вас всех здесь с вашими альтернативами ..— Михаил Михайлович одно мгновение стоял неподвижно, выбирая между преследованием подростка и охраной места преступления, после чего вытащил пистолет и обвел стволом неживые, кукольные лица присутствующих.

Шофер катафалка плюнул и влез в машину. Еще немного порвав свою и без того рваную кожаную куртку, Михаил Михайлович приказал:

— Не подходить на расстояние один метр!

Не выпуская пистолета, он осторожно обвел мелом лежащее на асфальте мертвое тело, еще теплое. Посмотрел на небо — явно собиралась гроза — и всем сердцем пожалел, что меловой след все-таки смоет, а фотоаппарата с собой у него нет.

Маленькие листья резали открытые руки и лицо Володечки ножами, он слепо бежал вперед, пока не стал часто спотыкаться о кирпичи, споткнувшись в очередной раз, он упал и, сев на корточки, прислонившись к чему-то холодному и сырому спиной, осмотрелся наконец. Часы на руке оказались залеплены кровью, зеленью, и разбитое стекло торчало блестящей трещиной, но они шли, они тикали, как тикало и сердце подростка.

Рядом раскачивались и скрипели огромные ржавые ворота, в которые он даже не заметил, как вбежал, а вокруг была высокая красная кирпичная стена. Незавершенное здание имело полтора этажа, и в первом этаже были вставлены стекла. Ни одно стекло не было разбито, многие из них отражали прыгающее в тучах солнце. Подросток медленно распрямился, чувствуя себя отлитым из какой-то невероятной смеси резины и теплого свинца, и подошел к зданию, заглянул в окно.

Подкатил медленно большой автобус с нулевым номером и рекламой пепси-колы на свежевыкрашенном боку, он загородил проезд, и две милицейские ревущие канарейки не смогли пробиться к месту преступления; придерживая одной рукой фуражки, другой хватаясь за кобуры, милиционеры выскакивали из машин и бежали к уже очерченному и охраняемому Михаилом Михайловичем мертвому телу.

— Ну че? На кладбище гроб повезем или не повезем? Отменять заказ? — спросил водитель катафалка отчего-то у Николая Николаевича.— А то, может, на послезавтра, парой и захватим и захороним. Я так понял — он жених, она невеста, парой дешевле, а за сегодня неустоечку можно. Чего без движения стоять?

— Поедем на кладбище,— обещал Николай Николаевич и закричал: — Погружаем, погружаем гроб в катафалковую машину, а всех соболезнующих — в автобус!

Музыканты заиграли музыку, и все потихонечку в скрипе тормозов и блеске фотовспышек удалилось.

Захоронение прошло очень тихо, аккуратно. Ольга и Нина смыли с себя весь макияж и перестали совершенно отличаться за столом от остальных девочек. Ольгу вырвало черной икрой с водкою, и ее унесли и положили в отдельной комнате отдохнуть. Гроза оборвала свет, и Николай Николаевич наконец в полумраке приобнял за плечи, решившись, работника жилуправления Зинаиду. Свечи не стали зажигать. Единственный среди оставшихся поминающих музыкант, барабанщик, бил в свой инструмент, давая происходящему подходящий траурный ритм. Водку выпили до грамма всю и пролили ее, пропустив сквозь тела, на скатерти и закуски, соленую и горькую,— только слезами.

— Девочки,— вдруг прошептала слышимо для всех, как радио первой программы, тихо и отчетливо на всю комнату Нина,— девки мои, а ведь он, мальчик-то, он прав совсем... Его, бедного, в тюрьме убьют. Давайте, девки, найдем его и отблагодарим за правду!

— Что мы можем? — ответил шепот на шепот.

— То, что можем, то и можем... Бесплатно, все по очереди... Он ведь девственный ребенок. Он как в рай попадет, я соображаю... Пусть перед смертью как в рай попадет!

Вспышка осветила, ударив в открытое окно, кукольные согласные лица. Все до единой девочки восприняли идею как уже случившийся факт. Как аванс на будущее свое старческое счастье, аванс на кусочек старческой чистоты во всей предстоящей мрази воспоминаний.

Володечка, сдавившись в мокрый, болящий изнутри узел, сидел в первом застекленном этаже недостроенного дома и смотрел сквозь окно на открытые в свободный мир огромные ржавые ворота, за которыми складывались в доминошный рисунок белые коробочки одинаковых прямоугольных домов с разным количеством точек зажженных окон. “Домой позвонить нужно маме,— подумал подросток.— Она волнуется. Нужно сказать, чтобы компьютер выключили, я ушел, забыл, кажется... Память сотрут... Пусть память сотрут. Зачем теперь память, когда ее нет, и меня, кажется, теперь тоже нет...”

Поминки рассосались постепенно и тихо, в темной пустой квартире остались только Николай Николаевич и работник жилконторы Зинаида.

— А ты мужик ничего себе, телесный! — сказала она, допивая водку и щупая Николая Николаевича сквозь штаны за резиновый упругий зад.— Ты ж прописаться прибыл. В столицу Родины. Обосноваться сюда! Дочка-то с кондратием обнялась, ты и бегом. Угадливая я?

— Вы, Зина, угадливая... Давайте с вами сейчас будем заниматься крепко любовью и пить водку, я так заметил — колечко у вас Зина, на левой руке, для меня это знак. Можно сказать, знамение... Насчет прописочки и разберем как-нибудь дело... Вы же меня вполне понимаете... И он увидел, как отражают по-кошачьи сильно в темноте неведомую энергию ее большие глаза.

— Мама, я тебе звоню! Мама, молчи.— Он быстро-быстро говорил плаксивым голосом в трубку.— Мама, это я, Володечка. В общем, ее похоронили, мама, а я его убил... Не спрашивай, мама, кого... прощай, мама...

Он повесил трубку и из кабины телефона-автомата вернулся назад, в недостроенный дом со вставленными стеклами и большими воротами. Вот уже год подросток таскал в кармане небольшую, зеленого цвета упаковку. Всего в комплекте десять таблеток. Таблетки были немецкие, он хорошо читал по-немецки, в аннотации указано жестко и прямо: пачка — смертельная доза.

Дождь перестал. Над городом забились в дрожи зарницы. Подросток разорвал пачку, выдрал из маленькой жесткой упаковки десять красных колесиков, разом проглотил их и запил из лужи, потом лег на холодный бетонный пол на живот и через десять часов, никем не замеченный, умер.

Часть 5

Нож четыре раза вонзился в большое и грузное тело Зазы Акопана, два раза в живот, заливая асфальт кровью — кровь потекла и моментально затмила в луже бензиновую радугу,— один раз в грудь, в стучащее горячее сердце южанина, и потом, когда Заза, хрипя, уже упал перед подростком на колени, целуя ему почему-то вторую, свободную руку, удар ножа получился в левый карий глаз, по самую рукоятку вогнал его Володечка и мелкими шагами, еще не успев испугаться, стал отступать назад, пока не уперся спиной в бетонную стену дома. Что-то шептали ему в самое ухо, что-то ненормально-ласковое, но он не воспринял женского голоса. Оттолкнувшись от стены, как с силой брошенный резиновый мяч, он, не глядя, зажмурившись, ринулся вперед, ломая ветви. Лицо било листвою, как ветром, а воздух сжимался от скорости, ноги катились легко, как смазанные колеса, чутье — внутренний автопилот — уводило подростка крутым зигзагом от возможного преследования. Он один только раз споткнулся, но не упал, а ударился лбом о большую железную воротину, оттолкнулся от нее так же, как в первый раз от стены, но уже с меньшей скоростью, полетел по улице, постепенно приоткрывая глаза навстречу холодному, вспыхивающему белым потоку дождя.

— Жить... Жить... Жить... Жить — значит, бежать, прятаться... Умереть. Значит, не бежать... Прятаться,— шептал он, проглатывая большими глотками воду, падающую с крыши,— Я люблю ее, я должен прийти, должен прийти на ее могилу, я должен положить цветы, должен...— Мысль его на миг сделалась иронична.— И папашу этого, из деревни, не худо бы зарезать, если уж так легко у меня выходит...

Володечку затошнило, и он наклонился над какой-то канавой, полной зеркальной воды, из канавы на него глянула кошачья острая морда с красным носом. Животное облизнулось и мурлыкнуло. Подросток сел прямо на асфальт под дождем и погладил кота. “Два раза не расстреляют,— подумал он.— И папашу зарежу! Возьму ножичек и зарежу! Или все-таки лучше убежать, как считаешь?”

В квартире, где после поминок остались только техник жилуправления Зинаида и отец покойной проститутки Светланы Николай Николаевич, происходило движение, текла из крана вода, скатерть, перемазанная черной икрой, слезами и блевотиной, медленно сползала на пол. Много долгих часов она лежала и двигалась, похожая на морской отлив, обнажая темную полировку стола. Николай Николаевич, пьяно взглянув впереди себя, увидел как во сне спокойное море, украшенное стеклянными высокими и полыми кораблями, решил, что пора бы ему в новом доме до утра крепенько заснуть.

— Ты че, Коль? — спрашивала Зинаида, сыто икая.— Ты че, Коль, совсем захмелел?

— До смерти,— признался Николай Николаевич.— Это от горя, Зина, от горя... Зиночка и Зинуля, ты же сука!

Николаю Николаевичу приснилось — он лежал боком, прижатый большим телом товарища из жилуправления к белой стене,— что он все-таки раскопал ночью могилу, достал, пачкаясь в коричневой глине и белом, порванном гвоздями шелке, перстень, брошенный в нее. Только утром, пересказывая за чаем свой сон Зинуле, он сообразил, что перстень южный человек в могилу не кидал, потому что был убит еще до самого акта захоронения. Во сне Николай Николаевич перстень продал, купил на вырученные деньги дом, участочек в десять соток и стал растить почему-то помидоры. Помидоры он растил десять лет, потом все разом красные шары продал и на вырученные деньги купил в Москве самый Большой театр. Так и поставил в паспорте штемпель с пропиской с четверкой белых бегущих коней. В Большом театре он поставил мебель и на узкой кровати -- другой попервости не купилось — поимел зачем-то некрасивую женщину с яркими, непонятного цвета, в темноте светящимися глазами. Но тут сон перемешался с явью. И Николай Николаевич, все еще чувствуя себя меж высоких колонн, хватал ладонями большие груди и толстый зад и что-то ей шептал, а она, как кошка, шипела и зелеными глазами сверкала, освещая маленькую комнатку вокруг.

Сидя на постели голый, Николай Николаевич закурил, плюнул дым в кулак вместе с кашлем и спросил, окончательно здесь проснувшись и потеряв и колонны и коней:

— Мы поженимся с тобой, что ли, завтра?

— Поженимся, только не завтра. Завтра заявление стащим. И фотографии закажем. Я заметила: от поминок-то ящик водки остался спрятанный. На свадьбу пригодится, а? Как считаешь, Николай?

— Пригодится...— Он отчетливо понимал, что выпит ящик будет значительно ранее.— А жить... Прописываться здесь будем с тобой.

— Дворником в управление тебя оформлю и кочегаром оформлю... и слесарем-сантехником,— мечтательно завела Зинаида,— и еще кое-кем... Жить? — Она приподняла голову от подушки и сверкнула глазами, осветив эстампик на стене — “Лондонский туман”.— А где? Точно, здесь мы будем с тобой жить, Коля! Совместно! Электричество бы только поскорее починили. Не могу без электричества спать. Просыпаюсь — страшно свечку в потемках сальную пальцами ловить...

— Да я сам тебе свечку сальную поймаю, поймаю...— Он ловил ее усколь-зающую белизну руками и стучал сердцем, пока не заметил, что от холода в такт сердцу стучит и зубами, потом поймал и укусил до полной кровавой сладости. Сердце осталось стучать, а зубы, сдавившись, стихли.

“Куда же идти? — думал подросток, медленно опускаясь по скользкому боку в огромную строительную яму. На дне ямы было озерцо, горячее, как серебряная монетка под утренним солнцем. — Куда мне прятаться? Домой позвонить... Не стану я домой звонить.— В маленькой пустой хибарке возле озерца он застрял почти на двое суток.— Убить кого-нибудь, взять документы. Так это нужно, чтобы примерно одного возраста был со мной. И на комсомольскую стройку до конца жизни... Зачем, можно сразу в отделение, на комсомольскую стройку и по своим документам отвезут...”

Это строительство, моментально начатое, так и не завершенное, сильно отличалось от того, за железными воротами, с домом, в первом этаже которого были уже вставлены стекла. Здесь было голодно и холодно, больно от ужаса и просуществовать длительное время просто не на чем. “На могилу к Светлане сходить нужно и сдаваться потом идти, или прятаться, или с собой покончить. Стану преступником. Или себя убивать, что легче... Или других граждан, что значительно тревожнее для души, пока не образуется привычка... Но на могилу к Свете я пойду... А что на могиле? Нужно к ней в квартиру пойти, поклониться ее запахам, ее вещам. Ее в доме больше осталось, чем на кладбище. Да дом-то я найду, а на кладбище как сыскать? Если б я сначала на кладбище съездил, а потом Зазу Акопянчика убил, то знал бы, где столбик, где крестик, где камушек ее милый... А так — где искать... На такси денег нет. Пойду ночью, залезу в пустую квартиру в окно, может, что в холодильнике после поминок осталось...”

Ночью озерцо в центре строительства сильно отражало полную осеннюю луну, и Володечке хотелось помыть в нем голову и завыть, задрав голодное острое лицо в чистое звездное небо, но он так не поступил, не опустился до образа. Только злобно прокричал какие-то неведомые ругательства, никем не слышимый, по-немецки и, убегая от искушения, бросил в желтую воду пачку снотворных таблеток.

Следующая ночь, как мазутная лужа, была без звезд и фонарей: по всему району вырубили кабель. Мазут не пропускал, ослеплял бредущее по родной улице тело напуганного и голодного подростка, мазут втягивал его ноги глубоко в асфальт, и редкие отблески свечей в окнах делали его еще более тягучим и неживым. Ощупью Володечка нашел нужное парадное, отсчитал влево четыре шага и полез в закрытое окно. Он в полном мраке целовал стеклянную преграду, пока ботинок, упершись в рядом растущее, тоже поглощенное мазутом, но находящееся в памяти деревце, не встал на подоконник. Ледяные его пальцы нашли форточку открытой и нашли, что за форточкой другой, теплый воздух, хотя и такой же черный. Пальцы нашли гладкую пластмассовую ручку шпингалета, сперва верхнего, потом все тело перевесилось головой вниз, а пальцы нашли и нижний замочек. Рама поддалась, и бесшумно убийца жениха шагнул в квартиру покойной невесты, проститутки Светланы.

Володечка первое, что сделал,— лег грудью на теплый гладкий линолеум, дотянулся рукою до железной ножки плиты и заснул, подумав еще, что можно здесь умереть, в этой маленькой газовой камере. Если нет электричества, то всегда в городе работает “ноль-три”, газ и канализация.

Обмывали заявку несколько дней, ящика не хватило, не хватило и нескольких рублей, привезенных Николаем Николаевичем, и теперь он спал, похмельный и радостный, на только что днем приобретенной большой софе, не касаясь тела Зинаиды, с похмелья во сне сильно свистящей. Николай Николаевич прислушался, пробудившись, к этому свисту и нашел в нем мелодию. Техник жилуправления, будущая его супруга и товарищ по захвату жилплощади, высвистывала не просыпаясь, со всею отчетливостью, залихватски “Яблочко”, прерывая иногда себя могучими всхрапываниями.

Николай Николаевич походил босыми ногами по теплому полу, наступая на осколки побитых фужеров. Он поморщился, но не от боли, а от сожаления честного человека, уже вступившего в права наследства посудой и уже погубившего ее. Ощупью, не найдя свечи, дошел .до кухни, хотелось зажечь четыре газовых горелки и посидеть при голубом золоте полчасика — согреться душой. Никогда в деревне, глядя на красный газовый баллон, не позволял он себе, отец двоих детей, даже и мысли такой, а здесь — бесплатно смотри и грейся, суп вари!

Голая нога наступила, как показалось Николаю Николаевичу в потемках, на живую жабу. Жаба дернулась и прыгнула шлепком по линолеуму кухни в сторону. “Откуда здесь жабы-то? — подумал спросонья Николай — А то не жабы!” Он зажег горелки, один за другим с удовольствием повернув четыре краника из пяти, пятый, красный, он посчитал за опасный, тот был похож на стоп-кран в поезде, готовый остановить любую жизнь и уже остановивший жизнь его дочери. И самой внутренности духовки — боялся.

Посреди кухни лежал лицом вниз неподвижно труп. Человек не шевелился, не дышал, был холодный, и другого определения ему не находилось.

— Мертвяк, ты чей? — спросил Николай Николаевич, в голубом свете разглядывая коротко стриженный черный затылок подростка

— Как чей? — удивился Володечка. Ему только что приснилось, что он уже отравился газом.— Я ничей, я собственный труп!

— А почему же ты живой и вякаешь? — удивился Николай Николаевич Колыхался сгорающий газ голубыми тенями по стенам кухни, и в свете его квадратное лицо Николая Николаевича, синее и скуластое, было мертво, Володечке оно показалось лицом выкопанного из могилы покойника, и, подумав, еще почти во сне, он спросил:

— А вас, Николай Николаевич, тоже я убил?.. Если я, то извините Вы знаете...— он поскреб согревшейся рукою себе затылок,— я ведь даже не помню, как вас убил.

Михаил Михайлович продирался сквозь мазут, глотая его едкую густую кашу, он вышел из милицейской машины и не мог найти нужного подъезда, только позади пищала рация, и, обернувшись, он мог увидеть желтую тень освещенных изнутри “Жигулей” “Фары, суки, не включают. Суки ментовские...” Он вышел по вызову, пойманный за руку Геночка ждал его в небольшой уютной квартире главного архитектора города. Гоняясь за пироманом из творческой идеи, Михаил Михайлович позволил разбудить себя ночью. “Суки ментовские. Фары включили бы”. Он стукнулся лбом о бетонную стену так сильно, что на минуту потерял сознание.

В темноте в квартире главного архитектора города мелькали сразу четыре ручных фонарика. Дверь на лестницу распахнута, и в ней лицо самого архитектора, подсвечивающего себя фонариком снизу так, что оно походило на искусственный пластмассовый череп из школьной анатомички.

— Наконец-то вы... Наконец. Как! — говорил архитектор бессвязно,— Я чувствовал, что это должно случиться... Я всегда чувствую... проходите, да вот возьмите фонарик, у меня еще есть свечи... Это опасно, а электрификацию города я сам утверждал, вот и запасы... запасы, аккумуляторы, батарейки...

— Где он? — сухо спросил Михаил Михайлович, принимая из теплой руки главного архитектора города теплый фонарик, и опять стукаясь лбом о стену, и опять на миг теряя сознание.

--- Я его сразу почувствовал... Вы знаете,— лепетал голос главного, в круге фонарика металось его лицо — Я чувствую любой пожар как укол на собственном теле .. Я поймал его в тот момент...

— А что вы сделаете-то мне, вы, менты и архитекторы, жильцы и товарищи! — невидимый в темноте, усмехнулся прикрученный к мягкому креслу электрическим проводом наглый мальчишка.

Очень далеко, невыносимый от плохой слышимости, раздался за многими стенами женский визг. Михаил Михайлович вздрогнул и вспомнил утреннее убийство. Вспомнил смытую позавчерашним ливнем любовно сделанную вокруг трупа им лично меловую черту.

Зинаида визжала со вкусом, очень долго и пронзительно, меняя тональность, как пожарная машина, потом она перешла, охрипнув, на звук вилки, скребущей пустую тарелку, и спросила последними своими силами:

— А вы чего, суки, водку прячете? Вы чего, суки, жизни меня лишить хотите?.. А вы чего, суки поганые? — И она посмотрела на Николая.— На жилплощадь посягая, ночью на кухне, при газу разговоры умные, что ли, разговариваете?

Николай Николаевич пожал плечами и, поцеловав свою суженую, объяснил, удерживая ее за плечи и стараясь не заглядывать в глаза, от света которых пламя в горелках из голубого стало сперва зеленым, а потом красным и зашипело, как утюг на мокром.

— Убивец на место преступления притянулся... Это понимать по науке надо! Притянулся он. Место, оно притягивает...

— Убивец! — сбитым шепотом сказала Зинаида,— Точно, он, убивец, Володечка,— Она погладила подростка по голове онемевшей во сне рукою,— Бедненький ты мой, хороший мальчик...— И повернувшись к Николаю, донесла смысл: — Сдать его в милицию надо, а то будет нам с тобой свадебный подарок!.. Квартира наша с мебелью и духами... А тут одних бюстгальтеров,— она хрипела,— я посчитала, тыщ на сорок старыми...

Пламя четырех газовых горелок смягчало темноту, и лица Николая Николаевича и Зинаиды показались Володечке лицами очень добрыми, почти родными. Он не видал людей несколько суток и теперь наслаждался, вглядываясь в грубоватые черты будущих супругов.

— Вы знаете,— сказал он шепотом, сидя на полу,— я вас так люблю. Вы такие теплые, живые...— Он ухватил пальцами, велосипедными гнутыми спицами, фиолетово-красную руку Зинаиды и поцеловал.— Вы правы, меня в милицию надо.. Телефон-то починили?

— А тебе какое дело? — озлев от нежности, спросил Николай Николаевич.

— Да я не убегу, я вот что хочу сказать...— Он махнул рукой.— Все равно — и так и так на комсомольскую стройку ехать. Я посидел в котловане в самой середине, у лужи, и все понял... Просто если телефон не работает, бежать в такой мрак и дождь к автомату... подождем до утра, попьем чайку!

— Работает, кажись,— резанул Николай, с трудом припоминая, как поили они вчера за компанию и мастера с телефонной станции.— Он чемодан даже свой забыл с инструментами, на случай, если что...— закончил он.— Зинуль, где чемодан-то?

— А можно я домой, мамочке позвоню? — спросил подросток.— Мамочка волнуется. Я дома не ночевал... Она всегда боится, когда я дома не ночую. Ведь мне всего семнадцать лет. Если меня в отделение повезут, мне оттуда позвонить будет трудно. А так она будет знать, что я ночую в аквариуме, и будет спать спокойно и адвокатам утром звонить.

В деревне, где жил Николай Николаевич основную часть своей сознательной жизни, слово “адвокат” было ругательным, им обзывали мальчишки старого безногого опера, иногда вылезавшего не без страха на проселок подышать свежим воздухом и прятавшегося от населения в своей хате, как враг народа, чуть ли не под кроватью.

“А ведь богатые! Богатое семейство, таких малахольных только богатые родят,— соображала Зинаида, погасив две из четырех горелок.— Такие богатые, дай ущипну богатых. Спрячем на пару недель уродца, а из него вырастет автомобиль “Жигули” красного цвета”. Она представила себе автомобиль “Жигули” красного цвета и велела:

— Звони!

--- Мама, это я...— повертев стекловидный, видимый в свете глаз Зинаиды посверкивающий диск, забубнил Володечка,— Мама, я у хороших людей. Они меня сейчас в милицию повезут и посадят за убийство... Да, прямо сейчас... Нет, не так вот. Я его как следует в глаз ножом двинул. Зазой Акопяном звали... А Светочка умерла... похоронили. Мама, прощай...

Ошалело он посмотрел сперва на Николая Николаевича, потом на Зинаиду и сказал:

--- Мама просит хороших людей к телефону позвать.

Говоря мало и много слушая нервный голос чужого горя, Зинаида хватала себя за уши и пришепетывала сорванным голосом:

— Штука мало, дайте две... В неделю две штуки... Нет, две сто... Две штуки и сто рублей в неделю... Заховаем под софой, гости придут — не заметят. Нафталином посыплем, чтоб собака ни одна не нашла носом. Три штуки... Лады, лады, мы тоже понимаем, мы тоже родители некоторого количества детей...

— А что, у тебя деточки? — влез Николай, но на него только махнула разогретая будущим шуршанием купюр женская утончившаяся в возбуждении рука.

— Пошли,— приказала Зинаида, указывая уже зажженною от газовой горелки свечой в комнату.— Мы тебя ховать будем. Нафталина, я завтра куплю, а теперь лезь в свою будку.— Она наклонилась, приподняв покрывало и край съехавшей простыни, показывая Володечке большое место под новой, свежекупленной софой.— Подушку и одеяло я тебе завтра в военторге куплю. Там хорошие, с пером, а сегодня ты уж так. Ничего, не бойся, мы с тобой, мы сверху всегда будем.

Володечка послушно вполз под софу и затаился. Николай Николаевич сходил на кухню, выключил остальные горелки, задул свечу и, рухнув задом на мягкие подушки, отчего на подростка сверху надавило до обморока обивкой, развернулся телом и, не в силах подавить желания (мысль о “Жигулях”, так же как и Зинаиду, разогрела его тело до степени свежеотштампованного металла)” полез обеими ногами на свою невесту, шепча и бормоча, а она в ответ уже не во сне свистела и хлюпала в такт бурной любви, от которой мальчика ритмично вдавливало в паркетный пол, квадратною ладонью по стене звонко и весело.

“Завтра нафталину еще насыплют,— подумал подросток.— Комсомольская стройка лучше, там колючая проволока и карабины охранников.— Он задыхался от запаха чужого пота.— Там карабины, а здесь подушки из военторга, какая разница...”

Осторожно, не замеченный, механической змейкой выполз он из-под брачного ложа и пробрался ощупью к телефону. “Если нет света, то все равно работает Мосочистводканализация, “скорая помощь” и телефон”.

— Милиция? Отделение, что ли?— спросил он неуверенно.— Приезжайте за мной, адрес: улица Стеклова, дом один. Это я, Володечка, говорю, я позавчера Зазу Акопянчика ножом в глаз из ревности зарезал.

Часть 6

Пользуясь как ориентиром не видом дерева, а только зафиксированным в памяти его образом, Володечка не смог найти окно и тихо вошел в подъезд. Он поцеловал холодное стекло, теперь ему хотелось поцеловать замок двери, к которому столько тысяч раз прикасалась ее легкая рука. Еще продираясь сквозь мазут города, проваливаясь ногами в асфальт, он в одном месте видел сильный свет, это горела квартира архитектора. Где-то на глубине сознания подросток отметил, что тот чужой пожар чем-то поможет ему теперь.

В подъезде было очень-очень тихо, он встал, прислонившись спиною к стене, и по спине пробежала электрическая дрожь, опять захотелось оттолкнуться и бежать, но замок поцеловать хотелось сильнее. Он стоял и ни о чем не думал, пока не услышал на улице далеко плавающие в мазуте ночи милицейские сирены, они смолкли, и через минуту — натруженное детское дыхание после бега. Дверь так же бесшумно прикрылась, и они двое стояли в подъезде, невидимые друг другу, вслушиваясь в дыхание друг друга. Чиркнула спичка, и Геночка, как маленький джентльмен, сначала осветил свое лицо, показывая, что он совсем маленький мальчик, а только потом предложил явиться из темноты и Володечке.

— Ты чего?— спросил Володечка.— Ты же маленький... Ты чего по ночам бродишь? Тебе нравится, что ли, по ночам одному бродить?

--- Мне двери нравятся. Понимаешь, двери! — искренне признался мальчуган.— Люблю двери, обитые дермантином. Вот эта хорошая,— он указал догорающей спичкой на коричневый выпуклый объем двери в квартиру покойной проститутки.— Мне их жечь нравится. — Он слегка блеснул зубами, в последнем огоньке обжигая пальцы.— Знаешь, как они горят! Мне сейчас же хочется ее подпалить... А тебе чего хочется?

— А мне замок поцеловать... понимаешь,— объяснял подросток ребенку,— к этому замку прикасались ее руки много-много тысяч раз.

— Ладно. Мы друг другу не помеха — сперва ты целуешь, потом я поджигаю. Ты не против, если мы после лобзаний кремируем твой замок?

— Против!

— Почему же?

— Я хочу, чтобы все, чем она жила, в чем она жила, чем дышала и к чему прикасалась, сохранялось вечно!

— Ну, тогда мы с тобой не сговоримся... Погоди, лицо твое мне знакомо, мы с тобой в аквариуме вместе не плавали? Хотя нет, у меня память на двери и лица четкая, это мне в темноте кажется... Я тебя не знаю. Ну чего стоишь, целуй свой замок и уходи! Уходи, говорю, поцеловав, у тебя все равно ключей-то нет!

Володечка поцеловал холодную круглую скважину, ему показалось в ледяном металлическом прикосновении, что целует он женскую мертвую руку, тело его болезненно, как на электрическом стуле, дернулось, и подросток выскочил из подъезда, возбужденный, глотать мазут и грязь этой ночи. Геночка же, напротив, измерил расстояние от заклепки до заклепки своими пальчиками, похожими на маленький точный циркуль, он лизнул ритуально обратную сторону коробка, пожелал главному архитектору города про себя спокойной ночи с фонариками. Впервые в жизни он не успел проколоть дермантин: Володечка, подкравшись сзади, выломал руку мальчику и сразу позвонил в звонок. Он позвонил десять раз.

— Вас поджечь хотели,— объяснял он перекошенному в свете свечи лицу Николая Николаевича,— вот этот сучонок квартиру вашу поджечь хотел... А я дочку вашу любил!

Николай-Николаевич от неожиданности— он все никак не мог привыкнуть к столице — крякнул, на этот раз дважды, и втащил обоих за шиворот в дом. Закрыл' замок и позвал лилейным голосом:

— Зинаида, нас поджечь пытались!

Выскочила голая, в растрепанном халате Зинаида.

— Пытались, да не подожгли,— пел Николай Николаевич.— Вот этот сучонок пытался, а я его за руку поймал! Давай сдадим гада в милицию.

— Не надо в милицию,— попросил Геночка,— меня там и так любят как родного.

— Ну тогда скажи телефон мамы, скажи телефон папы. Мы с ними тогда поговорим... А ты чего его ловил, тебе что, жалко нас стало? — спросил он у Володечки.

— Я дочку вашу любил. Чисто, как образ, и я хочу, чтобы все то, к чему она прикасалась, жило вечно. Я пойду, наверно, я-то вам не нужен.

“Штуку получим с папы или с мамы,— подумала техник жилуправления.— Поджечь квартиру, когда люди сон про Большой театр смотрят, это же что... Штуку, штуку...”

— Штуку,— сказала она в телефон,— одну. Можно две, по вашей щедрости. Вы нам штуку, мы вам — сына, он у вас шустрый, академиком потом будет!

Тихонечко пробравшись в комнату, Володечка, принюхиваясь к запахам Светланы, еще живущим здесь, набивал карманы косметикой и фотографиями. Он понимал, что увлеченные папа с невестой пока не обращают на него внимания, но действовал быстро.

— Академиком, говорю, будет. Доктором наук.. Почему только пару кусков?.. По-моему, три куска. (Николай Николаевич покивал) Три куска! Куска, три, утром... А если он нас тут ночью подпалит? Сейчас давай, папаша, пусть будет три куска, и сейчас!

Набив карманы запахом и теплом покойной Светланы, Володечка осторожно, чтобы не потревожить хозяев, застрявших в коридоре на финансовом вопросе о поджоге и наседающих на телефон, выскользнул в мазутную жижу ночи в окошко. Он пошел не глядя, чувствуя, как бултыхаются в его карманах флаконы с духами, как обжигает красным пальцы невидимая, зажатая в кулаке жирная ее помада. Мазут рассосался через полчаса после поджога квартиры главного архитектора города. Кабель восстановили, и вспыхнули повсюду, удесятерившись в накале, фонари. Замаячили зажженные окна, блестящие ленты тротуаров и стекляшки пустых телефонных будок.

— Зачем мне телефонная будка?. — вслух спросил себя подросток.— Маме позвонить, я столько об этом думал, что уже не буду. На себя донести... Это успеется, даром, что ли, им деньги платят, пусть они меня ловят.

Он нащупал в кармане маленькую, с пластмассовой русской красавицей на твердой обложке, благоухающую телефонную книжечку Светланы. Он вошел в прямоугольный стеклянный снаряд телефонной будки, зажег в ней свет. Лампочка с жужжанием мухи мучилась под низким потолком, но хорошо освещала и аккуратно записанные цифры, и аккуратно записанные номера и имена, и черный диск железного зверя для связи с городом внутри города.

— Нина, — сказал он в телефонную трубку уверенным голосом молодого убийцы,— Ниночка, ты обещала меня спрятать... Это Володя. Диктуй адрес, куда мне идти... Да, мне страшно, но я люблю все, что осталось от Светланы, а значит, люблю и тебя... Почему ты спрашиваешь? Нет, мне не стыдно, я могу ответить — да, я девственник... Я считаю, что чистая любовь... Да, по идеологическим соображениям... Я считаю, что чистая любовь, любовь к образу... Ага, я записываю, диктуй... Понял. На тачку денег нет, пешочком я до тебя часов через пять, думаю, дотопаю. Я знаю город. . У меня к городу, в котором она жила, тоже есть какое-то чувство... Найду!

Михаил Михайлович спал, выключив телефон, и мертвый аппарат мстил ему во сне: Михаил Михайлович хватал его, не просыпаясь, рукою, и в сон попадал через поры пальцев ядовито-красный цвет пожара. Снился следователю прокуратуры горящий родной город, и в центре города из огня медленно выделялся огромный памятник бронзового подростка с коробком спичек в руках, а у ног пьедестала было пустое пространство, очерченное мелом и повторяющее положение лежавшего здесь трупа. Потом сон переключил цвет, потому что рука сползла с красного телефона на голубую простыню, и Михаил Михайлович, следователь прокуратуры, ощутил себя парящим в небесах, он смотрел вниз на маленький, уже потухающий город, покрывающийся очень быстро ржавой окалиной, как проклятый противень в газовой духовке, где погибла проститутка. “Явно же, сама отравилась, но не без принуждения, тут сложно...” В следующую минуту, повернувшись, не просыпаясь, на сердце, на левый бок, Михаил Михайлович увидел, что дельтаплан его красный и что не несется он в небе, а нарисован на коробке спичек. А он сам — спичка, лежащая в коробке, одна из семидесяти штук. Его, спичку, достала огромная рука, огромный багровый язык лизнул обратную сторону коробка (его, гада, ритуал), и Михаила Михайловича зажгли и воткнули головой вперед в коричневый дермантин двери. Тут он проснулся и закричал, разбудив криком генерального прокурора города, живущего прямо за стеной и тоже на ночь выключившего телефон.

Мазут ночи, медленный и густой, всасывался в трубы и канавы, в канализационные люки, он всасывался в форточки, добавляя темноты в спящих квартирах, растворялся в лужах и оседал во многих недостроенных зданиях, опадая черной краской на бетонные полы, пачкая стены и на целые месяцы скапливаясь по темным углам, он пачкал лица людей, рано выходивших на работу, и они не могли отмыть его до самого нового вечера. Фонари не гасли в отмеченный час, они, как струи из поливальных машин, поливали, чистили светом немного обгоревший город.

Возле своего дома — сгорела только одна собственная его квартира, все чертежи и планы строительств, все любимые задумки тоже сгорели вместе с нею — метался главный архитектор города, полненький бочоночек, с двумя фонариками в руках. Володечка улыбнулся и в душе простил юного пиромана, подумав, что и неуправляемый огонь может управлять миром в полезном направлении.

Ленивый пожарный с железным белым ранцем за спиной и мордой в противогазе понял Володечку всей душой, потому что только что вышел из огня, где уничтожал ковры и меха из своего мощного шланга — пена губила предметы не хуже огня. Он покивал, подергал длинным резиновым носом, закинутым за спину, и подросток добрался до места на два часа раньше намеченного им срока. Дом Нины был напротив пожарного депо, что, собственно, и привело девочку, каждый день ходившую мимо красных машин и странно одетых людей, к профессии проститутки. Пожарная машина с сиреной остановилась у своих краснозвездных ворот, подросток соскочил с подножки в лужу и опять помянул про себя добрым словом мальчугана-пиромана, второй раз за последние три часа оказавшего ему неоценимую услугу.

Нина стояла у окна и рвала болезненно край тюлевой занавески, все время глядя на, улицу. Проститутка увидела, что Володечка соскочил с пожарной машины, и сердце ее забилось некоммерческим чувством. Она отпустила занавеску и кинулась к большому, уже освещенному зеркалу, попыталась нарисовать на своем помертвевшем от горя и валюты лице добрую улыбку.

Коротенький звоночек в дверь дернул руку проститутки, и улыбка вышла грустная и печальная, но исправить времени не нашлось — нужно было успеть еще что-то накинуть на голое тело и найти тапочки. Она застыла у зеркала — небольшого роста, жирненькая, с очень тоненькой талией. “Я не человек, я — робот, мягкий, резиновый, теплый и белый, стонущий в нужный момент... Глаза нарисовать — острые стрелочки ресниц, чтобы они вонзались в мужские глаза и прокалывали их жирные радужные оболочки”. В белом халате тело расплывалось, и голое колено своей остротой (она так и не нашла тапочек, ноги заледенели) встретило вместо заточенных стрел одним копьем взгляд Володечки, оно прыгнуло под волной халата. Лампочка, горящая над развороченной бессонницей постелью, проходила светом сквозь три прямоугольника распахнутых дверей и заостряла колено еще больше.

— Здравствуй, Володечка, бедненький мой убийца,— сказала Нина и спрятала колено.— Ты заходи ко мне, не бойся... Ты же сказал, что любишь меня. Вот, по телефону. Ты ведь любишь? Меня никто, кроме тебя, не любит. Проходи, проходи, маленький. Ты не бойся, я тоже человек. И это правильно — меня любить можно. Хоть немножко.

Она закрыла дверь, оставляя на замке следы вспотевших от возбуждения пальцев, и посмотрела на подростка.

— Любишь... Ну хоть в двадцать раз меньше, чем Светку, любишь? Ну хоть в восемнадцать,— улыбнулась она грустно нарисованными губами.— Восемнадцать подружек нас осталось. Любишь?

— Я люблю тебя,— сказал Володечка и сразу от тепла дома, от света, пронзенный пикой на миг выскочившего колена, моментально успокоился, без сознания повалился на ковер у большого, в рост человека, зеркала.

Сознание, как рисунок на дисплее, не возвращалось, оно как бы программировалось в подростке вновь, а электронные схемы оживляли рисунок в движущиеся картины, он создавал их только частично, но они оживали. Наконец открыв глаза, Володечка понял, что плачет голосом пятилетнего ребенка, плачет громко, взахлеб. Он повернулся, сел в чужой, теплой, пахнувшей женским телом постели и увидел себя в пустой, изящно обставленной комнате. Разглядывая стулья и шкафы, лампочку, горящую над постелью, свое осунувшееся лицо в зеркале, он наконец сообразил, что плачет не он, а он в силу чужого плача открывает рот,— плачет за стеной ребенок. Рисунок на экране дисплея достроился окончательно, и подросток негромко сказал:

— Нина, где вы?.. Я действительно люблю вас!

В белом халатике, с черным ребенком на руках, Нина выглядела беспомощной маленькой девочкой, нарисовавшей собственный портрет в третьем классе на уроке рисования. Маленькая девочка нарисовала себя с ребенком, случайно покрасила ребенка в черный цвет и теперь сравнивала рисунок с собственным отражением в маленьком карманном зеркальце, где из-за малого объема серебряной площади больше глаза не помещалось.

— Он твой? — улыбнувшись, спросил Володечка.— Здорово как! — Подогнув ноги, он сел в постели и прикрылся одеялом.— Это ты меня раздела? Нина зачуханно кивнула.

— Я тебя люблю,— повторил он фразу, уже отмеченную в механической памяти, и на этот раз не потеряв сознания.— Как хочешь, но это правда!

Утром Нина отвела маленького Бурунди в ясли. Когда она вернулась, подросток спал, широко улыбаясь во сне.

“Ну, девки,— подумала Нина,— одна восемнадцатая — это мало, должны быть все восемнадцать частей.— Она грустно посмотрела на себя в зеркало.— Извини, но другого придумать ничего нельзя. А что,— она улыбнулась улыбкой, нормально нарисованной утром, и вонзила в зеркало стрелы ресниц,— секс это профессия, и в нем очень многое... Такое многое не во всем есть...”

Она поставила на стол перед собой телефонный аппарат, положила записную книжку и методично один за другим пробила восемнадцать номеров на белых кнопках американского изобретения с памятью.

— Почему ты не можешь? Клиент?.. Сколько?.. Ладно, понятно... — Сколько у тебя? Тридцать восемь и шесть... Ну, горячее будешь. Да не кашляй ты в трубку, не злая я, не злая... Неужели-ты не понимаешь?.. Ладно...

— Оленька, он у меня спит. Володечка спит. Я хочу сообрать всех наших... Бурундика я в ясельки отнесла на неделю... А с твоим что? Господи! Ладно, потом позвоню...

 Чего так долго трубку-то не снимаешь? Не пойму — что?.. Что? Повтори еще раз... Ты что, пьяная, что ли?.. Я спрашиваю: ты пьяная?.. Пьяная, спрашиваю?.. Какие ландыши в сентябре... Ладно, потом позвоню...

Когда в трубке прозвучал малознакомый хриплый мужской голос, Нина сильно всем телом вздрогнула и сразу поняла, что по инерции набрала телефон покойницы Жанки.

— Николай Николаевич?.. Да, Ниночка... А почему я должна знать, где он прячется? Чего вы вообще от него хотите?.. Почему? Что?.. Не дал квартиру поджечь? Так вы отблагодарить... Нет, что, правда? Я посмотрю... Вы знаете, он, кажется, у меня где-то здесь в постели лежит. Могу привести... Вы обещаете? Сами приедете? Ладно, тогда мы — к вам. Когда?..— Она посмотрела на золотого краба часов, ползущего по полировке стола в такт работающему мотору кофемолки за стеной.— Часика через четыре.. Но вы клянетесь? Ладно, мы приедем... Но, Николай Николаевич, если вы милицию вызовете, я вас так же, как он Зазу Акопянчика, ножичком, не сомневайтесь! Мне терять нечего, у меня ребенок шестимесячный, негр, Бурунди!..— “В отсутствие гербовой пишут на туалетной,— сказала она себе и положила трубку.— Поедем к Жанке, он ее сильнее всех нас любил!”

Николай Николаевич был уже, веселый, напившийся одеколону до открытия магазина, когда Нина и Володечка осторожно вошли в комнату. Он раскладывал на столе подобно картам мятые, сальные, очень мелкие фотографии, выгребая их попеременно из внутренних карманов пиджака, висевшего на спинке стула, и из кармана галифе, одну он нашел даже в сапоге. Сапоги он по деревенской привычке надевал с петухами и не снимал до самого сна, а иногда и вообще не снимал.

— А где эта?..

--- И, кто? — икнул Николай Николаевич.

— Ну эта, товарищ из жилуправления.

— Моя будущая половина, а на теперешний момент, скажем, четверть моя — заявку мы уже отметили,— в конторе. А я сам — по вызовам, девушка, слесарь я и кочегар... Да вы садитесь, тошно мне тут одному, а эти,— он указал в окно на стучащих резво доминошников,— за своего не берут, говорят, по столу шибко сильно хлопаю, стол портится, кости трескаются...— Он потянулся.— А кости, ой, косточки, они болят... А вы — друзья, мы с вами дочурку мою Светку совместными усилиями захоронили в белом гробу. Садитесь, ребята. Водки нету пока — закрыто. Одеколону хотите? Хороший одеколон, французский. Говорят, три месяца приятный запах от человека держится!

На столе рядом одна с другою лежали три почти одинаковых фотографии, только прически у девушек были разные и цвет глаз. Глаза Светланы — две полупустые кофейные чашечки — Володечка узнал сразу и отделил крайнюю справа от остальных двух женщин.

— А это... это... кто это?

— Не кто, а что,— пояснил Николай Николаевич.— Это мое родовое древо, я его всю жизнь с собой таскаю, и когда выпить не с кем, так сказать, меж ветвей его пью один! — Он вглядывался во множество лиц своих сородичей.— Один, а на дереве, во как!

— Я спрашиваю — наливайте одеколон, люблю хороший от себя запах,— я спрашиваю: эти две девушки — кто?

— Ента — Светка-покойница,— толстый ноготь ударил покойницу в лоб,— ента — Жанка, супружница моя, одна из первых.— Он стукнул ногтем в лоб и свою супружницу.— Там не на четверть было, там целиком, только вместо квартиры с батареями — изба-четырехстенок без одной стены. А это — Сонька... Я ведь папа не одного ребенка, я папа двух, по крайней мере, законных — двух имею... Остальные так, примеси,— он махнул руками,— они двойняшки-близняшки, только Сонька в деревне корову доит, а Светка-покойница тут вашего брата иностранного туриста и южного человека доит... Вот и додоилась...

Он налил одеколону в хрустальные рюмки, и они с Володечкой не чокаясь выпили

В желудке у Володечки, проглотившего стопку одеколона, неприятно зашевелилась будто целая парфюмерно-косметическая фабрика. Сильная и грубая волна, прокатившись по пищеводу как по фабричной трубе, ударила изнутри подростка в затылок, отчего он перестал соображать и, растопырив пальцы, протянул руку к одинаковым лицам.

— Отдай ее мне! — попросил он хрипло, выбросив с голосом волну “хорошего запаха”.— Я ее люблю!

Нина переводила довольные глаза с Николая Николаевича на Володечку и обратно. Она отобрала у подростка стопку и без всякой компании тоже хлопнула одеколону. Лицо ее сжалось в мягкую бурую гармошку.

— Отдай ему Светку,— попросила она певуче, выдыхая, и лицо расправилось — Пусть наша Света под сердцем у мальчика живет.

Володечка схватил фотографию, одну из трех, и тут же расцеловал сухие черные маленькие губы.

И тут вдруг, охмелевший не столько от одеколона, как от всей своей новой жизни, Николай Николаевич зарычал. Перед глазами его разлилась болезненно-сухая зелень.

— Не дам древо портить! — Он вскочил, опрокидывая все вокруг, и бросился на подростка. Имея вес втрое больше Володечкиного, он легко подмял его под себя Чувствуя грудью болезненный рычаг позвоночника, нажимающий в сердце, скрипнул зубами и заломил ему руку.— Убивец! — хрипел он.— Я тебя властям сдам Ишь, выдумал: с моего древа плоды рвать!

Часть 7

Медленно, по шагу, Володечка отступал назад, пока не уперся спиной в бетонную стену. Руку его все еще жег поцелуй южанина, подросток прилепился спиной к стене. Будто промазали куртку его крахмальным клейстером — он моментально застыл и намертво приварился к штукатурке.

Истошно визжа и не замечая за собою этого, Ольга тянула себя за волосы вверх, пытаясь оторвать ноги от проклятой земли. Ее визг прорезал ножом мозг Нины, она почувствовала непонятного свойства ожог на своей руке и приняла сразу в несколько коротких мгновений десяток решений, точных и выверенных ходов

— Пошли со мной, дурак, малахольная тряпка,— сказала она Володечке, взяла его за руку и потащила сквозь сломанную рябину, похожую на схему метрополитена, за собой.

Подросток легко, как объявление о продаже радиолы, оторвался от стены и послушно проследовал за проституткой.

“Чтоб их всех с их альтернативами,— подумал Михаил Михайлович, он выронил мелок, музыканты ни к селу ни к городу заиграли похоронный марш, и довольно слаженно. Но выбор был прост: труп в одном лице, преступники — в двух. Тут следователя прокуратуры заклинило.— Трупов-то тоже налицо — два! Правда, один из них уже вполне официальный труп, это тот, что женский...”

Когда, выдернув из-под мышки пистолет Макарова, которым в прошлый раз колол в отделении орехи и приколачивал у себя дома над софой литографию с картины “Явление Христа народу”, он кинулся догонять, то догонять было нужно уже салатный зад такси.

Нина рылась обеими руками в бюстгальтере, добывая купюры с портретами и уговаривая ехать побыстрее молодого небритого таксиста.

Михаил Михайлович наступил на развязавшийся шнурок, упал, выронил пистолет, подняв окровавленное лицо, он попытался запомнить номер, но тот был заляпан его собственной кровью, идущей из рассеченного лба. Музыканты нажали пуще, и гроб уже грузили в катафалк. Вернувшись к первой задаче, Михаил Михайлович заметил, что тело Зазы Акопяна уже перевернули на спину, сложили ему на груди руки и собираются грузить его в похоронную машину вместе с невестой.

— Зачем? — горестным голосом спросил он, утирая кровь.

— Пусть проводит со всеми,— объяснил папа Николай Николаевич.

— А оформить! — взвыл следователь прокуратуры.— Оформить надо! Похоронный автобус с рекламой пепси-колы на боку и нулевым номером заклинил проезд, и милицейские машины смогли пробиться к месту преступления только тогда, когда ни места, ни трупа на месте уже не было, а стоял один только Михаил Михайлович и долбил по деревянному столу в такт отъезжающему барабану, рукояткой пистолета Макарова.

Такси сменили два раза, отчего грудь у Нины немного уменьшилась, но сердце стало биться спокойнее. Из третьего такси она вышла, уложив всему послушного Володечку плашмя на мягкое сиденье, и из автомата стала кому-то дозваниваться, не дозвонилась, вернулась в машину разозленная и продиктовала таксисту новый адрес.

— Ко мне пока поедем. Наверное, они сразу по адресу не чухнутся. Милиция и адресный стол, они, как кошка с собакой, грызутся... Как прокуратура с КГБ...

Мелькнули краснозвездные ворота пожарного депо, такси с треском въехало во двор. Нина расплатилась, на этот раз уже из чулка, и они поднялись к ней в квартиру. Володечка все так же ничего не говорил, ничего не думал и подчинялся абсолютно.

Не стесняясь подростка, Нина бегала по квартире, переодевалась, звонила в ясли, чувствуя, как не может найти выхода и растет в ней истерика, но Бурундик был жив-здоров, ел манную кашу, и это немного успокоило проститутку.

— Боже, да ты весь в крови, оказывается,— прошептала она, наконец разглядев подростка, неподвижно сидевшего на стуле.— Мыться! Мыться, и что-нибудь придумаем...

Она сама раздела Володечку, поставила eго в пенную ванну, вымыла и, не удержавшись, тут же лишила его среди зеркал и кафеля девственности. Лишившись девственности, Володечка немного ожил и завертел головой.

— А что, я правда его убил, или мне это приснилось? — спросил он, разглядывая голые груди проститутки в распахнутом халате.

— Приснилось! — Нина потащила его за руку, опять послушного, в комнату.— Придумаем что-нибудь.

Она бешено листала телефонную книжку, наконец нашла.

— Сюсюльчик,— сказала она, одной рукой приобнимая голову плохо вытертого подростка, а другой зажимая телефонную трубку,— Сюсюльчик, это Нина. Сюсюльчик, у меня экстренное деньрождение... Ну да, естественно, нужны ключи от твоей машины. (Володечка дрожал крупной дрожью, он рассматривал свое синее, тощее тело в зеркале и лязгал зубами.) И от дачи ключики... Сюсюльчик, ну ты знаешь, я никогда не разбивала тебе ни одной фары!

— А кто это — Сюсюльчик? — полюбопытствовал Володечка, когда она наконец повесила трубку.

— А так, один мэн, генеральный прокурор...

— И кто?

— Не бойся, он старенький, он на пенсии, мы сейчас на его машине на его дачу поедем, там тебя ни одна собака не найдет, там паровое отопление, телефон,— Нина бродила по квартире, разбрасывая тряпки,— телевизор, видеомагнитофон...

— А кто такой тогда Бурунди?

— А это мой сынишка, он негр! Нормально, да? Я вот не пойму две вещи. Во-первых, как тебя замаскировать. Они, наверное, розыск-то объявили уже. А во-вторых, что-то я никаких денег больше не найду. — Она скривила рожицу.— Натурой расплачиваться — хуже нет. Всегда деньгами лучше. Я тебя отвезу, а сама на поминки. Пусть допросят, скажу — обезумела от любви к Зазе, хотела тебя, убийцу, догнать, но не догнала... Скажу, убежал ты от меня. Вот что мы сделаем... Тебе какой номер? — Она достала из шкафа розовый бюстгальтер и покрутила им в воздухе, разглядывая голого подростка.

— Вероятно, нулевой,— улыбнулся Володечка.— А давай мы его.

— Давай.— Нина нашла чулки, туфли, юбку, она уложила сама подростку волосы и разрисовала французской косметикой лицо.— Вот так. Ну ты красавица, мой милый, а еще убийца ..

— Никогда не чувствовал себя женщиной,— признался подросток, вышагивая за Ниной по тротуару.— И теперь что-то не то...

— Мешает? — посочувствовала Нина.

— Туфли жмут.

— Ерунда, туфли всегда жмут.

Она легко нашла на стоянке черную “Волгу” бывшего прокурора города.

— Жди здесь, я поднимусь к Сюсюльчику за ключами. Если будут приставать — посылай грубо и уверенно, можно матом.

— А что, будут приставать? — удивился Володечка.

— А ты думаешь! — Нина еще раз окинула взглядом свое произведение.— Вон я какую красавицу из тебя сделала. Таких как раз особенно негры любят из Замбези...

Черная “Волга” уже летела стрелой по черному загородному шоссе, унося убийцу в надежное Место, а Заза Акопян лежал, подскакивая, мертвый на . резиновом полу похоронного автобуса, шофер катафалка категорически отказался грузить к себе в машину тело без гроба.

— Зря мы его взяли,— сказал Николай Николаевич барабанщику, стоя рядом с ним на задней площадке и разглядывая покойного.

— Зря,— подтвердил барабанщик и выпил одним глотком половину четвертинки, согретой на груди.

Николай Николаевич, вдруг опять ощутив себя отцом, отобрал у барабанщика четвертинку, допил и даже не поблагодарил.

— Ну ты, папаня,— озлился барабанщик, но вспомнил о грядущем даровом угощении и больше ничего не добавил.

Проститутки запели жалостную песню, стрелка спидометра катафалка скользнула вправо, за ним увеличил скорость и автобус. Маленький Гена, забравшись с ногами на переднее сиденье, с удовольствием подставлял лицо свежей струе воздуха, идущей из окна, он жмурился и изучал большие двери правительственных учреждений.

Нина сама вошла во двор — огромный двухэтажный особняк был обнесен красной стеной,— открыла ворота, вернулась за руль, вогнала машину внутрь двора, но ворота закрывать не стала.

— Мне на поминки бегом надо! Но я вечером вернусь, и, наверное, не одна.— Она чмокнула Володечку в напудренную щеку.— Держи,— она отдала ему ключи от дома,— закроешь ворота и ничего не бойся.

Подросток неподвижно постоял посреди двора, густо заросшего неухоженными опадающими деревьями, посмотрел, как черная машина подала задом и исчезла, лихо развернувшись, пыля по поселку. Он закрыл ворота и вошел в дом бывшего генерального прокурора города. Комнат здесь меблированных оказалось семнадцать и пустых еще четыре, везде висели ковры и зеркала, везде окна можно было плотно закрыть ставнями из металла, что он и сделал, после чего во всем доме включил электричество. Володечке казалось, что по огромной генеральской усадьбе ходит, отражаясь в полировках и зеркалах, мягко ступает туфельками по коврам какая-то незнакомая красивая женщина. Только спустя несколько часов он понял, что красивая женщина — это и есть он сам, после чего поспешно и стыдливо в большой ванной комнате догола разделся и пошел голый, опять отражаясь в зеркалах, но не как красивая женщина, а как синий, тощий подросток, сегодня совершивший убийство и потерявший девственность, искать одеться во что-нибудь мужское. На удивление забитый хрусталем, золотом, сухими икебанами, электроникой, свежезастланными кроватями, чучелами крокодилов и обезьян дом не