Кабинет
И. Р.

ШОУ Дж. ТОМАС. Пушкин: поэт и литератор. И его проза


ШОУ Дж. ТОМАС. Пушкин: поэт и литератор. И его проза



SHAW J. THOMAS. Pushkin: Poet and Man of Letters and His Prose. Los Angeles. Charles Schlacks, Jr., Publischer. 1995. 243 p.
ШОУ Дж. ТОМАС. Пушкин: поэт и литератор. И его проза.

 

Американский филолог Дж. Томас Шоу — один из старейших западных славистов и пушкинистов; русской литературе, и прежде всего первому поэту России, он отдал почти полвека исследовательской и переводческой работы. Шоу — переводчик и комментатор трехтомника “Писем Александра Пушкина” (Philadelphia, 1963), куда вошло 646 писем; составитель уникального словаря пушкинских рифм (Shaw J. Th. Pushkin’s Rhymes: A dictionary. Madison, 1974), автор работ “Поэт и герой: пушкинский культ в советской России” (1974), “Пушкинская поэтика неожиданного” (1994) и многих других. Главное увлечение ученого — это несомненно проза Пушкина, как беллетристическая, так эпистолярная и журнальная, и в связи с нею — человеческая и литературная личность ее автора.

Настоящая книга (это первый том готовящихся к изданию избранных трудов Шоу) состоит из двух частей, причем главный интерес для русского читателя-филолога заключен во второй из них. Первая же носит обзорный характер (краткий пересказ биографии поэта и столь же лаконичные характеристики его завершенных художественных произведений) и, видимо, должна служить элементарным пособием для изучающих пушкинское творчество в англоязычных странах. Сюда входит и библиография изданий сочинений Пушкина, их переводов на английский [1] , пушкинистики русской и зарубежной — откуда, несмотря на неполноту, можно почерпнуть ряд интересных сведений (например, перечислены семь переводов “Евгения Онегина” на английский язык; названы наиболее солидные французские, английские и итальянские биографии поэта — Э. Ло Гатто, Д. Магаршака, А. Труайя и других).

Во второй части собраны статьи Шоу о прозе Пушкина, писавшиеся в разные годы.

Надо сказать, и сказать с симпатией, что американский автор работы о культе Пушкина на родине сам душевно причастен к означенному “культу”. По его словам, Пушкину — более, чем кому-либо другому из русских писателей, — свойственно то замечательное качество, которое Дж. Китс, находивший его у Гомера и Шекспира, несколько прихотливо назвал “Отрицательной Способностью”. Любопытно, что на это же определение Китса как на сердцевину истинно художественного акта ссылается В. Вейдле в своей (недавно переизданной) книге “Умирание искусства” [2] , в главе “Возрождение чудесного”: это способность “пребывать в неопределенности, тайне, сомнении без того, чтобы нетерпеливо искать фактов и разумных оснований”, как пишет Китс; это “умение пребывать в том, что здравому смыслу кажется неясностью... но, быть может, окажется превыше рассудка и по ту сторону логики, с точки зрения более общей и высокой”, как поясняет Вейдле. И в личном поведении Пушкина, и в целом его творчества, и в тончайших сюжетных итогах его повестей — всюду находит Шоу эту сверхлогическую способность к “согласию несогласимого” (concordia discordium), к гармоническому уравновешиванию неразрешимых противоречий, — качество, которым, по его мнению, не обладали в такой мере ни Мильтон, ни Байрон, а в России — ни Достоевский, ни Толстой, ни “даже Тургенев”.

В статье об эпистолярной прозе Пушкина Шоу, пользуясь известной формулой, именует пушкинские письма “энциклопедией русской жизни и литературы его времени”. Рисуя Пушкина, “каким он является нам в своей переписке”, американский филолог восхищается его независимостью и чувством собственного достоинства, “почти средневековым, рыцарским отношением к личной чести”, “спокойным мужеством” в критических жизненных ситуациях, великодушием, уважением к личности другого (“сочувствие вместо жалости”), готовностью прощать при первом же слове примирения. При том, что Пушкин всегда ориентировался на адресата и приоткрывал перед ним только какую-то грань своего душевного состояния, его письма отличают те качества, которые он числил главными в художнике-творце: непосредственность чувства, независимость суждений, правдивость и простота их выражения. Что касается стиля и формы пушкинского эпистолярия, то, по словам Шоу, ни у одного английского писателя нет столь откровенного и концентрированного слога, как у Пушкина в его письмах — с их быстротой, нетерпеливой нервностью, отрывистым ритмом фразы, точной наводкой на предмет без заботы о подробностях, уходом от литературности, нарочитой гладкости и жеманства.

Наиболее оригинален у Шоу (при педантичных ссылках на предшественников, особенно на классические работы В. В. Виноградова) анализ трех повестей Пушкина.

В статье “„Заключение” в „Пиковой даме”” Шоу показывает, каким образом три кратких абзаца, из которых и состоит это “Заключение”, проливают дополнительный свет на идейную диспозицию всей повести. Если рассматривать, согласно Шоу, ее психологическую коллизию как столкновение “расчетливости” и “воображения”, то трагическим героем воображения оказывается как раз “расчетливый” немец Германн с его “могучими страстями”, не в пример посредственностям — Лизавете Ивановне и Томскому, на чьи характеры немногословный эпилог бросает иронические блики. “Должно быть, нигде мастерство Пушкина не было столь обдуманным, столь экономным и столь убедительным, как в эпилоге „Пиковой дамы””.

Сложнейшая конструкция одной из “Повестей Белкина” разбирается в статье “„Выстрел”: два взгляда на храбрость как на „верх человеческих достоинств” и „извинение всевозможных пороков””. Непропорционально большое место, уделенное в повести обрамлению, наводит автора на мысль, что ее подлинный сюжет не сводится к истории двуступенчатой дуэли, а состоит в чем-то другом. Скрытый этот сюжет Шоу видит в развитии сознания рассказчика от молодости к зрелости и в соответственной смене ценностей. Когда в финале Сильвио предстает перед рассказчиком не как благородный романтический герой (таким его, кстати, рисовало и советское идеологизированное литературоведение, ссылаясь на его участие в освободительной борьбе греков), а как безжалостный мститель, обдуманно подвергший своего противника унижению худшему, чем смерть, а его молодую жену беспримерному ужасу, тогда становится очевидной непривлекательность храбрости, не соединенной с великодушием и рыцарственностью в отношении к женщине. Если в эпиграфах из Баратынского и Бестужева-Марлинского заложен стереотип разочарованного романтического персонажа, то итог повести таит некую иронию и над этим стереотипом, и над антуражем готического романа, и над гусарской героикой — хотя отношение Пушкина к спору нравственных ценностей остается вполне серьезным. Шоу обращает внимание на автобиографический элемент повести — след кишиневской дуэли Пушкина в 1822 году, припомнившейся ему, когда он стоял на пороге женитьбы и, подобно графу из “Выстрела”, — новой жизни.

Третья статья этого же цикла — “„Станционный смотритель” и новозаветная притча” — дополняет рядом новых деталей общеизвестное представление о полуиронической соотнесенности повести Пушкина с евангельской притчей о блудном сыне. Шоу показывает, что эта аналогия присутствует только в сознании рассказчика, между тем как в памяти самого смотрителя Самсона Вырина живет другая притча — о добром пастыре, отправившемся на поиски заблудшей овцы, — сюжету каковой он безуспешно следует. Позиция рассказчика определяется смесью иронической отстраненности и сочувствия, другими словами — сострадательностью без сентиментальности. Заключительный гармонический аккорд повести — Дуня на могиле отца — имеет свою возможную параллель в коленопреклонении блудного сына на знаменитой картине Рембрандта, которая, по мнению Шоу, могла быть известна Пушкину.

Две последние статьи книги посвящены журнальной прозе Пушкина в его “Современнике”. “Проблема “маски” в журналистике: пушкинский Феофилакт Косичкин” — обстоятельное изложение пушкинского сатирического возмездия в ответ на оскорбительные выпады Булгарина. Имеются в виду две публикации, подписанные “масочным” псевдонимом: “Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов” и “Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем”. В первой из них Пушкин, по замечанию Шоу, “орудует шпагой, во второй — дубиной. Дубина оказалась эффективней” и заставила Булгарина с Гречем умолкнуть. Исследователь пытается реконструировать, исходя из стилизованного слога этой полемики, социальный статус и литературный кругозор вымышленного Косичкина, обращает внимание на семантическое двуголосие (Пушкин — Косичкин) и пародийные компоненты.

Очень любопытна работа Шоу о статье Пушкина “Джон Теннер” — “Пушкин об Америке и его главные источники”. Эти источники, как убедительно демонстрирует Шоу, — предисловие Эрнеста де Блосвиля к французскому переводу записок Джона Теннера о его жизни среди индейцев, затем — роман Гюстава де Бомона “Мари, или Рабство в Соединенных Штатах” и, наконец, знаменитая книга Алексиса де Токвиля “О демократии в Америке”. Сравнительный анализ текстов показывает, что Пушкин заострил и резко гиперболизировал все, что говорилось в его источниках об отрицательных сторонах американской общественной жизни; даже известная формула Токвиля — “тирания большинства” — звучит в контексте французского сочинения гораздо спокойней и взвешенней, нежели соответствующее место в статье Пушкина. Ироническая концовка статьи, где Теннеру предсказано превращение в заправского меркантильного янки, тоже не имеет параллелей в использованных Пушкиным текстах. Несколько огорченный пушкинским “антиамериканизмом”, Шоу стремится доказать, что здесь мотивы Пушкина кроются в русских реалиях, а именно в страхе перед распространением уравнительной демократии в России (речь идет, разумеется, о социальном укладе и нравах — та часть книги Токвиля, где говорится о политическом устройстве Америки, осталась в экземпляре из библиотеки Пушкина даже не разрезанной). Шоу без труда находит признаки этого пушкинского настроения в черновике известного письма к Чаадаеву и в лирике (“Из Пиндемонти”).

Другой “русский след” в “Джоне Теннере” — это подспудное сопоставление захвата и освоения индейских земель с колонизацией Кавказа и азиатских территорий в Российской империи. Шоу цитирует не восходящий ни к одному из источников пушкинской статьи пассаж: “Остатки древних обитателей Америки скоро совершенно истребятся; и пространные степи, необозримые реки, на которых сетьми и стрелами добывали они себе пищу, обратятся в обработанные поля, усеянные деревнями, и в торговые гавани, где задымятся пироскафы...” — и сравнивает его со следующим местом из “Путешествия в Арзрум”: “Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги” . Пушкин считает “приближение цивилизации” — “неизбежным законом”, но предпочел бы, чтобы оно совершалось путем христианизации диких племен, а не “мечом и огнем”, “ромом и ябедой”.

...Пушкиниана Дж. Томаса Шоу проникнута искренним воодушевлением, и книгу его интересно читать, даже когда знак ом со многими фактами и подробностями, к которым обращается автор.

И. Р.

[1] Переведены, оказывается, все крупные художественные произведения Пушкина, за исключением “Анджело”, бульшая часть журнальных статей и писем, исторические сочинения, — но далеко не вся лирика.

[2] См. рецензию на нее в “Новом мире”, № 10 за этот год.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация