Кабинет
А. Солженицын

“РУССКИЙ ВОПРОС” К КОНЦУ XX ВЕКА


А. СОЛЖЕНИЦЫН

*
“РУССКИЙ ВОПРОС” К КОНЦУ XX ВЕКА

Сегодня — хочется если что читать, то коротко, как можно короче, и — о сегодняшнем. Но каждый момент нашей истории, и сегодняшний тоже, — есть лишь точка на её оси. И если мы хотим нащупать возможные и верные направления выхода из нынешней грозной беды — надо не упускать из виду те многие промахи прежней нашей истории, которые тоже толкали нас к теперешнему.

Я сознаю, что в этой статье не разработаны ближайшие конкретные практические шаги, но я и не считаю себя вправе предлагать их прежде моего скорого возврата на родину.

Март 1994



Н
ельзя обойтись без исторического огляда, и даже начать его издалека. Однако при этом выделим только две линии: как соотносились в нашей истории внутреннее состояние страны и её внешние усилия.

Существующий миф о расцвете новгородской демократии в XV — XVI веках опровергается акад. С. Ф. Платоновым[1]. Он пишет, что это была олигархия небольшого круга богатейших семей, что господство новгородской знати выросло до степени политической диктатуры; а в междоусобиях враждующих партий, так и не выработавших приёмов компромисса, использовалась народная толпа — и до степени анархии; что в быстротечном развитии социальный и политический порядок Новгорода успел обветшать ранее, чем его сломила Москва.

Однако заповедный край демократической среды, обильного свободного крестьянства, образовался именно освободясь от Новгорода, — в Поморьи. (Москва не насаждала там своих помещиков, ибо с севера не видела врагов.) В Поморьи русский характер развивался свободно, не в сжатии московских порядков и без наклонов к разбою, заметно усвоенному казачеством южных рек. (Не случайно и свет Ломоносова пришёл к нам из Поморья.)

В Смуту XVII века, после всех разорений Руси и разврата душ, — именно русский Север, с опорой на Поморье, сперва был надёжным тылом для отрядов Скопина-Шуйского, потом — ополчения Пожарского, принесшего Руси окончательное освобождение и замирение.

И Платонов отмечает, что мучительный и душераспадный период Смуты принёс и благодетельный переворот в политические понятия русских людей: в обстановке безцарствия, когда Русь перестала быть “вотчиной” Государя, а люди — его “слугами” и “холопами”, — государство не должно пропасть и без Государя, надо спасать и строить его самим. Повсюду усилилась местная власть, выносились постановления местных “миров”, происходила “обсылка” послов и вестей из города в город, в городах создались всесословные советы, они соединялись в “совет всея земли”. (Подобной же самодеятельностью было и 16-месячное стояние Троицкой Лавры и 20-месячное Смоленска.) Всё это — примеры поучительной русской народной организованности для нас, потомков.

Так рядом с привычным “государевым делом” стало “великое земское дело”. И Михаил с первых же шагов искал помощи Земского Собора — а Собор охотно помогал Государю. Не было никакого формального ограничения власти Государя, но — тесная связь царя и “всея земли”. И первые 10 лет царствования Михаила Собор заседал непрерывно, позже периодически. (И вся эта русская государственность создалась никак не под западным влиянием и никого не копируя.)

Не касаясь здесь последних царствований рюриковской династии, напомним, что и там, наряду со всесильной царской властью, действовали местные жизнеспособные управительные учреждения (хотя ещё при самом невежественном состоянии правосознания), выборные власти: губной староста (по уголовным делам), земский головной староста, “земская изба” (раскладка податей, развёрстка земли, нужды посадских). Правда, владельческие крестьяне почти не имели влияния там (хотя были у них общинные старосты и сотские)[2]. Так что местные управления, столь спасительно повлиявшие в Смуту, выросли не на пустом месте. Однако военные нужды государства всё более закрепляли крестьян на землях служилых людей, а крестьяне, в поисках воли, бежали на незаселённые окраины, отчего одновременно оскудевал людьми и трудом центр государства, а на окраинах усилялась мятежная вольница — и то и другое разорительно сказалось в Смуту и не только тогда: четырёх-трёхвековый процесс крепостничества гибельно просквозил Новую русскую историю.

“Соборный” после-смутный период, однако, быстро кончался при Алексее Михайловиче, по историческому недоразумению увековеченном “Тишайшим”. При нём всё больше брало верх в государственном управлении “приказное” начало над “земским”, вместо здоровых земских сил — плохо организованная бюрократия, — и это тоже на 300 лет вперёд. Царствование А. М. всё наполнено бунтами — народным протестом против управления воевод и приказных. Уложение 1649 года не только оставило в прежнем закабалении холопов и крепостных, но даже усилило его[3]. (Ответом была — серия бунтов, кончая разинским.) Война, которую вёл Алексей, была необходимой и справедливой, ибо он отвоёвывал исконно-русские земли, захваченные поляками. Наряду с тем военное столкновение открывало Алексею и меру нашей отсталости от Запада, и острую необходимость перенимать оттуда знания и технику, но вселяло и “моду” не отстать ни в чём от западных влияний, поспешно угодить даже и в исправлении богослужебных книг. И это привело его к жесточайшему преступлению анафемы собственному народу и войны против него за “никонианскую реформу” (когда уже и сам Никон отошёл от “греческого проекта”)[4]. Через 40 лет после едва пережитой народом Смуты — всю страну, ещё не оправившуюся, до самой основы, духовной и жизненной, потряс церковный Раскол. И никогда уже — опять-таки на 300 лет вперёд — православие на Руси не восстановилось в своей высокой жизненной силе, державшей дух русского народа больше полутысячи лет. Раскол отозвался нашей слабостью и в XX веке.

И на этот сотрясённый народ и не выздоровевшую страну — налетел буйный смерч Петра.

Как “служитель прогресса” Пётр заурядный, если не дикарский, ум. Он не возвысился до понимания, что нельзя переносить (с Запада) отдельные результаты цивилизации и культуры, упустя ту психическую атмосферу, в которой они (там) созрели. Да, Россия нуждалась и в техническом догоне Запада, и в открытии выхода к морям, особенно к Чёрному (где Пётр действовал бездарнее всего, а чтобы выкупить свою окружённую на Пруте армию, уже велел Шафирову подарить Псков: через турок шведам. О полководческих действиях Петра меткие критические замечания находим у И. Солоневича[5]). Нуждалась — но не ценой того, чтобы ради ускоренного промышленного развития и военной мощи — растоптать (вполне по-большевицки и с излишеством крайностей) исторический дух, народную веру, душу, обычаи. (По нынешнему опыту человечества мы можем видеть, что никакие материальные и экономические “прыжки” не вознаграждают потерь, понесенных в духе.) Пётр уничтожил и Земские Соборы, даже “отбил память о них” (Ключевский). Взнуздал Православную церковь, ломал ей хребет. Налоги и повинности росли без соотнесения к платёжным средствам населения. От мобилизаций оголились целые области от лучших мастеров и хлеборобов, поля зарастали лесом, не прокладывались дороги, замерли малые города, запустеневали северные земли — надолго замерло развитие нашего земледелия. Крестьянских нужд этот правитель вообще не ощущал. Если по Уложению 1649 года крестьянин хотя и не мог сходить с земли, но имел права собственности, наследования, личной свободы, имущественных договоров, то указом 1714 о единонаследии дворянства — крестьяне перешли в прямую собственность дворян. Пётр создал — на 200 лет вперёд — и слой управляющих, чуждый народу если не всегда по крови, то всегда по мирочувствию. А ещё эта безумная идея раздвоения столицы — перенести (чего нельзя вырвать и перенести) её в призрачные болота и воздвигать там “парадиз” — на удивление всей Европы — но палками, но на той фантастической постройке дворцов, каналов и верфей загоняя вусмерть народные массы, уже так нуждающиеся в передышке. Только с 1719 по 1727 население России убыло умершими и беглыми почти на 1 миллион человек[6], т. е. едва ли не каждый десятый! (Не случайно в народе создалась устойчивая легенда, что Пётр — самозванец и антихрист. Его правление сотрясалось бунтами.) Все великие и невеликие дела Петра велись с безоглядной растратой народной энергии и народной плоти. Трудно сохранить за Петром звание реформатора: реформатор — это тот, кто считается с прошлым и в подготовлении будущего смягчает переходы. Как пишет Ключевский: в реформах управления “Пётр потерпел больше всего неудач”. Наследованные от него неудачи и ошибки “будут потом признаны священными заветами великого преобразователя”, указы его последних лет — “многословные расплывчатые поучения”[7]. Ключевский выносит уничтожительный приговор гражданским действиям Петра. Пётр был не реформатор, а —революционер (и большей частью — без надобности в том).

А за Петром — катил и остальной XVIII век, не менее Петра расточительный на народную силу (и с капризным дёрганьем ломаной линии наследования, опять же по вине Петра). После лихорадочной деятельности Петра открылась, по словам Ключевского, “бездна”, “крайнее истощение сил страны непосильными тяготами, наложенными на народный труд”[8]. Никак не согласиться с распространённым мнением, что “кондиции”, предъявленные аристократами из Верховного Тайного Совета Анне Иоанновне, были бы шагом к либерализации России: слишком мелка была эта княжеская вспашка, и ввек не дойти бы и ей до народной толщи. А уж при Анне — резко усилилось немецкое влияние и даже властвование, по–прание национального русского духа во всём, крепло дворянское землевладение, крепостное право, в том числе и фабричное (создаваемые фабрики могли покупать крестьян без земли), народ отдавался тяжким поборам и расходу живых сил на неуклюже ведомые войны.

Неразумными и неудачными войнами и внешней политикой царство Анны Иоанновны весьма отметно. Правда, уже и Пётр в своём необдуманном размахе мог заботиться, чтобы Пруссия приобрела Померанию и Штеттин, теперь его наследники хлопотали о Шлезвиге для Дании, а Миних предлагал в услугу Франции держать для её интересов наготове 50-тысячный русский корпус, только бы получить субсидию. Не проявляя заботы о потерянном под Польшей обширном русском, белорусском и малороссийском населении, правительство Анны, однако, было сильнейше заинтересовано, как бы посадить на польский престол саксонского курфюрста. В то время (1731) как крымский хан угрожал, “что может Россию плетьми заметать”[9] (а татарские набеги с юга уже изведаны были и Русью и Малороссией, и всегда могли повториться); в то время (1732) как Россия едва вытягивала ноги из дальней персидской войны, отдавала не только Баку и Дербент со всем краем, куда без опоры и без расчёта сил закатился Пётр, но даже и Святой Крест; когда в России разразился (1733 — 34) голод и началось (1735) восстание башкирцев, — в это самое время (1733 — 34) Анна начала войну с Польшей за посадку саксонского курфюрста на польский трон. (И чем это лучше, чем польское вторжение в Россию в Смуту и планы Сигизмунда захватить трон московский?) “Смысл польской войны был русским совсем непонятен” (С. Соловьёв). А вмешательством этим Россия создавала против себя фронт из Франции, Швеции, Турции и татар — и при одном неверном союзнике Австрии. Тут же (1734) татары и стали нападать на русские границы — между тем Россия (по договору ещё Екатерины I) вынуждена послать 20-тысячный русский корпус в Силезию на помощь Австрии. С 1735 неизбежно разразилась и тяжёлая война с Турцией. Стратегически только она одна и была на линии русских интересов, так как Россия задыхалась без выхода к Чёрному и Азовскому морям. Но как она велась! Водительство русского войска Минихом было худым, изнурительным для солдат и бездарным по тактике. Ещё не столкнувшись с турками, он уже против татар потерял половину наличного состава, с каким вышел. Позорно-неумело штурмовал (1737) Очаков — с самой тяжёлой и невыгодной стороны (упустя легко проходимую), взял его с огромными потерями, а дальше и бросил, сменил направление на юго-западное, в помощь австрийцам. Тут он действовал, наконец, успешно — но Австрия предала Россию внезапным сепаратным миром с турками, и Россия была вынуждена закончить войну срытием всех добытых крепостей: Очакова, Перекопа, Таганрога и Азова. Но самая тяжкая наша потеря была в людях: война обошлась нам в 100 тысяч убитых. Население же всей России в то время было — 11 миллионов (меньше, чем за столетие раньше, при Алексее Михайловиче, так проредил его Пётр!). И вообразим судьбу тогдашних рекрутов: срока службы для солдат не было, брали, по сути, на всю жизнь; выход был — или смерть, или дезертирство.

Что же касается духовного состояния русского народа в ту пору, то ко времени Анны высказан и вывод С. Соловьёва: “Низшее, белое духовенство, удручённое бедностью, а в сёлах и тяжёлыми полевыми работами, не дававшими возможности священнику выделиться из паствы своими учительскими способностями” — такое положение духовенства “было причиною страшного нравственного вреда для массы народонаселения”[10].

Время Анны он называет и самым мрачным — по безраздельному властвованию в России иностранцев, от гнёта которых русский национальный дух стал освобождаться только в царствование Елизаветы. (Впрочем, презрение к русскому чувству, к своему родному и к вере своих мужиков — пропитало правящий класс в XVIII веке.) Но здесь нас интересуют другие события и линии её царствования.

Перед возвышением на трон Елизавета вела весьма рискованную и морально сомнительную игру с французскими и шведскими дипломатами в Петербурге. Франция рассчитывала, что при Елизавете будет русское царствование, что она вернёт столицу в Москву, перестанет заботиться о морских силах, о западных задачах — и так уведёт Россию с европейского театра. Со Швецией Елизавета опасно переговаривалась, чтоб та объявила бы войну России (это и произошло в июле 1741) и требовала бы восстановления петровской династической линии. (Шведы же требовали, наоборот, возврата им всех петровских завоеваний, на что Елизавета и не думала идти.) Но елизаветинский переворот в Петербурге произошёл без помощи Франции и Швеции — и новая царица взошла на трон со свободными руками.

В ней, правда, было живо русское национальное чувство, и православие её было совсем не показным (как затем у Екатерины II). Перед воцарением она, в молитве, дала обет никого не казнить — и, действительно, при ней ни один смертный приговор не был приведен в исполнение — явление ещё совсем необычное для всей Европы тогда. Она смягчила и другие наказания по многим видам преступлений. Простила (1752) все недоимки — от кончины Петра, за четверть столетия. Она “успокоила оскорблённое народное чувство после долголетней власти иностранцев”, “Россия пришла в себя”. Она не раз порывалась (1744, 1749, 1753) перевести столицу назад в Москву, и перевозила весь двор даже на годовые периоды, вела восстановление Кремля — русское чувство её требовало так, а дочернее — не подрывать замысел отца. Но в облегчении народной участи она не шла последовательно и далеко. Продолжались и при ней безмыслые и жестокие преследования старообрядцев (а те — самосжигались) — истребление самого русского корня. Но крестьяне изнемогали от новых податей, вятские — бежали в лес жить тайными посёлками, а из центральных губерний — бежали, хотя и на горемычную, униженную жизнь — через польскую границу, также и старообрядцы, ещё и за Днестр, спасать свою веру — и всех таких беглецов уже накопилось до миллиона! Повсюду образовался недостаток рабочих рук — и власти применяли усиленные попытки возвращать беглецов с Дона. В Тамбовском, Козловском, Шацком уездах вспыхивали крестьянские восстания — и целыми деревнями убегали на Нижнюю Волгу в поисках воли. И отмечено много восстаний монастырских крестьян (и как же неприлично монастырям эксплоатировать крестьянский труд). — Не случайно же в 1754 П. И. Шувалов предложил “проект сбережения народа” (избавить от рекрутских наборов тех, кто платит подушный оклад; в случае недорода давать поселянам вспоможение из хлебных складов, а при большом урожае, напротив, возвышать цены на хлеб, чтоб они не падали к убытку поселян; особым комиссарам разбирать споры между помещиками и крестьянами; пресечь чиновничьи взятки, но и увеличить чиновникам содержание; охранять поселян от грабительств и притеснений, в том числе и от своей армии; содержать и обучать малолетних солдатских детей; и даже вести “полезное государству свободное познавание мнения общества”). — Однако, Елизавета взошла на трон силой дворянской гвардии и незримо оставалась зависимой от дворянства, укрепляя, по выражению Ключевского, “дворяновластие”. (Так, в 1758 помещик уполномачивался наблюдать за поведением своих крепостных; в 1760 — ссылать крепостных в Сибирь. С другой стороны, дворяне, как уже и при Анне, получали ряд облегчений в своих служебных повинностях.)

И при таком-то тяжком состоянии государства и уже вековой народной усталости — неустойчивая духом Елизавета, вместо “сбережения народа”, озабочена была “опасностями для европейского равновесия” — и непростительно кидала русскую народную силу в чужие для нас европейские раздоры и даже в авантюры. — Быстро и сокрушительно выиграв шведскую войну, дальше увлеклась нелепым династическим замыслом утвердить шведским наследником одного из голштинских принцев (впрочем, кто из королей того времени не строил большой политики на династических браках и расчётах?) — и в тех целях, в 1743, уступила Швеции освобождённую от неё Финляндию (упустя возможность выгодного для России свободного развития Финляндии, уже в XVII веке имевшей свои сеймы); и втягивалась дальше: чтобы защитить Швецию от Дании — слали туда русский флот, и в Стокгольм русскую пехоту, не жалко... (И ещё потом два десятилетия российское правительство было напряжённо занято внутришведскими делами, платило субсидии за сохранность нашего с ней пустопорожнего “союза”, подкупало депутатов шведского сейма, и русские дипломаты там страстно занимались задачей “не допустить восстановления самодержавия” в Швеции — чтоб она была слабей.) — Ещё жаждали иметь верного союзника в Дании — но такому союзу противоречила голштинская гордость Петра Фёдоровича, наследника русского престола. — Также безрассудно брала Елизавета отягощающие нас, вовсе нам не выгодные обязательства перед Англией, от которой Россия никогда не видывала ни добра, ни помощи, — это в 1741, а в 1743 и прямой союз, обязательство России действовать на европейском континенте в интересах Англии (по глубочайшему расчёту, что тот голштинско-шведский принц да женится на английской королеве, то-то создадим коалицию! В 1745 проницательный австрийский канцлер Кауниц докладывал Марии-Терезии: “Политика России истекает не из действительных её интересов, но зависит от индивидуального расположения отдельных лиц”.) А в 1751 Россия дала секретное обязательство защищать личные владения английского короля в княжестве Ганновер — на западе Германии, близок свет! чудовищно!

Рядом с нами располагалась всё слабеющая от внутренних шляхетских раздоров Польша; в предыдущие века она захватила и притесняла обильное православное население — но не о выручке его хлопотала Елизавета, а: как защитить целостность ослабевшей Польши (ведь там королём — наш излюбленный саксонский курфюрст...), а заодно, конечно, постоянно защищать и Саксонию. (Почему это всё — наши заботы?) — В начале царствования Елизавета хорошо понимала, что союз с Австрией нам совершенно не выгоден. Но вот Пруссия, воинственный и предприимчивый Фридрих II, захватил у Австрии Силезию — и Елизавета простила Австрию (за интриги против себя самой) и возобновила (1746) — ещё на 25 лет! — уже устаревший союзный с ней договор. И защищая Австрию и Саксонию от Фридриха — направила русские войска через независимую Польшу! — Да, Фридрих действовал грубо агрессивно — но как ещё далеко-далеко до опасности для России. Да разве осмелился бы Фридрих, хоть и захватя Польшу, вторгаться на великанскую территорию России? — Российские финансы к этому времени начисто подорваны, рекрутов не хватает, набор скуден — но мы шлём войска на Фридриха (а без гарнизонов на наших дорогах и реках прямой разбой, опасно ездить и плыть), а между тем Фридрих получил от Австрии, что хотел, и заключил мир. И мы идём, значит, впустую? Нет, мы в 1747 посылаем-таки 30-тысячный корпус за Рейн, на участок Нидерландов, в помощь Австрии, без надобности ссорясь на том с Францией. (И не слышим ропота солдат и своего населения: кто может понять этот поход?..)

Зато в Европе наступает всеобщее замирение (только на конгресс в Аахене Россию не позвали, и Россия вообще ничего не получила). Зато, спасибо, историки записали: вмешательством России остановлена война за польское наследство, война за австрийское наследство и дерзкий Фридрих.

Но остановлен он не надолго: всё шныряет по Европе да захватывает. И в 1756 Россия настойчиво побуждает Австрию: вместе скорей нападать на Пруссию (пока Англия столкнулась в Францией в Америке). Между тем мы “не имеем ни одного порядочного генерала” (С. Соловьёв), ибо при Анне Иоанновне не воспитывали русских генералов, всё было отдано в руки наёмных из немцев. Австрия мнётся, Фридрих молниеносно захватывает Саксонию — и русская армия уходит за границу на Семилетнюю войну (с обязательствами: что вернуть Австрии, что — Польше, а России — ничего). Елизавета жаждала “признательности союзников и всей Европы за доставленную им безопасность” и понукала своих четырёх сменяемых бездарных фельдмаршалов (надо признать: из Петербурга лучше их смекая обстановку, да ведь пока гонцы домчатся!). Воевали так: лето (не всякое) — боевые действия, а с ранней осени загодя уходили от противника далеко назад на покойные зимние квартиры. (В Пруссии наши войска платили жителям за каждый урон.) Война вскрыла много недостатков в обучении и в состоянии русских армий. Умели наши генералы (битва при Цорндорфе) и так поставить своё войско в бою, чтоб ему било в лицо солнце и ветер с песком. Во всех главных битвах нападал первый Фридрих — но русские войска либо устаивали, либо побеждали, а с 1757 уже вторгались в Пруссию. После битвы под Куннерсдорфом (август 1759) Фридрих бежал, считая проигранной не только кампанию, но всю свою жизнь. В 1760 русские войска вошли в Берлин, но через 2 дня ушли, не закрепляя его за собой. Теперь-то Елизавета захотела получить кусок Пруссии, но не сам по себе, а чтобы выменять у Польши на Курляндию (однако и Австрия, и Франция сильно противились этому, и помешали). А ведь крымский хан все эти годы подбивал Турцию (натравливала её и Англия) начать войну с Россией (и как бы Россия выдержала?); Турция колебалась, но после Куннерсдорфского сражения отказалась. — Промялись в Семилетней войне больше в бездеятельности (а уж Австрия особенно) ещё и 1761 год. И всё меньше было сил и средств содержать русскую армию в дальнем походе; уже просили Англию посредничать в мире с Фридрихом, а он, и сам уже без сил, но понимая положение, не шёл ни на какие уступки. И тут — Елизавета умерла.

Взошёл на русский трон её племянник — ничтожный человек, скудно-мелкий ум, остановившийся в развитии на ребячьем уровне, и голштинской выучки душа — сумасброд Пётр III. “Дворяновластие” он закрепил (1762) указом “о вольности дворянской”, после которого — и на столетие вперёд — огрузло на России отныне государственно бессмысленное крепостное право. (От этого указа, в частности, армия теряла многих офицеров и предстояло снова заменять их иностранцами.) “Вознамерился переменить религию нашу, к которой оказывал особое презрение”, распорядился выносить иконы из храмов, а священникам сбривать бороды и носить платье, как иностранные пасторы. (Обратной положительной стороной был и указ о нестеснении в вере старообрядцев, магометан и идолопоклонников.) — Но самый чувствительный крутой поворот Пётр III успел, за свои полгода, совершить во внешней политике: Фридриху II, проигравшему войну и уже готовому уступить Восточную Пруссию, он предложил самому составить договор в пользу Пруссии, вернуть все земли, занятые русскими, и даже заключить прусско-русский немедленный союз, помочь Пруссии против Австрии (для чего передал Фридриху 16-тысячный корпус ген. Чернышёва), а русские силы в Померании уже отправлял против Дании — отвоёвывать Шлезвиг для своей родной Голштинии. (Нежелание гвардии выступить теперь ещё и против датчан — и послужило к ускорению екатерининского переворота.) “Сделанное Петром III глубоко оскорбляло русских людей... отзывалось насмешкою над кровью, пролитою в борьбе”[11], не только Пётр окружил себя голштинцами и немцами, но всей русской внешней политикой стал руководить прусский посланник Гольц. Русские люди “с отчаянием смотрели на будущее отечества, находившееся в руках иностранцев бездарных и министров чужого государя”[12].

Екатерининский переворот в отличие от елизаветинского всё же не был всплеском русского национального чувства. По порыву Екатерины к не доведенному до конца Уложению (её “Наказ”, 1767, столько и так смело говорил о правах, что был запрещён в дореволюционной Франции, с такой дерзостью она “сеяла европейские семена” того века) можно было бы ожидать, что она много сделает для подъёма народного состояния, для какого-то ограждения прав униженных миллионов. Но лишь небольшие движения к этому были: ослабление давления на старообрядцев, указание не применять излишних жестокостей при усмирении крестьянских восстаний. (Щедрей она отнеслась к позванным ею немецким колонистам: наделение обширной землёй, постройка домов для них и освобождение от податей и служб на 30 лет, и с беспроцентными ссудами.) Екатерина ещё и ещё расширяла, “чтоб не скудали бедные помещики”, права дворянства, не достаточно довольного и “указом о вольностях”. Подтвердилось право каждого помещика ссылать своего крестьянина в Сибирь (затем — и на каторжные работы) без объяснения судье, за что ссылается (но с выгодным для помещика зачётом в счёт рекрута). “Помещик торговал им [крепостным] как живым товаром, не только продавая его без земли... но и отрывая от семьи”[13]. Ещё не хуже ли в беззащитности было положение крестьян, посланных работать на заводы: нередко вдали от места их жительства, и оставлено им мало дней в году для собственного прокормления. При том Екатерина ещё “пожаловала” своим любимцам или награждаемым ещё до миллиона живых душ из числа крестьян, дотоле свободных; и устрожила крепостное право в Малороссии, где ещё оставалось дотоле право свободного перехода крестьян. В Комиссии, вырабатывавшей Уложение, предполагалось дать дворянам беспредельную власть над крестьянами (да она, по сути, уже такой и была, ещё и в соображениях административных) — и от крепостных и холопей не принимать жалоб на господ. В 1767 во время волжского путешествия Екатерины её всё же достигло сколько-то крестьянских жалоб, она распорядилась “впредь таких не подавать”, и, по её указаниям, Сенат приговорил: “чтобы крестьяне и дворовые люди отнюдь не отваживались на помещиков своих бить челом”, а дерзнувших — наказывать кнутом. Заводским же крестьянам: “войти в безмолвственное повиновение под страхом жестокого наказания”[14]. А за польскую границу императрица посылала воинские отряды — силой возвращать убежавших туда крестьян. — Со страниц подробной соловьёвской “Истории” — встаёт перед нами множество картин лихоимства на местах. Депутаты, собранные Екатериной, заявляли: “Кто кого сможет, тот того и разоряет”. — Но вникала ли во всё то Екатерина? Её окружала неумеренная лесть и ложь, приятно загораживая от неё суровое бытие народа. — Наш славный поэт Державин, служивший на крупных государственных постах при трёх императорах и близко наблюдавший придворную жизнь, пишет: “Душа Екатерины более занята была военною славою и замыслами политическими... Управляла государством или правосудием более по политике и своим видам, нежели по святой правде... Царствовала политически, наблюдая свои выгоды или поблажая вельможам”[15].

Тем более ожесточилась она от бунта Пугачёва (1773 — 74). В ответ на пушкинскую формулу (мимоходом сказанную, но с тех пор безудержно затрёпанную повторителями и особенно образованщиной наших дней) “русский бунт, бессмысленный и беспощадный”, И. Солоневич[16] справедливо спрашивает встречно: а почему уж такой “бессмысленный”? через 11 лет после указа о дворянских вольностях (воистину бессмысленного государственно) и при крепнущем екатерининском гнёте — неужели не было причины к восстанию? А вот из манифеста Пугачёва: “ловить [дворян], казнить и вешать, и поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили со своими крестьянами... по истреблении которых противников и злодеев дворян всякий может восчувствовать тишину, спокойную жизнь, кои и до века продолжаться будут”. Верил ли сам так Пугачёв? — “волю” он представлял как коллективное своеволие большинства, понятия не имея об организованной, устроенной свободе (С. Левицкий). А “не имея в себе христианства” — ведь верно! При том характерно, что и в пугачёвском бунте, как и во всех бунтах Смуты, народные массы никогда не стремились к безвластию, а увлекались обманом (как и от декабристов потом), что действуют в пользу законного государя. Не оттого ли Пугачёв свободно брал города, даже Саратов, Самару (встречавшую его с колоколами), примыкали к нему иргизские старообрядцы. (Кстати, Державин же, служивший в районе бунта, в ходе его отмечает надменность, глупость и коварство вельмож, давивших восстание Пугачёва.)

Зато, чувствуя себя передовой европейкой, Екатерина тем более остро была заинтересована в проблемах европейских. Ещё не укреплённой на троне, ей пришлось принять позорный мир Петра III с Пруссией, но тут же вослед (1764) она вошла с нею и в союз, совсем невыгодный для России, и подчинила себя политике Фридриха. Вместе с ним стали сажать на польский трон Понятовского (бесцельные усилия; как находит Ключевский, по свойствам польской конституции дружественный нам польский король был бесполезен, враждебный безвреден; а Понятовский, едва избравшись, стал изменять покровителям и дружить с французским королём). — Никита Панин многие годы увлекал Екатерину в бесплодный проект “Северного союза”, выгодного только для Англии (он и не состоялся, да от Англии, Швеции, Дании нам никакая помощь и прийти не могла. Англия же не стеснялась, 1775, потребовать от России 20-тысячного корпуса в Канаду; Екатерина, всё-таки, отказала).

В отношении Польши разумна была забота Екатерины, чтобы православные люди там “пришли бы в законное положение по правам и справедливости”, чего были вовсе лишены, их принудительно ополячивали (полное упущение Петра I, он этим не занимался, да и Елизавета), хотя в ослабленной своими беспорядками Польше XVIII века Россия имела большое влияние. И Екатерина добилась некоторого заступничества за православных, хотя и опасалась: добиться больших прав — усилятся побеги русских людей туда. (В виде реакции на уступки, данные в Польше, польские чиновники и униатское духовенство стали разнузданно преследовать православных на Украине, что привело к ужасному восстанию “гайдамаков”, 1768, со многими жестокими жертвами. Клич его был — “за веру!”, а прикрывался и он тенью монарха — поддельным приказом Екатерины.) — Наличие русских войсковых отрядов в Польше, местами столкновения с отрядами “конфедератов” вели к напряжению в Турции, тогда соседствовавшей с Польшей. А нападение одного гайдамацкого отряда на татарский посёлок под Балтой послужило и прямым поводом: в сентябре 1768 Турция (ещё и всячески подталкиваемая Англией и Францией) объявила России войну (и застала её не готовой). — И вскоре хан Крым-Гирей с 70-тысячным войском грабил и жёг Елизаветградскую губернию (последнее татарское нашествие в русской истории, 1769). В Польше же нападение Турции на Россию было воспринято с огромным подъёмом, а последствие его — уступка в пользу Турции Киевской области с крестьянами православной веры.

И тут Екатерина совершила важные дипломатические ошибки: она рассчитывала, что Пруссия — союзник, что Австрия перед лицом мусульманской Турции окажет благоприятствование христианской России, и взяла целью не просто пробиваться к Чёрному морю, что только и было для России жизненно необходимо, но схватилась “поджигать Турцию с четырёх сторон”, замыслила неисполнимый “греческий проект”: восстановить византийскую империю на развалинах турецкой (кстати, и Вольтер давал ей такой совет; на византийский трон уже намечала посадить внука, Константина Павловича), посылала в Грецию эскадры в обгиб всей Европы и посылала агентов-возмутителей к балканским христианам. Химерический этот план и близко не мог быть выполнен, и греков на то собрать и поднять было невозможно — но, вот, впервые Европе замаячила грозная тень вмешательства России в дела Балкан.

Увы, эта ложная, дутая и заклятая идея погоняла и русских правителей, и потом русское общество весь XIX век и естественно настраивала против нас всю Европу, а более всего — соседнюю с Балканами Австрию, и так — в упор до 1-й Мировой войны.

Ход военных действий был весьма успешен для России: был взят Азов, Таганрог, к осени 1769 и Бухарест, в 1770 Измаил, одержаны крупные победы под Фокшанами, на реке Кагул, в Чесменском морском бою, даже взят с моря Бейрут; летом 1771 русские войска и в Крыму, взята Керчь. Но при непрерывных русских успехах никак не достигался результат. Русские победы были подорваны дипломатически — в который раз европейская дипломатия оказывалась для российской дипломатии непредсказуемой или неразгаданной. “Союзник” России Фридрих, не забывший жестокого урока Семилетней войны, теперь искал, как сорвать выгодный для России мир. Русско-турецкая война сильно сблизила Пруссию с Австрией. Австрия не хотела мириться с независимостью Молдавии и Валахии (чего хотела Россия ради ослабления Турции: отделить её по суше от татар), но охотно намечала их для себя; в случае успешного русского продвижения к Константинополю готовилась нанести удар в спину (ситуация, которая повторится и в XIX веке). — Тем временем Россия испытывала истощение средств. Кроме того в турецких областях русские войска заражались чумою, чума перекинулась и в Москву, где принесла большие опустошения, из-за того что жители не понимали и пренебрегали карантинными требованиями. — Начались с Турцией мирные переговоры в 1772, а мира всё не было (Турция колебалась), он был заключён (Кучук-Кайнарджийский) лишь в 1774, когда заступил новый султан, а выдвигавшийся Суворов одержал новые победы. По миру крымские татары сохраняли независимость, но оставались под признанным духовным подчинением Турции. Россия получала степь — сперва до Днестра, потом лишь до Буга, берега Азовского моря, Тамань и Керчь; Молдавия, Валахия и Забужье оставались Турции. А ещё Россия получала право покровительствовать православной вере по всей Оттоманской империи. (Это понималось тогда искренно в религиозном смысле — но уже отбрасывало на будущее грозную политическую тень. Европейские державы, из которых когда-то ходили в Малую Азию крестовые походы, отныне взялись дружно охранять Турцию от христианской России.) — Но ещё и этим война, по сути, не кончилась, Турция, чувствуя поддержку Европы, колебалась выполнять договор — и к 1779 Россия уступила ещё: ушла из Тамани и из Крыма.

Тем временем сметливый Фридрих сообразил, что на фоне кровеобильной русско-турецкой войны очень удобно разделить Польшу. (Этот замысел был у него и раньше. К чести Марии-Терезии надо отметить, что она находила раздел противоречащим христианской совести и долго спорила со своим наследным сыном Иосифом. Потом “венский двор, для уменьшения несправедливости раздела, счёл своей обязанностью принять в нём участие”.) Впрочем, Австрия же получила и наибольший кусок Польши, а ещё и кусок северной Буковины от Турции (которая тоже была бы непрочь принять участие в разделе). “Червонная Русь” (Галиция и Закарпатье), наследие Киевской Руси, перешло тоже к Австрии. Россия по тому 1-му разделу (1772) вернула себе родную Белоруссию, а Фридрих — взял собственно польскую землю. Однако, укороченное польское государство ещё сохранилось тогда.

В 1787 — 90 годах произошла ещё одна война с Турцией; Россия состояла снова в неверном союзе с Австрией, та снова заключила перемирие неожиданно для России. Тут русские войска снова одержали крупные победы — всё под тем же не дающимся Очаковом, Бендерами, Аккерманом и особенно — решающее взятие Измаила Суворовым. И по мере развития этих побед Россия снова ощутила, что европейские державы не допустят её воспользоваться их плодами. Англия заявила, что не допустит изменения турецких границ (это когда турки стояли на Буге и нижнем Днепре!). Пруссия заключила с Турцией тайный договор в подготовке к войне. Державы собрали конгресс (Райхенбах, 1790), который только один и брался выработать русско-турецкий мир. (В том деле брались помогать и Голландия, Испания, Сицилия.) Но тут, парадоксально, вмешалась Французская революция: она перепугала всю Европу и, между тем, дала возможность России в 1791 заключить победоносный мир в Яссах. (Ключевский пишет, что этим и должна была кончиться ещё предыдущая турецкая война, если бы не вмешательство Европы.)

Тем самым, Россия получила выход на свои естественные южные рубежи: к Чёрному морю, включая Крым, и на Днестр. (Как и достигнуты уже были и Ледовитый океан, и Тихий.) И надо было понять, что на этом отныне и остановиться — после четырёх русско-турецких войн XVIII века. Увы, Россия и в следующем веке вела ещё четыре войны с Турцией, уже не оправданных национальным смыслом и государственными интересами.

За протуберанцами той же Французской революции произошли ещё два раздела ослабевшей Польши (1792 и 1795). Россия получила Волынь, Подолию, западную часть Белоруссии (чем, кроме Галиции, оканчивалось объединение восточных славян или, как тогда понимали — русского племени, наследие Киевской Руси). “Россия не присвоила ничего исконно польского, отобрала свои старинные земли, да часть Литвы”[17]. Пруссия же взяла чисто польские области, включая Варшаву.

Кауниц и тут отметил, что Екатерина была увлечена иметь влияние на Западе и манией заниматься чужими делами. (Сюда может быть отнесен и “сумбурнейший”, по оценке Ключевского, договор с Австрией в 1782: из Молдавии, Валахии и Бессарабии создавать несуществующую “Дакию”, Сербию и Боснию отдать Австрии, а Морею, Крит и Кипр — Венеции.) Державин пишет, что она “под конец жизни ни о чём другом не думала, как о завоевании новых царств”. Вмешательство её во франко-австрийский конфликт было идеей не только бесплодной, но вредной. Екатерина провела шесть войн (одно из самых кровопролитных наших царствований) и перед смертью готовилась к седьмой — против революционной Франции.

Эту войну несчастным образом перенял Павел. И героические походы Суворова по Италии и по Швейцарии, так восхищающие нас (и швейцарцев тоже, по сей день) — были ведь абсолютно не нужны России, только потеря русской крови, сил и средств. Как — и обратный затем рывок: в союзе с Наполеоном воевать против Англии, бредовая посылка донских казаков в Индию (на что истратили, свидетельствует Державин, 6 миллионов рублей[18]; и есть более чем основательное подозрение, что заговор по устранению Павла питался из Англии).

О коротком царствовании Павла и о самой личности его существуют оценки противоречивые. Ключевский называет его “антидворянским царём”, проф. Трефилов пишет, что Павел “близко принимал к сердцу нужды крепостного крестьянства”. И правда, как не оценить, что в день своей коронации (1797) он ограничил барщину тремя днями в неделю и распорядился о “непринуждении к работе в воскресенье”, а в 1798 запретил продажу крепостных без земли — это был важный перелом в крепостном праве, с роста на убыль. Он отменил и указ Екатерины, запрещающий крестьянам подавать челобитные на своих господ, и ввёл ящики для жалоб. — А близкий свидетель Державин (не без личной обиды на Павла) пишет о его взбалмошности, часто невникании в дело (на спорных проектах с двумя мнениями — резолюция “быть по сему”); что при Павле прежние учреждения Петра и Екатерины коверкались без нужды, и “по наветам многие подверглись несчастьям”; что при восшествии на престол и коронации Павел раздавал “скоровременно и безрассудно, кому ни попало, дворцовых казённых крестьян” и отнимал у них лучшие казённые земли, “даже из-под пашен и огородов”. В окружении Павла, пишет он, “никто ни о чём касательно общего блага отечества, кроме своих собственных польз и роскоши, не пёкся”. (Но в этом мы можем укорить вельмож разных стран и времён, и не только монархических, а и раздемократических, до самых новейших.)

Кончая XVIII век, как не поразиться цепи ошибок наших правителей, их направленностью не на то, что существенно для народной жизни. А ведь и Ломоносов предупреждал: “Против Западной Европы у нас может быть только одна война — оборонительная”. Уже к концу XVII народ нуждался в длительном отдыхе — но и весь XVIII мотали его. Теперь уж, кажется, все внешние национальные задачи были выполнены? — так остановиться и целиком обратиться бы ко внутреннему устройству? Нет! и на этом далеко не кончились внешние простягания российских правителей. — Кажется бы, словами С. Соловьёва, обширность российского государства “не только не давала развития в русском народе... желанию чужого” — в народе-то да, а в правителях? — но “нежелание чужого могло перейти в невнимание к своему”[19] — и переходило же... — Близкое к тому наблюдение сделал Д. С. Пасманик: благодаря своим просторам русский народ легко развивался в горизонтальном направлении, но по той же причине не рос в вертикальном; “буйные головы” и “критические личности” уходили в казачество (тогда как в Западной Европе плотнились в городах и строили культуру); русские правители испытывали зуд колонизации, а не упорство концентрации.

К горю нашему, и в XIX веке это ещё долго шло так же. И наши XVIII — XIX века и по смыслу слились в единый петербургский период.

Современники и историки сходятся в оценке характера Александра I: романтически мечтателен, любил “красивые идеи”, затем уставал от них, “преждевременно утомлённая воля”, непоследователен, нерешителен, неуверен, многолик. Под влиянием своего воспитателя Лагарпа, швейцарского революционера, придавал “преувеличенное значение формам правления” (Ключевский), охотно обдумывал и соучаствовал в разработке либеральной конституции для России — для общества, половина которого состояла в рабстве, затем и подарил конституцию Царству Польскому, на столетие опережая Россию. Освободил священников от телесных наказаний (ещё чудовищно сохранявшихся!), разрешил крестьянам вступать в брак вне воли помещика и неопределённо склонился их освобождать, но вовсе без земли (как, впрочем, и декабристы), однако и не сделал ничего, кроме (1803) “закона о вольных хлебопашцах” — освобождении при добровольном согласии помещика, да запрета новой раздачи казённых крестьян помещикам. Безволие проявил Александр и к деятельности тайных обществ, смолоду и сам соучастник рокового заговора. “Охуждая без разбора правление императора Павла, зачали без разбора всё коверкать, что им сделано”, — пишет Державин, — окружающие царя “были набиты конституционным французским и польским духом”, между тем “попущением молодого дворянства в праздность, негу и своевольство подкапывались враги отечества под главную защиту государства”. К 1812, свидетельствует он, высшие сановники “привели государство в бедственное состояние”[20]. При Александре I бюрократия развивалась всё дальше.

Да, Западная Европа в эти годы шаталась и ломалась, Наполеон крушил и создавал государства — но это не относилось к России с её сторонним расположением, с её пространствами, пугающими всякого завоевателя, и населением, так нуждающимся в покое и разумной заботливой администрации. Зачем надо было нам вмешиваться в европейские дела? Но Александр I ушёл именно в них, забыв о русских (в захваченности западными идеями он сильно походил на Екатерину). — Французские историки пишут так: Александр I был окружён проанглийскими советниками и начал ненужную войну против Наполеона, навязанную Англией: коалиция с Австрией (1805) и с Пруссией (1806). Сколько потерь мы отдали этим ненужным битвам, ту “отчаянную храбрость русских солдат, о которой французы не имели представления”. Теперь Александр I не мог простить Наполеону Аустерлица и набирал новые войска против Франции. Грозила война с Турцией и Персией — нет, Александр готовился к долгой кампании: отбрасывать Наполеона за Рейн. Тут агент Наполеона склонил султана объявить войну царю[21].

Тогда, обидясь на Англию за её безучастность, Александр кинулся в дружбу с Наполеоном — Тильзитский мир (1807). Нельзя не признать этот шаг наивыгоднейшим в то время для России — и держаться бы этой линии нейтрально-благоприятственных отношений, презрев ворчание петербургских высших салонов (впрочем, способных и на новый проанглийский заговор) и помещиков, лишавшихся вывоза хлеба из-за континентальной блокады (больше бы оставалось для России). — Но и тут Александр совсем не хотел оставаться бездейственным. Нет, Тильзитского мира и начавшейся турецкой войны Александру было мало: в том же 1807 он объявил войну Англии; Наполеон “предлагал Финляндию” взять от Швеции — и Александр вступил (1808) в Финляндию и отобрал её у Швеции — а зачем? ещё один нестерпимый груз на русские плечи. И перемирия с Турцией он не хотел ценой вывода войск из Молдавии и Валахии, снова русские войска в Бухаресте. (Наполеон “предлагал” России и Молдавию-Валахию, да, впрочем, и Турцию, разделить совместно с Францией, открыть путь Наполеону на Индию), а после переворота в Константинополе ещё ярее рвался наступать на Турцию. — Но без этих всех разгарных захватов — отчего было не держаться столь выгодного России Тильзитского мира, остаться в покое от европейской свалки и укрепляться и здороветь внутренне? Как бы ни расширялся Наполеон в Европе (впрочем, завяз в Испании), он не замахивался на Россию (только что втягивал в досадные активные союзы), до самого 1811 он пытался избежать столкновения с Россией. Отечественной войны могло и не быть! — всей её славы, но и всех её жертв — если бы не ошибки Александра. (Из турецкой войны, не погашённой в 1809 из-за того, что Александр требовал независимости Сербии — уже зажглась панславистская идея! — мы почти чудом, усилиями Кутузова, вытащились уже в 1812, за месяц до нашествия Наполеона, а персидская — так и ещё тянулась год...)

Но вот, с величайшим напряжением и с сожжённой Москвой (мало известно, что в московских госпиталях сгорело 15 тыс. русских, раненных под Бородином[22]), мы выиграли Отечественную войну. Так — остаться бы на своих границах (такие голоса и раздавались среди генералов)? Нет, Россия должна помочь навести порядок в Европе (и создать на будущее против себя две мощных империи — Австрийскую и Германскую). После люценского сражения “Александру отдельным договором можно было всего добиться от Наполеона”, но “в идее этой самому себе навязанной миссии всесветного умиротворения потонула мысль о русских интересах” и “мы уложили на полях Люцена и Бауцена, Дрездена, Лейпцига и пр. целую армию, задолжали сотни миллионов, уронили рубль... даже до 25 коп. серебром, затруднили своё развитие на десятки лет”[23]. (И ещё в “Сто дней” великодушно послали своих 225 тыс. солдат, теперь Александр, во гневе, готов был вести войну “до последнего солдата и до последнего рубля”.) — Гнал ли Александр русские войска в Париж по соображениям монархическим, ради восстановления Бурбонов? — нет, он до последнего момента в этом колебался (это устроил Талейран), и вынуждал Бурбонов присягать конституции[24], сообщил либеральные настроения и Людовику XVIII. Искал ли он территориального вознаграждения для России после столь кровопролитной и победоносной войны? Нет, он не поставил в 1813 Австрии и Пруссии никаких предварительных условий своей помощи. Единственно разумное, что он мог сделать, — это вернуть к русским владениям Галицию, закончив бы объединение восточных славян (и от каких бы разрушительных проблем он избавил бы нашу историю на будущее!). Австрия не держалась тогда особо за Галицию, она больше нуждалась вернуть Силезию, присоединить Белград, Молдавию-Валахию, простеревшись от Адриатического до Чёрного моря. Но Александр не использовал возможность, столь реальную для России в той ситуации. Нет, неискоренимо заражённый “красивыми идеями” и на примере той же Австрии не видя, какой вред для ведущей в государстве нации создавать многонациональную империю, — он потребовал присоединить к России центральную часть разделяемой Польши — герцогство Варшавское, с тем, чтоб осчастливить его добавкою русских губерний в “Царство Польское”, своей личной милостивой опекой и передовой конституцией; и получил для России на столетие ещё один отравленный дар, ещё одно гнездо восстаний, ещё одно бремя на русские плечи и ещё одну причину польской неприязни к России.

А войны с Персией имели уже долгую историю, и главный смысл их был — оборона Грузии, это началось ещё с Бориса Годунова, которому просился под руку грузинский царь Александр. По религиозным понятиям мнилось необходимым и естественным — помогать христианскому народу, защемлённому по ту сторону Кавказского хребта, — интересы русского народа и русского государства и тут отодвигались на второй план. В 1783 с той же мольбой обратился грузинский царь Ираклий. В последний свой год Екатерина отправляла 43-тысячную армию в Азербайджан, Павел отозвал её обратно. При Александре военные действия возобновились, был завоёван Дагестан — для какой русской надобности? для плаванья по Каспийскому запертому морю? До Тильзита и Наполеон подталкивал персидского шаха на вторжение в Грузию, после Тильзита уже не он, но Англия. По миру 1813 за Россией были признаны и вся Грузия и Дагестан — опасное влезание во всё новые и ненужные для России капканы.

Во 2-й половине своего царствования Александр I впал в консерватизм. Душа Священного Союза, он доходил до того, что в 1817 настаивал удовлетворить просьбу испанского короля — слать войска на подавление восставших южно-американских колоний, — вот куда ещё не поспели русские войска! (Отговорил Меттерних.) В 1822 Александр горячо предлагал давить революцию в самой Испании. Но восстание христиан (греков) против турок готов был поддерживать и русскими силами, вёл переговоры с Англией о совместных действиях — и тут пришло то, что называется его кончиной.

Николай I считал, что он прежде всего русский государь, и русские интересы ставил выше общих интересов европейских монархов, поэтому от Священного Союза он отдалялся. Но, непреклонный враг революций, он не выдержал: в 1830 был готов и уже сговаривал германских монархов — совместно давить июльскую революцию во Франции, затем и в Бельгии (тут помешало польское восстание); также и в 1848 предлагал прусскому королю русские войска для подавления берлинской революции; в 1848 — 49 послал-таки обильные русские войска для чуждой нам и вредной задачи: спасать Габсбургов от венгерской революции. И ещё раз поддержал Габсбургов, против Пруссии (1850), — с какой пользой для России? объяснить невозможно; если писать и ещё о многих подробностях, то наше постоянное вызволение Австрии выглядит ещё нелепее. (И в благодарность Николай получил от Австрии удар в спину в Крымскую войну.) И в 1848 же Николай послал войска в Молдавию-Валахию давить и тамошние волнения — да совместно с Турцией — это против христианского населения... До всего чужого было нам дело. Русская дипломатия и в долгий век Нессельроде оставалась бездарной, недальновидной и не в интересах собственно России.

Сквозное настойчивое зложелательство к Николаю I всего российского либерального общества через весь XIX век (увы, не миновав и Толстого) и ещё многократно раскачанное при большевиках — истекает главным образом из того, что Николай подавил восстание декабристов (без затруднения довесили на него и смерть Пушкина). Теперь уже никого не тревожит, что некоторые черты декабристских программ обещали России революционную тиранию, иные декабристы на следствии настаивали, что свобода может быть основана только на трупах. (Не пропустим и такие детали. Николай выходил из Зимнего к возбуждённой толпе, в него стреляли, и в брата Михаила, убили ген. Милорадовича — Николай всё ещё не отдавал приказа к разгонным выстрелам. Казалось бы нам, с советским опытом, следовало бы оценить: все нижние чины были прощены через 4 дня; при допросах 121 арестованного офицера не было никакого давления и искажения; из приговорённых судом к смерти 36 Николай помиловал 31. А в день казни пятерых был оглашён манифест о родственниках всех осуждённых: “Союз родства передаёт потомству славу деяний, предками стяжённую, но не омрачает бесчестием за личные пороки или преступления. Да не дерзнёт никто вменять их по родству кому-либо в укоризну”. (В наш бы советский век — так.) Когда же польский сейм на основании своего закона помиловал декабристов-поляков, то разгневанный Николай, уважая закон, утвердил.)

Со стороны, французские историки XIX века, пишут о Николае: “Прилежен, точен, трудолюбив... бережлив”[25] (последнего качества очень не хватало нашим императорам после Петра и включая Екатерину). От многих своих предшественников он как раз отличался настойчивым поиском государственного смысла и сознанием русских интересов. Но многолетняя безкрайняя власть над необозримой империей укрепляла в нём повышенную оценку возможностей своей воли— и это ещё было огрублено его негибкой прямолинейностью. Они и привели к бедам конца его царствования.

Тем временем крепостное право, от Петра III уже 7-й десяток лет как потерявшее всякий государственный смысл, развилось, отмечает Ключевский, до жестоких и неумных пределов, затормозило и развитие сельского хозяйства как такового и производительность всей страны, затормозило и общественное и умственное развитие. “Новый император с начала царствования имел смелость приступить и к крестьянскому вопросу”, “мысль об освобождении крестьян занимала императора в первые годы его царствования”, но “обдумыва[лись] перемены осторожно и молчаливо”, “тайно от общества” (собственно — в опасении сильного дворянского сопротивления). Да “трудные сами по себе, поодиночке, эти реформы своей совокупностью образовывали переворот, едва ли посильный для какого-либо поколения”. Император замялся от предупреждений окружающих. Но и “реформа слишком замедленная теряет много условий своего успеха”. Николай “внимательно высматривал людей, которые могли бы совершить это важное дело” — и остановился на графе П. Д. Киселёве — “лучшем администраторе того времени”[26]. Киселёв (а он собрал самых просвещённых сотрудников) получил заведование государственными крестьянами, которых насчитывалось 17 — 18 млн. (при 25 млн. частных крепостных и общем населении страны 52 млн.); он получил право выкупать крестьян у помещиков, а также отбирать за жестокое обращение — и энергично занялся делом. Тому следовали: запрещение продавать крестьян в розницу (1841), запрещение приобретать крестьян дворянам безземельным (1843) и ещё другие законы в облегчение крестьянской участи — в выкупе и в приобретении недвижимой собственности (1842, 1847). “Совокупность этих законов... должна была коренным образом изменить взгляд” на крепостных: “что крепостной человек не простая собственность частного лица, а прежде всего подданный государства”, и что “личная свобода приобрета[ется] крестьянином даром, без выкупа”[27].

Нет, заклятое наше крепостное право, с которым так уютно смирилось дворянство в своих поэтичных поместьях, да в которое уже душевно вросли и миллионы крестьян, — тяготело над Россией и ещё полтора десятка лет.

Продолжая попытки Александра I поддержать восставших против Турции греков, Николай I, вскоре после своего воцарения, в 1826, послал ультимативную ноту Турции, и держал этот тон, несмотря и на начавшуюся (в тот же 1826) войну с Персией, добился (по Аккерманскому договору, 1826) дальнейшего закрепления русских прав, и русской торговли в турецких портах, и обещаний для Сербии (наша “балканская идея” укреплялась... Ко многим промахам вела Николая I его неоглядчивость). После того что Англия и Франция содействовали России в 1827 (бой в Наваринской бухте) — и они, и вся Европа прислушались к воззыву султана, что “Россия — вечный, неукротимый враг мусульманства, замышляющий разрушить Оттоманскую империю” (весьма и ослабленную в 1826 уничтожением корпуса янычар). И русскому императору трезво было бы — остановиться. Но, под маловажными предлогами и всё более настраивая против себя Европу заявлением “русских интересов” в Молдавии, Валахии и Сербии, Николай начал в 1828 войну с Турцией. Она имела большой успех на кавказском побережьи (от Анапы до Поти), в Закавказьи (Ахалцых, Карс, Эрзерум и почти до Трапезунда, уже на коренной турецкой территории), однако на Балканах неудачная (смотровые качества наших войск перевешивали боевые, по бедности России не было нарезных ружей, слабая разведка, хотя Мольтке-старший в анализе этой войны весьма хвалит всё выносящего русского солдата). Правда, в 1829 уже прошли Болгарию (где, к славянскому нашему удивлению, встретили вовсе не дружественное отношение болгар), взяли Адрианополь (Турция была сотрясена), — но на том выдохлись. Добились — независимости Греции и вассального (от Турции) статуса Сербии, опять чужие интересы, для России — свободный проход судов через Босфор. В этой турецкой войне (6-й по счёту!) Россия достигла наибольшего внешнего успеха, но для самой себя ей и нечего было больше реализовать.

Более того: через 4 года Николай уже взялся спасать Турцию от успешно восставшего египетского паши: русский флот поспешил в Константинополь на выручку султану. Тоже русские интересы...

А персидской войной между тем освободили Армению.

А ответственность за Грузию и Армению вынуждала Россию на новую долгую — 60-летнюю! со многими потерями — войну: покорение Кавказа. Если бы Россия вовсе не касалась чуждого нам Закавказья — покорение Кавказа тоже не было бы необходимостью: лишь держать в северных предгорьях перед Кавказским Хребтом сильную оборонительную казачью линию от постоянных разбойных набегов горцев, вот и всё: Кавказ не был единым государством, но многочислием разноречивых племён и сам по себе не представлял для России государственной опасности, а особенно после ослабления Турции. (Да был момент — Николай уже готов был признать государство Шамиля — так Шамиль, кавказский характер, заявил, что дойдёт до Москвы и Петербурга.) Однако и в XIX веке мы продолжали и продолжали платить и платить по чужим счетам... И расходы на содержание Кавказа и Закавказья — и до самой революции превышали доходы от него: Российская империя платила за счастье иметь эти территории. И, отметим, нигде “не ломала чужих обычаев” (Ключевский).

Сходная проблема была и с Хивой и Бухарой, регулярно нападавшими ещё в 30 — 40-е годы на южные границы России: далеко в глуби пустынь два сильных государства, содержавшие рабами многих пленников, в том числе и русских, доставляемых им набегами туркменов и “киргизов” (казахов), доходивших и до Нижней Волги. Этих уведенных продавали в Хиве и Бухаре на невольничьих рынках[28]. Надо было либо учреждать от тех набегов крепкую оборонительную линию, либо — начинать завоевание. (Да ведь маячил и путь в Индию? но и столкновение с Англией?) В 1839 — 40 и был совершён завоевательный поход Перовского — через пустыни, на тысячу вёрст, — но неудачный.

В 1831, а затем в 1863, Россия дважды заплатила за мечтательно-вздорную затею Александра I держать под своим “попечительством” — Польшу. Насколько надо было не чувствовать времени, вйка, чтобы столь развитой, культурный и интенсивный народ, как польский, держать при Империи в подчинённой роли! (Оба эти польские восстания вызвали большое сочувствие в Западной Европе и отдались России новой враждебностью и изоляцией.)

Десятилетиями бестолково металась нессельродовская дипломатия Николая: то (1833) соглашение с Австрией и Пруссией о борьбе против революционного движения; то (1833) оборонительный союз с Турцией, защищать её от всякой внутренней и внешней опасности (раздражение западных держав, первый толчок к будущей Крымской войне); то (1840) тайное соглашение с Англией: Россия относительно Турции будет действовать лишь по полномочию Европы (зачем эти путы обязательств?); то (1841) Россия отказывается гарантировать перед западными державами целость и независимость Оттоманской империи; то (с 1851) Россия горячо вмешалась в поверхностный спор между католиками и православными о приоритете в святых местах в Палестине (отягчённый и личной ссорой Николая I с Наполеоном III), быстро переходивший во всеевропейское политическое столкновение. — Английскому послу Николай открылся: “Турция — больной человек”, может внезапно умереть; в случае раздела Турции пусть Англия возьмёт Египет и Крит, а Молдавия, Валахия, Сербия и Болгария найдут себе независимость под покровительством России — не в составе её, ибо и без того обширную Российскую империю было бы опасно ещё расширять. (Это — он понимал, но панправославная и панславистская идеи гибельно толкали его на расширение в другой форме.) А русский посол в Константинополе требовал: решить вопрос о святых местах и предоставить России протекторат над всем православным населением Оттоманской империи. Когда же английский посол в Константинополе стал искусно улаживать вопрос о святых местах, к общему удовлетворению, — российский посол потребовал “в 5-дневный срок нерушимых гарантий” о защите православных, а вослед покинул Константинополь с угрозами.

Русское правительство явно не понимало, что от возвышения России над Европой после победы 1814 г. — Англия стала врагом России на столетие. Теперь — Россия восстанавливала против себя всю Европу. Между тем, свободный проход через проливы Турция гарантировала нам ещё с 1829 — чего ещё? (А в случае европейской войны — кто угодно закупорит Дарданеллы снаружи.) Но уже полвека как выйдя к Чёрному морю, Россия так и не построила там сильного современного (хотя бы частично винтового) флота, только парусные суда. (Не говоря уже, что мы не умели освоить черноморское побережье сельскохозяйственно, не хватало культуры. Да по всей российской обширности звали, стонали нерешённые запутанные или неначатые внутренние дела.) Николай I и не осознавал степени технической и тактической отсталости нашей армии: ни рассыпного строя, ни окопной подготовки, кавалерия приучена к манежной езде, а не к атакам. И пренебрег уже тогдашней обозлённостью российского общества против его администрации (так что впервые зазияло желание поражения своему правительству). Но он — не сомневался в поддержке от Австрии и Пруссии... (Между тем: Австрии грозил русский охват уже с третьей стороны; Англия была дополнительно встревожена утверждением России на Сыр-Дарье; Наполеон III искал проявить себя как новоявленный император; Виктор-Эммануил II — возвысить Сардинию среди европейских держав; в Турции — патриотический подъём, Египет и Тунис поддерживают его; и Пруссия фактически присоединилась к требованиям коалиции.) А Николай I рвался шеей в петлю, какова ж была эта надменная самоуверенность! Он отклонил несколько предложений переговоров. (А ведь уже по 1790 году должен был усвоить эту опаснейшую конфигурацию всех европейских держав против России.)

Ход войны известен. После крупной русской морской победы под Синопом над турками англо-французский флот вошёл в Чёрное море. Мы и не пытались помешать высадке союзников у Евпатории (хотя её уже предсказывала английская пресса) и, ещё до осады Севастополя (не укреплённого с суши), не использовали своего огромного превосходства в кавалерии и значительного в числе штыков, маршировали батальонными колоннами под сильным стрелковым огнём французов. (Впрочем, вот французская оценка русского “противника, одарённого редчайшими военными качествами, бесстрашного, упорного, не впадавшего в уныние, напротив, после каждого поражения бросавшегося в бой с новой энергией”[29].) Австрийская угроза заставила русское командование очистить все свои завоевания на Балканах и Валахию-Молдавию. Севастополь самоукрепился (Тотлебен) и выдержал 11 месяцев осады, до августа 1855.

Но на полгода раньше того, в феврале 1855 умер (не без загадочности) Николай I. Смена царствования — всегда поворот политики, крутая смена советников, и Александр II после бестолкового боя у Чёрной речки (где наши потери были вчетверо больше) стал поддаваться расслабляющим советам о капитуляции.

Из нашей исторической дали ясно: самоуверенным безумием было — Крымскую войну начинать. Но после двух лет войны, и такой стойкости Севастополя, и стольких уложенных жертв — следовало ли так расслабиться? Гарнизон Севастополя в полном порядке занял сильно укреплённую Северную сторону; он численно уступал союзникам, но был грозно закалён стоянием в долгой осаде. Крымская армия не имела недостатка ни в боеприпасах, ни в провианте (ежедневно солдату — фунт мяса), и не была отрезана от массива русской территории, и могла перенести вторую зимнюю кампанию. Не было из России хороших дорог, — но это ещё более отяжелило бы союзникам задачу наступать по бездорожью (при том, что их морские коммуникации уже растянулись на 4000 км). К тому же “по соображениям национального самолюбия за всё время войны у союзных войск не было общего командования, три армии имели три отдельных генеральных штаба”, которые согласовывали, как дипломаты, каждую операцию. К тому же “англичане, привыкшие к большому комфорту, оказались совершенно неподготовленными к суровому климату и потеряли предприимчивость и бодрость... смертность царила среди них ужасающая: из 53 000, прибывших из Англии, боеспособных оставалось только 12 000”[30] — к весне 1855. Австрия, после ухода русских с Балкан, уже не грозила выступить, — да запасные крупные русские армии стояли и на австрийской границе, и в Польше, и на Кавказе, и у Финского залива (а балтийский флот успешно отразил атаки союзного флота). К весне 1856 вооружённые силы России были до 1 млн. 900 тыс., крупней, чем к началу войны. По мнению С. Соловьёва (которому, кстати, в 1851 запретили чтение публичных лекций по русской истории): “Страшный мир, какого не заключали русские государи после Прута” (унизительный мир Петра). Соловьёв считает: “тут-то и надо было объявить, что война не оканчивается, а только начинается, — чтобы заставить союзников кончить её”[31]. Борьба за русскую землю (если бы союзники ещё оказались способны продвигаться вглубь) могла бы возобновить в русских дух 1812 года, а дух союзников бы падал.

Этот поспешный мир (1856, по которому Россия теряла и право содержать военный флот в Чёрном море и дунайскую дельту) был худым началом правления Александра II, но и первой победой общественного мнения. (Российские либералы боялись успехов русского оружия: ведь это придаст правительству ещё больше силы и самоуверенности; и облегчены были падением Севастополя.) Всё вместе явилось точным и роковым предвозвестьем 1904 года. (Впоследствии Александр сказал: “Я сделал подлость, пойдя тогда на мир”[32].)

Зато крестьянскую реформу Александр II провёл с необычной для себя (при его “опасливой мнительности”) энергией, опираясь против дворянского сопротивления на неограниченность своего самодержавия. С 1857 заработал секретный комитет по крестьянским делам, поначалу не имевший ни сведений о положении дела, ни плана: освобождать ли с землёй или без земли. Летом 1858 был снят оброк с казённых и удельных крестьян — тем самым они и получили хозяйственную свободу, а личная у них была. В редакционных комиссиях по реформе шли долгие споры, кому земля и сохранять ли крестьянскую общину, работали в большой неопределённости, — наконец Александр потребовал, чтобы манифест был готов к 6-й годовщине его восшествия на трон. И решающий шаг — был сделан (1861), но и с несомненными ошибками; как и тридцать лет спустя определил Ключевский, “выступ[или] иные начала жизни. Начала эти мы знаем... но не знаем их последствий”[33]. И, действительно, все последствия отдались нам только в XX веке.

В личной собственности крестьян остались лишь подворные усадьбы (проступает призрак сталинской коллективизации?..). Земля же — частью оставлена у помещиков, по их противлению, частью — передана общинам (по славянофильской вере в них...). Наделение крестьян землёй (разное в разных местностях) было и недостаточным, и дорогостоящим: крестьяне должны были заплатить за “дворянскую” (этого как раз — они и не могли принять в сознание) землю — выкупные платежи. Взять этих денег им было неоткуда, до сих пор они за всё платили либо своим трудом, либо его продуктами; к тому же эти назначенные платежи местами значительно превышали доходность земли и были непосильны. Теперь для уплаты выкупов государство давало крестьянам ссуду (4/5 от нужной суммы), с рассрочкой на 49 лет, однако под 6%, — и эти проценты с годами накоплялись и добавлялись к податям. (И лишь события начала XX века оборвали накопление тех долгов и счёт этих 49 лет.) Местами сохранялись ещё временные обязательства за крестьянами по отработке трудом. Во многих местах крестьяне от освобождения потеряли права на лес и на выгон. Манифест 19 февраля одарял личной свободой — но для русского крестьянина владение землёй и её дарами было важнее личной свободы. От Манифеста разлилось в крестьянстве и недоумение, кое-где возникали волнения, ждали следом другогоманифеста, более щедрого. (Однако западные историки дают, по сравнении, такой комментарий: “Несмотря на все ограничения, русская реформа оказалась бесконечно более щедрой, чем подобная же реформа в соседних странах, Пруссии и Австрии, где крепостным была предоставлена “совершенно голая” свобода, без малейшего клочка земли”[34].)

Из-за общинного строя реформа оставляла крестьян, по сути, и без полной личной свободы, всё крестьянское сословие — в отчуждении от прочих сословий (не общий суд, не общая законность). Был временно введён институт мировых посредников из среды местных дворян, для практического способствования проведению реформы — но этого было мало: реформа не создала ещё одного важного административно-попечительного звена, которое бы в ходе немалых лет помогало бы крестьянам совершить трудный психологический поворот от полного изменения жизни и приноровиться к новому образу её. Мало того, что ошеломлённый крестьянин был брошен в рынок — у него ещё и руки были связаны общиной. На крестьянстве же осталась и главная тяжесть государственных податей, а денег — взять неоткуда, и так попадал крестьянин в руки бессовестного скупщика и ростовщика. — Недаром Достоевский тревожно писал о пореформенной поре: “Мы переживаем самую переходную и самую роковую минуту, может быть, изо всей истории русского народа”. (Сегодня мы с ещё большим основанием добавим пору нынешнюю.) Он писал: “Реформа 1861 года требовала величайшей осторожности. А встретил народ — отчуждённость высших слоёв и кабатчика”. К тому же: “мрачные нравственные стороны прежнего порядка — рабство, разъединение, цинизм, продажничество — усилились. А из хороших нравственных сторон прежнего быта ничего не осталось”.

Сильно недооцененный, глубоко искренний Глеб Успенский, пристальный наблюдатель пореформенного крестьянского быта, — представляет нам ту же картину (“Власть земли”, “Крестьянин и крестьянский труд”, 1880-е годы). Мысль его: что после 1861 года “нет внимания к массам”, “нет организации крестьянской жизни”, а хищничество уже так внедрилось в деревню, что, может быть, и поздно исправлять. А неправда административно-бюрократическая — тоже никуда не ушла и, само собою, давит на крестьянина (вопиющая глава “Узы неправды”). Успенский приводит длинную цитату из Герцена о таинственной силе, сохранившейся в русском народе, которую, однако, Герцен не берётся выразить словами. А Успенский берётся: это власть земли, это она давала нашему народу терпение, кротость, мощь и молодость; отнимите её у народа — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, наступает душевная пустота. 200 лет татарщины, 300 лет крепостничества народ перенёс только потому, что сохранял свой земледельческий тип. Это власть земли держала крестьянина в повиновении, развила в нём строгую семейную и общественную дисциплину, сохранила его от тлетворных лжеучений — деспотическая власть “любящей” мужика матери-земли, она же и облегчала этот труд, делая его интересом всей жизни. “Но эта таинственная и чудесная сила не сохранила народ под ударом рубля”. (И даже, по честности своего взгляда и вопреки своему революционно-демократическому сознанию и даже партийной принадлежности, Глеб Успенский не удержался высказать: при крепостном праве наше крестьянство было поставлено к земле в более правильное отношение, чем в настоящее время. Земли у помещичьих крестьян было вдвое больше против теперешнего; помещик должен был поддерживать в своих крестьянах всё, что делает их земледельцами. Даже и воинская повинность при крепостном праве была верней: в первую очередь шли многосемейные, ещё раньше — весь негодный и спившийся народ, так что пролетариата в деревне не было, и он не мешал мужику быть земледельцем. Старая хозяйственная система была правдивей и по налогам: богатый всегда платил больше бедного. “Наши прародители знали свой народ, хотели ему добра — и дали ему христианство, самое лучшее, до чего дожило человечество веками страданий. А теперь — мы роемся в каком-то старом национальном и европейском хламе, в мусорных ямах”. Так и — “в основу церковной народной школы было положено: превратить эгоистическое сердце в сердце всескорбящее. Воспитание сердца было настойчивое: учёба тиранская, но касалась не выгоды, не ненужного знания, а проповедывала строгость к себе и ближним”.)

А тут грянула эпоха: удар рубля! — и соображения выгоды и только выгоды! И патриархальное крестьянство наше — ещё и при всех несправедливостях реформы — не выдержало этой резкой перемены. Многие писатели пореформенной поры оставили нам описания этого душевного стеснения, потерянности, пьянства, лихого озорства, непочтения к старшим. (16.3.1908 пятьдесят членов Государственной Думы, крестьян, единодушно заявили: “Пусть водку уберут в города, если им нужно, а в деревнях она окончательно губит нашу молодёжь”.) Ко всему этому добавлялась униженность православного духовенства, падение православной веры. (А у старообрядцев она сохранялась! вот какими мы могли бы быть, если б не реформа Никона; в “Соборянах” Лескова прочтём и о диких способах борьбы со старообрядцами даже в XIX веке.) К 1905 и 1917 все эти качества органически перелились в мятеж и революционность.

К концу XIX века крестьянское население опустилось в труде. Редели доступные леса — и на топливо пошёл навоз с соломой в ущерб сельскому хозяйству. (Отмечают историки: и на сельскохозяйственное образование в нашей стране в это время тратилось куда меньше средств, чем на латынь и древнегреческий.) В 1883 подушную подать отменили, но возросли земские сборы. К началу XX века проступил упадок земледельческой деятельности в центральной России (всё — соха, и борона часто деревянная, и веянье от лопаты, и плохие семена, и трехполье, принудительно сжатое общинной черезполосицей, и продукты труда задёшево отдаются скупщикам и посредникам, учащались безлошадные хозяйства, накоплялись недоимки). В эти годы и появилось тревожное выражение: “оскудение Центра”. (Именно этот термин с большой верностью, хотя и с иным содержанием, применяет С. Ф. Платонов и к периоду перед Смутой XVII века...) Недоделанная александровская земельная реформа потребовала реформы столыпинской, встретившей сплочённое сопротивление правых, кадетов, социалистов и худо работающей части деревни; а затем и накрытой всё тою же Революцией...

Оставшаяся и после реформ опасная сословная разорванность России сказалась и на неполноте реформы судебной. Для крестьян (когда обе стороны крестьяне) остался нижний волостной суд по деревенским обычаям; выше — мировые судьи для гражданских исков и мелких уголовных дел; затем — известный по реформе, целиком взятый из западного опыта, состязательный процесс при несменяемости судей, самостоятельной организации адвокатов и присяжных заседателях. — Суд присяжных — вообще сомнительное благоприобретение, ибо умаляет профессионализм суда (в противоречие с современной ценностью всякого профессионализма), порой ведёт к парадоксальной некомпетентности (можно приводить примеры и из нынешнего английского суда, достаточно одряхлевшего). В пореформенной России, в обстановке общественного упоения адвокатскими речами (которые безцензурно шли в печать) он сопровождался аргументами и оканчивался решениями порой трагикомическими (это ярко высвечено Достоевским, “блестящее установление адвокатура, но почему-то и грустное”, — если уж не помянуть зловещего оправдания террористки Веры Засулич — полоска розовой зари для жадно желаемой революции). Из этих-то адвокатских речей выросла удобная традиция перелагать ответственность с личности преступника на “проклятую российскую действительность”.

Земская реформа Александра II была наиболее плодотворной: постоянная земская управа с широкими исполнительными функциями по своим возможностям превосходила, например, даже французское местное самоуправление[35]. Однако она не дошла до нижнего уровня народного самоуправления — до волостного земства (что больно сказалось в XX веке и в Первую Мировую войну). Выборы же крестьянских депутатов в земство уездное происходили под влиянием местных чиновников. (Достоевский об этом: “народ оставлен у нас на свои силы, никто его не поддерживает. Есть земство, но оно — “начальство”. Выборных своих народ выбирает в присутствии какого-то “члена”, опять-таки начальства, и из выборов выходит анекдот”.) К тому же земствам не хватало государственных дотаций, они усиливали земские сборы с населения, чем возбуждали крестьян против себя как против ещё одного паразита.

Александр III, пытаясь угадать пропущенное реформами своего отца административное звено, ввёл институт земских начальников (1889), “сильную власть, близкую к народу” — как бы тех самых (но сильно опозданных) попечителей крестьянского быта, которые бы облегчили крестьянам столь трудный для них переход от прежней традиции к новой, способствовали бы упорядочению деятельности и начинаний. Но набранные из резерва незанятых дворян (а из кого было и набирать?), часто вовсе не преданные своей задаче, да через три десятка лет после недоделанной реформы, — эти земские начальники часто оказывались только ещё одним отяготительным слоем власти над крестьянином (так, распущены были выборные крестьянские суды, суд вершил единолично земский начальник). — Серьёзной ошибкой Александра III была (1883) отмена статьи Манифеста 1861 года, дававшей право выхода из общины тем крестьянам, которые уплатили полностью выкупные платежи: ради идола общины, сковывавшей русское сознание от императора до народовольцев, ищущих, как этого императора укокошить, преграждался путь свободного развития для самой энергичной, здоровой, трудоспособной части крестьянства.

В 1856 Горчаков, заменивший Нессельроде, 40 лет мутившего нашу иностранную политику, заявил поначалу очень трезво, что Россия должна сосредоточиться на себе для “собирания сил”. Давно бы нам это понять и проводить. Но этого лозунга не хватило и на год: Россия снова окунулась в европейские дипломатические игры. Ещё не просохшую от крови военную вражду с Наполеоном III Александр II внезапно (1857) поменял на тёплую дружбу. Демаршем Горчакова (1859) Россия не позволила Германскому союзу вступиться за Австрию в итальянской войне, а Франция помогла России вытеснить Австрию с захваченных позиций в Молдавии-Валахии (те вскоре соединились в Румынию) и подкрепить русское влияние на Балканах — сколь важное для нас? — Однако из-за польского восстания (1863) Франция обернулась, напротив, врагом России и вместе с Англией и Австрией (повторение коалиции Крымской войны?) выступила в пользу восставших, и снова казалась вероятной угроза войны. Но тут заявила себя нашим другом Пруссия, и получив за то благожелательный нейтралитет России — Бисмарк последовательно отнял Шлезвиг-Голштинию у Дании (1864), ошеломительно разгромил Австрию (1866), — и ещё этого усиления Пруссии не испугавшись, в 1870 — 71 Россия своим дружественным нейтралитетом обеспечила Бисмарку и разгром Франции. (За что вскоре, в 1878, на Берлинском конгрессе получили от Бисмарка лукавую отплату: он примкнул к европейской сплотке отнять у России плоды побед в турецкой войне.) Внешнеполитические шаги России при Александре II продолжали оставаться недальновидны и проигрышны. В 1874 находим у Достоевского (“Подросток”, гл. 3) восклицание: “Вот уже почти столетие, как Россия живёт решительно не для себя, а для одной лишь Европы”. (Точней бы сказать: к тому времени — уже полтора столетия.) Да что — Европу? в 1863 Россия не упустила поддержать флотом и американский Север против Юга — а туда зачем нам простягаться (только что — отомстить Англии?)?

Две несчастные идеи неотступно мучили и тянули всех наших правителей кряду: помогать-спасать христиан Закавказья и помогать-спасать православных на Балканах. Можно признать высоту этих нравственных принципов, но не до полной же потери государственного смысла и не до забвения же нужд собственного, тоже христианского, народа. Всё мы хотели вызволять болгар, сербов и черногорцев — подумали бы раньше о белорусах и украинцах: под дланью Державы лишали мы их культурно-духовного развития в их традиции, хотели “отменить” вряд ли уже отменяемое наше различие, возникшее между XIII и XVII веками. — Есть-таки правда, когда упрекают российские государственные и мыслящие верхи в мессианизме и в вере в русскую исключительность. И покоряющего этого влияния не избежал и Достоевский, при его столь несравненной проницательности: тут — и мечта о Константинополе, и “мир с Востока победит Запад”, даже и до презрения к Европе, что давно уже стыдно читать. Что ж говорить о несчастной “всеславянской” и “царьградской” разработке Н. Я. Данилевского — в его книге “Россия и Европа” (самой по себе во многом интересной), при появлении её (1869) почти и не замеченной, но имевшей большой резонанс в русском обществе с 1888.

При нарастающей третий век народной усталости, при наших внутренних экономических и социальных неурядицах, при “оскудении Центра”, при угрожающем росте бюрократического своеволия, не способного к высокой эффективности, но подавляющего народную самодеятельность (писали: “Ссохлась и русская личность, натуры смелые и широких способностей стали встречаться всё реже”, — и правда, много ли их в русской литературе XIX века?) — при этом всём неустанные войны за балканских христиан были преступлением против русского народа. Защита балканских славян от пангерманизма — была не наша задача; а всякое насильственное включение в Австрию всё новых и новых славян — только ослабляло эту лоскутную империю и её позицию против России.

Такой очередной войной за Балканы была тяжёлая война с Турцией в 1877—78 — Россия ринулась в неё, не позаботясь иметь союзников или верных благожелателей, нетерпеливо опережая вялые протесты европейских держав против турецких жестокостей (так сыграл Дизраэли, и так втравливал Бисмарк). С боевой стороны война была проведена сенсационно, со впечатляющими всю Европу успехами, зимним переходом балканского хребта (и со множеством жертв и солдатских страданий). Уникально было и то, что российское общество, уже сильно враждовавшее с властью, теперь соединилось с ним в патриотическом подъёме (угар панславизма охватил и общество). Но русское наступление и в этот раз не было доведено до Константинополя, добровольно оставлено. По Сан-Стефанскому миру, кажется, добились для Балкан всего, чего хотели: независимости Сербии и Черногории (на расширенной территории), Румынии, расширения Болгарии, самоуправления в Боснии и Герцеговине и полегчаний для всех прочих христиан, оставшихся под турецким владычеством. Торжество столетней мечты и триумф? Теперь Англия прямо грозила войной (флот у Принцевых островов), Австрия — мобилизацией, все европейские державы требовали конференции, чтобы отнять у России достигнутое и поживиться самим. Так и произошло. На Берлинском конгрессе Англия ни за что ни про что получила Кипр, Австрия — право занять Боснию и Герцеговину, Болгарию опять раздробили, Сербию и Черногорию подрезали, а Россия только вернула себе Бессарабию, потерянную после Крымской войны. (Весь конгресс Горчаков провёл с ничтожным слабоволием, Дизраэли же был встречен в Англии с триумфом.)

Такая “выигранная” война стоит проигранной, а дешевле бы — и вовсе её не начинать. Подорваны были военные силы России и финансовые, угнетено общественное настроение — и как раз отсюда началась, раскатилась эра революционности и террора, вскоре приведшая и к убийству Александра II.

В долгой веренице наших императоров Александр III, без недуга нерешительности своего отца, может быть, первым, за полтора столетия, хорошо понимал гибельность российского служения чужим интересам и новых захватов, понимал, что главное внимание должно быть обращено на внутреннее здоровье нации (“Долг России — заботиться прежде всего о себе самой”, из манифеста 4.3.81). Сам командующий армией в турецкую войну, он, однако, от воцарения не вёл ни одной войны (лишь закончил — мирным взятием Мерва — завоевания отца в Средней Азии, у границы Афганистана, что, впрочем, едва и не вызвало столкновения с Англией). Но именно в это безвоенное царствование сильно укрепился внешнеполитический вес России. Александр III проглотил горечь от болгарской “неблагодарности”: образованные болгары вовсе не ценили огромных русских жертв в только что минувшую войну и поспешили освободиться от русского влияния и вмешательства. Проглотил горечь и от измены Бисмарка — и пошёл (1881) на весьма равновесное и разумное “соглашение о взаимных гарантиях” с Германией: не расторгни его Вильгельм несколькими годами позже, оно исключило бы войну между Россией и Германией в начале XX века. После же отмены соглашения Александру III и не оставалось ничего, как продолжать сближение с Францией, и то после осторожного выжидания.

Во внутренней политике удавшийся террор народовольцев уже сам по себе закрывал Александру III путь каких-либо уступок, ибо они теперь выглядели бы капитуляцией. При неуклонном характере Александра III убийство его отца 1 марта уже и обрекало Россию на твёрдые консервативные меры в ближайшие годы, и даже “положение об усиленной охране” (1882). Вскоре составленный совет министров почти и не менялся в годы его царствования, но, в целях государственной бережливости, сокращались излишние придворные должности и отменено всё “кавказское наместничество”. Были уменьшены крестьянские подати, даны отсрочки по выкупным платежам; от начавшегося вывоза русского хлеба за границу хлебные цены повысились, к выгоде и крестьян. Как уже сказано, Александр III ввёл земских начальников (с результатом двойственным), однако ослабил роль крестьян в земстве (большая ошибка) и усилил над земством государственный контроль. Годы шли, состояние страны стабилизовалось — и вот, очевидно, следовало вместо мер исключительно задерживающих — предложить свой многосторонний вариант активного развития — например, давно назревшая мера, расширить правовой строй на крестьянство. Но ни сам царь, ни его ближайшие советники не предложили такого проекта и, значит, не чувствовали неудержимого ритма века. — Так и в состоянии православной церкви, слабевшей сквозь весь петербургский период, Александр III не усмотрел тревожного омертвления, не дал импульса к оживлению церковного организма, не протянул помощи униженным сельским священникам в их бедственном положении, оставил церковь — а с ней и народное православие — в тяжёлом кризисе, хотя ещё не всем ясном тогда. — Что же касается мусульман, то они в России “продолжали пользоваться той же терпимостью... Россия была уверена в своих мусульманских подданных на Кавказе”[36]. (И в Первой Мировой войне отборные полки кавказских добровольцев, “туземная дивизия”, это отменно подтвердили.)

Однако царствование Александра III было много короче всех остальных, трагически прервано в вершине его возраста и в полноте душевных сил, и нельзя гадать, как он вёл бы себя в наступающие острокритические годы России или даже не допустил бы их. (По словам Л. Тихомирова, Николай II “просто с первого дня начал, не имея даже и подозрения об этом, полный развал всего, всех основ дела отца своего”[37].)

К концу XIX века Российская империя достигла своего замысленного или, как тогда говорили, “естественного” (для незащищённой огромной равнины) территориального объёма: во многих местах до географических рубежей, поставленных самою природой. Но странная это была империя. Во всех других известных тогда империях метрополии жирно наживались за счёт колоний, и нигде не было такого порядка, чтобы жители какой колонии имели больше прав и преимуществ, чем жители метрополии. А в России было — как раз всё наоборот. Не говоря о Польше, имевшей значительно более либеральную конституцию и строй жизни (которой всё равно это не услаждало подчинения), нельзя не отметить широчайших льгот для Финляндии. Ещё от Александра I финны имели права шире, чем пользовались под шведским управлением; до конца XIX в. народный доход возрос в 6 — 7 раз, Финляндия достигла процветания, во многом потому, что не выплачивала своей пропорциональной доли общегосударственных расходов. Так же и рекрутский набор из Финляндии брался втрое меньше среднероссийского, так что “в вооружённой до зубов Европе Финляндия делала для своей защиты меньше, чем Швейцария” (а при Николае II и вовсе освобождена от воинского набора, Мировая война её не отяготила). Затем: “высшие русские правительственные учреждения были переполнены финляндцами, они занимали важнейшие военные должности в русской армии и в русском флоте, а русские могли занимать в Финляндии какие-либо должности и приобретать там недвижимость только при условии перехода в финляндское подданство”, “в нескольких километрах от своей столицы русские должны были подвергаться осмотру на финляндских таможнях... объясняться по-фински с чиновниками, упорно не желавшими говорить по-русски”[38]— и зачем же было Финляндию держать в Империи? (Благодаря такой изумительной экстерриториальности, да по соседству с Петербургом, Финляндия стала бесценным прибежищем и отстойником всех российских революционеров до эсеровских боевиков и ленинских большевиков; это много послужило не только терроризму и подпольщине в России, но развязыванию самих революций 1905 и 1917.) — Не в такой разительной форме, но и азиатские национальные окраины России получали огромную финансовую помощь из центра, все они стоили затрат больших, чем приносили государству доходов. И от рекрутской повинности многие из них (“киргизы”, т. е. казахи, и среднеазиаты) были освобождены — притом без замены её военным налогом. (Революционная пропаганда ликующе обыгрывала Тургай-Семиреченское восстание в 1916, между тем оно — во время Мировой войны! — возникло в ответ на попытку всего лишь трудовой мобилизации туземных жителей.) Но искусственный отлив средств от центра к окраинам — усугублял “оскудение Центра”. Население, создавшее и державшее Россию, всё ослаблялось. Подобного явления мы не наблюдаем ни в одной из европейских стран. Д. И. Менделеев (“К познанию России”) указывал, как много сделано в России для туземных национальностей — и что пришла пора пристальней позаботиться о русском племени. Но если б этот призыв и был усвоен правящими верхами — у нас уже для того не оставалось исторического времени.

Эта картина своеобразно дополнялась и сильным присутствием иностранных промышленников в России (англичане на ленских золотых приисках, бельгийцы в железоделательной промышленности Юга, иностранный синдикат по платине, Нобель на бакинской нефти, французы в соляном деле в Крыму, норвежцы — в рыбном промысле мурманского побережья, японцы — на Камчатке и устьи Амура, и многое, многое ещё, а в самом Петербурге — две трети заводчиков иностранцы, и фамилии их, названия заводов, переполняют революционную хронику 1917 года). А в “Географическом описании нашего отечества” Семёнова-Тян-Шанского поуездные перечни цензовых землевладельцев избывают множеством иностранных фамилий.

Густой приток иностранных промышленников и капиталистов может быть объяснён особенно тем, что в России — этому нельзя не изумиться! — и к началу XX века так-таки и не было строго проведенного подоходного налога: с огромных прибылей платилась непропорциональная для Европы доля, этим пользовались и богатый класс в России и иностранцы, вывозившие свои доходы в мало ущерблённом виде. Для России же это оборачивалось грубейшим провалом в её финансах: несравненно богатая Россия то и дело выпрашивала иностранные займы (нередко получая и демонстративные отказы); с 1888 Россия систематически впадала в долги по французским займам, и это делало её зависимой от Франции во внешней политике, что повлияло и на роковые события лета 1914.

Именно в царствование кроткого Николая II, столь неуверенно осваивавшегося в первые годы на троне, Россия — недопустимо морально и недопустимо даже из практического расчёта — превзошла в своём расширении те необъятные границы, которыми она владела. Начав с 1895 на Дальнем Востоке действовать заодно с европейскими странами, российское правительство не удержалось (1900) от постыдной посылки русского корпуса в Пекин для соучастия в подавлении китайского восстания: уже которое десятилетие Китай был крайне слаб, в разломе, — и все хищные державы наперебой пользовались этим. В 1898 Россия принудила Китай сдать ей в аренду Порт-Артур и Даляньван, а концессия (1896) на железную дорогу через Маньчжурию во многом отдавала эту область под русское влияние. По русско-японскому протоколу 1898 г. Корея признавалась независимой, однако, по мере того как Япония проникала в Корею с юга, небескорыстные советчики Николая II убедили его, что Россия должна проникать в Корею с севера. Тут-то смертно и столкнулись русско-японские интересы: ещё был путь принять компромисс: японское предложение, чтобы Россия ограничилась влиянием в северной Маньчжурии; но противник казался так несерьёзен, от прежних лёгких российских завоеваний наросла такая надменность, а Николай II не ощущал всех уязвимых мест ещё неустроенной, ещё недоразвившейся России, из которых вражда правительства с обществом и революционное движение были далеко не единственными слабостями государства — и внутри себя, и во внешних отношениях. Так началась война с Японией, уже потому губительная, что мы ещё только кончали Великую Сибирскую магистраль; а продолжая соперничать с Австрией из-за Балкан, Россия не могла снять с западной границы своих наилучших войск, а посылала на Дальний Восток корпуса второго разряда и резервные войска. В 1904 в Японии не только студенты, но даже подростки стремились попасть в армию, а наши столичные студенты слали микадо телеграммы с пожеланием победы... Российское общество охватила жажда поражения в этой дальней, непопулярной и даже необъяснимой войне — в верном расчёте на политический успех от русского поражения, и он вспыхнул ещё сильней, чем от войны Крымской. Осенью 1905, в дни наибольшего накала революции, кончалась точно половина царствования Николая II — и за эти 11 лет он уже почти выпустил всю власть из рук — однако в этот раз её вернул Столыпин. (Через следующие 11 лет уже некому было вернуть.)

Внешнеполитические промахи следовали и дальше. Вильгельм II, подчёркнуто, даже театрально игравший роль сердечного друга Николая II (“благословивший” его и воевать на Дальнем Востоке, впрочем и помогший дружественным нейтралитетом), на свидании в Бьёрке в конце 1905 не без лукавства предложил Николаю вдвоём подписать тройственный дружественный договор с Францией, а та — “потом присоединится”. И Николай подписал (без ведома совета министров, а позже взял подпись обратно). Конечно, тут была немалая игра оттеснить Францию на второй план; конечно, Германия в 1904 уже навязала России угнетающий торговый договор, и трудно было счесть её другом России. Однако система прочного союза и с Пруссией, и с Францией — это была проверенная система Петра I; и всё же, остриё-то договора в Бьёрке было направлено против Англии — страны, которая уже 90 лет кряду была настойчивым недоброжелателем России и всегда и повсюду искала, как причинить России вред, и часто это ей великолепно удавалось, и вот только что, в японскую войну, Англия была союзницей Японии. Вильгельм, предвидя жестокую войну с Англией, всё же искал пути не воевать с Россией, и при нашем сухопутном соседстве и крупной численности обеих армий — от какой кровавой бойни мы были бы избавлены в 1914 (а значит, и от революции 1917)! Кажется невозможным, необъяснимым, чтобы Николай II всё-таки предпочёл союз с ненавистницей России, с которой столько раз и во стольких местах сталкивались интересы. Но Николай сделал именно этот шаг: англо-русский союз 1907, отсюда доформировалась Антанта, — и расстановка сил в Первой Мировой войне была роково определена.

Вскоре (1909) в ответ Австрия присоединила Боснию и Герцеговину, а Вильгельм в ультимативной форме заставил Россию ещё и унизительно признатьзаконность захвата. Правда, этот захват уже предопределялся и Берлинским конгрессом (1878) — но в 1909 в России он был болезненно воспринят и правительством, и обществом: роковое наше панславистское увлечение взывало едва ли не к немедленной войне (невозможной при Столыпине, но крайне бы выгодной для Англии).

И конечно, при нашем панславистском накале мы не могли снести грубого австрийского ультиматума Сербии в 1914 (а на это и был германо-австрийский расчёт). И потому так смело на нас напали в 1914, что перестали уважать российскую военную силу с 1904. И наши войска в Восточной Пруссии были брошены поспешною, неподготовленной жертвою ради спасения Парижа.

До сего места мы односторонне проследили трёхсотлетний период русской истории: по линии упущенных возможностей внутреннего развития и безжалостной растраты народных сил на ненужные России внешние цели: заботились о европейских “интересах” больше, чем о своём народе.

Однако, несмотря на всё это, поразишься же и богатству народной энергии, уж не говоря о Поморьи или Доне — и на примере Сибири же. (“Завоевание Сибири” неверно расширяется от западносибирского эпизода борьбы Ермака с чингисидом Кучумом, завоевавшим тобольских татар, а в 1573, ещё до Ермака, совершившим набег и на район Соликамска. XVII век в Сибири не отмечен большим числом серьёзных военных столкновений — сравнительно с предыдущей историей континента, волной завоеваний монгольских и тюркских, или сравнительно со зверонравным уничтожением майя, североамериканских индейцев, патагонцев, тасманийцев; напротив, с приходом русских прекратились многочисленные междоусобия у якутов, бурят, чукчей с юкагирами и др.; у якутов время до прихода русских так и названо “время кровавых битв”[39], более того: русские не нарушали внутренней организации аборигенных народов; крупные столкновения были только с маньчжурами и монголами, остановившими на верхнем Амуре русское продвижение.) За XVII век малочисленные предприимчивые русские люди освоили огромный Сибирский континент — до Охотского моря, устей Яны, Индигирки и Берингова (Дежнёва) пролива, и основывали пашенное хозяйство на просторах, никогда его (кроме малых местностей) не знавших; уже к концу XVII вся Сибирь питалась своею рожью. Пашни доходили на север до Пелыма, Нарыма, Якутска, а в начале XVIII были уже и на Камчатке; и повсюду коренные народы обменивались с русскими хозяйственным и охотничьим опытом. В 1701 на всю Сибирь было 25 тыс. русских семей, одна семья на 400 км[2], в Восточной Сибири были деревни по 1 — 2 двора. (По ревизии 1719 в Сибири аборигенов 72 тыс. члв., русских 169 тыс.40, к 80-м годам — более миллиона.) И при такой слабой населённости (вольнонародным переселением; беглыми, но не возвращаемыми за Урал крестьянами; ссыльнопоселенцами) — XVIII век в Сибири поражает нас, что могут дать мирные народные усилия, направленные на внутренние, а не на внешние задачи: гигантский размах русского труда, ремёсел, уже и значительного заводского и металлургического производства и русской торговли — от Урала черезо всю Сибирь до Кяхты, Чукотки, Алеутских островов и Аляски (в 1787 основана мещанином Шелиховым “Американская торгово-промысловая компания”)[41]. Уже в XVIII в Сибири действовали школы геодезические, навигационные, горнозаводские, медицинские, возникали библиотеки и типографии; произведена тщательная картография Ледовитого и Тихоокеанского побережий[42].

Таково было богатство народной энергии, что через полвека после падения крепостного права — Россия вступила в полосу бурного промышленного развития (5-е место в мире по промышленной продукции), железнодорожного строительства, стала крупнейшим экспортёром зерна и сливочного (сибирского) масла. В России была полная свобода частной экономической деятельности (“рынок”, который мы сегодня всё собираемся достичь или у кого-то перенять), свобода выбора занятий и места жительства (кроме еврейской черты оседлости, но и она шла к отмене). Крупный бюрократический аппарат, однако, не был замкнут ни национально (видим в нём на видных постах представителей множества национальностей), ни социально (становились министрами помощник машиниста Хилков, крестьянин Рухлов, начальник станции Витте, помощник присяжного поверенного Кривошеин, и на военные верхи взошли из самых низов генералы Алексеев, Корнилов). По свидетельству последнего Государственного секретаря России С. Е. Крыжановского, в смысле восхождения отдельных лиц Россия была страна весьма демократическая: высшее чиновничество складывалось не из лиц высокого происхождения; по свидетельству министра путей сообщения Кригера-Войновского: кроме особого положения крестьянства, сословных перегородок к XX веку уже не оставалось, “права определялись образованием, служебным положением и видом занятий”[43]. Независимость и открытость суда, строгая законность следствия утвердились с 60-х годов XIX века, также и печать без предварительной цензуры, а с 1906 — истинный парламент и многопартийная система (которая сегодня жаждется как новейшее достижение). Отметим и то, что для народа действовала бесплатная земская медицина высокого качества. Было введено рабочее страхование. В России был самый высокий в Европе прирост населения. И высшее женское образование в России стояло на одном из первых мест в Европе.

И всё это обрушилось с 1917 года, а в мире представлено и поныне крайне искажённо.

Но и в этот краткий благополучный период 1906 — 1913 прозорливые люди видели запущенность государственной болезни, опасную разорванность общества и власти и упадок русского национального сознания. Лев Тихомиров, в прошлом виднейший народоволец, позже государственник-теоретик, перешедший в патриотизм, писал в своём дневнике в 1909 — 10 годах: “Нельзя ничего сделать в современной России, нечего делать. Мы, по-видимому, идём к новой революции и, кажется, — неизбежно... все, все даже частные меры власти, — как на подбор ведут к революции”; “с Россией я совсем недоумеваю. Стою на своих бастионах, знамени не опускаю, палю из орудий... но родная армия уходит от тебя всё дальше и — по разуму человеческому — немыслимо и ждать от неё ничего...”. О молодёжи: “Они уже не потомки наши, а что-то новое”; “Народ русский!.. Да и он уже потерял прежнюю душу, прежние чувства”[44], — тут Тихомиров имел в виду утерю православного и национального сознания, “умственное и нравственное принижение вообще нации”[45].

Духовную суть кризиса Тихомиров отмечал верно. В 1909 вопрос о русском национальном сознании неожиданно попал в центр обсуждения либеральной прессы. “Когда недержавные национальности стали самоопределяться, явилась необходимость самоопределения и для русского человека”. Происходит “в прогрессивной русской печати невозможное ещё так недавно: дебатируется вопрос о великорусском национализме”, “первое выступление того сознания, которое просыпается, наподобие инстинкта самосохранения, у народов в минуту угрожающей им опасности”. — “Не шутка и опозорение самого слова „русский”, превращённого в „истинно-русский””. — “Как не следует заниматься “обрусением” тех, кто не желает “русеть”, так же точно нам самим не следует себя “оброссиивать”, тонуть и обезличиваться в Российской многонациональности” (П. Б. Струве). — “Попытка обвеликорусить всю Россию... оказалась гибельной для живых национальных черт не только всех недержавных имперских народностей, но и прежде всего для народности великорусской... Для великорусской национальности — только полезно интенсивное развитие вглубь, нормальное кровообращение”. Русское общество в прежние годы “устыдилось не только ложной антинациональной политики, но и истинного национализма, без которого немыслимо национальное творчество. Народ должен иметь своё лицо”. — “Как 300 лет назад, история требует нас к ответу, чтобы в грозные дни испытаний” ответить, “имеем ли мы как самобытный народ право на самостоятельное существование”[46].

Однако эта поучительная и для нашего времени дискуссия, читаемая сегодня как самая современная, в оставшемся простенке до Мировой войны уже не имела плодотворного развития. Динамичная эпоха перестигала неторопливую Россию. Возрождения русского национального сознания — в русском обществе не произошло. И В. В. Розанов (в 1911) выразил это так: “Душа плачет, куда же все русские девались?.. Я ужасно плачу о русских, ибо думаю, что погибает само племя, что вообще попирается всё русское”[47].

Так и попытки православной общественности около 1905 года через Предсоборное совещание выйти к Поместному Собору и выборам Патриарха были остановлены тормозящей резолюцией царя. Русская православная Церковь в неизменности достаивала уже отмеренный оставшийся исторический срок. И справедливый упрёк Бердяева, обращённый к интеллигенции, демократам и социалистам, — “Вы ненавидели церковь и травили её. Вы думали, что народ может существовать без духовных основ, без святынь, достаточно материальных интересов и просвещения”[48] — другим тяжёлым концом ложится на дремавшие правительственные верхи. Православная церковь встретила революцию 1917 неготовой и в полной растерянности. Лишь через несколько лет, под свирепыми преследованиями большевиков поднялись и народные бунты в защиту храмов (1918), и с решимостью античных первохристиан потекли в ГУЛаг и на смерть десятки тысяч священнослужителей. (Но большевицкий расчёт был безошибочен: ведь они материально вычитались из живого сопротивления.)

В Первой Мировой войне как-то сказалась — накопленная, неизбытая народная усталость от всех прежних, прежних, прежних русских войн, от которых народ всегда оставался невознаграждён, — и к той усталости добавилось такое же накопленное в поколениях и поколениях недоверие к правящему классу. И всё это — отозвалось в солдатах двухтысячевёрстного фронта, когда дошли вести о перевороте в Петрограде, скоропостижном податливом отречении царя, вскоре и заманчивых лозунгах большевиков.

С 1917 года — мы стали ещё заново и крупно платить за все ошибки нашей предыдущей истории.

Всю предысторию Февраля, саму Февральскую революцию и неумолимые последствия её — я уже изложил предостаточно в “Красном Колесе”, и здесь полностью миную. Большевицкий переворот — был логическое и неуклонное завершение Февраля.

Но так как в предыдущем обзоре мы много касались то бескорыстных, то бессмысленных вмешательств России в европейские дела, — уместно здесь кратко отозваться о роли западных союзников в гражданской войне в России. Пока Германия ещё сопротивлялась, союзники, естественно, предпринимали усилия — то вызволять чехословацкий корпус через Сибирь, чтоб успеть использовать его против Германии; то высадку в Архангельске и Мурманске, чтобы помешать сделать это немцам. Но кончилась Мировая война — и союзники потеряли интерес к белым, — к русским генералам, своим прямым и персональным союзникам по минувшей войне. На Севере — англичане топили в море амуницию и армейские запасы, только бы не оставить белым. Белых правительств — не признавали (Врангеля — только де-факто и коротко, пока он мог облегчить положение Польши), но тотчас признавали всякую нацию, отколовшуюся от России (и Ллойд-Джордж того же требовал от Колчака). За военное снабжение требовали русского сырья, зерна, золота, подтверждений о выплате русских долгов. Французы (вспомним спасение Парижа в 1914 жертвами русских армий в Пруссии) от ген. Краснова требовали возместить все убытки французских предприятий в России, “происшедшие вследствие отсутствия порядка в стране”, и с процентами компенсировать их утерянную с 1914 доходность; в апреле 1920 союзники слали ультиматум Деникину—Врангелю: прекратить борьбу, “Ленин обещал амнистию”; за помощь в эвакуации Крыма французы забрали себе русские военные и торговые суда, а с эвакуированных в Галлиполи врангелевцев в оплату за питание брали военное имущество, вплоть до армейского белья. — Поражение России от большевиков было весьма выгодно союзникам: не надо было делиться долей победы. Таков реалистический язык международных сношений.

По исконной неразвитости правосознания, национального сознания и поблеклости религиозных устоев за последние перед тем десятилетия — наш народ достался верховым большевицким выжигам — экспериментальным лепным материалом, удобным для перелепливания в их формы.

Эти идейные интернационалисты начали с безоглядного разбазаривания российских земель и богатств. На Брестских переговорах они проявили готовность отдать любой охват русских земель, лишь бы самим уцелеть у власти. — В дневнике американского дипломата Уильяма Буллита можно прочесть и о большей цене, которую в 1919 Ленин предлагал американской делегации: советское правительство готово отказаться от западной Белоруссии, половины Украины, от всего Кавказа, Крыма, от всего Урала, Сибири и от Мурманска: “Ленин предлагал ограничить коммунистическое правительство Москвой и небольшой прилегавшей к ней территорией, плюс город, известный теперь как Ленинград”[49]. (Этот крик Ленина важно бы усвоить всем тем, кто сегодня всё ещё восхищается, как большевики “воссоздали Державу”.) — Так панически Ленин предлагал тогда, когда опасался вполне бы естественного “похода Антанты” на его мятежную кучку, в защиту союзницы России. Но скоро он убедился, что такое не грозит, и уступал русскую землю уже в меньших размерах. В феврале 1920 Эстонии, взамен за первое международное признание советского правительства, прорыв изоляции, — уступил русское население у Ивангорода— Нарвы и какие-то там “святыни” Печор и Изборска; вскоре за тем — и Латвии отдал обильное русское население. — По интернациональным замыслам ища дружбы Турции (в декабре 1920 оккупировавшей почти всю Армению), советское правительство с зимы 1920 на начало 1921, кажется само едва встающее от гражданской войны в своей разорённой стране, начинает широкую помощь Турции всеми видами оружия, а также “безвозмездную финансовую помощь” в 13 миллионов рублей золотом (в 1922 ещё добавили 3,5 миллиона)[50].

Примеры эти можно множить и множить. А прямое раскрадывание большевицкой бандой сокровищ российского алмазного фонда и всего награбленного ими из государственного, царского и частных имуществ вряд ли вообще кем учтено, только в редких мемуарах встретишь, как в кремлёвской кладовой просто пригоршнями, без счёту, злодеи и проходимцы набирали драгоценностей для очередной коминтерновской операции за границей. (Для тех же целей тайно распродавались и сокровища государственных музеев.) — Наверно и целую книгу можно написать о хищническом расхвате концессий на территории России: с Вандерлипом вели переговоры о сдаче на 50 лет (!) нефтеносных участков, угольных копей и рыбной ловли Приморской и Камчатской областей[51]; пресловутому “антисоветчику” Лесли Уркарту — долгосрочной концессии на его прежние предприятия по добыче цветных металлов и угля (Кыштым, Риддер, Экибастуз)[52]; англичанам — на 25 лет (до 1945 года!..) нефтяную концессию в Баку и Грозном; начинающему сопляку делового мира Арманду Хаммеру — алапаевские асбестовые рудники (а дальше сердечная взаимопомощь и дружба с ним длилась и до его смерти, уже в горбачёвское время). — Не все планируемые тогда концессии состоялись из-за того, что утверждённость ленинской кучки у власти ещё казалась западному взгляду хлипкой.

История 70-летнего коммунистического господства в СССР, воспетого столькими бардами, добровольными и покупными, господства, сломавшего органическое течение народной жизни, — уже сегодня наконец видна многим во всей своей и неприглядности и мерзости. По мере раскрытия архивов (если они откроются, а многие уже проворно уничтожены) об этом 70-летии будут написаны тома и тома, и такому обзору не место в этой статье. Здесь приведём только самые общие оценки и соображения.

Все потери, которые наш народ перенёс за огляженные 300 лет от Смуты XVII века, — не идут и в дальнее сравнение с потерями и падением за коммунистическое 70-летие.

На первом месте здесь стоит физическое уничтожение людей. По косвенным подсчётам разных статистиков — от постоянной внутренней войны, которую вело советское правительство против своего народа, — население СССР потеряло не менее 45 — 50 миллионов человек. (Проф. И. А. Курганов пришёл к цифре 66 миллионов.) Причём особенность этого уничтожения была та, что не просто косили подряд, кого придётся, или по отдельным территориям, но всегда — выборочно: тех, кто выдавался либо протестом, сопротивлением, либо критическим мышлением, либо талантом, авторитетом среди окружающих. Через этот противоотбор из населения срезблись самые ценные нравственно или умственно люди. От этого непоправимо падал общий средний уровень остающихся, народ в целом — принижался. К концу сталинской эпохи уже невозможно было признать в народе — тот, который был застигнут революцией: другие лица, другие нравы, другие обычаи и понятия.

И чем же как не физическим уничтожением своего народа назвать безоглядную, безжалостную, безрасчётную укладку красноармейских трупов на путях побед Сталина в советско-германской войне? (“Разминирование” минных полей ногами гонимой пехоты — ещё не самый яркий пример.) После сталинских “7 миллионов потерь”, после хрущёвских “20 миллионов”, теперь, наконец, в российской прессе напечатана и фактическая цифра: 31 миллион. Онемляющая цифра — пятая часть населения! Когда и какой народ укладывал столько на войне? Наша “Победа” 1945 года овеществилась в укреплении сталинской диктатуры — и в полном обезлюживании деревень. Страна лежала как мёртвая, и миллионы одиноких женщин не могли продолжить жизнь народа.

Но ещё и физическое массовое уничтожение — не высшее достижение коммунистической власти. Всех, кто избегал уничтожения, — десятилетиями облучали оглупляющей и душу развращающей пропагандой, и от каждого требовали постоянно возобновляемых знаков покорности. (А от послушной интеллигенции — и ткать эту пропаганду в подробностях.) От этой гремящей, торжествующей идеологической обработки — ещё и ещё снижался нравственный и умственный уровень народа. (Только так и могли воспитаться те нынешние старики и пожилые, кто вспоминает как эру счастья и благоденствия, когда они отдавали свой труд за грошовую зарплату, но под 7-е ноября получали полкило печенья, перевязанное цветной ленточкой.)

Зато во внешней политике — о! вот тут коммунисты не повторили ни единого промаха и ляпа царской дипломатии, каких много мы уже отметили в этой статье. Коммунистические вожди всегда знали верно, что им нужно, и каждое действие направлялось всегда и только к этой полезной цели — никогда ни одного шага великодушного или бескорыстного; и каждый шаг верно смечен, со всем цинизмом, жестокостью и проницательностью в оценке противников. Впервые за долгий ход истории российской дипломатия советская была находчива, неотступчива, цепка, бессовестна — и всегда превосходила и побивала западную. (Те же и Балканы коммунисты полностью забрали, без большого усилия; отхватили пол-Европы; без сопротивления проникали в Центральную Америку, Южную Африку, Южную Азию.) И таким привлекательным идеологическим оперением была советская дипломатия снабжена, что вызывала восторженное сочувствие у западного же передового общества, отчего потуплялись и западные дипломаты, с трудом натягивая аргументы. (Но заметим: и советская дипломатия служила не интересам своего народа, а — чужим, “мировой революции”.)

И эти блистательные успехи ещё одуривали и одуривали ослабевшие головы советских людей — новоизобретенным, безнациональным советским патриотизмом. (Так и воспитались нынешние, постаревшие, радетели и болельщики Великого Советского Союза.)

Не повторяем здесь теперь уже общеизвестной оценки “промышленных успехов” СССР: безжизненной экономики, уродливого производства неспрашиваемых и некачественных товаров, изгаживания огромных природных пространств и грабительского исчерпания природных ресурсов.

Но и во всём высасывании жизненных соков из населения — советская система не была равномерна. По твёрдому наследству ленинской мысли надо было (и так и делалось): главный гнёт налагать на республики крупные, сильные, т. е. славянские, и особенно на “великорусскую шваль” (Ленин), главные поборы — брать с неё, притом первоначально опираться на национальные меньшинства, союзные и автономные республики. Сегодня тоже уже не новость, опубликовано многократно, что главную тяжесть советской экономической системы несла на себе РСФСР, с её бюджета брались непропорционально крупные отчисления, она меньше всего получала вложений, а её крестьяне продавали продукт своего труда двадцатикратно дешевле, чем, скажем, грузинские (картофель — апельсины). Подрубить именно русский народ и истощать именно его силы — была из нескрываемых задач Ленина. И Сталин продолжал следовать этой политике, даже когда произнёс свой известный сентиментальный тост о “русском народе”.

А в брежневское время (всё державшееся на паразитстве от продажи за границу сырой нефти — до полного износа нефтяного оборудования) — совершены были новые жуткие и непоправимые шаги по “оскудению Центра”, по разгрому Средней России: “закрытие” тысяч и тысяч “неперспективных деревень” (с покиданием многих удобий, пашен и лугов), последний крушащий удар по недобитой русской деревне, искажение всего лика русской земли. И уже был взнесен страшный удар, добивающий Россию, — “поворот русских рек”, последний одурелый бред маразматического ЦК КПСС, — на последнем краю и в последний момент, слава Богу, отведенный малой мужественной группой русских писателей и учёных.

“Противоотбор”, который методически и зорко коммунисты вели во всех слоях народа от первых же недель своей власти, от первых же дней ЧК, — предусмотрительно заранее обессиливал возможное народное сопротивление. Оно ещё могло прорываться в первые годы — кронштадтское восстание с одновременными забастовками петроградского пролетариата, тамбовское, западносибирское и ещё другие крестьянские восстания, — но все они были потоплены в смертях с такой запасливой избыточностью, что больше не вздымались. А когда и поднимались малые бугорки (как стачка ивановских ткачей в 1930), то о них не узнавал не только мир, но даже и само советское пространство, всё было надёжно заглушено. Прорыв реальных чувств народа к власти мог проявиться — и как же зримо проявился! — лишь в годы советско-германской войны: только летом 1941 больше чем тремя миллионами легко сдавшихся пленных, в 1943 — 44 целыми караванами жителей, добровольно отступающих за немецкими войсками, — так, как если б это были их отечественные... В первые месяцы войны советская власть легко могла бы и крахнуть, освободить нас от себя, — если бы не расовая тупость и надмение гитлеровцев, показавшие нашим исстрадавшимся людям, что от германского вторжения нашему народу нечего хорошего ждать, — и только на этом Сталин удержался. О попытках формирования русских добровольческих отрядов на германской стороне, затем и о начатке создания власовской армии — я уже писал в “Архипелаге”. Характерно, что даже в самые последние месяцы (зима 1944—45), когда всем уже было видно, что Гитлер проиграл войну, — в эти самые месяцы русские люди, оказавшиеся за рубежом, — многими десятками тысяч подавали заявления о вступлении в Русскую Освободительную армию! — вот это был голос русского народа. И хотя историю РОА заплевали как большевицкие идеологи (да и робкая советская образованщина), так и с Запада (где представить не умели, чтоб у русских могла быть и своя цель освобождения), — однако она войдёт примечательной и мужественной страницей в русскую историю — в долготу которой и будущность мы верим даже и сегодня. (Генерала Власова обвиняют, что для русских целей он не побрезговал войти в показной союз с внешним врагом государства. Но, кстати, как мы видели, такой же показной союз заключала и Елизавета со Швецией и Францией, когда шла к свержению бироновщины: враг был слишком опасен и укоренён.) — В послесталинское время были и ещё короткие вспышки русского сопротивления — в Муроме, Александрове, Краснодаре и особенно в Новочеркасске, но и они, благодаря непревзойденной большевицкой заглушке, десятилетиями оставались неизвестны миру.

После всех кровавых потерь советско-германской войны, нового взлёта сталинской диктатуры, сплошного вала тюремных посадок всех, кто хоть как-то соприкоснулся за время войны с европейским населением, затем лютейшего послевоенного колхозного законодательства (за невыработку трудодней — ссылка!), — кажется, и наступил конец русского народа и тех народов, которые делили с ним советскую историю?

Нет. И ещё то был — не конец.

К концу мы придвинулись — как ни парадоксально — от лицемерной и безответственной горбачёвской “перестройки”.

Немало было разумных путей постепенного осторожного выхода из-под большевицких глыб. Горбачёв избрал путь — самый неискренний и самый хаотический. Неискренний, потому что искал, как сохранить и коммунизм в слегка изменённом виде и все блага партийной номенклатуры. А хаотический — потому что, с обычной большевицкой тупостью, выдвинул лозунг “ускорения”, невозможный и гибельный при изношенности загнанного оборудования; когда же “ускорение” не потянуло, то сочинил немыслимый “социалистический рынок”, следствием которого стал распад производственных связей и начало разворовки производства. — И этакую свою “перестройку” Горбачёв сопроводил “гласностью”, в близоруком расчёте на единственное следствие: получить интеллигенцию в союзники против уж крайних зубров коммунизма, не хотящих понять и собственной пользы от перестройки (другой системы кормушек). Он и во сне представить не мог, что этой гласностью одновременно же распахивает ворота всем яростным национализмам. (В 1974, в сборнике “Из-под глыб” мы предсказывали, что национальной ненавистью СССР поджечь очень легко. Тогда же, в Стокгольме, я предупреждал: в СССР “если объявить демократию внезапно, то у нас начнётся истребительная межнациональная война, которая смоет эту демократию вообще в один миг”. Но вождям КПСС это было недоступно понять.) — В 1990 я с уверенностью писал (в “Обустройстве”): “Как у нас теперь всё поколесилось — так всё равно “Советский Социалистический” развалится, всё равно!” (Горбачёв пришёл во гнев и метко обозвал меня за то... “монархистом”. Не удивлюсь: ведущая американская газета прокомментировала мою фразу так: “Солженицын всё ещё не может расстаться с имперскими иллюзиями”, — это когда сами они ещё больше всего боялись развала СССР.) Тогда же и там же я предостерегал: “Как бы нам, вместо освобождения, не расплющиться под его [коммунизма] развалинами”. И — именно так получилось: в августе 1991 бетонные блоки стали падать и падать на неподготовленные головы, а поворотливые фюреры некоторых национальных республик, десятилетиями, до последнего дня усердно и благоуспешно тянувшие коммунистическую выслужбу, тут — разом, в 48 часов, а кто и в 24, объявили себя исконными ярыми националистами, патриотами своей, отныне суверенной республики, и уже безо всякого коммунистического родимого пятна! (Их имена — и сегодня сверкают на мировом небосклоне, их с уважением встречают в западных столицах как первейших демократов.)

Блоки и глыбы, в разных областях народной жизни, хлопались и в следующие месяцы с большой густотой, придавливая массы застигнутых людей. Но введём в рассуждение — черёд.

Первое следствие. Коммунистический Советский Союз был исторически обречён, ибо основан был на ложных идеях (более всего опирались на “экономический базис”, а он-то и погубил). СССР держался 70 лет обручами небывалой диктатуры — но когда издряхлело изнутри, то уже не помогут и обручи.

Сегодня далеко не только бонзы, закоснелые в коммунистических идеях, но и немало простых рядовых людей, омороченных нагремевшим “советским патриотизмом”, искренно жалеют о распаде СССР: ведь “СССР был — наследник величия и славы России”, “советская история была не тупик, а закономерное развитие”...

Что касается “величия и славы”, то в историческом обзоре мы видели, какой ценой и для каких посторонних целей мы часто напрягались иссильно в минувшие 300 лет. А советская история была именно тупик. И хоть в эти 20-е — 30-е... 60-е — 70-е правили не мы с вами — а отвечать за все содеянные злодейства и перед всем миром достаётся — кому же? да только нам, и, заметим: только русским! — вот тут все охотно уступают нам исключительное и первое место. Да если безликая корыстная свора вершила, что хотела, чаще всего от нашего имени, — так нам и не отмыться, как быстро отмылись другие.

Что советская империя для нас не только не нужна, она губительна — к этому выводу я пришёл в первые послевоенные годы, в лагерях. Я давно так думаю, уже полвека, не из сегодня. И в “Письме вождям Советского Союза” (1973) я писал: “Цели великой империи и нравственное здоровье народа несовместимы. И мы не смеем изобретать интернациональные задачи и платить по ним, пока наш народ в таком нравственном разорении”. И в “Обустройстве”: “Держать великую Империю — значит вымертвлять свой собственный народ. Зачем этот разнопёстрый сплав? — чтобы русским потерять своё неповторимое лицо? Не к широте Державы мы должны стремиться, а к ясности нашего духа в остатке её”. Не надо нам быть мировым арбитром, ни соперничать в международном лидерстве (там охотники найдутся, у кого сил больше), — наши все усилия должны быть направлены внутрь, на трудолюбивое внутреннее развитие. Восстанавливать СССР — это верный путь уже навсегда забить и заглушить русский народ.

Надо же, наконец, ясно понять: у Закавказья — свой путь, не наш, у Молдавии — свой, у Прибалтики — свой, а уж у Средней Азии — тем более. Почти все среднеазиатские лидеры уже заявили об ориентации своих государств на Турцию. (Не все заметили в декабре 1991 многообещающую конференцию в Алма-Ате о создании “Великого Турана” — от Анатолийского полуострова до Джунгарского Алтая. В XXI веке мусульманский мир, быстро растущий численно, несомненно возьмётся за амбициозные задачи — и неужели нам в то мешаться?)

Беда не в том, что СССР распался, — это было неизбежно. Огромная беда — и перепутаница на долгое будущее — в том, что распад автоматически произошёл по фальшивым ленинским границам, отхватывая от России целые русские области. В несколько дней мы потеряли 25 миллионов этнических русских, 18% от общего числа русских, — и российское правительство не нашло мужества хотя бы отметить это ужасное событие, колоссальное историческое поражение России, и заявить своё политическое несогласие с ним — хотя бы, чтоб оставить право каких-то же переговоров в будущем. Нет... В горячке августовской (1991) “победы” всё это было упущено. (И даже — национальным праздником России избран день, когда РСФСР возгласила свою “независимость” — и, значит, отделённость от тех 25 миллионов тоже...)

Тут надо сказать о нынешней Украине. Не говоря о быстро перелицевавшихся украинских коммунистических вождях, — украинские националисты, в прошлом так стойко боровшиеся против коммунизма, во всём как будто проклинавшие Ленина, — отначала же соблазнились на его отравленный подарок: радостно приняли фальшивые ленинские границы Украины (и даже с крымским придбным от самодура Хрущёва). Украина (как и Казахстан) сразу стала на ложный имперский путь.

Груза великодержавности — я не желаю России, не пожелаю и Украине. Я выражаю самые лучшие пожелания развитию украинской культуры и самобытности и сердечно люблю их, — но почему начинать не с оздоровления и духовного упрочения национального ядра, не с культурной работы в объёме собственно украинского населения и украинской земли, — а с порыва к “великой Державе”? Я предлагал (1990) решать все национальные, хозяйственные и культурные проблемы в едином Союзе восточно-славянских народов — и до сих пор считаю это решение наилучшим, ибо не вижу оправдания разрубу государственными границами миллионов семейных и дружественных связей. Но, в той же статье, я и оговаривал, что конечно никто не посмеет удерживать силой украинский народ от отделения, — однако же с полным обеспечением прав меньшинств. Вполне ли представляют нынешние руководители Украины и её общественного мнения — какой огромности культурная задача простирается перед ними? Даже этнически украинское население во многом не владеет или не пользуется украинским языком. (Для 63% населения основной язык — русский, тогда как русских только 22%, то есть: на Украине на каждого русского приходится двое “нерусских”, считающих, однако, русский язык своим родным!) Значит, предстоит найти меры перевести на украинский язык всехноминальных украинцев. Затем, очевидно, станет задача переводить на украинский язык и русских (а это уже — не без насилия)? Затем: украинский язык поныне ещё не пророс по вертикали в высшие слои науки, техники, культуры — надо выполнить и эту задачу. Но и более: надо сделать украинский язык и необходимым в международном общении. Пожалуй, все эти культурные задачи потребуют более чем одного столетия? (А пока что мы читаем сообщения — то о притеснении русских школ и даже детских садов в Галиции, даже хулиганских нападениях на русские школы, о пресечении трансляции русского телевидения местами, и вплоть до запрета библиотекарям разговаривать с читателями по-русски, — неужто же это путь развития украинской культуры? А звучат и лозунги “Русские — вон с Украины!”, “Украина для украинцев!” — хотя на Украине множество народностей; и с практическими мерами: кто не принял украинского гражданства, тот испытывает стеснения в работе, пенсии, владении недвижимостью, тем более лишается участия в приватизации — а ведь люди не из-за границы приехали, они тут и жили... Но ещё хуже, что по непонятному накалу ведётся антирусская пропаганда; офицерам, принимающим присягу, задаётся отдельный вопрос: “а вы готовы воевать против России?”; армейское Социально-Психологическое Управление создаёт из России образ врага, нагнетается тема “военной угрозы” со стороны России. А по каждому прозвучавшему из России политическому несогласию с отходом русских территорий к Украине, официальные украинские лица реагируют истерически звонко: “Это — война!”, “это — выстрел в Сараеве!”. Почему пожелания переговоров — это уже война? зачем накликать войну, где её нет и никогда не будет?)

Ещё более уязвимый державный промах допустил Назарбаев, намерясь с помощью казахского меньшинства переработать большинство — других, совершенно инородных наций. (И вот: русских устраняют с ответственных должностей, подавляется самодеятельность уральских и сибирских казаков, нападают на православные храмы, русские поселения — а вот уже и большие города — переименовывают по-казахски, отпускают 5 лет на изучение казахского языка даже в местностях, где 90% — русские. Местное телевидение почти полностью переводят на казахский язык, хотя казахи составляют только 43% населения. Что ждёт остальных — выпукло показали извращённые “выборы” 1994 года. Ко мне приходят жалобы и от немцев — на насилия со стороны казахов, непроницаемо покрываемые местными властями.) Примыкание к идее “Великого Турана”, весьма лёгкое для Средней Азии, окажется для Казахстана совсем-совсем нелёгким. (Ныне объявленная словесная программа надгосударственного Евроазиатского Союза — с чудовищной бюрократической наднациональной надстройкой — находится в полном противоречии с неуклонно идущей в Казахстане национальной подавительной практикой.)

Как я писал в “Обустройстве”: наилучшее решение вопроса — это государственный Союз трёх славянских республик и Казахстана. И в Беловежском соглашении, судя по прессе, Кравчук и обещал коллегам реальный неразрывный союз, “прозрачные” границы, единую армию и валюту. Но всё это оказалось лишь кратковременным обманом. Ничего этого не образовалось, а спустя время Кравчук и прямо заявил: “Кончать надо с мифом о “прозрачных” границах”. Однако с существеннейшей поправкой: переход на мировые цены по нефти — это “со стороны России неприкрытый шантаж” (премьер Кучма), даже “приближение к мировым ценам по нефти есть экономическая война” (украинский посол в Москве; и тут опять “война”. А как же все в мире и торгуют по мировым ценам — и никто не зовёт это “войной”?).

Однако же Россия-то попала — в разорванное состояние: 25 миллионов оказались “за границей”, никуда не переезжая, оставаясь на отеческих и дедовских местах. 25 миллионов — самая крупная диаспора в мире; ни у кого такой нет, и — как мы смеем от неё отвернуться?? Тем более, что местные национализмы (как мы привыкли — весьма понятные, простительные и “прогрессивные”) — всюду идут на притеснение и угнетение наших отколотых соотечественников. (А желающим уехать — из Средней Азии не дают вывозить личного имущества: не признают такого понятия.)

Принципиально отказываясь от методов силы и войны, мы можем усмотреть только такие три пути:

1) из стран азиатских (закавказских и среднеазиатских), где вряд ли что доброе наших ждёт, — надо методично, пусть в немалые сроки, увозить желающих русских и добротно поселять их в России; а для остающихся — искать защиты либо в двойном гражданстве, либо, либо... через ООН? худая надежда;

2) от стран Прибалтики требовать неукоснительного и полного выполнения всеевропейских норм о правах нацменьшинств;

3) с Белоруссией, Украиной и Казахстаном надо искать возможных степеней объединения в разных областях и добиваться-таки по меньшей мере — “прозрачных” границ; а для областей со значительным перевесом русского населения добиваться реального местного самоуправления, гарантирующего их национальное развитие.

А мы? За эти годы мы гостеприимно нашли в России место и для 40 тысяч месхов, выжженных из Средней Азии и отвергнутых грузинами, где месхи исконно жили; и для армян из Азербайджана; и, разумеется, повсюду для чеченов, хотя и объявивших своё отделение; и даже для таджиков, у которых есть своя страна, — но никак не для русских из Таджикистана — а их там хоть и более 120 тысяч, но, спохватясь вовремя, уже бы многих мы приняли в Россию — и не надо было бы посылать русские войска на защиту Таджикистана от Афганистана, чужое это дело, не русским там кровь проливать. (Вопрос защищённых границ, которые у России разом перестали существовать, — отдельный, сложный. И всё же направление его решения: не русское военное присутствие в тех республиках, а — ужиматься нам надо в территорию собственно российскую.) А разве не обязаны были мы управиться забрать всех русских из Чечни, где над ними издеваются, где ежеминутно грозит им грабёж, насилия и смерть? И многих ли мы взяли из Тувы, когда оттуда начали выживать русских?

Нет, у нас в России для русских нет места, нет средств, отказ.

Это — и предательство своих и унижение передо всем миром: кто ещё в мире поступает так? Посмотрите, как тревожатся и хлопочут западные страны о двух-трёх своих подданных, застрявших где-либо в опасности. А мы — 25 миллионов отбросили и забыли.

Меру нашего унижения и слабости мы можем ощутить и по непреклонным приговорам, которые нам выносят с Запада. Хельсинкское соглашение, толковавшее (по вынуждению СССР, защитить свои захваты в Европе) о нерушимости государственных границ, западные государственные деятели бездумно и безответственно перенесли на границы внутренниеадминистративные — да с такой неоглядчивой поспешностью, что подожгли в Югославии многолетнюю истребительную войну (где фальшивые границы нагородил Тито), да и в распадающемся СССР — в Сумгаите, в Душанбе, Бишкеке, Оше, Фергане, Мангышлаке, Карабахе, Осетии, Грузии (однако заметим: не в России и не русскими вызваны те резни). А на самом-то деле: не границы должны быть незыблемы, а воля наций, населяющих территории. — Президент Буш мог бестактно вмешаться перед украинским референдумом: выразить сочувствие отделению Украины, при ленинских границах. (Стал бы он что-нибудь этакое высказывать, например, о Северной Ирландии?..) — Американский посол в Киеве Попадюк имел авантаж заявить, что Севастополь есть подлинно украинская территория. По какой исторической эрудиции или на каких юридических основаниях он вынес это своё учёное суждение? — не пояснил. Да и не надо: тотчас же и Госдепартамент подтвердил мнение г-на Попадюка. Это — о Севастополе, которого и сумасбродный Хрущёв не догадался “подарить” Украине, ибо он исключён был из Крыма как город центрального подчинения. (А спрашивается: какое дело Госдепартамента вообще высказываться о Севастополе?)

И одновременно же пустовесный Жириновский, далеко захлестывая за всё худшее, что когда-либо говорилось о российской политике в её осуждение, — в своих сумасбродных, крикливых и безумных заявлениях зовёт то превратить Среднюю Азию в пустыню, то — к Индийскому океану, то проглотить Польшу или Прибалтику, то воцариться на Балканах. Нельзя состроить худшей карикатуры на русский патриотизм и нельзя предложить прямее пути, чтобы потопить Россию в крови.

Несомненна живая заинтересованность многих западных политиков в слабости России и желательном дальнейшем дроблении её (такое настойчивое подталкивание уже который год несёт нашим слушателям американское радио “Свобода”). Но скажу уверенно: эти политики плохо просматривают дальнюю перспективу XXI века. Ещё будут в нём ситуации, когда всей Европе и США ой как понадобится Россия в союзники.

Вторым следствием краха коммунизма в СССР должно было стать, как вгоряче объявлено в те августовские дни, — немедленное установление демократии. Но на 70-летней тоталитарной почве какая демократия может вырасти мгновенно? По окраинным республикам — мы слишком вполноте наблюдаем, что там выросло. А в России? Только в виде язвительной насмешки можно назвать нашу власть с 1991 — демократической, то есть властью народа. Демократии у нас нет уже потому, что не создано живое нескованное местное самоуправление: оно осталось под давлением тех же местных боссов из местных коммунистов, а до Москвы — и тем более не докричишься. Народ у нас — никак не хозяин своей судьбы, а — игрушка её. На местах — настроение отчаяния: “о нас никто не думает”, “мы никому не нужны”, — и ведь верно. На народ легли только новые, невиданной формы тяготы — а коммунистическая номенклатура, ещё с горбачёвской подготовки, извернулась, отлично приспособилась и в “демократы” и не пострадала так, как жизненный фундамент страны. (А “золотые сынки” номенклатуры, выкормыши привилегированных коммунистических институтов, либо прямо пошли в управление страной, либо, по охотке, утекли в Америку, которую их отцы проклинали, даже и стуча ботинком; да и другие подготавливают себе на Западе посадочные площадки.) Исполнительная и так называемая законодательная власть — полтора года изнурительно, до взаимного бессилия, сражались друг с другом — на позор всей страны. (И тут не упустим отметить парадоксальную ситуацию: Верховный Совет, сторонники тоталитарной власти, по тактическим расчётам изо всех сил вынуждены были отстаивать “принципы демократии”; а “демократы”, из таких же тактических соображений, стояли грудью за авторитарность власти. Столь тверды были принципы тех и других.) Обе борющиеся стороны безответственно, наперебой, заигрывали с сепаратизмом автономных республик, толкнули негодующие области и края объявлять и себя республиками, какой оставался им выход? И если бы этот балаган двоевластия не окончился — Россия бы уже распалась на куски. (“Федеративным договором” Ленин ещё раз кусает нас из мавзолея. Но Россия никогда не была федерацией и не создавалась так.)

А когда этот кризис разрешился — кровью, избиением посторонних и опять на позор страны, — демократия потекла не снизу, а сверху, от центрального парламента, и по худшему руслу — через “партийные списки”, там партия решит, кто именно будет радетель вашего избирательного округа; и это — при роскошных привилегиях парламентских депутатов и опять-таки нищете страны. Наше закоренелое несчастное русское свойство: снизу мы всё никак не научимся организовываться — а склонны ждать указаний от монарха, или вождя, или духовного или политического авторитета, — а их, вот, нет как нет, — мелюзговая суетня наверху.

Третьим следствием падения коммунизма должен был стать возврат к вожделенному (утерянному со старой России) рынку (по нашему коммунистическому обычаю так и звали — к будущему светлому рынку!). Но ещё Горбачёв потерял, протоптался 7 лет, в какие можно было этот переход начать с разумной постепенностью — оживлением экономического организма с самого низу, с мельчайшего бытового предпринимательства, чтобы народ сперва подкормился и обчинился, и лишь потом забирать выше и выше. Нет, с января 1992 поспешно обрушили на страну кабинетный (Международного Валютного Фонда и гайдаровский) проект (“решали на ходу”, “некогда было выбирать лучший вариант” — вспоминал потом Президент), — проект не “сбережения народа”, а жестокого “шока” по нему; проект — невежественный, даже для простого дилетантского глаза: объявить “свободные цены” без наличия в стране конкурентной среды производителей, то есть свободу монопольных производителей как угодно высоко и сколь угодно долго повышать цены. (Автор реформы сперва выражал необдуманную надежду, что цены стабилизируются “вот, через два месяца”, “вот, через полгода” — но не было причин, зачем бы им останавливаться. И никто не нашёл мужества объявить о своём близоруком промахе.) Вот когда нам до конца отрыгнулись все последствия коммунизма. Производство ничем не стимулировалось, резко падало, цены резко росли, народ повергался в глубочайшую нищету — и за два протекших года это пока и есть главное действие реформы.

Нет, и ещё не главное. Самое-то страшное следствие этой безумной “реформы” — даже не экономическое, а психологическое. Беззащитный ужас, потерянность, которые охватили нашу народную массу от гайдаровской реформы и зримого торжества резвых акул беспроизводственной коммерции (в безумии самодовольства они не стесняются выставлять своё ликование и по телевизору), можно сравнить только с тем, по Глебу Успенскому, “ударом рубля”, которого не выдержал пореформенный мужик — и с тех-то пор поползла Россия в Катастрофу.

Самоё отчётливое отображение и оценка нынешних реформ — в нашей демографии. Вот данные, уже известные теперь и мировой статистике. В 1993 смерти в России превзошли рождаемость на 800 тыс. В 1993 на 1000 чел. пришлось 14,6 смертей — на 20% выше, чем в 1992 (“реформа”!), рождений 9,2 — на 15% ниже, чем в 1992. Именно за последние два года (“реформа”!) резко возросло число самоубийств — до трети от всех неестественных смертей. Отчаявшиеся люди не видят: зачем жить? и зачем рожать? Если в 1875 в России приходилось в среднем на одну женщину 7 детей, перед второй мировой войной в СССР — 3, ещё 5 лет назад — 2,17 ребёнка, то сегодня — чуть больше 1,4. Мы вымираем. Вероятная долгота жизни взрослого мужчины опустилась до 60 лет, т. е. как в Бангладеш, Индонезии и частично в Африке[53]. От демографов слышим: “трудно в это поверить, даже видя реальные цифры”; “такое явление впервые наблюдается в индустриальной стране вне войны и эпидемий”, “такое драматическое снижение длительности жизни никогда не происходило в послевоенном мире. Это воистину потрясает”; “Россия стоит перед лицом небывалого демографического кризиса”[54].

Нынешний “удар доллара” — это ещё одна, ещё одна (и последняя ли?) расплата за наше остервенение и крах Семнадцатого года. Мы сейчас создаём жестокое, зверское, преступное общество — много хуже тех образцов, которые пытаемся копировать с Запада. Да можно ли вообще копировать уклад жизни? — он должен органически слиться с традициями страны; вот Япония — не копировала, вошла в мировую цивилизацию, не потеряв своеобразия. Как определял Густав Ле-Бон: национальную душу составляет сочетание традиций, мыслей, чувств и предрассудков; этого всего — не отбросить, и не надо. Мы третий год ни о чём другом не слышим, как об экономике. Но кризис в нашей стране сейчас — намного глубже, чем только экономический, — это кризис сознания и нравственности, настолько глубокий, что не посчитать, сколько десятилетий — или век — нам нужны, чтобы подняться.

Однако сузимся на нашей теме — на “русском вопросе” (потому беру в кавычки, что их часто так употребляют).

Русском — или российском?

В нашем многонациональном государстве оба термина имеют свой смысл и должны соблюдаться. Александр III говорил: “Россия должна принадлежать русским”. Но с тех пор историческая эпоха стала взрослее на столетие — и неправомерно бы уже сказать так (или, копируя бы украинских шовинистов, — “Россия для русских”). Вопреки предсказаниям многих мудрецов гуманизма и интернационализма — XX век прошёл при резком усилении национальных чувств повсюду в мире, и этот процесс ещё усиляется, нации — сопротивляются попыткам всемирной нивелировки их культур. И национальное сознание надо уважать всегда и везде, без исключений. (Я и писал в “Обустройстве”: в России “утвердить плодотворную содружность наций, и цельность каждой в ней культуры, и сохранность каждого в ней языка”.) — И “российский” и “русский” — имеет каждое свой объём понимания. (Лишь слово “россиянин”, может быть и неизбежное в официальном употреблении, звучит худосочно. Не назовёт себя так ни мордвин, ни чуваш, а скажут: “я — мордвин”, “я — чуваш”.)

Справедливо напоминают, что на просторах российской равнины, веками открытой всем передвижениям, множество племён перемешивалось с русским этносом. Но когда мы говорим “национальность”, мы и не имеем в виду кровь, а всегда — дух, сознание, направление предпочтений у человека. Смешанность крови — ничего не определяет. Уже века существует русский дух и русская культура, и все, кто к этому наследству привержены душой, сознанием, сердечной болью, — вот они и суть русские.

Ныне патриотизм во всякой бывшей окраинной республике считается “прогрессивным”, а ожесточённый воинственный национализм там — никто не посмеет назвать ни “шовинизмом”, ни, упаси Бог, “фашизмом”. Однако к русскому патриотизму — ещё от революционных демократов начала XX века, прилипло и сохраняется определение “реакционный”. А ныне всякое проявление русского национального сознания — резко осуждается и даже поспешно примежуется к “фашизму” (которого в России и не бывало никогда и который вообще невозможен без расовой основы, однорасового государства.)

Мне приходилось давать определение патриотизма в статье “Раскаяние и самоограничение” (1973). Спустя и два десятилетия я не берусь его поправить: “Патриотизм — это цельное и настойчивое чувство любви к своей родине и к своей нации со служением ей не угодливым, не поддержкою несправедливых её притязаний, а откровенным в оценке пороков и грехов”. На такой патриотизм — имеет право любая нация, и русские — никак не меньше других. Иное дело, что после пережитых русскими кровопусканий, потерь от “противоотбора”, подавления и обморочения сознания — сегодня патриотизм в России раздроблен в разрозненных единицах, не существует как единое, осознавшее себя движение, а многие из тех, кто зовут себя “патриотами” — прислонились за подкреплением к коммунизму и измазались в нём. (А то ещё и — поднимают, слабыми ручёнками, снова призрак панславизма, уже столько раз губившего Россию, и уж вовсе непосильный нам ныне.)

С. Н. Булгаков однажды написал так: “Те, сердце которых истекало кровью от боли за Родину, были в то же время её нелицемерными обличителями. Но только страждущая любовь даёт право на это национальное самозаушение; там же, где её нет... поношение родины, издевательство над матерью... вызывает чувство отвращения...”[55]

В таком сознании и в таком праве я и пишу сейчас здесь.

Краткий и частный обзор русской истории четырёх последних веков, сделанный выше в этой статье, мог бы показаться чудовищно пессимистическим, а “петербургский период” несправедливо развенчанным, если бы не нынешнее глухое падение и падшее состояние русского народа. (Под обаянием этого блеска “петербургского периода”, — да уж по сравнению с периодом большевицким, три года назад жители города на Неве с большим энтузиазмом восстановили — совсем не в лад и к XX веку, и к нашей растерзанной стране в лохмотьях — как белое крахмальное жабо название “Санкт-Петербург”...) Как же некогда могучая и избывающая здоровьем Россия — могла вот так пасть? Три таких великих болезненных Смуты — Семнадцатого века, Семнадцатого года и нынешняя — ведь они не могут быть случайностью. Какие-то коренные государственные и духовные пороки привели к ним. Если мы четыре века растрачивали народную силу на ненужное внешнее, а в Девятьсот Семнадцатом могли так слепо клюнуть на дешёвые призывы к грабежу и дезертирству, — то когда-то же пришло время и платить? Наше сегодняшнее жалкое положение — оно как-то накоплялось в нашей истории?

И вот, мы докатились до Великой Русской Катастрофы 90-х годов XX века. За столетие многое вплеталось сюда, — Девятьсот Семнадцатый год, и 70 лет большевицкого развращения, и миллионы, взятые на Архипелаг ГУЛаг, и миллионы, уложенные без бережи на войне, так что в редкую русскую деревню вернулись мужчины, — и нынешний по народу “удар Долларом”, в ореоле ликующих, хохочущих нуворишей и воров.

В Катастрофу входит — прежде всего наше вымирание. И эти потери будут расти: в нынешней непроглядной нищете сколькие женщины решатся рожать? Не менее вчислятся в Катастрофу и неполноценные и больные дети, а они множатся от условий жизни и от безмерного пьянства отцов. И полный провал нашей школы, не способной сегодня взращивать поколение нравственное и знающее. И жилищная скудость такая, какую давно миновал цивилизованный мир. И кишение взяточников в государственном аппарате — вплоть до тех, кто по дешёвке отпускает в иностранную концессию наши нефтяные поля или редкие металлы. (Да что терять, если предки в восьми изнурительных войнах лили кровь, пробиваясь к Чёрному морю, — и всё это как корова слизнула в один день?) Катастрофа и в расслоении русских как бы на две разных нации: огромный провинциально-деревенский массив — и совсем на него не похожая, иначе мыслящая столичная малочисленность с западной культурой. Катастрофа — в сегодняшней аморфности русского национального сознания, в сером равнодушии к своей национальной принадлежности и ещё большем равнодушии к соотечественникам, попавшим в беду. Катастрофа и в изувеченности нашего интеллекта советской эпохой: обман и ложь коммунизма так наслоились на сознание, что многие даже не различают на своих глазах эту пелену. — Катастрофа и в том, что для государственного руководства слишком мало у нас людей, кто б одновременно был: мудр, мужественен и бескорыстен, — всё никак эти три качества не соединятся в новом Столыпине.

Сам русский характер народный, так известный нашим предкам, столько изображённый нашими писателями и наблюдённый вдумчивыми иностранцами, — сам этот характер угнетался, омрачался и изламывался во весь советский период. Уходили, утекали из нашей души — наша открытость, прямодушие, повышенная простоватость, естественная непринуждённость, уживчивость, доверчивое смирение с судьбой, долготерпение, долговыносливость, непогоня за внешним успехом, готовность к самоосуждению, к раскаянию, скромность в совершении подвига, сострадательность и великодушие. Большевики издёргали, искрутили и изожгли наш характер — более всего выжигали сострадательность, готовность помогать другим, чувство братства, а в чём динамизировали — то в плохом и жестоком, однако не восполнив наш национальный жизненный порок: малую способность к самодеятельности и самоорганизации, вместо нас всё это направляли комиссары.

А рублёво-долларовый удар 90-х годов ещё по-новому сотряс наш характер: кто сохранял ещё прежние добрые черты — оказались самыми неподготовленными к новому виду жизни, беспомощными негодными неудачниками, не способными заработать на прокормление (страшно — когда родители перед своими же детьми!) — и только с растаращенными глазами и задыхаясь обкатывались новой породой и новым кликом: “нажива! нажива любой ценой! хоть обманом, хоть развратом, хоть растлением, хоть продажей материнского (родины) добра!” “Нажива” — стала новой (и какой же ничтожной) Идеологией. Разгромная, разрушительная переделка, ещё пока никакого добра и успеха не принесшая нашему народному хозяйству и не видно такого, — густо дохнула распадом в народный характер.

И не дай Бог нынешнему распаду стать невозвратным.

(Отразилось всё и в языке, зеркале народного характера. Наши соотечественники весь советский период неизменно теряли, а сейчас — обрушно потеряли собственно русский язык. Не буду говорить о биржевых дельцах, ни о затасканных журналистах, ни о столичных комнатных писательницах — но даже литераторы из крестьянских детей с отвращением отталкиваются: кбк это я смею использовать коренные сочные русские слова, от веку существовавшие в русском языке? Даже им теперь понятнее, не вызывают ничьего нарекания такие дивные новизны русского языка, как брифинг, прессинг, маркетинг, рейтинг, холдинг, ваучер, истеблишмент, консенсус — и многие десятки их. Уже полная глухота...)

“Русский вопрос” к концу XX века стоит очень недвусмысленно: быть нашему народу или не быть? Да, по всему земному шару катится волна плоской, пошлой нивелировки культур, традиций, национальностей, характеров. Однако сколькие выстаивают против неё без пошата и даже гордо! Но — не мы... И если дело пойдёт так и дальше — то ещё через век слово “русский” как бы не пришлось вычёркивать из словарей.

Из нынешнего униженного, потерянного состояния мы обязаны выйти — если уж не для себя, то в память предков и ради наших детей и внуков.

Сегодня мы слышим толки об одной лишь экономике — и наша загнанная экономика вправду душит нас. Однако экономика сгодится и для безличного этнического материала, — а нам надо спасти и наш характер, наши народные традиции, нашу национальную культуру, наш исторический путь.

Русский эмигрант проф. Н. С. Тимашев как-то отметил, верно: “Во всяком общественном состоянии есть, как правило, несколько возможностей, которые, становясь вероятными, превращаются в тенденции общественного развития. Какие из этих тенденций осуществятся, а какие нет, — предсказать с абсолютной уверенностью нельзя: это зависит от встречи тенденций друг с другом. И поэтому человеческой воле принадлежит гораздо большая роль, чем это допускается старой эволюционной теорией”. Материалистической.

И это — христианский взгляд.

Наша история сегодня видится как потерянная — но при верных усилиях нашей воли она, может быть, теперь-то и начнётся — вполне здравая, устремлённая на своё внутреннее здоровье, и в своих границах, без заносов в чужие интересы, как мы навидались в начальном обзоре. Ещё раз напомним Успенского, как он написал о задачах школы: “Превратить эгоистическое сердце в сердце всескорбящее”. Нам и предстоит построить такую школу: в первый класс её сядут дети уже развращённого народа — а из последнего чтобы вышли с нравственным духом.

Мы должны строить Россию нравственную — или уж никакую, тогда и всё равно. Все добрые семена, какие на Руси ещё чудом не дотоптаны, — мы должны выберечь и вырастить. (Поможет ли нам православная церковь? За годы коммунизма она более всех разгромлена. А ещё же — внутренне подорвана своей трёхвековой покорностью государственной власти, потеряла импульс сильных общественных действий. А сейчас, при активной экспансии в Россию иностранных конфессий и сект, богатых денежными средствами, при “принципе равных возможностей” их с нищетой русской церкви, идёт вообще вытеснение православия из русской жизни. Впрочем, новый взрыв материализма, на этот раз “капиталистического”, угрожает и всем религиям вообще.)

Но из многочисленных писем из русской провинции, с просторов России, я эти годы узнаю рассеянных по этим просторам духовно здоровых людей, и часто молодых, только разрозненных, без духовной подпитки. С возвратом на родину я надеюсь многих из них повидать. Надежда — именно и только на это здоровое ядро живых людей. Может быть, они, возрастая, взаимовлияя, соединяя усилия, — постепенно оздоровят нашу нацию.

Минуло два с половиной столетия — а всё так же высится перед нами, по наследству от П. И. Шувалова неисполненное Сбережение Народа.

Ничего для нас нет сегодня важней. И именно — в этом “русский вопрос” в конце XX века.


World copyright ©1994 by Aleksandr Solzhenitsyn.

Но разрешается перепечатка в любом русском периодическом издании со ссылкой на “Новый мир”.


[1] С. Ф. Платонов. Смутное время. Прага. 1924.

[2] Л. А. Тихомиров. Монархическая государственность. Изд. “Русское слово”. Буэнос-Айрес. 1968.

[3] С. Ф. Платонов. Москва и Запад. Изд. “Обелиск”. Берлин. 1926, сс. 111 — 114.

[4] С. Зеньковский. Русское старообрядчество. Wilhelm Fink Verlag. Mьnchen. 1970, сс. 290 — 339.

[5] Иван Солоневич. Народная монархия. Изд. “Наша страна”. Буэнос-Айрес. 1973.

[6] С. М. Соловьёв. История России с древнейших времён. М. 1963, кн. XI, с. 153.

[7] В. О. Ключевский. Сочинения. Курс русской истории. 1958, т. 4, сс. 190, 198.

[8] Там же, с. 304.

[9] С. Соловьёв, ук. соч., кн. X, с. 282.

[10] Там же, с. 547.

[11] С. Соловьёв, кн. XIII, с. 58.

[12] Там же, с. 66.

[13] В. О. Ключевский, ук. соч., т. 4, с. 319.

[14] С. Соловьёв, кн. XIV, сс. 54 — 56.

[15] Сочинения Г. Р. Державина, с объяснительными примечаниями Я. Грота. 2-е Академическое изд. СПб. 1878, т. VII, сс. 627 — 632.

[16] И. Солоневич, ук. соч.

[17] В. О. Ключевский, ук. соч., т. 5, с. 60.

[18] Державин, ук. соч., т. VII, с. 718.

[19] С. Соловьёв, кн. XIII, с. 438.

[20] Державин, ук. соч., т. VII, сс. 723 — 753.

[21] “История XIX века”. Под ред. Лависса и Рамбо. ОГИЗ. М. 1938, т. 1, сс. 125 — 140.

[22] Лависс, Рамбо, ук. соч., т. 2, с. 269.

[23] В. О. Ключевский, т. 5, сс. 454 — 455.

[24] Лависс, Рамбо, т. 2, сс. 351 — 352.

[25] Лависс, Рамбо, т. 3, с. 163.

[26] В. О. Ключевский, т. 5, сс. 272, 275, 460 — 461.

[27] Там же, сс. 273, 278 — 279.

[28] Лависс, Рамбо, т. 4, сс. 373 — 376.

[29] Лависс, Рамбо, т. 5, с. 212.

[30] Там же, сс. 212, 220.

[31] “Русский вестник”, май 1896.

[32] Лависс, Рамбо, т. 5, с. 227, примеч. Е. Тарле.

[33] В. О. Ключевский, т. 5, сс. 283 — 290, 390.

[34] Лависс, Рамбо, т. 6, с. 73.

[35] Лависс, Рамбо, т. 6, с. 81.

[36] Лависс, Рамбо, т. 8, с. 297.

[37] Журн. “Красный архив”, т. 74, с. 175.

[38] Лависс, Рамбо, т. 7, сс. 417 — 418.

[39] “История Сибири с древнейших времён до наших дней”, т. II. Изд. “Наука”. Л. 1968, с. 99.

[40] Там же, с. 55.

[41] Там же, сс. 181 — 282.

[42] Там же, сс. 323 — 331, 343 — 353.

[43] Из фонда Всероссийской Мемуарной Библиотеки.

[44] “Красный архив”, т. 74, сс. 165 — 177.

[45] Там же, т. 38.

[46] Газ. “Слово”, 9 — 25 марта 1909.

[47] “Новый мир”, 1991, № 3, с. 227.

[48] Н. А. Бердяев. Философия неравенства. ИМКА-пресс. Париж. 1923, с. 20.

[49] Цит. по “Время и мы”, № 116, с. 216.

[50] “Документы внешней политики СССР”. М. 1959, т. III, с. 675.

[51] Там же, сс. 664 — 665, 676 — 681.

[52] Там же, т. IV, с. 774.

[53] “Нью-Йорк Таймс”, 6.3.94.

[54] Там же.

[55] С. Булгаков. Размышления о национальности. “Два Града”, вып. II, с. 289.






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация