Кабинет
Марк Костров

Дульные тормоза

Дульные тормоза
Рассказы об НСА — Независимой северной армии

Жизнь сегодня сложная, но сложная она была во все времена, так что не стоит очень уж сокрушаться по ушедшим в прошлое дням. О них я и хочу рассказать читателю — о том, как одна армейская группировка (мы себя называли НСА), сразу после войны посланная на крайний северо-восток нашей родины, чтобы противостоять американским войскам на Аляске, и отрезанная от центра девять месяцев в году льдами и метелями, жила, выживала и оставалась боеспособной.

Ну а “Дульные тормоза” почему — об этом в главе о смерти Сталина. Вся страна, чтоб дать холостые залпы по такому случаю, эти тормоза с пушек по техническим причинам свинчивала, а мы вот — нет, так как указаниями сверху пренебрегали, потому что были Независимой северной армией.

1. КАК Я НА ЧУКОТКУ ПОПАЛ

После окончания железнодорожного техникума и года работы в паровозном депо ТЧ-7 в Ленинграде я был призван в армию, где поступил в артиллерийское техническое училище. Нас, окончивших техникумы, чтоб сократить трехгодичное обучение до двух, собрали в специальный взвод. Хотя совсем недавно кончилась война, но начиналась новая, холодная, и стране вновь нужны были молодые, розовощекие лейтенанты. Ну а для того чтобы улучшить качество обучения, организовали соцсоревнование. Для этого наш командир Розов, конечно, под покровительством замполитов, решил весь взвод, состоявший из сорока курсантов, разделить на три доски.

На первой поместили двух имеющихся в наличии членов партии, на второй — комсомольцев, на третьей — беспартийных. Предполагалось, что первые будут подавать пример успеваемости вторым, вторые третьим, и дело пойдет на лад.

Розов был симпатичный и честолюбивый человечек, только что получивший звание старлея за прошлый выпуск и мечтавший, как и положено офицеру, годика через два стать капитаном. Увы, с нашим взводом, зараженным какой-то технической крамолой, приключилось нечто иное. На первой доске оказался Лилитин, корифей слесарного дела, инструментальщик пятого разряда, но на политподготовках он упорно называл певца Поля Робсона негропоэтом, за что со временем получил прозвище Негропоэт Ли-Ли Кориф. Вторым на стенд попал Калинин. Николай был старше нас и имел медали за войну, но не кончал техникума; к тому же его назначили старшиной взвода, что требовало много сил и нервов.

Словом, средний балл маяков застыл после первого месяца учебы на двойке, двойке с половиною. У комсомольцев он перешагнул за тройку, и, что опечалило руководство, беспартийные со своей стабильной четверочкой вышли вперед и как бы тянули идейное одеяло на себя. Тогда замполиты и Розов сказали: мы пойдем по другому пути, — и двум членам партии и остальным комсомольцам дано было задание агитировать несознательных в сознательные. Особенно старался корифей и вообще-то преуспел в своих стараниях, помогая отстающим на занятиях по слесарному делу запиливать металлические болванки под угол и притирать плитки Иогансона. А для усиления агитации замполиты и наш взводный стали периодически вызывать на беседы беспартийный контингент, и к концу первого года в оппозиции осталось только трое парней. Первый — Сашка Бабин, гигант под два метра, по представлению врача получавший двойную порцию каши, очень способный к учебе, но пьяница, так как дружил с медсестричкой нашей санчасти. Вторым неподдающимся был Александр Прокофьев, крестьянский сын, Раззявушка. Он мог посреди самых ответственных занятий, даже на омлете (основы марксизма-ленинизма), начать беспрестанно зевать и тут же за партой крепко уснуть. Но что удивительно, он спал как-то по-особенному, казалось, какая-то часть его мозга не только бодрствовала, но и думала, анализировала, решала какие-то задачи, и самые хитромудрые преподаватели не могли разоблачить его. Старейший из них, полковник Мосягин, в таких случаях подмигивал нам и начинал нести чушь (к примеру, по поводу ложбинок у штыка “для стека крови”), а потом спрашивал, разбудив Прокофьева, о чем он говорил. Курсант, приоткрыв один глаз, лениво поднимался и сообщал замершему, следящему за поединком классу, что ребра жесткости на клиновом штыке служат для того, чтобы последний не погнулся, входя в органическую ткань англо-американских империалистов. Какие-то защитительные извилины образовались в его крестьянском мозгу за тысячи лет эксплуатации деревни сильными мира сего. Может, начиная от рэкетира князя Игоря и до гайдаровских времен, когда они только и жить начали нормально, по-человечески. Прокофьеву же все опротивело, надоело, все было до лампочки, и он пошел в училище, чтоб не работать за палочки. Александр, как и Калинин, воевал, но имел на одну медаль больше, и от него вскоре тоже отстали.

Третьим несознательным был я. До сих пор не могу понять себя толком: я же жил в соборном государстве, начиная с подсечной коллективной обработки земли и городищ, где отруба не поощрялись, но в последние мгновения что-то щелкало в моей головенке, и я поступал как последний индивидуалист. Все во мне восставало, когда добровольно-принудительно меня то посылали в колхоз, то предлагали подписаться на заем или нести на демонстрации портрет очередного вождя. Помню, подростком не мог курить и матюгаться, чтоб соответствовать общей массе. На Чукотке всех новичков крестили стаканом спирта: пей! И лейтенантик тут же валился с ног, а я отказался, и все потом на меня указывали пальцем. Даже совсем недавно, исключая меня из Союза писателей за девять неявок на собрания, Борис Романов, секретарь, укоризненно качая головой, сказал: “Вы, Марк Леонидович, удивительно необдуманно умеете наживать врагов!”

Укоризненно качал головой в те далекие времена и майор Жулёв. Он тоже ко мне благоволил, периодически вызывал к себе по-разному: то ласково — “Маркуша”, то средне — “эх ты, рак-отшельник”, то совсем сурово (окна его кабинета на Литейном-3, где располагалась ЛАТУ, выходили через улицу на Литейный-4, на Серый дом, до верхних этажей набитый органами, тогда он чуть ли не кричал: “Ты что, хочешь в нижние полуподвалы загреметь?!”). Жулёв дружил с подполковником Костровым, преподавателем в училище связи, каким-то моим дальним родственником, но главное, ему очень нравилось, когда я придумал работать у него загонщиком. Он был председателем еще одного союза — охотников, а мы, курсанты, те, кто в этот союз вступил (тут нажима не требовалось), в порядке кандидатской адаптации должны были первоначально выгонять зайцев и лис на основных его членов. И я, чтоб даром времени не терять в бессмысленных криках “о! а!”, воображал себе, что осины — будущие мои подчиненные, и отрабатывал на них команды “смирно — равняйсь!”. Зверье не хотело подчиняться — разбегалось в страхе во все стороны.

Во мне эта способность — совмещение работ — сохранилась до сих пор, будь то чтение книг за обедом, на собраниях, в туалетах или изготовление на “Просто Марии” петелек к мормышкам. Я, чтобы иметь возможность существовать безгонорарно, в месяц сдаю на 20—30 тысяч рублей их в рыболовные магазины[1]. И еще ценил меня майор за то, что я напечатал в “Суворовском натиске”, газете ЛЕНВО (Ленинградского военного округа) за 1949 год стихи: “Сегодня строим мы основы коммунизма, но это нелегко дается нам, и если фальшь в твоих словах “вперед-ура-отчизна” — пошел ко всем чертям!”

Но основная причина, по которой Федор Павлович так настойчиво уговаривал меня перебраться в передовики, заключалась в том, что наше ЛАТУ вот-вот должно было превратиться из среднего в высшее и при нем согласно штатному расписанию должна была открыться лаборатория по проектированию новой военной техники. А я только что — после практики в снегах Карелии — предложил сани для пушек, чтоб не вязли в сугробах, и уплотнительные воротники к уравновешивающему механизму “восьмидесятипяток” (в морозы типовая конструкция пропускала воздух). Позже в мастерских сам сделал редукторную лебедку для протаскивания пыжей при чистке канала ствола 152-миллиметровой гаубицы — пробивать банником-жердиной буквально часами деревянный кляп уже не приходилось. Правда, командир дивизиона полковник Гозюра вскоре повелел сдать это приспособление в металлолом, сердито объяснив мне, что у солдата не должно быть свободного времени, а библия его (тогда еще Бога в армии не было) — только один строевой устав: “Приказ командира — закон для подчиненного”.

Но в конце концов и Гозюра — он был веселый, незлопамятный человек — перестал относиться ко мне с предубеждением (я в составе нашего отделения как-то отказался пилить и колоть ему дрова). Дело в том, что ему по душе пришлась другая моя придумка — “тренировочная стрельба из стрелкового оружия резиновыми пулями”[2]. Конечно, нам тогда и в голову не приходило, что моим изобретением коварно воспользуются американцы для борьбы с негробеспорядками, как любил на митингах говорить Лилитин.

Словом, майор Жулёв желал мне только добра. Он жил одиноко в коммуналке на Войнова и иногда приглашал нескольких из нас, состоящих в охотничьей группе, на чаек. Однажды даже выдвинул тезис “через комсомолию к свадьбе”: я как-то рассказал ему о своей Лидии, девушке-филологичке из ЛГУ, которую любил чуть ли не с додетсадовских времен. На что я ему гордо отвечал: я добьюсь невыезда из Ленинграда через первый разряд! Наша упорная троица последние дни каждого месяца демонстративно торчала у доски, где средний балл б/п (беспартийных) к концу учебы замер окончательно и бесповоротно на круглой пятерке. А нам еще при поступлении в ЛАТУ сказали, что окончившие его на отлично будут иметь право выбора — хоть тебе на Украину, хоть в Прибалтику или какой-то Капустин Яр. Но обещания обещаниями, вся наша жизнь прошла под знаком невыполненных обетов, — погоны с двумя звездочками нам нацепили и, не вызывая на собеседование, вручили предписание: на Чукотку, в НСА. “Вот там и будешь свои сани внедрять”, — только и сказал мне на прощание Виктор Розов.

Так вся наша троица (да ведь интересно было узнать, что это такое — эпликатет и копалька[3]) очутилась в бухте Провидения. И нам еще, считаю, повезло: здесь согласно новым обещаниям полагалось служить без отпусков три года, после чего ты мог выбирать снова любой округ, а трем нашим товарищам, дружной стайке еврейчиков из Витебска — Яшке Соломонову и двум Маркам, Бйрлину и Основскому (о шутках Гозюры: “Взвод Сашкув и Маркув, строиться!” — несколько позже), — несмотря на то, что они вступили и в комсомол и в партию, был предложен описанный когда-то Чеховым беспросветный остров Сахалин. Там никаких квот-льгот не полагалось, так как широта не соответствовала вечной мерзлоте и полярной ночи.

Где-то они сегодня, все мои друзья-однополчане, в том числе Калинин, выбравший Закавказье, Лилитин, оставшийся вместо меня в лаборатории, Борис Иевлев, отличник, внешне и внутренне похожий на Павку Корчагина и резко повысивший балл первого стенда? Где они, сокурсники мои, коротают теперь свои пенсионные будни? Откликнитесь, друзья, по адресу Хутынская, 6—45 и телефону 3-30-14. Перехожу на прием.

2. ТОРТ

На Чукотку я привез чемодан лука-чеснока и кремовые выжималки. У меня в те времена было хобби — изготовление тортов. Отец у нас погиб на фронте, и моя мать после войны, чтоб нам, двоим сыновьям, продолжать учиться после школы, по заказам сначала из маргарина, потом (жизнь стала получше) из масла создавала чудесные пирожные и торты. Не хуже даже крошечных птифуров, что продавались в магазине Елисеева на Невском. В дополнение к основной работе, конечно. Тогда строго запрещалась индивидуальная трудовая деятельность, молодежи сегодня все это в диковинку, но мои дядья, фрезеровщики и расточники, вечерами, к примеру, сапожничали; соседка в нашей коммуналке гнала самогон (и никто на нее не доносил — после войны некоторое время люди жили дружно), а ее муж в специальной тонкостенной канистре, сделанной по спине, под ватником развозил его по деревням, ну и так далее...

И постепенно я у себя в воинской части сделался главным кондитером полка. Сырья (сахара, печенья, сгущенки и того же масла) на доппаек давалось с избытком, было бы желание, а его в занесенных по коньки крыш казармах, семейных полупалаточных шанхаях, бараках имелось достаточно: ведь в НСА возраст старослужащих не превышал тридцати лет. И я развернулся вовсю, теперь уже выполняя бескорыстные заказы страждущих. Тем более наша пехота — в ней я начал службу с артмастерской — отстояла от Провидения, от центральных магазинов и складов на целых пятнадцать километров и была, в свою очередь, отрезана снегами и метелями от штаба в поселке Урелики, где расположилось наше командование.

Апофеозом стал торт, созданный под новый, 1952 год. Как сейчас помню, дюжина холостяков-лейтенантов, живущих временно-постоянно в ленкомнате при казарме, сопит, свесив ноги с двухэтажных коек, и растирает, растирает с различными красителями каждый своего колера крем. А замполит капитан Ивбнов — он все время поправляет ударение в своей фамилии, и у него койка согласно положению одноэтажная — не погнушался по собственным эскизам резать мелкой пилкой шоколад на строительные блоки. И кажется, Саша Пейсахес (он прославился тем, что уже в сентябре отморозил свои оттопыренные уши) около плиты окунает квадратное печенье в горячее молоко и тщательно выкладывает на пергаменте основу будущего сооружения.

Скоро слух о нашем новом творении — до этого была возложена на пьедестал кустодиевская розовая красавица (вишневое варенье и немного сажи) — разнесся по всему Гнилому углу. Да-да, я не выдумал это название, так согласно военным картам назывался распадок между двумя сопками, где обосновалась наша воинская часть 10204[4]. И уже 1 января потянулись в наши барачные пенаты любопытные.

Огромный, во весь стол, возносил угловые башни (круглое печенье) с реющим леденцовым знаменем (три капли соответствующих чернил) над Советом Министров (стены — яичный порошок, крыша — зеленка) кирпичный (сироп шиповника) Кремль. Ординарец только успевал подбрасывать пиленый снег в стоящий на раскаленной плите ведерный чайник. И постепенно вся брусчатка Красной площади (какао) и даже крикливый с нынешних позиций Васильевский спуск исчезли в желудках гостей. Но что удивительно: никто не посмел прикоснуться к самому Кремлю и, конечно, к Мавзолею. Правда, кто-то из нас уже ночью не вытерпел и подрыл фундамент под Лениным, но дальше этого не пошло, так и стояла день за днем, постепенно оплывая, наша северная фантазия.

И потянулось томительное время, тем более что к нам, как обычно, заходил смерш полка, печально смотрел на клонящуюся с каждым днем все больше и больше, как Пизанская, Спасскую башню, качал укоризненно головой. Я поскорее подпер ее щепочками, но вот, заразы, кто-то успел ссосать с нее рубиновую звезду... В конце концов нервы наши не выдержали — 12 января вечером мы закрылись на все задвижки и крючки и сожрали Совет Министров, и Кремлевскую стену, и три оставшиеся елочки (тоже зеленка). И когда согласно графику посещений к нам вновь зашел бдительный майор, то на пергаменте лежали только рожки да крошки. “А где же все это?” — спросил он тихо. “Вчера Кострову был день рожденья”, — ответили мы как можно беспечнее. Смерш достал записную книжечку, полистал ее. “Да, правильно, примите мои поздравления. Но почему мне ничего не оставили?” Пришлось лезть в тумбочку и на тарелочке поднести главному человеку Гнилого угла — даже наш батя, полковник Логвиненко, старался с ним не конфликтовать — нетронутое произведение Иванова. “Ленин жил, Ленин жив...” — доедая Мавзолей, только и сказал этот внешне незаметный человек. “Ленин будет жить!” — ответили мы ему дружным хором да на том и разошлись без последствий, потому что, не устану повторять, мы были отдельная, автономная от всех территорий территория и уповать нам приходилось, как протестантам, создавшим ту же Аляску, напротив которой и немного наискосок мы стояли и куда они провели прекрасное шоссе, только лишь на самих себя. Увы, Бога тогда еще среди нас не было.

 

3. РЫБА

Консервов на Севере, яблок-персиков, мяса-рыбы, сушеной картошки в виде огромных прессованных кругов, которые рубились топорами, бочек с селедкой иваси и соленой кетой, стоявших открытыми под навесом склада (бери сколько хочешь, замачивай, а потом копти), про масло и шоколад я уже писал, — всего этого было в 1951 году в изобилии. Ну а о том, что на другом плече огромного российского коромысла — в Курске или Новгороде у крестьян отбиралось все это задаром, мы, отдаленные от них песней “Все вокруг колхозное, все вокруг мое”, знать не знали, ведать не ведали. Словом, жили как бы в консервном коммунизме, но, несмотря на это, свежатинки все же хотелось. Чукчи, правда, иногда привозили оленину, чтобы обменять ее на спирт, но семейные быстро перехватывали добычу. Раз как-то в первое лето мне удалось подстрелить глупого, на полтора пуда тюлененка, мы его отмочили в уксусе и зажарили тут же на противне, а шкурой с салом топили печь, и тяга была отличная. Еще у нас на счету числилась пара уток, а кто жил в Провидении, могли летом поймать поддергушками огуречника (корюшку) с пирса, а весной (в конце июня), как только расходились льды, в трещину опускался крючок с красной тряпочкой, и на нее, как разъяренные быки, со всех сторон бросались, сияя всеми цветами радуги, крупные бычки. Их зажаренная печень ценилась значительно выше консервированной снатки (крабов). Но все это была капля в море на дюжину уставших от консервного коммунизма ртов.

Поэтому как-то на второй год службы в февральский день я решил, вспомнив свои зимние походы на Карельский перешеек, заняться и здесь рыбной ловлей. Взял лом и пошел в бухту Ткачен (наша часть стояла на ее берегу, в восемнадцати километрах и ближе к Полярному кругу от Провидения, почти напротив американского острова Святого Лаврентия, и должна была первой принять на себя удар империалистов, чтоб потом сбросить их в море). Если позволяла погода, мы снова пели на вечерних прогулках: “Не хотим чужого мы ни кусочка малого, но своей Чукотки (Таджикии и Прибалтики) вершка не отдадим!”

Казалось, ничегошеньки в нашем сознании не меняется, мы снова стали мыслить категориями предвоенных ценностей. Ну кому бы тогда пришло в голову, что все эти всегда послушные доминионы-автономии, разные там Курилы, перешейки, Калининграды, даже Вологодчина, то ли по закону бумеранга или Ньютона, то ли просто так захотят стать на миг или самостоятельными государствами, или кинутся, поглядев на экономику заграниц и скинув с себя патриотические одежды, в объятия недавно поверженных врагов-фениксов? Хотя, впрочем, что-то и тогда менялось в моем сознании: командировка на погранзаставу в селение Чаплино заставит меня задуматься. Как же это так: тысячи лет жить на этом мысе родовым строем, охотиться на моржей, иметь за спиной на косе огромное Эльгыгыт-озеро, до краев набитое гольцами и нельмой, и вдруг в одночасье оно уже Комсомольское, а немного позже — пожалте на укрупнение в Уэлен и Анадырь, там для вас готовы щитовые домики и работа кочегарами и сторожами, а также круглосуточно открыта забегаловка “Зеленый змий”. И обойдетесь без вонючей копальки — это вдруг кто-то лишил бы меня кислых щей из моей любимой хряпы. Но главное, какие-то пришельцы и с запада и с востока разрезали их — их! — землю на две части. Только что, вчера, сын садился в каяк и мог, преодолев семь километров моря между Большим и Малым Диомидами в Беринговом проливе, увидеть свою мать — и вдруг, став ни с того ни с сего каким-то советским гражданином, забыть навечно о своем роде?

И вот я долблю и долблю лед в бухте Ткачен, она своими открытыми воротами выходит на пролив, а если глянуть в стереотрубу, наверное, и Аляска там видна, приложу руку козырьком к глазам и снова долблю, и ничего не выходит у меня под руководством короткого лома. Пришлось идти в мастерские и удлинять и сбалчивать его с таким же собратом (сварка к нам приезжала из Уреликов только летом). И уже на другой день я снова в работе, и кажется, нет ледяной толще конца и края, словно вся бухта промерзла до дна, и только к вечеру, держа конструкцию за кончик, удается мне пробить тощенькую, в диаметр железяки “дирочку”, с надеждой наблюдать, как слабенький фонтанчик начинает постепенно, не спеша раскручивать снежное крошево.

Но моя самодельная блесенка — пуля с тремя загнутыми английскими булавками (тогда это название тоже было отменено) — не пролезает в отверстие. Однако все равно же есть, есть против короткого лома прием — лом длинный, лишь бы обеспечить себя свежатинкой, а там уж придумаем какие-нибудь более технологичные дыропробиватели.

Только на третий день, вооружась доской, обитой на конце жестью — в мире не все сразу делается, господа, — удается мне просверлить нормальную, почти трехметровую дыру внутрь Тихого океана. Но сколько ни подергиваю через толстый кордовый шнур свою медяшку, никто не хочет клевать на такой примитив. А может, леска коротка, у меня ее всего тридцать—сорок метров. Или груба, слишком заметна? Рыба не человек — царь природы, инстинкт самосохранения у нее развит значительно выше. Но где тут, на Чукотке, достанешь пластмассовую жилку? К счастью, столько понаделано человеком нужных и ненужных вещей, что всегда прогресс к его услугам: из моих шинельных отворотов торчит для их строевого вида какая-то белесая щетинка — вытягиваю ее, она оборачивается самой настоящей двадцатисантиметровой леской! И скоро блесна на невидимой нити снова заиграла в глубинах морских, правда шинельные отвороты повисли спаниелевыми ушами — наплевать.

И сразу же последовал резкий удар в руку, в сердце, словно к тебе приплыла из метрополии на теплоходе “Молотов” твоя первая любовь. Мотаю лесу в узлах, как пряжу, на руки, и вдруг сорокапятимиллиметровым снарядиком вылетает на свет божий полярная тресочка. Серебристая, глазастая, головастая, ну Лидия да и только, двухсотграммовая рыбинка. Удар блесенкой о снег (руки-то заняты), и вот уже сайка — такое ее второе название, — закутавшись в песцовую шубку, постепенно затихает на морозе. Стоило убрать приметное вервие, как она сразу же, поглупев от синтетики, полезла в прозрачную петлю. Инстинкт самосохранения не устоял против свалившейся в темные глубины новейшей технологии... И пошло и поехало, к вечеру до полусотни “лидий” смерзлись у меня в познавшем впервые рыбий запах рюкзаке.

До полуночи жарили мы на противне тресочку, запивали ее кто чем пожелает, и вскоре она стала, как витамины в супах, обязательной добавкой в полковом меню. Бывало, спускаешься с горы к бухте и вместо нетронутого сияния снегов, как сотни блох на шкуре белого медведя, машут в азарте руками военные рыболовы. И чем ближе к весне, тем уловы богаче. Помню одного ненасытного: столько сайки наловил, что пришлось ею не только заплечный мешок загрузить, а еще снять гимнастерку и набитые рукава перебросить через одно плечо, а галифе через другое — на материке зампотеха Башилова в кальсонах тотчас же бы сцапал патруль, у нас же в армии другие порядки, а в чем-то, может быть, и не другие. Посреди залива, как и положено всюду, сидит на самой уловистой яме в папахе и чапаевской бурке бывший кавалерист из партизанского отряда Ковпака, а теперь батя в/ч 10204 полковник Логвиненко, по правую руку его, ближе к полюсу (субординацию все же надо для видимости соблюдать), — смерш полка, по левую — начальник штаба Сахарьяш, румын по национальности, а далее по кругу расположились подполковники разных служб: артиллерии — Казимир Веритюг, воевал с фашистами в польской дивизии Костюшко; Башилов, вы уже догадываетесь, за какие-то там жадности пострадал, кажется, дважды отказывался подписываться на заем; строевик Шляфштейн за то, что он Шляфштейн; а мой преподаватель по училищу Гозюра (здесь мы с ним снова охотимся на птичьих базарах) за то, что он антишляфштейн. И все они, словно на очередном митинге осуждения, защищаясь, яростно машут руками. Подойдут к столу со свеженажаренной тут же на паяльной лампе сайкой, нальют себе из самовара чего-то и снова еще яростнее выбрасывают на лед глазастую рыбешку. Позже руководство научится строить стенки и прикрывать свое имущество снежными кирпичами.

Ну а мы, завтрашнее начальство, сидим вокруг них разнозвездными кольцами, и чем ближе к центру, тем уловы удачливее. Батя однажды поймал — у него откуда-то безузловая жилка на катушке появилась — настоящую треску на четыре килограмма, мы все сбежались смотреть, фотографироваться на фоне ее разинутой пасти, из которой торчал хвост трески помельче, а уж потом от ординарца узнаем, что в ней была сайка, а в сайке несколько мальков... Что там дальше в мальках было, ординарец не знал, остается предположить, что дафнии и циклопы, которых по прибойным лужам кишело видимо-невидимо и которые питались уже малоподвижным планктоном, а последний — солнцем. И казалось, заявись на лед дивизия, армия, весь земной шар (мы же интернационалисты) — ловить эту полярную тресочку нам не переловить, конца-краю ей не будет, как и селедочке иваси[5].

И, бывало, Борей, бог ветров, терпит, терпит этот разврат (мы же порой хуже волков в овчарнях), да как захлопают, словно выстрелы, снеговые заряды, замутится от свирепого норда свет божий, только подковки засверкают у сопливых наружных колец, у всего среднего скопа, а уж последними, штатными единицами ползут, теряя папахи и матюгаясь, после “чаепития” в Ткаченах наши грозные верховники.

А нам-то какое дело?

 

4. ЖИЛЬЕ

 

“Надейся на Бога, а сам не плошай” — протестанты создали свободный рынок, мы, так уж сложилось, проголосовали за православие, и дело не только во Владимире Крестителе, а еще, наверное, в земельных просторах, подсечном земледелии, когда славянин постоянно мог менять пахоту, и в минусовой изотерме января[6]: лежишь себе на печи, незаметно для себя, для нации деградируешь, мечтаешь, как сказочный Емеля, — все-то тебе щука на блюдечке с какой-то там каемочкой поднесет. Главное, слушаться во всем Всевышнего, а на земле князя, императора, Жириновского, в случае чего помещики-аграрии о тебе побеспокоятся, или снова через коммунистов вернемся к равенству в нищете.

И когда после Чукотки я вместо ЛЕНВО попал в ДАВО (Дальневосточный военный округ), на границу с Кореей, в прекрасные, но так и не достроенные с 30-х годов коттеджи (то есть теперь уже не только нас троих, но и всю армию обманули), то первоначально, воспитанный “протестантизмом” Севера, пытался подключить хотя бы ну не канализацию к домам, а водопровод: река Суйфун текла невдалеке, а государственного тока было в поселке Чернятино завались. Но мне сказали: не лезь, Костров, в чужие дела, на этот счет имеется план, стройбаты, все будет создано в свое время.

Я давно уже покинул Вооруженные Силы, но вчера (1993 год) пришла оттуда весточка: как возили с тех пор воду в гарнизон автобочкой, так и сегодня возят. Сколько же истрачено денег налогоплательщиков бесконтрольно на оплату водовозам, истрачено гекалитров бензина за полвека в одном только крошечном военном поселении в ожидании трехсотметровой плановой траншейки? И не сметь проявить инициативу, нарушить указивки центра, смешно вспомнить: даже совсем недавно те самые мормышки, которые я уже внедрял по линии товаров народного потребления в Новгороде, ездил бесконечно утверждать на улицу Ямского поля в Москву в огромное конструкторское бюро по крючкам и блеснам! Но хватит о дремоте под мудрым руководством столицы, спешу обратно спрятаться в свою любимую НСА.

“И приказал Тамерлан, отправляясь в поход, бросить каждому воину в определенное место камень”; но мы еще до него знали, сколько у нас солдат в полку — утром три тысячи человек и вечером две девятьсот. Целая рота после обеда, вооружившись самодельными спиннингами из лыжных палок и жестяных, спаянных из консервных донышек катушек — жилку каким-то образом научились тянуть армейские химики, — отправлялась летом на заготовку огуречника и потому освобождалась от вечерней прогулки. Чтобы разрядить жилищный кризис, сделать ночной воздух в казармах уставным, заменить двухэтажные нары на одноэтажные, приказано было солдатам вместо зарядки подбирать по одной килограммовой гальке, которой видимо-невидимо всюду гремело под ногами, и складывать ее в отведенные строителями места.

Песок мы сами разведали на берегу океана, а цемент нам прислало правительство. И скоро стали вырастать в Гнилом углу толстостенные столовая и туалет под стать обильному питанию (может быть, о нем напишу отдельную главку), клуб, склады, недостроили только баню, чему мы, холостяки, втихую радовались (о ней тоже позже скомбинирую опус), а освободившийся от плановых сооружений лес, нам же видней, пустили на казармы и даже построили трехподъездный барак для офицеров, куда поселили в том числе и нас. Но как мы ни заделывали после пурги стены, как ни оклеивали их бумажным лоскутьем, как ни конопатили окна, все равно каждое утро на полу лежал сантиметровый слой снега. Поэтому многие папанинцы отказывались переезжать из шанхая имени Ивана Дмитриевича в благоустроенное, но холодное жилье, предпочитая жить в привычных палатках. И наверное, дело было не только в этом, нас чохом тянуло к соборности, к коммуналкам, но кто-то же должен был быть, сейчас бы мы сказали, столыпинцем. Для этого такой тип людей (в основном от командира роты и выше) старался заполучить в ОВС (отдел вещевого снабжения) пятнадцатиметровый шатер. Потом эту армейскую палатку растянуть в ложбинке имени Папанина, которую уже в сентябре заносило снегом. Конечно, снаружи чаще всего собственное жилье обивалось подсобным материалом: фанерой из полковой лавочки, картоном, жестью (лишь бы создать прослойку воздуха), — а изнутри, выпросив у замполитов подшивку газет, оклеивалось ими, но так, чтоб товарищ Сталин всегда располагался лицом к стенке. На остальных вождей не обращали внимания. И дело тут было не в страхе, большинство искренне чтило вождя. Дело в том, что проклятые крысы, заявившись на полуостров вместе с нами, расплодились на Чукотке в огромных количествах (о бесконечной борьбе с ними у меня уже напечатан рассказ), и главная их колония, конечно, обосновалась при столовой, для души же они облюбовали газетный шанхай, проделав ходы меж стенками. Пещерные жихари от этого раздражались: и тут четвероногие смерши не дают им покоя, — начиналась пистолетная пальба. Крысы хотя и имели своих крысиных королей, но ни во что не ставили человеческих и могли проделывать дыры без уважения к нашим вождям. Представляете себе, стрелять в Иосифа Виссарионовича — докажи потом, даже собственной совести, что ты не верблюд. Поэтому до разоблачения Берии кто был половчей, доставал у замполитов белой писчей бумаги: прекрасная мишень на ее фоне — сверкающие в свете настольной лампы имени Селеедцова любопытные глазки усатой мордочки.

Ну а печи в палатках ставили из бочек с поддувалом, так как топили их анадырским беззабастовочным угольком (попробовал бы тогда кто-то из шахтеров вякнуть!), выпуская вязанные проволокой из консервных банок трубы на растяжках как можно выше. Для тяги. Странное и фантастическое зрелище предстало бы новичку зимой: на ровной белизне снегов частокол какого-то непонятного, вкривь и вкось засыхающего, словно после Тунгусского метеорита, леса, обрубки которого на фоне выкатывающегося после пурги солнца начинали вдруг враз яростно дымить клубами черного дыма. А чуть позже там-сям взбухали бугорки сугробов, из них, как чертики из шкатулок, выскакивали офицеры, чтоб, провожаемые своими женами и детьми, в зависимости от погоды идти или брести спиной вперед на службу.

О шанхае имени Папанина можно было б написать целый роман, снять недорогой подземный фильм, так как жители его жили отдельной от полка, как полк от армии, а армия от округа, жизнью.

Рылись, как у мышей, ходы друг к другу, рождались дети, умирали старики, какие-то там драмы и комедии происходили при абсолютно ровной глади равнины снаружи, и нашему милому смершу оставалось, рискуя быть простреленным вместо крысы, только скользить на лыжах по крышам, вздыхая, прикладывать, как стетоскоп, таз к насту, ухо к тазу — изобретение тоже местных умельцев, — им как-то надо же было оправдывать получаемые полярные надбавки.

Если же пурга была особенно свирепой, к каждому “дыму” прикреплялся конкретный солдат, чтобы утром отрывать своего командира. И не было ни одного ЧП, за исключением капитана танкового батальона, сгоревшего от опрокинутой свечки. Вечная память капитану — фамилию его забыл. И все потому, что их танковая мастерская соперничала с нашей артиллерийской и они отвергли устойчивые лампы рядового Селеедцова. В НСА, не в пример метрополии, очень ценили изобретателей, на нас держалась и бытовая и любая другая жизнь, и нам, техникам, разрешалось выбирать из любых рот наиболее способных ребят. А пока Иван Дмитриевич (не путать его с Папаниным) пусть поможет мне рыть пещеру в вечном, не тающем даже летом сугробе за мастерской — это было мое запасное жилище, куда я, устав иногда от двухэтажных коек, уходил вкусить одиночества, написать письмо Лидии, почитать моего любимого “Матвея Кожемякина” забытого нынче писателя по фамилии, кажется, Пешков. Гудела паяльная лампа, по настоянию мастера выбрасывая свои смертельные газы в выхлопную трубу, тысячами огоньков сверкали снега стен, хорошо было иногда одному отдохнуть от цивилизации, тогда-то и зародилась у меня мечта убежать из армии на Северный полюс, которую я позже заменю “житием на Рдейских болотах”.

А на льду бухты Ткачен Иван Дмитриевич Селеедцов, родом из Брянска, вдруг безо всяких подсказок, словно он генетически был из чукчей и эскимосов, построил прочную, надежную иглу и снабжал через пробитую в ней прорубь всю мастерскую рыбой. У меня она разваливалась, а у него стояла под ветрами прочно — позже он объяснит мне, в чем дело. Во-первых, надо было выбирать особой прочности спрессованный в наст снег, а во-вторых, кирпичи должны были быть размером со средней величины чемодан (50 Ч 30 Ч 10 сантиметров), ну и помнить про лаз — он должен быть ниже уровня пола жилища. Случись что во вселенском масштабе — такое порой возникает впечатление, что нас, человечество, как кролика в пасть удава, тянет в атомную беду, — выживут подобные Селеедцову изобретатели.

 

5. КОМАНДИРОВКА

Посредине солнечного мая начальник штаба Сахарьяш приказал мне идти до мыса Чаплино по телеграфной линии, а там, где столбы занесло снегом, — над ними с помощью азимута. В поселке на берегу Берингова пролива стоял наш пост передового наблюдения, сокращенно, кажется, ВНОС. Там я должен был проинспектировать состояние вооружения, боеприпасов, и если они загнили, списать. Да-да, лимонка Ф-1, точнее, ее взрывчатка так же могла зазеленеть, как и плохо законсервированные помидоры.

Вышел я под вечер, так как днем наст не держал, и с каждым разом мне все легче и легче становилось выдирать ноги из снега. Часа в три белой ночи шагал словно уже по асфальту. Но когда вновь выкатилось солнце и стало пригревать, пришлось опять трудиться. И тут, спускаясь по ущелью, увидел среди сверкающих снегов оазис — зеленую траву, дымящиеся ключи, текущую от них куда-то в сторону солнца живую воду и перелетающих с места на место пуночек.

При источнике, грубо выложенном плитами, кипели углубления. Я бросил в них остывшую флягу с кофе, в другую ванну, похолоднее, улегся сам. Представляете себе: всю ночь брести, обливаясь потом, и вдруг тебя ждут ненормированные водные процедуры. Я тут же уснул и спал до тех пор, пока каменная подушка не натерла мне шею. А потом пил горячий кофе и смотрел на восстановившийся после моего вторжения хрупкий мир: выскакивали из нор и снова ныряли в землю юркие лемминги, в соседнюю лужу плюхнулись неуклюже два влюбленных красноносых топорика, и летал надо мною кругами пожилой журавль. В звенящей тишине слышно было, как у него под мышками хрустели старенькие несмазанные косточки. И вокруг меня зеленела, словно после трехсотлетней шведской стрижки, ровная трава. Придет время, и она вспыхнет разноцветьем полярных маков, до которых никогда не дотянется рука милиционера. А может, уже дотянулась? Может, уже цивилизация пришла в те края? Обернулась уродливым многоязычным курортом, и ничего более там, кроме нелепых построек, нет?

К вечеру запуржило, чему я был несказанно рад, отсиживаясь под зимней шапкой в ванне, и вдруг — о печаль, так не хотелось из нее вылезать, — из метели вынырнули две фигуры. Сахарьяш позвонил на пост, и ко мне на помощь пришло подкрепление с самодельными запасными лыжами. Снабженцы забыли про этот способ передвижения на Севере, и теперь люди делали их из досок с жестяными на конце консервными носками.

Да что там лыжи, на других концах сверкала абсурдность посмешнее: лозунги “Да здравствует 1 Мая” и другие. Завод резиновой продукции вместо так нужных, особенно семейным людям, изделий по ошибке заслал на Чукотку воздушные шарики, и мужикам часами приходилось кипятить их для размягчения.

Встретили меня, инспектора, в защитительном передовом отряде хорошо, поили-кормили до отвала. Знаете ли вы, что такое марципаны, птифуры, эстампе, шантеклеры, корнишоны и так далее? Оказывается, все эти коробки, банки, пакеты с заморскими названиями, чтобы не заражать центр низкопоклонством перед Западом, идейные борцы с космополитизмом отправляли на дальние окраины страны, и в те времена всю эту роскошь можно было встретить только там. Но не буду подробно раскрывать эти наименования, смотрите словари, скажу только о рольмопсе. Раньше он продавался в Елисеевском магазине на Невском, а теперь вот возник здесь. Это такая молоденькая селедочка, конечно, бескостная, свернутая в колечки, залитая вкуснейшим винным маринадом и запечатанная в прямоугольные низковысотные хромированные баночки.

Но все равно, как я ни старался закрывать глаза на безалаберность, долг есть долг, пришлось списывать и 82-миллиметровые мины, зелень из них прямо-таки сочилась через взрыватели, ржавую “сорокапятку” смело можно было сдавать в металлолом, да и карабины были непрезентабельны, зато огромное количество круглоглазых детишек бегало по поселку.

И тут я столкнулся с непонятным по тем временам явлением, когда каждый отдельный мир, отрезанный от остальных миров снегами ли, болотами, горами... изотермой января, китайской стеной, вопреки единой идеологии развивается каждый своим путем, будь то наш Гнилой угол или та же магаданская Территория. Здесь же все зависело от Муси. Мне, чтобы утопить ящики забракованных боеприпасов в Тихом океане (подорвать их было невозможно из-за отсутствия запалов), надо было идти за разрешением на вельбот не к начальнику погранзаставы — на мысе стояли не только мы, армейцы, но и они, чтобы после разделения эскимосского этноса не выпускать их на Аляску к своим родным, — а к этой непонятной женщине.

Да и вообще, какие бы действия я ни предпринимал: покупал ли мелкашку в магазине, просил местных жителей продать тапочки-рукавички, вышитые бисером, или моржовые гравированные клыки, ту же очень уловистую снасточку на коромысле из китового уса для ловли сайки, — на все это нужно было получить санкцию начальника радиостанции и одновременно метеопоста Марии Львовны Марголис. Марголис... Марголис...

И вот я сижу в ее радиоогоньках, а она что-то там, не поднимая головы, строчит на своем “зингере”. Скусит нитку, глянет на меня и снова строчит — средней пышности женщина, третья ее работа была обшивать чаплинцев. Наконец я не выдержал и говорю: “Муся, а как здоровье Льва Герасимовича?”

Вот такие бывают встречи — мы обнялись: жили в Ленинграде в одном подъезде на Троицком поле, а теперь сошлись на другом плече шестидесятых параллелей. Прямо хоть рассказ пиши, ибо на другой день избушка повернулась ко мне передом: нашу мелкокалиберку мне заменили на “монтекристо” с коробочкой патронов в придачу, старшина подарил на обратный путь фабричные лыжи, а Муся, уже от ее имени, велела идти к Тануте, но без каких-либо “студебекеров” — так называли в нашем регионе “0,75” спирта-ректификата.

Танута, один из лучших граверов Чукотки (не путать его с резчиками по кости Уэлена), голый до пояса, сидел в совершенно пустой комнате на полу и читал “Огонек”. Как сейчас помню, с первой страницы обложки глядели на меня сидящие рядом два курсанта: внук Чапаева и праправнук Кутузова. И кто мог предвидеть при этом новую обратную связь: что я спустя три года, сойдясь и разведясь с Лидией, буду некоторое время в Ленинграде влюблен в Инну, бывшую жену праправнука Кутузова из Старой Руссы, и уже Инна покажет снова мне этот “Огонек”.

Но продолжаю о Тануте. Слева на стене, оклеенной желтенькими обоями, висел писатель Рытхэу с косой дарственной надписью, напротив него Муся с ребеночком на руках (она еще была и бабкой-повитухой в округе), а меж ними без надписей, печатно — товарищ Калинин. Танута поморщился, он хотел выпить за всесоюзного старосту, но тот был далеко, а Муся близко, к тому же жена гравера вот-вот должна была снова родить, и Танута безо всякого бартера уступил мне два великолепных моржовых клыка по 200 рублей каждый (1953 год). Позже, когда я повезу на родину “охоту на китов и ловлю рыбы”, в моем большом чемодане они поместятся только по диагонали.

Муся, мама Муся, была старше меня всего на пять лет, а умела все и завоевывала авторитет аборигенов не угрозами, не силой, как происходит сегодня, а своей незаменимостью, нужностью, но и она не смогла победить продолжающееся всеобщее спаивание национальных меньшинств. Егору Лигачеву посоветоваться бы с ней перед своей неудавшейся кампанией...

А в 1990 году я получил письмо от некоей Климан. Она писала, что, работая в библиотеке, однажды увидела в газете “Голос Родины” фото корреспондента ТАСС Овчинникова, и спрашивала меня: не бывал ли когда-то в Чаплине молоденький лейтенантик, что тянет на снимке руки из землянки к солнцу? а если бывал, то не сообщил ли он “Гринпису” (ведь разрешение на ее совести) координаты сброса с вельбота ящиков с боеприпасами?

Милая, неугомонная Мария Львовна, честно сознаюсь вам, что нет, не сообщал, но, пользуясь случаем, печатаю их градусы: 64 северной широты и 172 западной долготы. Ну а фамилия ее потому изменилась, узнал я из письма, что после расформирования поселка через хрущевские укрупнения ей пришлось уехать в Таллинн, где она вышла замуж и родила сына, он и сейчас находится в Эстонии, а она же теперь проживает к востоку от Чукотки. Одна. Точнее, с овчаркой. И часто вспоминает тот украденный мир. Перерисовываю для сына ее адрес: 52 Porter Hill Rd, 2 Ithaca, № 4 14850 USA.

Поистине земной шарик — совсем крохотное существо, берегите его, великаны!

6. СКВАЖИНА

Не хлебом единым жив человек. Иногда такая тоска наваливалась, ведь три года мне моей ленинградочки Лидии не видать. За что? Выйдешь на улицу, Млечный Путь, полярное сияние кругом, а уж запах, если дело к весне и внутренности накануне пойманного огуречника (корюшки) не успели сожрать собаки, прямо с ума сводит. Вспомнишь снова свою Лидию — нет, не пойду к Розе и Азе, полковым прачкам, которые после основной работы еще и подрабатывали. И ведь так, дорогие читатели, и не пошел, хотя цена-то была не в пример нынешним, копейки.

Ну ладно, мы молодежь, не нюхавшие пороху, а фронтовикам-то почему такая напасть? Капитан Большаков прошел всю войну, партизанил в Югославии. Другой капитан, Владимиров: вспомнишь, как он бежал однажды рядом с нартами в пургу восемнадцать километров, вез свою Эльзу в бухту Провидения рожать, — врагу своему такого не пожелаешь. А сотни жен-недекабристок чем виноваты? Строить свою жизнь с детьми и мужем на одной натаянной на буржуйке снеговой воде? В шанхаях? При свечах можно единожды Новый год встретить, в ресторане посидеть, но не три же года подряд зачитывать до дыр “Всадника без головы” из полковой библиотечки, да еще и с повестью Павленко “Счастье” в нагрузку! Так и ослепнуть можно.

И порою стрессы на нас наваливались. Конечно, и в НСА в какой-то мере идея, мысль о том, что стоим на страже северных рубежей нашей родины, перед которой мы все в долгу, нас выручала, но почему-то ненадолго. Стрессы все равно наваливались. Хотя и крутили в клубе бесконечно два фильма: “Светлый путь” и “Свинарку и пастуха”. Немного выручала “Девушка моей мечты”, но постепенно розовая Марика Рокк по просьбе женсовета перестала выскакивать из бочки, где она мылась... Еще были всевозможные состязания по стрельбе, шахматам, лыжам по очереди, на весь полк их имелось всего десять пар. В картах ведущим был преферанс, но обыграть нашего майора Гершковича, чемпиона армии, никто не мог, и я, собравшись с силой, перестал ночи напролет раздумывать над мизербми. В основном меня выручали и там и в жизни далее рыбалка, туризм, охота. Но я влет так и не научился стрелять гусей из карабина. Селеедцов мог, а я нет, хотя пристрелял за свою армейскую жизнь огромное количество оружия.

Главное же, что нас выводило из оцепенения, — нелепые на первый взгляд пари. Прогуливаешься перед сном на лыжах, по бокам сопки одна строже другой, чернеют, как яблоки белый налив, сыплются на землю огромные звезды, и вдруг тебе дышать нечем — воздуха, простора сколько хочешь, а дышать нечем, словно ты вместе с Мирзояном в камере предварительного заключения находишься, если говорить сегодняшним языком. Скорее начинаешь вспоминать что-нибудь веселое, шуточное. Помню, не с Ивановым, с другим замполитом, забыл его фамилию, только большая бородавка шевелилась у него на скуле, когда он на спор активно поедал пять банок снатки, съел их — победа! — но тут противоположная сторона заявляет: “А сок-то из банок, голубчик, не выпил?” Ух как мчался замполит на улицу... а потом согласно уговору забрался на куб из снежных кирпичей, их выпиливали ножовками из снега для производства воды, и тридцать раз кукарекал, размахивая рукавами белой рубахи.

Юмор, розыгрыши, сатира выводили нас неоднократно из мрачного настроения. У входа в палатку Розы и Азы, например, висело такое объявление: “Вход героям, инвалидам и прочим пионерам вне очереди”. Или любили с помощью грузика, иголки, вставленной в раму, и нитки стучать в окна слабонервным; вкупе с “кукареку”, да еще в метель, поползли слухи о неких белых привидениях из почти одноименной бухты. Но самый главный слух (о нем я даже слышал, служа уже на Дальнем Востоке) — это легенда о скважине. Но сначала предыстория розыгрыша.

Дело в том, что самый страшный удар с НСА (сейчас бы некоторые сказали “шоковая терапия”, хотя ее, считаю, не было, с нею все еще у нас впереди) случился, когда последний октябрьский пароход вместо утвержденных наркомовских бочек со спиртом привез только ящики с замороженным шампанским, и сразу же на другой день пошла гулять по полкам и дивизиям бумага: мол, обязательная выдача обедешной стопочки отменяется. Мы, конечно, народ привычный ко всяким неожиданностям, будь то “враги народа”, обмен денег, борьба с космополитизмом и так далее, но этот удар, свалившийся, как недавний цунами на недалекий остров Парамушир, очень и очень болезненно отозвался на нас. Да так и получалось: три года пьешь, пьешь для настроения и, выпив, начинаешь мечтать о завтрашней рюмочке, она тебе в этих условиях все заменяет, ты же за годы законченным спиртоманом сделался. А старослужащим, которые не только с неразлучным своим автоматом прошагали по войне, но и с флягой, — каково фронтовикам было? Им словно под дых дали. А замполитам, когда выпьешь, ведь легче внушать что-то солдату. А смершу? Писать и писать в воздух доносы, на которые никто не реагировал, — совестно же северные надбавки получать ни за что.

И начались эксцессы. Были и самоубийства, и самострелы через буханку хлеба в ладонь. Их не отправляли за Полярный круг, на соседнюю Колыму — мальчишки ведь; их лечили в полковом лазарете. Логвиненко у Ковпака выучился партизанить и продолжал быть и здесь мудрым батей. Даже приказал на выкрики в адрес не поймешь кого замполитам не реагировать. Он заперся и думал всю ночь, а на другой день собрал на совещание всех: офицеров, старшин, рядовых, даже представителей женсовета, хотя в те времена домостроевские женщина человеком считалась только 8 Марта.

Начал он с того — в нашем мрачном, прокопченном клубе часто отказывал движок, и зажигали керосиновые лампы, — что поставил на трибуну бутылку, стакан, молча выпил положенные пятьдесят грамм, еще постоял немного, он был не мастак говорить, за что его любили в полку, а только и сказал: “Братцы и сестры, приказ сверху обсуждать не будем, верный приказ, но все они далеко, — он куда-то неопределенно махнул рукой, то ли в сторону стенда с Политбюро, то ли на нашу веселую стенгазету “Из жизни Гнилого угла”, где в редакторах состоял ваш покорный слуга, — мы же должны выходить из тупика своими силами. Бороться, как борются, — тут он уж четко глянул на газету, — постепенно, уменьшением дозы, а потому нам надо любой ценой создать резерв”. Он допил остатки, а мы стали выступать с предложениями.

Снабженцы пообещали добыть несколько тысяч бутылок одеколона — тогда зубную пасту и сапожный крем еще не принято было употреблять, — кто-то выступил с советами, как “тройной” закусывать. Помню только один совет — сахарным песком. Врачиха обещала свой неприкосновенный запас в сто литров отдать, шанхайские женщины делились опытом изготовления бездрожжевой бражки на хлебных корках и сахаре, но для этого требовалось три недели, а тут счет шел на часы, полк на глазах приходил в небоеспособное состояние. Ну с офицерами было полегче, офицерам выделялись все собачьи упряжки, и пусть на них мчат по чукотторгам хоть до Уэлена, на свои денежки покупают “студебекеры” — а как быть с копеечными солдатиками? Тогда выскочили на трибуну сразу вдвоем сердобольные Роза и Аза, затараторили, что они готовы принять новые, повышенные соцобязательства, согласиться на кредит, и пусть к ним приходят все невыпившими. Словом, сообща, миром навалились на проблему.

И тут снова забарахлил движок, и пока зажигали лампы Селеедцова, начались в темноте нервические выкрики, кто-то несколько раз свистнул, а потом на нас некоторые стали указывать пальцами — пусть и изобретатели из артмастерской что-то предложат. Тогда мы с Карпекиным переглянулись, был у меня такой очень важный рационализатор, он все чертил яйцеподобный танк, и это его идея была создать скважину. Он встал и от имени рядовых, обученных (его за что-то исключили из Военмеха в Ленинграде), сказал, что коллектив сапожной мастерской — мы еще и обувь ремонтировали в полку — берет на себя, как и “Роза с Мимозой” (Аза любила поиграть в недотрогу), тоже повышенные обязательства: добурить недобуренный когда-то и заброшенный геологами колодец. Мол, из него все лето сочилась некая жидкость, которою причащалась чуть не половина гарнизона. Милости просим через пару дней на испытание.

И вы знаете, ведь в наш бредовый розыгрыш поверили. Наверное, всегда так бывает с человеком, обществом: готовы в трудные минуты ухватиться за что угодно, хоть за соломинку. К нам через два дня в самом деле пришла приемная комиссия, я для эффекта взял в руки приготовленную для этого случая шайку, отвернул кран, и сильной струей, как в бане, распространяя желанный аромат, полилась в нее обещанная жидкость. Хоть я и недолюбливал ее, пришлось мне первому сделать глоток, за мною приложились к тазику Карпекин, Сорокин, Селеедцов. Комиссия посмотрела на нас и тоже приложилась. Врачиха спиртометром смерила градусы, кивнула, чтобы и батя отведал “родничка”, так мы позже решили назвать его.

И начался постепенный выход полка из пике, в которое нас загнали необдуманные распоряжения центра. Полная норма в пятьдесят грамм — неделя, потом сорок грамм, потом еще чуть поменьше и так далее[7]. К весне выдавали солдатам только какие-то крохотулечки, а около палатки, разбитой над скважиной, чтоб не было воровства, всегда стоял часовой. Но вскоре пост ликвидировали — жидкость вдруг замедлила свой бег, а позже и совсем истощилась, отдавала какие-то капли — долг медсанчасти.

Сегодняшний опытный читатель, конечно, догадался, в чем дело, ну а для непосвященных секрет раскрою. Раз в год нам положено было перекрашивать нитрокраской пушки, но ацетона не хватало, и я решил найти ему заменитель. С японской войны боролся полк здесь со снегами, и на складе скопилось чуть ли не сорок двухсотлитровых бочек с бракованным стеолом-М — жидкостью, которая заливалась в тормоза и в уравновешивающие механизмы артсистем, и периодически, если лакмусовая бумажка не синела, не давала щелочной реакции, ее заменяли на свежую. Списанный же стеол по инструкциям надо было собирать и отправлять на перегонные заводы, но это же Чукотка, и вот он скопился в солидных количествах в полку. Жидкость состояла на 10 процентов из глицерина, остальная ее часть был чистейший спирт-ректификат. И мы в том самом не тающем летом сугробе, точнее, уже в глетчере (леднике), где у меня была выбита комната, на верхушке его выдолбили яму, поставили туда на железном листе бочку, разожгли под ней примус, а медную трубку-змеевик пропустили ко мне в нижнюю пещеру. Но, увы, спирт краску не растворял, и дело — тогда еще все было нормально с наркомовской стопкой — само собой затухло. Но чтобы его возродить в создавшихся экстремальных условиях, да еще проложить ради шутки через снега пятьдесят метров труб к законсервированной скважине, понадобилась всего пара дней...

Капитан Утепов, мой шеф и начальник артвооружения, получит за “операцию „Ы”” майора, мне же Логвиненко обещал старлея; про рядового Карпекина, автора идеи, мы незаметно забыли, и я уже воображал, как, приехав в отпуск в Ленинград, приду в училище к Виктору Розову, распахну купленное под разведчика Кадочникова кожаное, до пят, пальто. Розов всегда твердил, что незаменимых людей у нас нет, и он, увидев третью звездочку, поймет, что дело не в партбилетах, а в голове. Но вышло все наоборот: уже в Дальневосточном военном округе меня судили судом офицерской чести и постановили разжаловать в другую сторону, до одной звездочки. Но об этом, если пожелает читатель, во второй части “Дульных тормозов”. Пока же предлагаю еще шесть рассказов из чукотского эпоса. До встречи.

 

7. КОНКУРС

 

Не улыбайтесь брезгливо или иронично — этот конкурс был нам необходим. Когда я прибыл в полк и спросил, а где тут так нужное нам всем несколько раз в день место, мне ответили, что если снежную стенку не занесло, то там, а если ее сровняло с поверхностью Чукотки, выбирай любой недостроенный барак. Что делать — пришлось приспосабливаться...

Несколько позже, когда я стану главным редактором юмористической стенгазеты “В Гнилом углу”, то в ней перво-наперво помещу привезенные из Питера в списках четверостишия. Почему-то они назывались “Детские стихи Симонова”: “Он, возвращаясь из кино, случайно вляпался... в историю, ему нельзя ходить в “Асторию”, пока там сыро и темно” — и второе: “Один влиятельный вассал кругом весь замок... обошел, нигде уборной не нашел и в книгу жалоб записал...”[8] Нам же жаловаться на кого-то было некому, мы, предоставленные сами себе, просто объявили конкурс на лучшее отхожее место.

Но предварительно несколько слов о Мае, переводчике с китайского, которого заслали к нам в бухту Провидения. Май был упорен в достижении намеченной цели и одновременно верил, что песня “Сталин и Мао слушают нас” отменена ненадолго, и потому все стены в нашем общежитии завесил иероглифами. И я еще лет двадцать спустя помнил их скороговорку: “дружба”, “союз”. В шахматы он тоже превзошел всех. До него лучшим игроком в части считался я, но он брал противника на измор, а иногда в сложной ситуации просил отложить партию и анализировал ее, как какой-нибудь гроссмейстер, всю ночь. Упорный был лейтенант, но в штабе китаеведу было делать совершенно нечего, и его то посылали во главе команды отрывать весною, когда кончался уголь в полку, дорогу к складу в бухте Провидения, то стройбат поручал ему чертить планы будущих сберкассы и магазина; до этого монополистом в черчении был я и любил, чтоб меня упрашивали. И вот однажды был объявлен конкурс на вышеозначенный проект, ибо будки ранее строились только по типовым, без отступлений, централизованным эскизам. Но здесь, на Севере, где со строительным материалом для наглядной агитации было плохо, замполиты начали по ночам разворовывать фанеру и доски где только можно для своих стендов, и полковник очень гневался — ведь ветер не разбирает, под кого поддувать, — приказывал возвращать щиты обратно. И странно было, сидя в задумчивости с ремнем на шее, видеть вокруг себя обрывки перекошенных здравиц или детали лиц членов Политбюро.

Но вскоре снова все повторялось, и чтобы в конце концов покончить с этим перпетуум-мобиле, и был объявлен этот конкурс. Первое место авторитетная комиссия присвоила, однако, не мне, лучшему рационализатору полка, к чему я с некоторых пор стал привыкать, а какому-то китаеведу. “Москва — Пекин” опять обскакал меня. Было от чего честолюбивому лейтенанту прийти в уныние.

И работа под руководством победителя закипела. Солдатики в азарте крушили Чукотку — всем поскорее хотелось уюта... Но время шло, шахта все углублялась и углублялась. Уже прошли вечную мерзлоту, ведрами поднимали скальный грунт, опускались вниз по веревочной лестнице. Подойдешь, бывало, к горам земли, глянешь вглубь, словно в “Гиперболоиде...” инженер Гарин пробивается к оливиновому поясу: где-то далеко-далеко внизу при свете коптилок копошатся крошечные человечки. В конце концов, и наш главный партизан пришел проконтролировать работу: “В чем дело — лето кончается, а яме конца-краю не видать. Уж не собирается ли конкурсант выводить штольню в Австралию?” На что Май спокойно пригласил Логвиненко в разбитую рядом строительную палатку. “Вот смотрите, товарищ полковник. — Май раскатал по свежевыструганной столешнице тяжелый рулон ватмана. — При помощи углубления — вы же утверждали проект на год — восемь на два метра, при среднем весе от одного едока и при таком питании около двух килограмм жидких фекалий, я проводил эксперименты, глубина на три тысячи человек должна быть сто метров”. “Сто метров! — Логвиненко выхватил у Мая чертеж, одним махом зачеркнул нолик. — Все, лейтенант, кончайте рытье, возводите каменные стены!” (Около стройки уже громоздились Тамерлановы пирамиды гальки.) “Слушаюсь, товарищ полковник! — Май вытянулся в струнку. — Только вот инструкция, вам надо поставить букву “а”, обвести ее кружочком и ниже на полях написать: “Исправленному верить. Командир в/ч 10204”. И как быть с женским туалетом, товарищ полковник? Он у нас по плану на сто двадцать четыре души запланирован — может, эту яму на них перепрофилировать? А может, сделать двусторонние таблички? На заре и на закате пусть солдаты строения посещают, а днем повернули фанерку на “Ж” — физиологическими функциями женщины могли бы заняться. Что такого, товарищ полковник, баня-то у нас тоже двуполая”. “Отставить! — взревел окончательно взбешенный Логвиненко. — Пусть как сидели, так и сидят со своими функциями по домам на ведрах! Выдать им только для мягкости по паре списанных валенок на Восьмое марта!”

Законопослушный китаец — побольше бы сегодня таких трудяг — ответил снова “слушаюсь!”, и скоро его каменный корабль, дымя трубой (Май предусмотрел даже тепло в нем), поплыл через снега вперед. Но плыл он по застругам и сугробам, как и рассчитал изобретатель, только до ноябрьских праздников: после его наполнения наступил час моего торжества.

Я предлагал в списанных артиллерийских санях — я всегда любил все делать из отходов производства и позже на гражданке очень подойду для косыгинских идей по ширпотребу — на настилах делать не деревянные стены, а выложить их, чтобы не разворовывали, из ледяных кирпичей, а чтоб не было холодно сидящим, дыры набить как можно теснее друг к другу. И как только из отверстий навстречу нам вырастали бы сталагмиты, передергивать трактором по снегу сани на их длину. Верно ведь, дорогой читатель, гениально?

И вскоре мой метод в полку привился, потом разошелся по всей НСА, благо пустующих долин и углов вокруг гарнизонов хватало: засевайте на здоровье обширные территории с плотностью населения 0,2 человека квадратно-гнездовыми пирамидками.

Я иногда думаю, господа: вот едешь из Петербурга в Новгород, в Чудове остановка, и всегда там, как на Севере, в “сооружение” не войти. Но почему бы здесь не поставить передвижной вагончик Кострова, ведь на этом добре луковицы, которых опять в магазинах не стало, в кулак вырастают. Я раньше писал об этом в их горсовет — в ответ получал сердитые отказы. Теперь вся надежда на фермеров.

И еще хочется не видеть бесконечные передачи ТВ о нищете и бесправии, стоит лишь глянуть на такие вот домики неподвижные, где вокруг них столько наворочено! (Ничего себе голод и безработица?!) А потому, коли химия дорожает, закрываются разные “азоты” и “апатиты” (вообще-то туда им и дорога), почему бы вновь не перейти на натуральность, не выставить при асфальтах мои передвижки: не проезжайте мимо нас, люди!

И последнее. После смерти Сталина Жуков приказал армии из-за дорогостоящего и бессмысленного противостояния покинуть отрезанный от всех полуостров, и помню, вслед уходящим пароходам какой-то подвыпивший чукча кричал с дебаркадера: “Засрали, гады, всю Чукотку, а теперь покидаете нас на растерзание империалистам!” Но я с ним не согласен, постепенно все снова пришло в норму: в “Новой газете” от 23 февраля 1994 года, посвященной Дню армии, сообщалось, что чуть “южнее города Анадырь госпитализировано 68 военнослужащих, причиной заболевания явилось антисанитарное состояние пищеблока”. А недавно печать рассказала о вдруг вспыхнувших в районе бухты Провидения необычайной величины и красоты цветах, хоть вези их на продажу на материк. Ученые объяснили это явление: одни — НЛО, другие — мутациями-радиациями, третьи тем, что алитетам снова разрешили шаманить и они вновь спустились с гор, и что ботаники ищут спонсоров, чтобы отправиться в те края в экспедицию. Я же, со своей стороны, посоветовал бы банкам и миллионерам повременить радовать их расчетный счет, мы-то, чукотские аборигены тех времен, знаем, в чем дело.

Благодарю за терпение, и будьте снисходительны ко вседозволенности.

 

8. ЖЕНЩИНЫ

 

Жизнь на Чукотке — дело тонкое. И трагедии у нас случались. Как-то я сидел на гауптвахте в Уреликах, вдруг к нам под конвоем привезли лейтенанта Юдина. Он пригласил к себе невесту из России, но пока она десять дней ехала из Москвы, на получасовой остановке в Слюдянке купалась в Байкале, разглядывала, прижавшись к окну, между двумя темными тоннелями за Читою горельеф Сталина, выбитый на скале, по легенде, сбежавшим зеком, затем ждала в гостинице “Вторая речка” во Владивостоке полмесяца морской оказии, да и пароход плыл сквозь бури Японского, Охотского и Берингова морей почти две недели, дрянная девчонка успела полюбить другого. Юдин выпил, взял два только что отремонтированных пистолета “ТТ” в артмастерской, но когда соперники стрелялись в крохотной клетушке, где поселились новоиспеченные молодожены, то встали друг против друга неправильно: во-первых, вдоль оси барака, а во-вторых, боком к двери. В этот миг вбежала она, и с одной пули досталось и ей в плечо, и сердцу недолгого победителя.

Дуэли в НСА старались от центра скрывать, своими силами решая эти проблемы, но стволы в “ТТ” были поставлены новенькие, и пуля, вращаясь с огромной скоростью, пробила еще и фанерную стену в тот миг, когда проверяющий из Министерства обороны — летом они частенько наведывались за кетовой икрой и песцовыми шкурками — в соседнем боксе подносил чашку с коньяком к губам: на излете пуля разбила и ее. Такое редкое совпадение случилось.

И теперь вот убийца, отгороженный от нас, суточников, колючей проволокой, сидел, подперев голову руками, тоскливо смотрел через бухту Провидения на госпиталь, где лечилась бесконечно далекая теперь любовь, ждал разжалования, приговора и, хотя вокруг была Колыма, другой Колымы. Потом, немного успокоившись, стал читать “Войну и мир” Толстого.

Был и у меня крошечный полуроманчик, в котором я чуть не изменил своей Лидии. Меня пыталась совратить супруга одного армейского казначея. Нет детей, нет работы, а готовить одни обеды на консервах много времени не займет — некоторые жены на Чукотке любили охотиться на новеньких. В полковых женсоветах морально устойчивые тетки ставили таким в протоколах товарищеских судов странный диагноз “бешенство матки” и требовали перевязывать им трубы.

Ох, сколько мы дров наломали от безграмотности, с кондачка — взять те же “бамы”, целину, попытку переброски вод, а если послушались бы безграмотных баб и по просьбе трудящихся выполнили бы их указания, не пришлось бы потом, как китайцам воробьев, импортировать женщин из-за границы. На хлеб-то валюты всегда не хватало...

Я познакомился с Генриеттой Викторовной, так же как и девушка Юдина с его соперником, в той самой злосчастной “Второй речке”, где койки семейных и холостых для соблюдения нравственности раздельно рядами уходили в темные дали кирпичных казарм. Мы с ней, пока муж Генриетты играл где-то в углу в преферанс, лежа каждый на своем животике, разговаривали через прутья кроватей о литературе. Я все больше восторгался Аксаковым, мы с Лидией только месяц назад ходили в Публичку в Ленинграде: она, студентка ЛГУ, по своим филологическим вопросам, я, свыкаясь с “ятями” (тогда Аксакова не переиздавали), читал “Записки об ужении рыбы”. А у супруги финансиста не сходил с языка Мопассан. Я упрямо сворачивал на “Ружейного охотника Оренбургской губернии”, она спрашивала мое мнение о “Пышке” и о “В постели”. “Сбору грибов” и “Коллекционированию бабочек” противопоставляла “Декамерона”... Психологически ее победа была близка к цели, когда она дала мне почитать затасканную машинопись о крепостнике-помещике, забавляющемся с тремя девушками в бане, и о поручике, едущем в одном купе с блистательной дамой. Но тут раздался гудок парохода, и нас начало болтать на просторах Тихого океана. Корабль был огромная многоэтажка, бывший “Геббельс”, а ныне “Молотов”, — с рестораном, библиотекой, кино и танцзалами; но я, к счастью или несчастью, увлекся шахматами и у ее мужа все выигрывал и выигрывал коробки “Красных маков” фабрики Крупской. Конечно, все это (но получалось — на их денежки) преподносилось Генриетте, возвращалось, как в быту и в политике, на круги своя. “Молотов” ведь тоже через какое-то время превратился, кажется, в “Жукова”, потом, после фильма “Наш дорогой Никита Сергеевич”, будет называться соответственно... А сегодня он... не стал бы вновь тем, что было отлито тогда на его чугунных люках? Уж не хроническая ли болезнь человечества — “обыкновенный фашизм”?

Потом я с ней встречусь в Уреликах, и она пригласит меня к себе. Хотя ее муж был важный казначей, но где напастись на Севере коттеджей, свет в конце барачного тоннеля в отличие от Моуди, зайди с обеих сторон, светился одинаково тускло, и снова я повел разговор о литературе. В конце концов ей все это страшно надоело, сколько же можно... Она попросила, чтоб я отвернулся, она будет переодеваться. В моей правой руке оказался маскировочный стакан с компотом, в левой — блюдечко. Век буду помнить, как надо было целоваться и все время прислушиваться, целоваться и прислушиваться: вдруг заскрипят расшатанные половицы в коридоре под сапогами ее ревнивого мужа, к счастью, офицерам при штабе приказано было ходить не в валенках, а в хромогах. Откройся неожиданно дверь — я должен был отдернуться от Генриетточки и как ни в чем не бывало сплевывать в блюдечко абрикосовые косточки. Ну а далее пришел на обед ее муж, и после вторичного компота, от которого я не посмел отказаться, мы сели играть в шахматы, и тут он взял реванш.

Потом начались бесконечные пурги, разъединявшие нас, смерть Сталина и приказ снова возвысившегося после его смерти Жукова покинуть Чукотку. Но это не конец рассказа о любовных перипетиях людей в НСА, это его середина, появился у нас еще один соблазн для любящих своих далеких орловых—ладыниных и верных им солдат, сержантов и офицеров. Экологам это было в горе, а нам, не всем, а кой-кому, конечно, в радость: в Охотском и Японском морях крутились и докрутились пять селедочных стад, вскоре их стало на ивасевое скопище меньше, и пришлось один рыбоконсервный завод ликвидировать. Романтики разъехались по домам, тогда еще забастовок не было, а “рублевые глазки” ринулись в глубины северув. Нашему полку достались две прачки, Роза и Аза, сразу же создалась инициативная холостяжная группа, и они построили им, но не в шанхае, против этого восстал женсовет, а несколько в стороне, около продсклада, надежную палатку. Зимою повесили на шесте над тем местом, чтобы в метели не блуждать, фонарь “летучая мышь”, правда без кумачовой накидки, как бы “Полярную звезду”, вокруг которой крутятся всю известную и извилистую историю не только небесные “Девы” и “Лиры”, но и вся земная протоплазма. Расписали график посещений, благо тогда еще не было свободных цен и понятия о монополизме: при нашей зарплате в две тысячи рублей девушки брали всего сотню с посетителя, то есть заработок Розы, медлительной, вальяжной, тянул до полутысячи за ночь, Аза же, яростная, маленькая, чернявая, вырабатывала вдвое большую сумму. В дневную смену трудолюбивые девушки должны были еще и отстирывать наши кальсоны.

У меня сохранилась величавая медаль: Роза — руки в боки, широко расставлены мощные ноги, по ободку надпись “Достойному”. Матрицу для медали создал солдат-гравер по фамилии, очень соответствующей тому климату, кажется, Морозко. Раз в квартал медаль шуточно присуждалась победителю, в основном Паше Василенко, красавцу мужчине с глазами-сливами, с бровями, еще более сросшимися, чем у Киркорова. Он и одарил меня одной из своей коллекции в момент отплытия нашей Независимой армии от северо-восточных рубежей нашей родины.

Иногда зимними вечерами, когда за окнами бьется редкая метель, я рассматриваю его фотографию, другие снимки, бережно дотрагиваюсь до розовой Розы, вот бы, думаю, собраться нам, всем северянам, вместе, повспоминать прошлое, узнать сегодняшние расценки в воинских частях. Например, в Новгороде в XIII веке, при настоящих рыночных отношениях, согласно берестяной грамоте № 112, “поял мою исполовницу — расплатись телицей”: цены кусались.

Роза, Генриетта (вылитая Наталья Гундарева) — эти образы спустя столько лет сливаются в моем сознании в одну роскошную женщину: может, нам с Ваней Креевым не стоило тогда так долго сохраняться? Он заводил патефон и почему-то только под “Валенки, валенки” Руслановой рассматривал свою глянцевую Зину, я же для Лидии просил ставить сладкоголосого Петра Лещенко: “Жить без тебя мне невозможно”. Бунин с его чувственными “Темными аллеями” был под запретом, видиков и книжных развалов тогда, конечно, не существовало, ну а про победу идейного женсовета, когда Марика Рокк перестала выскакивать из бочки, я уже писал в “Скважине”. Правда, иногда Иванов давал нам рассматривать знойных красавиц: он партизанил в Италии и привез оттуда целый чемодан их.

И вот как-то вечером мой единомышленник поманил меня на улицу. Идти пришлось недолго — на Чукотке строения, как и люди, чтоб выжить, жались друг к другу, соединялись тросами, тоннелями, существовал как бы некий симбиоз индивидуальности с соборностью, — и скоро мы стояли у мерцающей дырочками большой госпитальной палатки и смотрели, как в какой-то гигантский калейдоскоп, внутрь ее.

По углам под сенью развевающихся лохмотьев сажи чадила полудюжина факелов, две огромные бочки, пламенея боками и источая недалекий жар, шипели под капелью закопченных сосулек на потолке, и в этой круговерти метались, переплетались, изгибались черными тенями синие, в пупырышках, как когда-то цыплята за рубль пять, военные женщины. Кто в списанных валенках (подарок Логвиненко к 8 Марта), кто в резиновых мужниных сапогах, не обращая внимания на крыс, шмыгавших под ногами, подсев поближе к печкам, торопливо скребли головы, остервенело терли друг другу спины или, резво вскочив, бежали к крану. Около него на табурете, как на троне, восседал в засаленном ватнике хилый Буратино с завязанными глазами, острым крысиным носиком вынюхивая странные запахи духов и селедки (печи топились клепкой из-под соответствующей бочкотары), и, приговаривая как попугай одну и ту же фразу: “Только на честность, бабочки, только без обмана!” — отпускал на ощупь по штампованным номеркам в/ч 10204 по шайке снеговой полутеплой водицы в одни руки. Так решил женсовет: три номерка — три бадейки воды на одни, независимо от размеров, помывочные бедра. И еще при этом многие, преданные мужьям чукотские женщины ухитрялись, отжав волосы в тазики, устроить своим супругам малые постирушки — потереть разные там платки-подворотнички.

Роза и Аза работали только на холостяков.

9. ЗИМНИЕ УЧЕНИЯ

О летних учениях, когда кругом колокольчиков и таких же микронезабудок полно и шубу можно заменить на ватник, да и июльский луч солнца, умытый и упрямый, нет-нет да и пробьется сквозь тучи, не стоит писать, послушайте лучше о зимних “боях”.

Декабрь, 1952 год. Полк выступил в тренировочный поход в сторону островов Ратманова, где между нашим клочком суши (Большим Диомидом) и их скалой (Малым Диомидом) было всего семь километров Берингова пролива. Поход по плану предполагался игровой, но то ли от обычной нашей беспечности, то ли кто-то решил вновь испытывать на прочность, как и перед войной, советского солдата, палаток с собой мы не взяли. Гремели на уширенных гусеницах самоходки, рычали натужно трактора марки “ЧТЗ”, волоча за собою на деревянных санях пушки, а мы — лыж, напоминаю, в армию не завезли — шли пешком, колыхаясь штыками. Шли и ночью и днем, рядом весело бежало несколько штабных собачьих упряжек с документацией: “поть-поть” (“вперед-вперед”), дорогие собачки. Но самой желанной для нас была команда “сасс-сасс!” (“стой, привал!”). Пехота тут же валилась на наст, мгновенно засыпая, чтобы через десять минут вновь брести в сторону англо-американских империалистов.

Я со своими артмастерами отвечал за тройку саней с боеприпасами, причем они были так загружены ящиками, что встать на какие-то там приступочки, чтоб не идти, а ехать, было невозможно, а мы, в свою очередь, тоже не сообразили захватить железных листов или нарубить двухсотлитровых бочек. Кроме Селеедцова — он по пути позаимствовал у шанхайских женщин корыто. Естественно, предложил вперед для приличия сесть мне, но я гордо отказался — хорош был бы начальник, сидящий в корыте. К тому же полковник Логвиненко, как и было принято в войну у партизан, шел пешком. И мы вскоре посадили в корыто выбившегося из сил студентика Карпекина — пусть думает над своим яйцеобразным танком в пути[9], — но он тут же уснул.

Потом, через полсотни километров, построившись в боевые порядки и изобразив стрельбу в сторону врага, пошли обратно. Ну и, как положено в очерках, за семь верст до дома началась пурга. Нам-то, артмастерам, еще хорошо было — мы шли за прикрывающими нас от ветра санями и сквозь несущуюся навстречу темень видели то слева, то справа от себя бредущих грудью на метель или спиной к ней солдат, падающих, снова встающих упрямо. Ватные брюки им выдали, а вот полушубков на всех не хватило... Помню три силуэта: двое вели под руки третьего. Селеедцов спихнул с корыта Карпекина, усадил вместо него того парня, и вдруг санный поезд остановился. Из тьмы вынырнула папаха Логвиненко: “Сбросить боеприпасы, к чертовой матери! Сажать на сани отстающих!”

И скоро снова взревели трактора, и то мы обгоняли пушки и самоходки, облепленные, как муравьями, борющейся за выживание серой пехотой, то они нас — вся надежда была на трактористов. Но кабин на “ЧТЗ” не было, и наш водитель до того доотворачивался от лобовой вьюги, что сани поползли куда-то вниз, вбок, трактор забуксовал и скоро, пробив наст, опустился до твердого грунта. Откуда-то сверху кричал Утепов: мол, сохраняйте технику, помощь пришлем! А нам так уютно было в яме, но смотрю — “обессиленные”, когда они лезли, толкаясь, на помост, вдруг забеспокоились, ожили, один за другим стали исчезать. Только и остались в экипаже мои верные мастера и четверо настоящих дохлятиков.

Конечно, никакой помощи ниоткуда ждать не приходилось, — обстоятельства бросили нас в снега, выплывайте кто как может, тем более Утепову вот-вот должны были присвоить майора, а мне был обещан после “операции „Ы”” “Ленинградский округ”, то есть Лидия, а потому пожить нам с капитаном хотелось. Я обмотал санную веревку вокруг пояса, велел “великолепной семерке” держаться за нее, и мы, как слепцы Питера Брейгеля, побрели в неизвестность. То ли к ближайшей пропасти, то ли к равнине бухты Ткачен с ее спасительными рыбачьими иглу.

Был бы я настоящий писатель, я бы, продлив пургу на месяц, нафантазировал, как мы отсиживались в снежном домике, питаясь сырой рыбой и стойко охраняя от диверсантов, пока не подойдет обещанная помощь Утепова, увязшие в снегу никому не нужные железяки, но, увы, в действительности через бесконечно растянувшееся время кто-то вдруг закричал: “Кладбище! Кладбище!” Наша дружная команда, проклиная всех, кто послал нас сюда, на Чукотку, выползла на танковый парк. Тяжелые “Т-34” ходить зимою по насту не могли, и им девять месяцев в году разрешалось отдыхать под снегом. А чтобы танковому батальону не утерять место их расположения — тот же “ЧТЗ” с боеприпасами мы отыщем только весною, — над машинами ставили столбики с табличками и фамилией их командиров. Ну а от этого места до казарм было рукой подать. И что примечательно (спасибо полковнику Логвиненко и его приказу о разоружении) — никто не погиб, не замерз в этом ледовом походе. Партизанские командиры с их неуставной самостоятельностью всегда умели находить выход из сложных ситуаций, за что их потом ненавидели в верхах. И уже в следующих трудных ситуациях (помните историю на рыбной ловле?) нам было на них не наплевать, ибо коллектив постепенно “спаивался” (см. очерк “Скважина”).

Через два месяца, в феврале, начались новые учения: красные ленточки на шапках воевали против синих полосок. Но если кумача на Чукотку было завезено достаточно, то нашему полку, дивизии приходилось рвать на полосы драгоценные простыни (никто не хотел ходить в беляках) и окунать их в синьку. И вдруг часть старослужащих заявила протест: из таза выползала не синяя, а голубая лента. Не подумайте чего-нибудь плохого, тогда и разговоров о “педерасах” не было, мы в этих вопросах, как и товарищ Хрущев, были зелеными неофитами. Цвет этот отрицали те, кто воевал с голубой испанской дивизией фашистов.

Видите, как сильно влияли даже мельчайшие оттенки на наши поступки, как они прочно укоренились с древнейших времен в нашем сознании, поэтому, может, стоит попытаться быть снисходительнее, терпеливее в сегодняшние переходные дни друг к другу. Ну а палатки в этот раз, кроме нашей мастерской, а почему — не помню, роты получили, и только нам, изобретателям, к ночи пришлось рыть прямоугольное до земли углубление и, прикрывшись чехлами от пушек, сидеть под ними, дрожать. Да еще капитан Утепов приказал, передавая нам бутылку синих чернил, организовать в яме полковой пункт перекраски. “Надо, солдаты, — сказал он, стоя над нами, — обеспечить к утру наше соединение опознавательностью!”

И вот мы начали запихивать в какие-то банки это голубое тряпье, потом палочками, как китайцы, но не рис, а эти лоскуты извлекать наружу и передавать наверх самому морозостойкому человеку в нашей мастерской, чукче Сорокину. А он уж, по-русски чертыхаясь, весь перемазанный чернилами, развешивал их по самодельным, натянутым меж пушками веревочкам.

“Идет охота на волков, идет охота!” Коптилка, как и положено ей, коптила, холод — Нансену не пожелаешь — стоял собачий, к тому же меня еще с того учения мучила в подветренной правой щеке, что тогда без компаса и помогло нам выбраться к казармам, зубная боль. И я, хотя к тому времени уже и получил прозвище железного лейтенанта, не выдержал: предложил советским солдатам пойти на предательство — сдаться в плен. “Мы же к красным, к красным перебежим”, — втолковывал я своим упрямым мастерам, но они (ведь у большинства из нас гремели тогда в рюкзаках, бронзовея, “молодые гвардии”) отмалчивались. Хорошо хоть не связали меня и не передали смершу, когда я, вылезая из норы и окунув, не отцепляя синей полосы, всю шапку в теплый украинский борщ в полковой кухне, удалялся в сторону “врага”.

После учений на их разборке начальник штаба Сахарьяш будет меня клеймить, назовет власовцем. Клеймить? Клеймить! В ответном покаянном слове я, конечно, признаю свои ошибки и предложу в будущих войнах, чтоб невозможно было изменить присвоенный полкам цвет, красным ставить на лоб красную печать, синим соответственно синюю: “В/ч 10204, Гнилой угол, Чукотка”.

Смех смехом, а вот пишу эти строки и думаю: а сегодня как бы они поступили? Как бы я поступил? — китайцам бы не сдался, это точно, а вот англо-американским империалистам, честно говоря, не знаю. И скорее всего не потому, что там не побывал ни разу, а потому, что я где-то в глубинах своего сознания националист. Хочется с ними и дружить, и в то же время от них обороняться, какая-то раздвоенность сидит во мне. Наполеон шел к нам дать волю, прокламации против рабства разбрасывал, а мы его приняли в штыки и вилы. Свободу нам даровал Александр II, позже Столыпин ее стал развивать — и их уничтожили. Подавай нам равенство в нищете, такие уж мы за тысячелетия сформировались: “приходите к нам править и володеть нами” и “слушайтесь на небе Бога, а на земле князя”.

10. ВЕСЕННИЕ СТРЕЛЬБЫ

Это — загар, рыба сайка, сросшиеся с ногами лыжи и совсем немного пурги. К тому же учения происходили в моей родной бухте Ткачен, а палатки в этот раз имели все, и они стояли правильными рядами вокруг небольшого озера со вкуснейшей, пропитанной всеми минералами чукотских сопок водой.

К тому же при пушках из других дивизий приехали и мои товарищи Сашки: Бабин и Прокофьев. Я был счастлив их видеть, а они были счастливы отдохнуть от своих жен, ибо все на свете должно быть в движении. К Бабину та ленинградская медсестричка даже не приплыла, а прилетела редким самолетом, что прыгал, как кузнечик, через снега и метели по северной окраине страны. Через Архангельск, Нарьян-Мар, Диксон, Тикси и так далее. А Прокофьев женился на чукчанке, очень трудолюбивой и послушной женщине. У меня сохранилась фотография его супруги, где она разделывает тушу тюленя.

И еще мне радостно было потому, что с тем же аэропланом пришло и тридцать писем от Лидии, в них она сравнивала меня с каким-то тарзаном в кубе, и, главное, рыболовная жилка, свитер и шерстяные носки в посылке матери. Да и вообще я заметил: в солнечные дни резко повышается изобретательская активность в человеке. Во-первых, мне разрешили жить не в палатке, а в чуме-вигваме собственной конструкции. Померзнуть пришлось, но тут уж я в плен к “красным” не сдавался, так как испытывал собственное просторное детище. Потом мне удалось приобрести надежные лыжи, к которым я приспособил вместо ременных креплений оконные петли. Одну прибивал к лыже, другую намертво — к кирзовому сапогу и, соединив их осью, прекрасно лавировал с гор. Правда, однажды после неоднократных испытаний крутой лыжни по ней поперек прошелся трактор, и меня бросило грудью о наст, но крепления не пострадали.

Стоит только не поддаваться унынию, шевелить мозгами, быть поглазастее — и “рояли в кустах” всегда к вашим услугам. Оправдали себя в те дни и мои усовершенствованные уплотнения из обычной автомобильной резины к тормозам отката пушек — теперь и капли так нужного нам стеола не растворялось при стрельбах в снегах. И Карпекин наконец прославился, но не чертежами танка, а кривым РПГ. Он, недоучившийся студент (и зачем их в армию берут, этих интеллигентов-пацифистов, не желающих быть пушечным мясом), приспособил к ручному противотанковому гранатомету перископ, и спецвзвод на этих учениях, не высовываясь из вечной мерзлоты, отлично отстрелялся по ползущим на тросах за тракторами вражеским фанерам. Независимая северная армия, не имея пополнений из центра, старалась бережно относиться к своей живой силе. И даже начальник артиллерии полка Веритюг, которого после службы в дивизии Костюшко партийная линия заслала еще далее, чем царь Николай польских повстанцев 1831 года, и тот, сбросив с себя печаль, в те апрельские дни принялся за рационализацию. Создал — и это название привилось на Чукотке, хотя он и был подполковник, — “папаху Веритюга”. Казимир Сигизмундович разрезал фанерный цилиндр из-под сухого молока поперек, наверху, как петушиный гребень, загнул две трубочки для тяги, чтоб стекла не потели, и ходил преспокойно против студеных ветров вволю уже здесь, за Сибирью. А оклемавшись, еще и требовал отдавать себе, инопланетянину, честь.

Или вот “рояли” неугомонного Селеедцова. Ванюша стал известен у нас в основном двумя изобретениями: очень уловистыми капканами на крыс[10] и металлическими терками-галошами из консервных банок, чтобы эта самая живая сила весной, когда все кругом неопределенно, то течет, то замерзает, не ломала себе ноги.

Поперву проверяющие из Москвы хмурились. Вообразите себе на минутку такую картину: назначается смотр, все чистятся-блистятся, и вдруг начинается ветер, снегопад. “Может, отменить прохождение полка?” — спрашивает тревожно приехавший. “Нет, не надо”, — отвечают ему, и перед изумленным генералом начинает ветру навстречу в железных начищенных галошах, в солнцезащитных очках-консервантах, с кривыми РПГ на плечах, во главе с командирами в “папахах Веритюга” вышагивать рота за ротой. В обморок контролеры, конечно, не падали, но изумлялись, и их тут же, не опомнившихся, отводили к Азам-Розам, а оттуда они, ошалевшие от дивных приемов опытных див, снабженные фотографиями на память (в НСА не принято было, как бы мы сегодня сказали, нарушать девятую заповедь — “не доноси в органы”; негативы им тоже отдавались), лихо, под духовой оркестр, на собачьих упряжках безропотно отправлялись в путь к причалу или в аэропорт.

Было, правда, два случая с неподдающимися. Однажды технарь-полковник в замасленной шинели явился по наши души ревизовать артиллерийскую службу полка. Во все вникал, всюду лазал, ознакомился даже со скважиной (к счастью, тогда она не работала), а потом, собрав нас в мастерской, начал читать мораль, но, что удивительно, без крепких выражений. Укажет на недостаток, и тут же слышишь: “Вы, турки!” Снова мелочь какая-то попалась ему на глаза, и опять с присказкой: “Вы, турки!.. Турки... Турки!” Хитромудрый капитан Утепов — ему все не присваивали майора — поминутно вскакивал, прикладывал руку к шапке, отвечал четко: “Так точно! Так точно! Так точно!” Мы, столько сделавшие во славу своего полка, подавленно молчали. И вдруг вскочил — кто бы вы думали? — маленький, кривоногий, с изъеденными зубами человечек, о котором старший брат до сих пор сочиняет высокомерные анекдоты, чукча Сорокин: “Никак нет! Никак нет! Никак нет!” Узенькие щелочки глаз сверкают, подбежал к тумбочке, там стоял старый патефон, бросил на него пластинку, крутанул ручку, и полилась всем знакомая и бесконечно близкая всечеловеческая мелодия — Чарли Чаплин, переваливаясь уточкой, покидал нас. Все затихли, затихла наконец мелодия, полковник, не сказав ни слова, встал и ушел прочь из нашего дома.

Со вторым проверяющим все было иначе. После закрытия еще нескольких консервных заводов “полярные звезды” стали возникать по всей армии, только назывались они по-разному: небо на Чукотке было в огромных созвездиях, и все кому не лень срывали с него то “Волосы Вероники” (так славно на минуту можно было в них зарыться), то “Туманность Андромеды” (там можно было услышать и полузапрещенный стих Есенина), в “Большие медведицы” (чтоб блудить в них неделями) ходили партиями; так вот об этих отдушинах, что обрушились на наши грешные полки целым небосводом, прознали в центре и прислали для проверки нашего здоровья крутых теток.

Навечно останется в памяти плац, нестроевая команда “шаровары при-спу-стить!” и дородная полковник медицинской службы, шествующая со своей свитой в поисках криминала по бесконечным рядам нашего полка. Иным солдатикам перед нею было не устоять, и тогда там и сям — денек на редкость выдался солнечным — вспыхивали зайчики, слепили жмурящих глазки, хихикающих длинноногих капитанш. Но иногда Екатерина Великая удивленно останавливалась, следовал приказ “крючок для крючка!”, в правой руке у нее оказывалась лупа, в левой блестящий, похожий на вилку, но с загогулиной на конце жезл[11], и она, приподняв им осматриваемый предмет, шла до следующего субъекта.

Бедные мальчишки не знали, куда деваться от стыда, хотя вина их была только в том, что система приговорила их без суда и следствия по три года “свободы не видать”, да еще эти проклятые антисексуальные, но порой бесполезные таблетки в супах, что сыпались нашей медчастью в котлы горстями.

Наш батя по мере продвижения комиссии хмурился все больше и больше, накалялся все сильнее и сильнее и вдруг сдавленным от ярости голосом подал новую команду: “Полк, оде-вайсь! — И, повернувшись к свите, уже спокойнее сказал: — Все! Осмотр окончен! Сами своими силами разберемся с триппербми”. “Да как вы смеете! — взорвалась ответно великанша (порода под стать Логвиненко). — Это приказ Министерства обороны, мы никуда не уедем, пока не проверим всех!” Но уже гремели по каменьям тракторные сани, и ловкие, военных лет, старшины, как бревна, стали бросать крутых теток в волокуши. Те кусались, визжали, царапались, но их уже перетягивали веревками, руки-ноги-голова, чтоб, как раки из плетенки, не расползались, и вот взревели моторы, и шевелящаяся куча-мала поползла прочь из Гнилого угла, чтобы всем нам в нем легче дышалось.

Пусть меня извинит читатель, в последней сцене я не удержался, немного нафантазировал, на самом деле их вежливо усадили в сани и в целости и сохранности доставили до бухты Провидения, а потом, как нам стало известно, и дальше. Независимая северная армия как бы слала вызов метрополии, и Москва проглотила эту пилюлю. До поры. Об этом в последней моей новелле “Путь в отечество”.

Но хватит о проверяющей, контролирующей, надзирающей саранче, каждый из нас не единожды за свою жизнь знакомился с нею, возвращаюсь снова к весенним дням. По вечерам, отстрелявшись по “танкам” противника, ко мне на огонек в вигвам собирались лейтенанты. Селеедцов жарил наловленную за день сайку, кипел чайник с озерной водой, извлекалась и заветная фляга: скважина иногда могла и заработать ненадолго, все зависело от нас. Потом велись разные разговоры. Помню, Бабин все повторял, все надеялся, что придет скоро время, и мы не будем отрезаны по девять месяцев в году от всей страны, может быть, даже возвращаться домой придется иным транспортом, да-да, скоростным экспрессом. Когда его жена скакала кузнечиком по северным окраинам СССР, то видела от Воркуты до Певека мириады марширующих, словно скопище муравьев, человечков, мол, по велению товарища Сталина к нам на Чукотку в скором времени будет проложена железная дорога.

Иногда встревал в разговоры со своей новой идеей рядовой Карпекин. Он, отправив чертежи танка в штаб армии, переключился на более грандиозную идею — строительство моста через Берингов пролив. Он мечтал после окончания строительства северной дороги для виду помириться с Америкой, построить сообща по его проекту мост, а уж потом, когда подойдет окончание девяностодевятилетней аренды Аляски, под этим предлогом на его танках — он рассчитывает сооружение на их вес — ринуться на США.

Возражал ему Сорокин. Он был призван в армию с Уэлена, где испокон веку весь род кормился моржами и тюленями, и его волновала такая перспектива. “Ты бывал на островах Диомида? — горячился Сорокин. — Меж ними семь километров пролива и такие заторы бывают, что земля дрожит, а пак опускается до самого дна, а ты еще и быки понаставишь — холодное Курильское течение вместе с Аляскинским повернут не в Ледовитый океан, а обратно, столкнутся с теплым Куро-Сиво, все вокруг изменится, уже моржи не поплывут мимо нас на льдинах, а мы не будем их для себя, как природа повелела, тысячи лет добывать!”

Карпекин в отличие от других проектантов был к оппонентам внимателен, он тут же отказывался от опор, предлагал брать пример с Крымского вантового моста в Москве: мол, ко времени окончания аренды Аляски технические возможности в мостостроении резко возрастут (1966 год), и тогда пролив сможет перекрыть навесной мост. А Диомиды взорвем, чтоб не путались под ногами! Это особенно волновало чукчу Сорокина, так как на них у него и в СССР и в Америке жили бабки и деды. Споры в основном возникали после “родничка”, обычно же мы любили посидеть молча, каждый со своими мыслями ближнего “боя”, смотреть в проем палатки, как катится и не может закатиться за горизонт, несмотря на все наши прожекты, красное солнце, а иногда и песню могли запеть: “Широка страна моя родная, много в ней снегов, полей и рек, я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек”.

А где же еще как не в дальних уголках нашей родины вольно дышалось в те времена: на Колыме, острове Сахалин, Курилах...

 

11. ДУЛЬНЫЕ ТОРМОЗА

Смерть Сталина. Тот миг от школьников до стариков помнят, наверное, до мельчайших деталей многие из нас. Правда, до Гнилого угла — у нас в полку радиоприемников не было — эту весть довезли на собаках на день позже, 6 марта. Я еще лежал на своем втором этаже, когда кто-то вошел и сообщил о постигшем всю страну страшном горе. Я сделал вид, что сплю, так как боялся, что, соскочив с койки, не смогу сделать лицо скорбным. Наверное, немного было таких бесчувственных, большинство переживало случившееся до слез, даже в НСА. И не только переживало, а растерялось, так как не знало, как жить без его руководящей и направляющей силы. Люди, сотни лет привыкшие к тому, чтобы кто-то указывал им путь, были в шоке. Если глянуть в дарвинское прошлое со времен обезьян, в мифы Древней Греции, в Библию, в шумерский эпос о Гильгамеше, всюду во главе ли стада, скопища людей, нации тысячелетиями стоял кто-то, сумевший подняться на вершину пирамиды и оттуда или единолично, или через свои политбюро, апостолов, церковных иерархов указывавший остальным гомо вульгарисам — гомо сапиенсам пути к светлому будущему. Не устану повторять письмо новгородцев к Рюрику-скандинаву: “Земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет, приходи к нам править и володеть нами”.

На днях заезжал ко мне пастух из рдейских краев и опять переживал: он с колхозных нетелей, где было все просто и без борьбы, перешел несколько лет назад на пастьбу частных коров, говорил, что опять у них поперву бодание до кровей начнется, кому идти во главе стада. Жихари с него спрашивают, а он создан, клонился Миша над бутылочкой, не для руководства.

Тогда же, в 1953 году, поднял меня с койки, сморкаясь в платок, капитан Утепов, велел срочно готовить 85-миллиметровые пушки к холостым залпам, чтоб почтить память вождя. Он сменил платок (совсем недавно в бане я видел, как ему их старательно стирала его пухленькая супруга), строго глянул на меня, как бы приглашая к совместному плаканию. Пришлось срочно опустить ресницы, так как чемодан лука, что я когда-то привез на Север, был давно съеден, а потом перейти в атаку. В том чемодане еще плыли у меня на полуостров различные учебники по устройству разнокалиберных пушек, я был в училище книгоношей, и каким-то образом среди усвоенных мною артсистем оказалась и строгой секретности “восьмидесятипятка”. И я вскоре, не думая о последствиях, начал рисовать с них цветные плакаты, наглядную агитацию, так сказать, чтоб через эти плакаты-огоньки повышать боеспособность своего полка. Но когда дошел до засекреченных стволов, в меня был произведен кем-то доносный выстрел. Но он оказался почти холостым: майор-смерш только и велел передать ему на хранение эту секретную книгу. Теперь я требовал ее на законных основаниях обратно, так как только в ней можно было узнать, свинчивать или нет во время холостых залпов дульные тормоза.

Утепову ничего не оставалось как снова идти к майору-смершу, книга оказалась единственной на Чукотке, да и вообще можно было организовать летучий семинар на всю армию. Утепов все еще был капитаном, и они с майором извлекли ее из несгораемого шкафа в секретной части полка. К ним по долгу службы присоединился начальник штаба Сахарьяш, и мне под доглядом тройки было разрешено не сходя с места читать в конце учебника инструкции “БИС-А”, какой-то там номер, по работе с этими самыми злосчастными тормозами. И вдруг, о горе, я посмотрел на майора, тот ласково улыбнулся мне: почти вся нужная нам страница, кроме абзаца, где сообщалось, что дульные тормоза изобретены умельцами чуть ли не при Петре Первом, была, как в энциклопедиях тридцать седьмого года “враги народа”, тщательно залита черной тушью. Если мне память не изменяет, там и написано-то было, в каких случаях их свинчивать: во время разных торжеств, при похоронах генералов и маршалов, — но ничего не говорилось о генералиссимусе, так как в представлениях миллионов людей он не мог умереть, ибо был бог!

Утепов-капитан — повторяю, он еще не получил звание майора — страшно побледнел, так как уже поспешил позвонить в Урелики, где находился штаб армии, чтоб сообщить, что у нас есть соответствующая инструкция к действию. Мы, чтоб выйти из трудного положения, сообща и поодиночке пытались прочесть текст на свет, но залито было умело, профессионально.

Дело в том, что без этих руководящих страниц — их же составляли мастера высокого класса, специалисты — получалась некая раздвоенность. С одной стороны, насадка на конце ствола в виде набалдашника при вылете вслед за снарядом пороховых газов получала в свои скошенные лопасти реактивный удар и уже этим помогала тормозу отката, работающему на моем любимом стеоле-М, а с другой стороны, при холостом выстреле, то есть без снаряда, все газы ударялись бы в дульный тормоз — и не уравновешенный отдачей ствол, сорвавшись с лафета, теоретически мог бы полететь вперед. Если же свинтить насадку, опять было бы неясно: не получивший поддержки спиртовой тормоз отката может не выдюжить и ствол отбросит назад, уже в сторону траурного митинга.

Да простит меня читатель за эти технические подробности, но получалось с этим прощальным залпом, если следовать указанию центра, куда ни кинь — везде клин. И тогда решение принимает наш мудрый батя, вождь, так сказать, полкового масштаба. Он никогда не вмешивался в то, в чем был непрофессионален, и просто посоветовал нам, техникам орудийным, оружейным, изобретателям, Веритюгу, собраться на совет и сообща подумать без инструкции, как быть, свинчивать или не свинчивать набалдашник для дачи залпа в честь смерти товарища Сталина. “А кстати, почему холостого?” — промолвил он и ушел с заседания, чтобы не давить на наши взгляды своим авторитетом.

И верно, почему? Главное — дать толчок извилинам. Недавно, например (апрель 1994-го), показывали по ТВ фильм “Русская рулетка”, посвященный столетию со дня рождения Никиты Сергеевича, и там Сталин говорит ему: “Товарищ Хрущев, у нас в Москве маловато туалетов”. И сразу же у тогдашнего главы города энергично заработала мысль, и где их только не понаделали, вплоть до разрушающихся церквушек, что позволило их вперед загадить, а потом сохранить. Очередная мудрость? — может, и так, смотря с какой позиции к этому подходить.

Ну и, конечно, первым выскочил я, предложил как можно выше задрать стволы и дать залп в сторону Берингова пролива. Сначала сгоряча со мною согласилось большинство, потом одумалось, и мой проект был отклонен, так как среди обычных снарядов иногда попадались непредсказуемые, и они-то могли вдруг перелететь морскую границу и разорваться где-то на американских землях — островах Крузенштерна или Святого Лаврентия. То есть спасибо умеренным — мог бы еще до карибского кризиса возникнуть костровский.

Сегодня, когда и по старости не спится, и за окном грохочут встающие на прикол в соседнем гараже автобусы, я часто вспоминаю прошлое и все больше и больше прихожу к убеждению, что не только у меня, а и у многих других было достаточно хрущевского шапкозакидательства, актерских срывов, да и до сих пор они в нас гнездятся...

Выдвигались на той летучке — уповать приходилось лишь на себя — и другие идеи. Кто-то предложил отметить траур взрывпакетами или толовыми шашками, полковой дирижер — ударами литавр, чукча Сорокин мечтал закатить по всей Чукотке тысячи бочек на крутые берега Тихого океана, ударить в их днища кто чем может — палкой ли, сапогом — враз (то-то прогремят по всей земле северной залпы), а потом спихнуть бочки в воду, чтобы железо растворилось в морях. Чуть было не приняли прагматическое предложение моего вечного оппонента китайца Мая, он считал, что стволы надо не задирать, а опустить как можно ниже и пальнуть фугасными снарядами в соседнюю сопку. Но тут выступил майор Сергеев, он внес другое, но тоже, как и у Мая, деловое предложение. Сергеев был командиром роты и предложил своими 120-миллиметровыми “минометиками” навесным огнем в шахматном порядке накрыть бухту Ткачен — чтоб потом не долбить рыболовных лунок. “Рыба фосфором богата, от нее ума палата! — внушал нам майор. — А щебенки уже заготовлено на сто сральников вперед!” Все знали мечту Мая, читали и обсуждали его статью в армейской газете о том, что культурная жизнь в стране должна начаться с теплых туалетов. Май тогда еще ничего не знал о сталинской заботе по этому вопросу, иначе наверняка бы всюду развесил вышеозначенную директиву. А пока как глянешь в окно — Тамерлановы кучи гальки, которые и зима полностью не смогла укрыть, и укрепленные на них траурные флаги и портреты уходили лучами за горизонт во все стороны. Словом, мы память вождю отдали по-сергеевски. У Сашки Бабина, потом я узнал, залп давали из “прощай, родина” — “сорокапяток”, они не имели дульных тормозов, Прокофьев на свою шею присоветовал командирам залпировать момент погребения секретными тогда автоматами Калашникова. В результате гильзы сверхстрогой отчетности искал в снегах несколько дней весь их стрелковый полк. Хочу попутно похвастаться: мы бы их не искали, у нас Саша Пейсахес с матерью (помните лейтенанта во второй новелле, что отморозил в сентябре уши? к нему единственному на Чукотке приехала позже его мать) настрочили до тысячи мешочков, которые крепились на автомат и таким образом улавливали гильзы. Вот бы разным рэкетирам и преступникам усвоить этот опыт — постреляли друг в друга, а медь потом сдали бы в ларек. Были, конечно, еще воинские части в армии, где ничем не стреляли, а просто в час погребения играла музыка. У нас он пришелся из-за поясного времени, когда загудели пароходы и паровоз, на блеклую, близкую к белым ночам ночь.

То есть если б можно было глянуть с каких-то высот на полуостров, картина была бы самая плюралистическая: брошенная в снега армия, полки — каждый поступал по своему разумению. Помню еще, как мы клялись перед приспущенным знаменем: “Клянемся тебе, товарищ Сталин...”; потом были минометные залпы, а потом мы молча разбрелись по баракам и шанхаям, которых благодаря стараниям Мая становилось все меньше и меньше. Помню и тревогу замполитов, они после преподавания “Биографии вождя” стали срочно искать биографию Маленкова. Считалось, что раз он стал Предсовнаркома, то теперь его и надо изучать. Но так и не нашли даже малой биографии Георгия Максимилиановича, а БСЭ в бухте Провидения отсутствовала. После разоблачения Берии помню и слова Утепова — наконец-то он получил майора, — что он давно подозревал в этом пенсне, в этой одутловатой физиономии англо-американского шпиона, все хотел написать куда следует, да все было как-то недосуг. Много чего помню... Где-то они все, мои однополчане? Майор Сергеев, у него во время команды “выстрел!” (команда “огонь!” — киношные выдумки) распахнулась шинель, и весь полк ахнул — орденов на кителе у майора было поболее, наверное, чем у вчерашнего Брежнева. И вообще в НСА не принято было нацеплять на грудь награды, в данном случае было исключение, приказ, и ведь только после похорон Сталина нам, зеленым, стало известно, что у нас в полку служили три Героя, и среди них ярый картежник Гершкович. А капитан Владимиров, зам Утепова, оказался полным кавалером ордена Славы, то есть начал воевать рядовым. А о Веритюге только тогда и узнал, что кроме двух орденов Богдана Хмельницкого имел он еще множество польских “орлов”. Май бряцал двумя медалями, даже у чукчи Сорокина покачивался на цепочке “Ворошиловский стрелок”. Сорокин легко бил влет пулей из карабина, как и Селеедцов, стремительных бакланов.

Внук как-то недавно после фильма о Жукове спросил меня: “Дедушка, а у тебя есть ордена?” — “Нет”. — “А почему?” Я молчал, не зная, что сказать. Может, и это тоже неплохо — прожить всю жизнь без единой награды?

12. ПУТЬ В ОТЕЧЕСТВО

 

Умер Сталин. Умер Берия. Вчера (22 апреля 1994 года) радио сообщило, что выходят воспоминания Серго Берии “Мой отец — Лаврентий Берия”. Жуков после прозябания в заштатном Уральском округе и нелюбимом Одесском вновь стал подниматься по служебной лестнице, был назначен замом министра обороны. А летом 1953 года мы узнаём о его приказе, что вся наша 14-я Независимая северная армия вскоре, за малым исключением, будет отправлена на материк. Готовьтесь к отъезду, товарищи.

И тут началось разное. Мне начальник отдельного склада боеприпасов в самой бухте Провидения (он когда-то кончал наше училище, и мы иногда собирались, чтоб вспомнить общих наших знакомых) предложил с повышением по службе остаться в его части. На что я ему ответил: не могу этого сделать, потому что не могу более быть без Лидии. Он сказал: “Ну и дурак! Потерпи еще годочек, и ты заявишься к капитану Розову в кожаном пальто, распахнешь его, а там уже третья звездочка, я тебе ее гарантирую”. Подполковник Бандюг знал мою мечту: доказать Розову, что и беспартийный может через честный труд быть уважаем родиной. И еще бухта Провидения с рестораном “Зеленый змий”, магазинами, кинотеатром, а летом с приезжающими артистами была для нас, как для провинциалов — Москва, живи я в метрополии.

Вот такой я, дорогие читатели, и в самом деле был дурак. А вообще у милейшего Григория Никифоровича самое грубое слово по линии обзывания (таких людей немного среди военных — помните историю с “турками”?) было слово “дурак”. Первый раз я его услышал от Бандюга в зиму первого года своей службы, когда он приехал ревизовать наш полковой склад боеприпасов и велел мне вызвать капитана Владимирова, ответственного за наши снаряды. Владимиров уже несколько дней не являлся на службу, и когда я пришел к нему домой, то он, как всегда, был подшофе, то есть в запое. И он приказал мне выпить с ним на каком-то там донышке спирту, а потом доложить “ревизионисту”, что он, капитан Владимиров, болен.

И я начал, с непривычки пошатываясь и приложив руку к задом наперед надетой шапке, выполнять согласно уставу последний приказ последнего начальника. “Оба вы дураки!” — сказал, увидя меня в новом состоянии, подполковник. На что я обиделся и вызвал его на дуэль, получив в ответ вместо согласия трое суток зимней губы. Эти полстакана разбавленного и еще опробование по долгу службы “родничка” — вот и все выпитое мною в те времена, и, конечно, начальник склада знал об этом — мы же, выпускники ЛАТУ, у него неоднократно собирались. Подполковник — из интеллигентов, до этого преподававший у нас в училище и по каким-то причинам оказавшийся на севере, — вознамерился и здесь, теперь уже вдали от Серого дома на Литейном, создать команду непьющих, безматюжных изобретателей. Как бы поставил перед собою задачу, но, увы, не заглядывая в прошлое (“На Руси есть веселие пити”) и через него в настоящее, — осуществить в конце концов несбыточную мечту всех жен и некоторых царей и генсеков.

Кое-кто, прослышав о моем отказе, смотрел на меня удивленно — подумаешь, любовь, — тот же оружейный техник Полубес ходил к Бандюгу и предлагал себя. Ведь после двух лет службы офицер не имел права выбирать географическую точку в остальном СССР. Моя же мечта была жить рядом с Лидией, на Карельском перешейке, защищать эти сосновые боры, болота и озера, недавно вошедшие согласно новгородским летописям в состав братских республик, от очередных посягательств белофиннов.

Другие перед отъездом, как помпотех Башилов, еще активнее включились в собирание неиспользованных консервов (нашего доппайка) по холостяцким общежитиям. Тогда я иронически усмехался, а теперь-то понимаю, почему такие офицеры (из бывших крестьян и про себя не верящие в колхозный строй) сняли шапки перед бушевавшим огнем и слушали, как рвутся, словно бомбы, накопленные за годы и промасленные соляркой богатства. Их, этих тушенок, хватило бы им до сегодняшних дней. Но увы: барак, где они жили, вдруг загорелся перед самым расставанием “единоличников” с Чукоткой.

Паша Василенко стал раздаривать свои сувениры — памятные медали. Он был бессребреник, увлеченный только женщинами. А один майор, оставшийся ради повышения по службе еще на один срок добровольно, как бы отрекшись на шесть лет от жены и сынишки на Большой земле (это сейчас можно по почте послать сперму, и жена нарожает тебе хоть двенадцать негритят), чуть не застрелился, узнав с досрочном выводе НСА с полуострова, настолько велико было развито в нем честолюбие. Мало того что он был чистейший русак, состоял в партии, как мог, пересиливая себя, лакействовал перед системой, но еще и должен был бесконечно барахтаться в снегах. Тяжелы же шапки советских мономахов.

Лишь один старлей не унывал. Когда из Тамерлановых куч гальки построили образцовую столовую, то на ее базе для всей армии решено было создать курсы поваров, и руководить ими прислали мобилизованного выпускника кулинарного техникума, но не Хазанова, а Игоря Соскина, который в духовном плане был знаменит не только тем, что нам, военнослужащим, зачем-то объяснял, в какой руке надо держать вилку и как обращаться с дамой, сидящей слева от тебя, но главным образом виртуозной игрой на балалайке. Мог играть все от Бетховена до Прокофьева и в дополнение — с подкидыванием до потолка инструмента — “камаринского мужика” в полном тексте. Он вел балалаечный кружок, думал, подзаработав копеек, создать струнный оркестр и мечтал после трех лет беспрерывных тренировок поразить Москву.

Музыкант не мог, как и большинство из нас, под влиянием эйфории отъезда предположить простую истину. Все дело было в процедуре перевода, когда через два года жития на холоде полагалось писать рапорт о желании служить в том или ином округе и даже городе. Потом сия реляция уходила в Министерство обороны и далее после ее утверждения в конкретное место. Там начинали подыскивать равную кандидатуру, но бывали случаи, что тех, кто родился евреем, или других запятнанных не находилось; тогда начиналась переписка, торг, в конце концов стороны договаривались. В основном честность соблюдалась, но только до 1953 года, и кадровики тут были ни при чем. Ибо коли не стало военной Чукотки, не стало и мест обмена “военнопленными”, то есть всех нас по прибытии в метрополию должны были распихать по вакантным местам, уже без нашего согласия, по всей стране. И куда попал Соскин со своей балалайкой, чем отличился на новом месте службы кулинарист, мне неведомо — мне ведомо, куда попаду я.

И может быть, вам интересно узнать, как повели себя Роза и Аза в преддверии отплытия, ведь они проработали в полку всего год. Сейчас бы я сказал плюралистически: Роза мечтала найти где-нибудь в горах Памира, подалее от ее славы, таджика-многоженца, чтобы отдохнуть от любви и заниматься только воспитанием детишек; Аза наоборот — хотя тоже мечтала, как и многие офицеры, о жизни на югах, — думала о работе по своей профессии в своем собственном коттедже, со своей прислугой-прачкой и почему-то только в Сухуми. Каково им всем там сегодня живется, если они во времена оны зацепились за Черное море?

Несколько позже Аза все же решилась остаться в бухте Провидения, поработать на доверчивых туземцев еще год. После кинофильма “Девушка моей мечты” она любила себя воображать Марикой Рокк в мехах на обнаженных плечах. И еще ей казалось, что она имеет маловато сбережений — 80 тысяч, Роза имела половину этой суммы, а у меня на книжке было 15 тысяч рубликов. “От каждого по его способностям, каждому по его труду” — гласила одна из заповедей социализма, поэтому девушкам у нас в основном никто не завидовал, кроме немногих чукотских жен, среди которых была и моя старая знакомая, а нынче заведующая сберкассой в Уреликах Генриетта Викторовна. Муж-казначей, чтоб поменьше его супруге скучать, устроил ее на эту престижную работу. Уж почему она, отделенная от наших девушек пургой, недолюбливала профи, не знаю. Знаю только, что заполучить свои сбережения в центральной сберкассе бухты было очень и очень сложно — приходилось стоять неделями: ведь тысячи вкладчиков по причине неожиданной ликвидации армии ринулись снимать свои накопления. А потому Аза вообразила себе, что ненавистница такое ей может устроить при оформлении аккредитива, что потом на Большой земле намучаешься с получением денег.

Мне же стоять за моими кровными, несмотря на то, что я с ней тогда в бараке поступил непоследовательно, не пришлось. Она шепнула мне, чтоб я приходил к кассе в обед. Приоткрыв дверь, быстро втянула меня внутрь, но я в ожидании Лидии был стоек. Только подарил Генриетте флакон духов “Красная Москва” и букетик полевых крошечных цветочков из Гнилого угла. Она только вздохнула: “Мне никто еще здесь не дарил букета”, быстро оформила документы, как покойника, поцеловала в лоб и, махнув рукой на прощание, открыла на все четыре стороны дверь.

А потом мы уплывали с Чукотки. Семейные на комфортабельном, с горячей — сколько хочешь — водой теплоходе-громадине под стать его прежнему владельцу Герингу, а мы на разных неустойчивых “либерти” — сварных, военной скороспелой постройки американских грузовозах. Нам, троим техникам, Сашкбм и мне, досталась “Десна” водоизмещением в 18 тысяч тонн и с четырьмя трюмами. В центральном на нарах, оставшихся от перевозки недавних зеков, размещались мы и полк “катюш” (но я не помню, чтоб мы нахватали вшей), в трех остальных — боеприпасы. Я отвечал за патроны, Бабин — за реактивные снаряды, а Прокофьев — за минометные мины... И начало нашу консервную банку болтать, я поминутно выскакивал на корму и под завывание и вибрацию обнажавшегося на огромных волнах винта расставался и расставался с “коммунистическими” деликатесами Чукотки и все время твердил себе в передыхах, что как только у нас с Лидией будет сын, то приложу все силы, чтоб он не был моряком.

Так мы и ползли черепахой через непогоду и бури Тихого океана без остановок (Петропавловск-Камчатский из-за боеприпасов побоялся нас принять) двадцать дней. Через Берингово, Охотское и Японское моря, через пролив Лаперуза меж Сахалином и Хоккайдо, под шутливый, но в то же время леденящий рев и вой пикирующих самолетов с американских баз в Японии, мы как раз расчехлили стоящие на палубе “катюши”, чтобы они малость обсохли в сравнительном затишье, в стереотрубу с насадкой видели их мыс Соя, весь застроенный уже тогда домами, и наши пустынные мысы Анива и Крильон, а потом встали на рейде бухты Золотой Рог во Владивостоке. И как ни пичкали нас всю сознательную жизнь шпионами-диверсантами, все бросились в город на водных трамвайчиках и тут же перепились. Мы, помню, купили помидоров, сколько могли унести, тазик кетовой икры, соответственно к закуске — диковинной “московской”, поглазели на необычных женщин в легких платьицах (стоял ласковый дальневосточный сентябрь), на зеленые, до небес деревья, чтобы к вечеру стать как все на нашей отдыхающей посудине.

Несколько дней гомонил никем не охраняемый корабль, и ничего — обошлось. Потом высадился на борт комендантский взвод, личный состав “катюшиного” полка отправили в промежуточные казармы на Второй речке, в машинном отделении что-то заклокотало, и мы трое под водительством капитана парохода поплыли-пошли куда-то далее. Оказалось, что у нас есть еще одна прекрасная орехово-виноградная бухта на крайнем юге Дальнего Востока под названием Посьет.

Тут мы и стали сдавать наши боеприпасы представителям материковых складов. Распечатали мой трюм и ахнули: ящики от качки развалились и все бронебойные, трассирующие, зажигательные и прочие патроны перемешались. Как ничего не воспламенилось, не проткнуло бронебойными головками пласты ржавчины в обшивке суденышка, не взорвалось (у Сашков со снарядами случилось то же самое) — уму непостижимо! И скоро складская команда осторожно, специально затупленными совковыми лопатами стала ссыпать адскую смесь в картофельные мешки и легонечко выволакивать на свет божий. К счастью, сверхсекретные тогда патроны к автоматам Калашникова в особой прочности опечатанных ящиках сохранились в целости, а то плыть бы мне на этих нарах обратно.

Вот, пожалуй, и все о дульных тормозах. Если же читатель захочет узнать о моей дальнейшей службе за Ворошиловом-Уссурийским на границе с Китаем, о встрече с Лидией, о том, как мы под приглядом снова осмелевших смершев и Москвы вновь стали как один нерентабельными, об оригинальной ловле огромных сазанов на реке Суйфун и о моем братании с природой, которая в трудные минуты всегда меня спасала, о том, как после нескольких выпусков самиздатской газеты “Холостяк” меня судили судом офицерской чести, расжаловали до младшего лейтенанта, а потом демобилизовали и так далее, агитируйте редакцию “Нового мира”.

 

МЕЧТЫ, МЕЧТЫ...

Вместо эпилога

На Чукотке мы не только пили чай с птифурами, закусывали “родничок” корнишонами — хотелось еще, особенно когда ты был сыт, духовности. Однажды — не догадаетесь ни за что — для стенгазеты “Гнилой угол”, где я был, напомню, редактором, принес слова песенки и просил об инкогнито депутат, член военного совета нашей армии, Герой Советского Союза, наш батя полковник Логвиненко. Сейчас бы я не удивился, за последние годы стало известно, что и Сталин, и Брежнев, и Лукьянов писали и пишут стихи, а тогда — живая партизанская легенда, стальной человек и вдруг: “Жарят, жарят корюшку северные кореши...” — а мелодию к тексту подобрал на гитаре Саша Сацкий. Опять скажете “Сбшки”, но куда от них денешься, если он позже окончит ВГИК и по его сценарию будет поставлен фильм “В бой идут одни старики”. Несли и еще в стенгазету стихи и рассказы, очерки и карикатуры, запомнилась песня Сережи Минутина “Аховое кружево” про снег. Как-то на меня Веритюг потопал валенками — я на весенних учениях помог Прокофьеву в момент стрельб по фанерным танкам исправить “сорокапятку”, и они в соцсоревновании полков обогнали нас; тут же в газете появился по этому поводу рисунок — смеялись все, в том числе и Казимир. Удивительная терпимость, которой позже на материке никогда я не встречу, господствовала на северах. Тащит, к примеру, военнослужащий чукчу за угол барака, а тот кричит: “Я сбмец, я сбмец!” — и солдат, приглядевшись к нему, его тут же отпускает. Или наоборот, абориген тянет замызганную, вылезшую из шанхайской норы женку, и она уже кричит подобное, и тот ее тоже отпускает. То есть первые анекдоты о туземцах рождались у нас в Гнилом углу.

Любили очень слушать пластинки лирические, начиная от Вертинского, Шульженко, Бернеса и кончая опальными тогда Руслановой и Козиным. Любили, подвыпив, сбиваться в хоры, особенно по душе были украинские песни: “Ой ты доля-доля, скоро ль мы поедем по домам?” Однажды слух прошел, что к нам прибывает сам Геловани. Конечно, ему было не до дальних окраин, вместо него приплыл сахалинский театр с “Ревизором”, но сколько волнений и ожиданий было в преддверии явления человека, который в фильмах играет самого Сталина и, наверное, не раз видел великого вождя.

Если читательская конференция по книге Бубеннова “Белая береза” про лакированного солдата военных лет провалилась, на нее просто никто не пришел, то опальную повесть Зощенко “Перед восходом солнца” обсуждали активно. Разные высказывались мнения, но это и была в отличие от Большой земли наша многообразная жизнь. Шевелили только мозгами, к чему служба в НСА и располагала. Стояли на полках полковой библиотечки — умей ориентироваться — северные повести Джека Лондона, Толстой и Горький, их разные “Детства”, а вот Маяковский мне по душе пришелся не сразу. Свесив ноги с нар, я сначала выучил четыре главы “Евгения Онегина”, а потом постепенно, выборочно полюбил и Владимира Владимировича.

Позже, уже в Дальневосточном военном округе, за строчку “Шаблон про колхоз, про Донбасс, про войну — ставим писателям это в вину” меня призовут в другой самиздатской газете, “Холостяк”, к ответственности (а я вообразил, что и в метрополии все дозволено). Спорили, и очень даже горячо, разбившись на две группы, о приоритетах в самолето- и паровозостроении (Можайский — Райты, Черепановы — Стефенсон), в тракторах и парашютах (Блинов и Котельников, не помню уже иноземных изобретателей), но все это делалось не как позже на материке, да и сегодня тоже, чуть ли не через автоматные очереди, а доброжелательно, спокойно. Западники вдруг могли перейти в лагерь противный и наоборот, но не было тогда кличек типа “патриот”, “красно-коричневый”, “демократ”, хотя стихов, будто готовящих нас к нынешним дням (“а сало русское едят” или “кого вдохновляют не наши поэты, а лишь зарубежные авторитеты, перед которыми и лебезит вышеозначенный космополит”), хватало.

И как-то само собою спор о том, кто открыл полюс, Папанин со товарищи или какие-то там Пири — Куки, превратился постепенно то ли в мечту, то ли в некое соревнование.

Забросив на время игральные карты и шахматы, в полку увлеклись проектами достижения северной оси, она была так близка от нас. Одни собирались достичь ее на собаках, другие на лыжах, третьи хотели тянуть нарты сами. Кто-то рисовал парусные буера. Все эти идеи сегодня воплощены в жизнь интернационалистами земного шара от японца-одиночки Уэмуры до русской группы Шпаро. Но один проект Саши Пейсахеса мне долго не давал покоя и на материке. Позже он воплотился в более реальную мечту: Северный полюс я заменю Русским озером в центре огромного, 30 на 40 километров, труднопроходимого Рдейского болота на стыке трех областей в Нечерноземье. Ну а тогда, признав Сашин проект лучшим, мы все принялись его разрабатывать. Саша, ну тот самый лейтенантик, что отморозил уши в сентябре, предложил достигнуть желанной точки через терпение и в чем-то отталкиваясь от вмерзшего в лед и дрейфующего в нужную сторону нансенского “Фрама” (перевод с норвежского на чукотский язык “поть-поть” — “вперед-вперед”). Он развернул перед нами карту течений в Ледовитом океане и убедительно доказал (тогда еще про “СП-2” и “СП-3” мы ничего не знали, так как они были засекречены), что если на подходящей льдине против мыса Чаплина или Дежнева построить селеедцовское иглу (Селеедцов к тому времени научился делать их двойными: чтоб не капало с потолка, как в бане, ставил внутри снежного дома палатку) и питаться в ней рыбой и моржами-тюленями, а на топливо пойдет их жир, то можно в конце концов без особых трудностей достичь годиков через сколько-то Северного полюса. А если кончатся патроны, пусть Сорокин научит нас, как когда-то его деды охотились, добывать протеин гарпунами. Словом, плыть-дрейфовать автономно и ни от кого не зависеть, хотя бы на первых порах, до острова Врангеля. Там отдохнуть, может, наши любимые к нам присоединятся, и, когда адаптируются, можно будет тронуться и дальше. Главное, во всем терпение — такова была доктрина Пейсахеса. Где он, председатель этого Ноева ковчега современности, сегодня? Я знаю, что после холодов он поселился в городе Пушкино под Ленинградом, в таком случае привет ему от новгородца, и может быть, кто-то в наши тревожные дни воспользуется его советами. Ведь надо же в преддверии новых чернобыльских апокалипсисов на всякий случай создавать генетический банк человечества. На севере у нас — по-пейсаховски, на югах, в горах Гималаях, — по Рериху с его Шамбалой, в пустынях Сахарах — через кочевников-арабов. К тому времени как стронций распадется в безвредные элементы таблицы Менделеева, этак веков через двести — триста, глядишь, туземцев опять вынесет на Чукотку, и мы снова, укрепленные тихим Севером, начнем размножаться, чтоб потом обогнавшие в развитии купцы снова и снова начали спаивать нас, ну и так далее.

Мечты, мечты... дальние, а вот послушайте про ближние проекты, более конкретные — как обойтись без ковчегов и грядущих атомных катаклизмов по нашей новгородской линии, а уж другие пусть думают в своих регионах. Я уже упоминал про Рдейскую пустынь, на ней расположены многочисленные острова — недоработка ледникового периода; на островах до войны струились дымами деревни, деревеньки и даже крупные, как Ратча, села на 400 дворов. Но после того как через Рдейскую чисть прошел колхозный строй, она и в самом деле стала соответствовать своему наименованию.

Зеленая молодежь, которая вряд ли воспримет нижеизложенное, как и мы когда-то, сначала должна обжечься, а потом уже сделать выводы, но, может, хоть капелька моего стариковского опыта застрянет в их головах, иначе и движения в мире не будет. Так вот она должна знать мое мнение, что всегда побеждал не просто народ, а организаторы и вдохновители племени, скопа, толпы, массы. Они, македонские, рюрики, наполеоны, сталины, если появлялись вовремя и семена их падали в созревшую почву, то взаимный симбиоз вел к очередным “победам” — катаклизмам. Вспомним хотя бы в первую мировую войну противостояние Николая II и Государственной думы, государь не сумел ее распустить, как позже сделали большевики с Учредительным собранием (“Караул устал!”), то есть в трудные для страны моменты — или, как сегодня, в переходный период — отсутствие единоначалия приводит к тяжким последствиям. А может, и не так? Может, я не прав? Может, президент не хочет неизбежных при тоталитаризме репрессий? Новой крови? Просто частое повторение на одном веку побоищ приведет к исчезновению нации, ее распаду, растворению, хотя бы под натиском молота и наковальни (Япония — Корея, Китай — Запад). Да еще должны помнить о прогрессирующих вооружениях. Тогда кто же сегодня наш вождь и вдохновитель? Часть публики, как всегда, как тысячу лет назад при том же Рюрике, проголосовала за Жириновского, не понимая, что традиционная постановка вопроса неприемлема в век атома, что нынче — не без помощи Ельцина и его команды — мне думается, выручит нас другой симбиоз: свободный рынок — народ.

Но продолжаю дальше. О болоте. Как с остальными жихарями России быть? Может, читатель, рассматривая карту Рдейщины, поможет мне это сделать? Для себя лично я уже выбрал Межник, там у меня выкопана землянка[12], а вот остальных властителей дум, собравшись в селении Тройка, мы давайте распределять сообща (не поленись только глянуть на карту, она напечатана в “Юности”/1991, № 3/). Кого бы вы приговорили к Потаковнику, островку, что расположен недалеко от Гривы? На ней когда-то срубил себе изобку Васильюшко, так сказать, Сергий Радонежский районного масштаба. К нему, переплыв озерный переузок, ходили за исповедальной беседой паломники Рдейской обители, и, вероятно, были среди них не только те из иерархов, кто печаловался за обиженных сильными мира сего, но и оправдывавшие их действия, потакавшие им. И может быть, кто-то из последних, раскаявшись, в отличие от недавних властителей, селился на этой безлесной, продуваемой ветрами сопке. Но говорят, все же большинство скоро сбегало оттуда на соседний березово-сосновый, с родничком у подножия островок Радостный, а то и на Явлинку, окруженную белопенным цветением морошки весной и янтарным ее сверканием летом, лучшим средством от запоев или мешков под глазами, то есть болезней печени и почек.

А вот на севере края, между Хрущевиком и Андроновом, пустует на сегодня группа островов под названием Марксистский архипелаг. Там в 20-х годах пыталась организоваться коммуна, отсюда и название пошло, ну а кем бы его заселить сегодня, подсказки не требуется. А если все же у них возникнут трения, то земель на Моховщине пустующих достаточно. Хотя бы на берегу Роговского озера — холмик Две Титьки, да и других сексуально озабоченных, я думаю, он может привлечь. Или Красный Бор. Кстати, Боров Малых и Больших, Боровиков, Боровичей в крае тоже очень много, есть даже очень рыбное озеро Боровское, то есть не только в деревне Рыбкино, но и на его грибных берегах могли бы селиться некоторые руководители нашего переходного периода. А кто еще силен, владеет топором (ведь согласно биографиям большинство из нас рабоче-крестьянские дети), для них есть острова с сохранившимися фундаментами: Луковцы, Лукьяново, Рыжково, Язвы, Андроново, Ионово, Павлово, Пузаниха. Вглядитесь сами в названия и пофантазируйте: если бы вы были волшебниками, кого бы вы направили, кроме себя, естественно, на перевоспитание в Рдейскую чисть? В деревню Никулино? В две деревеньки Шилово и одну Глазуниху? В Михалково Моховище? В Серки, Серяки, Есино, Суслово Первое, Тугино, Малые Старики, Подсобляево, в Фелистово, Соколово, Рябово, Махново, Паству, Козьи Горбы и так далее и тому подобное? Не поленитесь, возьмите в библиотеке журнал. Вот есть, к примеру, остров Дуб, крошечный и сырой, на нем и в самом деле растет огромный дуб (у меня есть фотографии этих островов), и я как-то коротал в его развилках ночь. Пусть на нем теперь селится какой-нибудь бородатый Соловей-разбойник, пугает свистом только наивных лягушат, или пусть лютует на безлюдной речке Лютой. И в конце концов, не только надо надеяться на полярные льды, а в разных точках планеты (тем более болото с его мхами-сфагнумами очень быстро поглощает рентгены) стоило бы создавать резервные банки лучших человечков. Ну а если ты холостяк, выдающийся холостяк, на Межнике остались лйдники, где когда-то хранилось топленое русское масло, — почему бы их не заполнить трехлитровыми банками со спермой?

Есть еще на болоте симпатичная, вся в яблонях деревенька Яковлево и тихое, какое-то таинственное, но плотно сбитое староверское сельцо Громово, в него я не люблю заходить. А вот уже забытые, но вчера гремевшие названия, от них остались только развалины: Нишаново, Медыново, Вороново, Щелоки. На очереди — как все быстро течет и изменяется — Власово, Кузмичи, Макарово, и потому вся надежда на переселенцев. К сожалению, в уже упоминавшемся номере “Юности” с картой Рдейского края вычеркнули (оставив остров Горбач в неприкосновенности, там у меня вырыта вторая землянка и стоит на Хлавице закол на окуньков) мою любимую дернину Крючок, плавающий островок на озере Островистом (куда ветер дует, к тому берегу он и прислоняется, с него очень удобно ставить на щук жерлицы). Но и журнал, нацеленный на выживание, понять можно, карта печаталась еще до первого путча. Да и сегодня я не обижусь на редакцию, если она процензурирует известную арию, мало ли кто завтра будет на вершине государственной пирамиды: “Не счесть жемчужин в море голубом, в далекой Индии — стране чудес”. Ну а сейчас бы я — не знаю, как вы, — посоветовал “богатому гостю”, невесть откуда свалившемуся на наш весь в сурепках суглинок, вместо того чтобы засевать его семенами вражды, заняться добычей речного перламутра на речке Редье при поселении Жемчугово.

Помню, как от этой деревни мы с лучшим новеллистом страны, к сожалению, рано умершим, Юрием Павловичем Казаковым пробирались к заброшенному Рдейскому монастырю, места его ночевок у меня отмечены на карте, готов желающим шестидесятникам показать их, может, даже какую-то памятную доску закрепим мы в той избушке при озере Страчино, где ночевал писатель. К сожалению, его мало помнят у нас в России. Его полные собрания сочинений издавались только за границей, да и золотую медаль Данте он получил в Италии.

А чтобы нам, отягощенным грузом прошлых лет, легче было добираться до озер и островов, предлагаю прокопать от Наволока до обители прямую водную канаву или, если ничего не получится у нас с шахрайскими субботниками, скинуться на болотный экскаватор с уширенными гусеницами, чтоб потом пустить по ней юркие “казанки-прогрессы”, а когда с бензином станет совсем плохо, парусные ладьи. Или еще проще — попросить бобров сделать на речке Редье две-три плотины с волоками по десятиметровым каткам и от Лопастина, чтоб не вязнуть в трясинах, кому на байдарке, кому вплавь (я видел по ТВ, руководящие москвичи даже проруби прекрасно освоили) добираться вперед до рдейских озер, где постоять кто сколько пожелает перед иконостасом монастыря, а там недалеко и наш “Северный полюс” — Русское озеро. И когда мы все от шестнадцати и старше, а не только вышестоящий скоп, омоем ноги в его водах, а не в каких-то там океанах, тогда и можно будет говорить о настоящем согласии.

Прошу извинить, читатель, что меня занесло куда-то вбок от “Дульных тормозов”, а может, и не совсем вбок: я встретил в деревне Бабино — кого бы вы думали? Конечно, угадали — Сашку Бабина, он все такой же, хоть и пенсионный, но кряж, все так же не чурается чарочки, его после службы в НСА и в ДальВО, как и меня, демобилизовала хрущевская оттепель. Какой же крошечный наш земной шарик, если всюду встречаются знакомые, ну а Сашок вернулся в свою Рдейскую чисть — она же из ряда верховых болот моховой шапкой вздымается над окружающей местностью, и отсюда текут на все четыре стороны света (см. карту) реки — да и осел тут навечно. А посему прошу, как говорил Спиноза, “не плакать, не смеяться, а понимать”.

 

[1] См. мои новомирские очерки “Как выжить в наше смутное время” (1993, № 9) и “Вариации переходного периода” (1994, № 10).

[2] Об этом в моем очерке “Полковник Гозюра”. Судьба снова свела нас на Чукотке, а конструкцию патронов можно увидеть в газете “Провинциал” за июль 1993 года. Там же помещена и фотография моих стрельб, подаренная когда-то мне газетой “Суворовский натиск”.

[3] Эпликатет — деревянная, со вбитыми в нее крючьями болванка на длинном ремешке, с помощью которой извлекают из воды убитого тюленя. У нас в Новгороде нечто подобное, но на свинцовой основе, служит браконьерам зимою, чтоб когтить налимов. Копалька — одно из лакомых блюд эскимосов: закапывается в землю убитый тюлень, который несколько месяцев квасится-протухает, после чего его едят. У эскимосов Аляски подобное делают с птичками апариасу, и все это называется кибякку.

[4] Можете справиться у Серафимы Ильиничны Грувман, жены покойного поэта Михаила Грувмана, он был у нас замполитом полка, а она до сих пор работает в книжном магазине Новгорода на улице опального на сегодня Горького.

[5] “В феврале — марте 1969 года участники дрейфа на “СП-16” за полтора месяца выловили простыми удочками 12 700 штук полярной трески”, — сообщает в своей книге “Один на один с Севером” Н. Уэмура (М. “Мысль”. 1983, стр. 43). В пересчете на вес — 2,5 тонны. Куда они потом эту рыбу дели? Сгнила, наверное?

[6] Но в то же время хочется напомнить нам всем, что за тысячелетие изменился не только климат (потепление), но и оружие стало другим.

[7] Очень похожий способ лечения отдельных алкоголиков мне довелось встретить уже в наши времена в Рдейском крае местными знахарями (см. мой очерк “Два похода с Юрием Казаковым” — книга “Большие Свороты”, “Советский писатель”, 1990).

[8] По просьбам трудящихся и если какие-нибудь редакции согласятся, готов в дальнейшем опубликовать все.

[9] Недавно по ТВ показали подобный танк — уж не Карпекина ли конструкция? Теперь вот надо думать, как их снова превращать в металл. Может, зимой согнать на середину озера Ильмень, чтоб летом сам собой образовался так нужный нам при бурях остров?

[10] См. мою книгу “Большие Свороты”, рассказ “Капканы” (“Советский писатель”, 1990, стр. 356).

[11] В прошлом, девяносто третьем году я как-то зашел за градусником в магазин медтехники, что расположен на Первомайской улице в Новгороде, смотрю — на витрине лежат эти самые “крючки для крючков”. Притворившись незнайкой, спросил у продавца, для чего они. В ответ она пожала плечами, сказав только, что этот никель у нее покупает один пенсионер, режет его на три части: из одной делает мормышки и блесны, другую, разогнув, продает как вилку, а третью, с ручкой, затачивает под отвертки. Я не удержался и тоже купил несколько крючков: если когда-нибудь буду выступать перед публикой (гонорары-то невелики нынче), устрою попутно распродажу раритетов, даже несколько медалей скопирую с “Розы”... Говорят, тот гравер сегодня проживает в Новгороде, если он появится, то, естественно, передам выручку ему.

[12] “Большие Свороты”, очерки “Житие на острове Межник” (Советский писатель”, 1991).


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация