Кабинет
Антонио Табукки

ДВА РАССКАЗА

Антонио Табукки (род. в 1943) — один из самых читаемых и переводимых сегодня писателей Италии, признанный мастер психологического рассказа. Именно этот жанр представлен практически во всех его книгах: “Piazza d’Italia” (“Площадь Италии”, 1975), “Il piccolo naviglio” (“Кораблик”, 1978), “Il gioco del rovescio” (“Игра в наоборот”, 1981), “Donna di Porto Pim” (“Женщина из Порто-Пим”, 1983), “Notturno indiano” (“Ночной индеец”, 1984), “Piccoli equivoci senza importanza” (“Маленькие экивоки, не имеющие значения”, 1985), “Il filo dell’orizzonte” (“Линия горизонта”, 1986), “Requiem” (“Реквием”, 1992) и др. За книгу “Реквием” Табукки были присуждены премия международного Пен-клуба в 1992-м и крупнейшая литературная премия Италии “Palazzo al Bosco” в 1993 году.

Большой знаток и любитель поэзии, особенно иберийской, Табукки был инициатором и редактором антологии сюрреалистической поэзии “La parola interdetta” (“Запретное слово”, 1971), итальянского перевода стихов знаменитого португальского поэта Фернандо Песоа “Una sola moltitudine” (“Единое множество”, 1979).

В 1987 году Табукки был удостоен почетной французской литературной премии “Medicis Etranger”, вручаемой лучшему иностранному литератору года.

На русском языке рассказы Антонио Табукки впервые были опубликованы в 1984 году в журнале “Простор” (Алма-Ата) в переводе В. Николаева. Два рассказа, которые представляет теперь читателям “Новый мир”, взяты из сборника “Игра в наоборот”.



Перевел с итальянского Валерий Николаев

АНТОНИО ТАБУККИ

*

ДВА РАССКАЗА

 

ГОЛОСА

 

Первой позвонила девушка. Она звонила третий раз за последние три дня и повторяла без конца одну фразу: я больше не могу... В некоторых случаях нужно быть особенно внимательным, чтобы не попасть в психическую зависимость от того, кто звонит. Необходима осторожность и в то же время доброжелательность, чтобы человек на другом конце провода почувствовал, что тут не бездушный механизм, а друг, от участия которого, быть может, зависит жизнь. Кроме того, важное правило: он не должен “споткнуться” о ваш голос, иначе ситуация только усложнится. С людьми в подавленном состоянии именно так и случается, они не довольствуются анонимным голосом, им нужен кто-то, кому они могут доверять, они хотят, чтобы это был тот голос, и отчаянно к нему привязываются. Труднее всего иметь дело с людьми, которыми овладела навязчивая идея, отчего они возводят вокруг себя прочную стену. Порой они говорят по телефону такое, что волосы дыбом становятся, и редко идут на контакт. На этот раз, однако, все получилось хорошо, потому что мне повезло: я неожиданно напала на то, что ее интересовало. Вот еще одно правило, которое подходит к большинству случаев: постараться выйти на тему, которая может заинтересовать позвонившего, потому что у всех, даже самых отчаявшихся, остается, в конце концов, что-то, что их занимает, даже у тех, кто, кажется, порвал все связи с реальностью. Впрочем, это вопрос вашей доброй воли. Иногда приходится прибегать к маленьким хитростям : мне, например, удавалось разряжать ситуацию, до того казавшуюся безвыходной, с помощью стакана. Предположим, звонит телефон, вы снимаете трубку, произносите обычную фразу, а в трубке полная тишина, даже дыхания не слышно. Тем не менее вы продолжаете с настойчивостью говорить что-нибудь в таком духе: вам, мол, известно, что на другом конце слушают, а раз уж слушаете, то скажите все, что хотите, первое, что придет в голову: нелепость, ругательство, — крикните, наконец. В ответ ничего, мертвая тишина. Но у того, кто позвонил, был же повод для этого, только вам он неизвестен, вам вообще ничего не известно, человек может оказаться иностранцем или немым — кем угодно. Тогда я беру стакан и карандаш и говорю: послушай, нас на земле миллионы и миллионы, однако мы двое встретились, правда по телефону, это верно, не зная друг друга, не видя друг друга, но все-таки встретились, давай используем этот шанс, это ведь что-то должно означать, ты меня слышишь, давай сыграем, у меня здесь, передо мной, стакан, я заставлю его звенеть, ударив по нему карандашом, тлинь, ты меня слышишь, если слышишь, сделай то же самое, ударь два раза, а если перед тобой ничего нет, достаточно, если ты просто постучишь по телефонной трубке ногтем, вот так, цок-цок, слышишь, если ты меня слушаешь, ответь, я прошу тебя, слушай, я сейчас попробую перечислить вещи, какие придут мне в голову, а ты мне скажешь, нравятся ли они тебе, — например, тебе нравится море, если да, постучи два раза, один удар будет означать “нет”...

Так вот, о девушке, которая набирает номер. Пару минут она молчит, а потом начинает повторять: я больше не могу, я не могу больше, я не могу больше, я больше не могу, я не могу больше... И так далее, без конца. Это была чистая случайность, что я поставила пластинку. Сегодня пятнадцатое августа [1] , подумала я, вряд ли будет много звонков, и действительно, я приступила к дежурству больше двух часов назад, но до сих пор никто не позвонил. Стояла страшная жара, маленький вентилятор, который я принесла с собой, не давал ни капли прохлады, город казался вымершим, все укатили за город, на вакации. Я поудобнее устроилась в кресле, попробовала читать, но книга упала на грудь, а я боюсь дремать на дежурстве. У меня замедленная реакция, и если кто-нибудь позвонит, в первые секунды я буду плохо соображать, а именно первые секунды, как правило, и решают, потому что позвонивший может положить трубку, и кто знает, хватит ли у него мужества набрать номер еще раз. Потому я и поставила тихонько моцартовский “Турецкий марш”, веселая музыка действует стимулирующе и поддерживает морально. Девушка позвонила, когда пластинка еще играла. Долго молчала, затем начала повторять, что больше так не может. Я не прерывала ее, потому что для подобных случаев есть свое правило: человек дает волю чувствам и должен высказать все, что хочет и сколько хочет. Когда же наконец она замолчала и сделалось слышно лишь ее прерывистое дыхание, я сказала: подожди секундочку, ладно, я только сниму пластинку, — а она мне ответила: не надо, пусть играет. Конечно, сказала я, я с удовольствием оставлю ее, а тебе что, нравится Брамс? Не знаю сама, почему я вдруг почувствовала, что ключом к контакту может оказаться музыка, этот трюк пришел мне в голову спонтанно, маленькие выдумки иногда провиденциальны, а что касается Брамса, вероятно, это была игра моего подсознания под впечатлением книжки Саган, название которой отложилось в памяти. Это не Брамс, сказала она, это Моцарт. Как Моцарт? — слукавила я. Конечно Моцарт, ответила она уже живее, это же “Турецкий марш” Моцарта. И стала рассказывать мне о консерватории, где училась до того, как случилась эта история.

Дальше все пошло хорошо.

Время тянулось медленно. Я слышала, как пробило шесть часов на колокольне церкви Сан-Доменико, выглянула в окно: над городом висела легкая знойная мгла, по улицам проезжали редкие машины. Я подкрасила ресницы — иногда я находила себя хорошенькой — и растянулась на диванчике рядом с проигрывателем, раздумывая о делах, о людях, о жизни.

Телефон зазвонил в половине седьмого. Я произнесла обычную формулу, может быть, немного устало, почувствовала на другом конце провода легкое замешательство, затем голос сказал: меня зовут Фернандо, но я не деепричастие [2] . Есть еще одно хорошее правило: надо оценить первую реплику, демонстрируя этим свою открытость к контакту. Я засмеялась и ответила, что у меня был дедушка, которого звали Андрей, но и он не был условным наклонением [3] , он был просто русский. На том конце провода немного посмеялись в ответ. Затем голос поведал, что все-таки имеет нечто общее с глаголами: некоторые их свойства в его характере. Прежде он был непереходным глаголом. Все глаголы служат для построения фраз, сказала я. Мне представилось, что наша беседа допускает аллюзии, и потом, всегда лучше поддержать тон, заданный собеседником. Но теперь я сослагательное наклонение, вернее, слагательное, сказал он. Слагательное? — переспросила я, в каком смысле? В том, ответил он, что я складываю оружие. Может быть, в том и состоит ошибка, сказала я, что оружие не должно быть сложено, возможно, причина в скверной грамматике, было бы гораздо правильнее, если бы воюющие стороны были вооружены, кругом и так столько безоружных, будьте уверены, целая армия наберется. Он ответил: буду. А я сказала, что наша беседа похожа на таблицу спрягаемых глаголов. Он засмеялся коротким, грубым смешком. А потом спросил, знаком ли мне шум времени. Нет, ответила я, не знаком. Это очень просто, сказал он, стоит только сесть в постели, ночью, когда не удается уснуть, и уставиться открытыми глазами в темноту, немного спустя он послышится, похожий на рокот моря или глухой рык зверя, пожирающего жертву. Почему-то он не стал подробнее говорить об этом, хотя я не перебивала его, мне все равно не оставалось ничего другого, как сидеть и слушать. Между тем он был уже где-то далеко, я почувствовала по разговору , что наша связь прервалась, он сделал переход, в котором не было никакой логики, а может, он просто не хотел рассказывать о своих ночах. Я дала ему продолжить — никогда ни в коем случае нельзя перебивать говорящего. Мне не нравится его голос, подумала я, то чересчур истеричный, то переходящий в шепот. Дом очень большой, говорил он, это старинный дом, полный мебели, оставшейся от предков, безобразная мебель в стиле ампир, много потертых ковров и портретов угрюмых мужчин и гордых несчастных женщин со слегка отвисшей нижней губой, знаете, почему их рты имеют такую странную форму? — потому что горечь целой жизни собирается в нижней губе и оттягивает ее, эти женщины были вынуждены проводить бессонные ночи рядом с глупыми, не способными на любовь мужьями и так и сидели по ночам с открытыми глазами, устремленными в темноту, лелея свою боль, в гардеробе, соседнем с моей комнатой, еще лежат ее вещи, которые она оставила: на одной из тумбочек немного белья, действующего на нервы, маленькая золотая цепочка, которую она носила на запястье, и черепаховая заколка для волос, письмо лежит на комоде, под стеклянным колпаком, под ним когда-то стоял огромный будильник из Базеля, этот будильник я сломал, когда был еще ребенком, однажды я болел, никто не зашел проведать меня, я помню это, словно это произошло вчера, я поднялся, вытащил из-под колпака будильник, который испуганно звякнул, снял заднюю крышку и аккуратно разбирал его, пока вся простыня не покрылась маленькими шестеренками, если хотите, я могу его прочитать, я имею в виду письмо, более того, я могу процитировать его по памяти, я перечитываю его каждый вечер, Фернандо, если б ты только знал, как я ненавидела тебя все эти годы, так оно начинается, остальное можете домыслить сами, колпак хранит концентрированную ненависть. Затем он вновь сделал резкий переход, но на этот раз, мне кажется, я поняла логику, потому что он назвал мужское имя: Джакомино.

И тогда я спросила его: письмо датировано пятнадцатым августа? Моя интуиция вдруг подсказала мне это, и он ответил, да, сегодня как раз годовщина и он отпразднует ее как подобает, он уже приготовил орудие празднования, оно тут, на столе, рядом с телефоном.

Он замолчал, я подождала еще немного, надеясь, что он опять заговорит, но он больше ничего не сказал. Тогда я сказала: подожди, Фернандо, до следующей годовщины, попробуй подождать еще год. Я тотчас поняла смехотворность моего предложения, но в тот момент на ум мне не пришло ничего иного, я сказала это исключительно для того, чтобы сказать хоть что-нибудь. В конце концов, значение имеют не слова, а взаимопонимание. В ходе самых разных телефонных разговоров, в самых нелепых случаях я, как правило, ощущаю это понимание, однако сейчас был как раз такой случай, когда умение изменило мне, и я вдруг испытала отчаяние, словно сама нуждалась в другом человеке, который выслушал бы меня и сказал добрые слова. Это длилось всего мгновение, он молчал, я быстро пришла в себя и уже знала, что говорить дальше. Я могла сказать о микроперспективах, и я сказала ему о микроперспективах. В жизни существует несколько типов перспектив: так называемые большие перспективы, которые обыкновенно считаются самыми важными, и те, которые я называю микроперспективами, да, конечно, они малы, я согласна, но если все в мире относительно, если природа допускает, чтобы существовали и орлы, и муравьи, то почему, я спрашиваю, нельзя жить как муравьи, жить микроперспективами, да-да, микроперспективами, повторила я настойчиво, и он нашел мое определение занимательным. Ну и в чем состоят эти микроперспективы? — спросил он, и я принялась старательно объяснять. Микроперспективы — это модус вивенди, вы понимаете, или скажем так: это форма концентрации внимания, всего внимания, целиком, на мелкой детали жизни, как будто эта деталь наиглавнейшая, но в то же время относиться к этому надо с иронией, понимая, что на самом деле никакая она не наиглавнейшая, поскольку все относительно. Помогает также составить список занятий, вести заметки, подчинить себя жесткому распорядку и не уступать себе ни в чем. Микроперспектива — это конкретный способ привязаться к конкретным вещам.

Мне не показалось убедительным все, что я сказала, но я и не ставила целью убедить его. Я хорошо сознавала, что не открываю секрета философского камня, и все же тот факт, что он должен чувствовать, что кто-то еще озабочен его проблемами, не может не сослужить своей службы. Это все, что я могла для него сделать. Он спросил, можно ли позвонить мне домой. Очень жаль, но у меня нет домашнего телефона. А сюда? Конечно, сюда когда угодно, нет, завтра, к сожалению, нет, однако можно оставить для меня весточку, более того, он должен это сделать, здесь будет мой друг, он все передаст, я была бы рада получить весточку о том, какой была микроперспектива прожитого им дня.

Он вежливо попрощался со мной таким тоном, будто просил прощения. Опустился вечер, я этого даже не заметила. Некоторые телефонные разговоры требуют невероятного напряжения сил. Из окна я увидела Гулливера, пересекающего улицу, он шел сменить меня, Гулливер, его можно заметить даже с крыши небоскреба, недаром его прозвали Гулливером. Я собрала свои вещи и приготовилась уходить. И только сейчас обнаружила, что уже без десяти девять, черт возьми, я же обещала Пако, что буду дома ровно в девять. Если даже я поспешу, раньше чем в полдесятого до дому не доберусь. К тому же общественный транспорт, который в нормальные-то дни — наше несчастье, а уж пятнадцатого августа его вообще не дождешься! Уж лучше пешком. Я стрелой промчалась мимо Гулливера, не дав ему времени поздороваться со мной, он крикнул вслед что-то шутливое, я ответила с лестницы, что у меня свидание, что в следующий раз, Бога ради, пусть приходит точно по расписанию и что я оставила ему вентилятор, хоть он этого и не заслуживает.

Так не бывает, но когда я выскочила из подъезда, то увидела 32-й, выворачивающий из-за угла, и пусть он не подвезет меня до самого дома, но значительную часть пути сократит. Как из пращи я влетела в автобус, он был абсолютно пуст — это тоже было впечатляюще, пустой 32-й в это время, если вспомнить, каким он бывает обычно. Водитель ехал так медленно, что мне захотелось наорать на него, но потом я сказала себе: да брось ты, у него такое несчастное лицо и такие потухшие глаза, ладно, если Пако рассердится, тем хуже для него, я не умею летать. Я вышла на остановке у больших магазинов и быстро зашагала к дому, но было уже девять двадцать пять и не имело смысла бежать, мало того что и так явишься с опозданием, да еще и потной и тяжело дышащей, как загнанная лошадь. Я вставила ключ в замок, стараясь сделать это тихо. Дом был погружен в темноту и безмолвие. Я ощутила беспокойство, неизвестно почему подумала о чем-то неприятном, потом меня охватила тревога. Я позвала: Пако, Пако, это я, я вернулась. На секунду я задохнулась от отчаяния. Я положила книги и сумку на тумбочку у входа и подошла к двери в гостиную. Пако, Пако, позвала я еще раз. Какой жестокой бывает порой тишина. Я знаю, что сказала бы ему, будь он здесь: прошу тебя, Пако, сказала бы я ему, это не моя вина, пришлось вести длинный телефонный разговор, а половина транспорта не ходит, потому что сегодня пятнадцатое августа. Я пошла закрыть балконную дверь — в саду было полно комаров, и как только они увидели свет, то налетели тучей. Вдруг я вспомнила, что в холодильнике у меня оставалась баночка икры и баночка паштета, и подумала, что вот и пришел момент открыть их и даже откупорить бутылку мозельского. Я постелила желтую льняную салфетку и поставила красную свечу. Зажженная свеча придавала уют моей кухне с мебелью светлого дерева. Накрывая на стол, я еще раз слабо позвала: Пако. Ложкой я тихонько ударила по бокалу, тлинь, затем ударила посильней, тлин-н-нь, звук разнесся по всему дому. На меня внезапно нашло вдохновение. Я постелила еще одну салфетку напротив, поставила на нее тарелку и бокал, положила столовые приборы. Налила в оба бокала вина. Пошла в ванную привести себя немного в порядок, вдруг он действительно сейчас придет. Тогда дважды прозвонил бы звонок, он всегда звонит дважды, я отворила бы дверь с таинственным видом, я накрыла на двоих, я тебя ждала, сказала бы я, сама не знаю, почему, но я тебя ждала!

И Бог весть какое при этом у него сделалось бы лицо.

 

ТЕАТР

 

1. Садик маленькой казармы незаметно переходил в джунгли, темной стеной окружавшие поляну. Это было здание в колониальном стиле, с фасадом выцветшего розового цвета и желтыми жалюзи. Его построили еще в 1885 году как штаб-квартиру командующего нашими войсками в Мозамбике, но после того, как пять лет тому назад наша армия была выведена из севернородезийской зоны Ньяссленда, гарнизон в казарме больше не стоял. Когда я приехал, в ней жил капитан запаса, отслуживший здесь срочную службу, а также два солдата-негра со своими женами — сдержанные и молчаливые “сипаи”, единственное занятие которых, судя по всему, имело отношение к ортопедии: они лечили обитателей соседней деревни, постоянно калечивших себе ноги на лесозаготовках. Вот и сейчас, в день моего приезда, двор казармы был полон хромоногих: на пристани Замбези, как объяснил мне капитан, рассыпался приготовленный к погрузке штабель бревен. Обычно негры предпочитают лечиться своими собственными методами, но эти люди из племени сенгас, сказал капитан, особый народец (я это знал не хуже его) — они приходят за помощью сюда, хотя медицинское оборудование казармы оставляет желать лучшего.

Капитан, велеречивый, деликатный мужчина, называл меня “ваше превосходительство”. Лет ему было, наверное, столько же, сколько мне, может, чуть больше. Его акцент, провинциальные и архаичные манеры выдавали в нем северянина из Опорто или Амаранти [4] , крепкая челюсть, синеватая борода, взгляд, исполненный покоя и терпения, говорили о поколениях крестьян и горцев, краткое пребывание в армии не смогло стереть этих следов. Он изучал юриспруденцию, был записан в университет Коимбры [5] , и, когда демобилизовался и поступил на гражданскую службу, ему оставалось еще восемь экзаменов. Тут у него было предостаточно времени для занятий.

Мы расположились на маленькой террасе, и он, распорядившись подать свежий сок тамариндо, завел вежливый и доверительный разговор, безуспешно пытаясь держаться непринужденно. Как прошла поездка? — озабоченно спросил он. Спасибо, все было превосходно, насколько может быть превосходным трехсоткилометровое путешествие на грузовике по сами знаете какой дороге. Жоакино — превосходный шофер. Да-да, до Тете [6] я доехал поездом. Нет, климат в Тете как раз не из лучших. Известия из Европы? Есть, семидневной давности, ничего интересного, мне кажется. Я предполагаю пробыть здесь месяцев двенадцать, думаю, этого достаточно для переписи населения в округе Каниемба, но , может быть, хватит и десяти. Благодарю за любезное предложение, вероятно, помощь мне действительно понадобится. Я был бы очень признателен, если бы господин капитан мог предоставить в мое распоряжение одного из “сипаев”, умеющего писать. Кстати, в казарме есть архив? Замечательно, с него и начнем. У вас есть опыт работы с архивами? Превосходно, я и не рассчитывал на такую удачу. Впрочем, моя работа должна быть достаточно общей, своего рода прикидкой для будущей, более подробной, переписи, которую правительство намеревается провести в округе Каниемба.

За соком тамариндо последовала крепчайшая водка, которую “сипаи” изготовляли прямо в казарме, и разговор наш принял характер легкомысленный и приятельский. Незаметно спустился вечер, терраса наполнилась беспокойными звуками джунглей, легчайший ветерок принес терпкий аромат подлеска, капитан опустил сетки, чтобы не налетели комары, зажег керосиновую лампу и попросил разрешения покинуть меня. Я только распоряжусь насчет ужина, и мы продолжим застольную беседу, сказал он. Я охотно отпустил его. Мне доставляло удовольствие одинокое созерцание темноты в тишине. Я посчитал лишним сказать ему о том, что сегодня завершается четвертый год моего пребывания в Африке. Мне хотелось подумать об этом наедине с самим собой.

2 . В 1934 году Мозамбик был португальской колонией, наполненной великим одиночеством и населенной странными, невероятными, случайными людьми. В ней было что-то от рассказов Конрада, может быть, беспокойство, униженность и тайная грусть.

Я сошел с корабля в Лоуренсу-Маркише [7] четыре года назад, имея в кармане свеженький диплом выпускника факультета политических и колониальных наук и фамилию, заставлявшую правительственных чиновников почтительно склонять головы. В моей памяти еще не изгладилась, еще жгла душу короткая перепалка с отцом, который должность начальника административного округа в дикой стране, то есть колониального чиновника, расценил как недостойную представителя нашего рода. Честно говоря, я был с ним отчасти согласен, но Лиссабон стал для меня неудобен и непереносим, как костюм с чужого плеча: Кьядо, кафе “Бразильера”, летние каникулы в Кашкаише на фамильной вилле, лошади в клубе “Марина”, балы в посольствах, праздное времяпрепровождение молодого человека моего класса — все это стояло у меня поперек горла. Однако что я мог поделать, если хотел жить собственной жизнью, специализируясь в колониальных науках? Возможно, было ошибкой само поступление в университет? Но о чем теперь рассуждать: университет закончен. Мне оставался выбор между праздностью в Лиссабоне и работой в Африке.

После двух лет пребывания в Тете, Иньямбане [8] показался мне почти Европой, несмотря на сонливость, грязь и увядшую красоту этого небольшого торгового порта, укрывшегося за мысом Барре. Раз в месяц здесь бросали якоря суда, направлявшиеся в Красное море из южноафриканских портов Дурбан и Порт-Элизабет, и это создавало иллюзию цивилизованной жизни и неразрывной связи с остальным миром. Прогулки до пристани, когда там причаливали маленькие английские пароходы или линейные корабли из Лиссабона, служили малым утешением, но на большее я не мог рассчитывать, и дымы кораблей, терявшихся за горизонтом, пробуждали во мне тоску по Европе, воспринимаемой как услышанная в детстве и едва хранимая памятью сказка. Африка своей самодостаточностью и вялостью увеличивала расстояния и приглушала воспоминания. Газеты сообщали, что в Австрии убит канцлер Дольфус, что в Америке семнадцать миллионов безработных, что в Германии сожжен рейхстаг. Отец писал мне многословные письма, переполненные новостями : один из моих братьев надумал постричься в монахи; на вилле в Кашкаише установили телефон; смертью Дона Мануэля [9] монархическому делу нанесен сильный удар — его уход в мир иной позволил претендовать на трон малоизвестному молодому человеку, к тому же иностранцу, связанному с мигуэлистской группировкой, что, само собой разумеется, было не по душе моей семье, принадлежавшей к либеральной аристократии. Новая конституция, текст которой лежал у меня под стеклом, определяла мою родину как “корпоративное и авторитарное государство”, и правительственная депеша предписывала вывесить в общественных учреждениях фотографию нового премьер-министра Государственного совета — молодого университетского профессора с презрительным и высокомерным лицом, Антонио де Оливьера Салазара. Я прикрепил ее на стену у себя за спиной со смутным чувством неприязни к этому человеку. Но над письменным столом я сохранил портрет Дона Мануэля, с которым был связан почти семейными чувствами. Присутствие этих двух изображений в одной комнате было явным противоречием, но Африка с ее высочайшей терпимостью позволяла прекрасно уживаться любым противоречиям. Последний английский пароход доставил мне модный в Европе роман, события в котором развивались на Лазурном берегу, но он так и остался на моем столе неразрезанным. Ночи в Иньямбане были слишком далеки от огней Антиба [10] , о которых рассказывалось в модных романах с их примитивным содержанием: пальмы, сценографическая луна, ужины с омарами в клубах под соревнующиеся между собой маленькие оркестрики и джаз, шикарные женщины, принимающие ухаживания с обезоруживающей легкостью, любовь с роковыми, переменчивыми страстями — абсолютно далекая другая жизнь. В Африке, этом вместилище духа, непостижимости и риска, каждый ощущает себя далеким от всего, даже от самого себя.

 

3. Поездка была не такой уж превосходной, я солгал капитану. Она была утомительна и полна приключений. В одном месте мы неожиданно провалились в грязь и целое утро из нее выкарабкивались. К счастью, Джоакино оказался действительно первоклассным шофером, к тому же отлично знавшим все дороги. Это был пожилой терпеливый и вежливый мулат, привыкший к превратностям судьбы и несчастьям, он принимал жизнь как должное, а дорожные неудобства — как небольшие развлечения на долгом однообразном пути.

Развалившись на сиденье грузовика, резво катившего вдоль самой кромки джунглей, я в который раз вспоминал вице-губернатора и его указку, которой он водил по карте, висевшей на стене его кабинета в Иньямбане, показывая мне наиболее подходящий маршрут. Было жарко, вентилятор с трудом рассекал вязкий воздух, через распахнутое окно лился яркий полуденный свет и доносился гомон базара, раскинувшегося неподалеку в тени деревьев. Указка медленно ползла на северо-запад по дороге, которая выглядела на карте тонкой ниточкой, пересекавшей густую зелень джунглей, где ни одного города в радиусе трехсот километров. И вот уже второй день я трясусь в грузовике, выполняя непостижимый, даже скорее нелепый, приказ моего начальника, словно перед моим носом все еще маячит та самая указка. Перепись в границах округа Каниемба, в пятистах километрах от нашей резиденции, требующая примерно десяти — двенадцати месяцев, смахивала одновременно и на наказание, и на суровое предупреждение мне. Я подумал, чем бы мог настолько рассердить вице-губернатора, что он дал мне такое поручение, и вспомнил фотографию Дона Мануэля над моим письменным столом, судебный процесс против богатого колониста, в котором я выступал в качестве истца, обвинив его в деспотизме по отношению к своим слугам, угрозы одного высокопоставленного туза в связи с началом расследования мною его подпольных махинаций. Каждый в отдельности и вместе взятые, эти факты, а может быть, и другие, о которых я даже и понятия не имел, могли повлиять на его решение. Но даже если знать истинную причину, ничего не изменится.

 

4. За кофе, когда капитан рассказывал типичную португальскую историю о нищете и богатстве, “сипай” принес мне прямоугольник белой плотной бумаги. Это был пригласительный билет, отпечатанный типографским способом, такими пользуются в свете в торжественных случаях. Он был слегка помят и пожелтел от старости. Текст на английском языке гласил: “Сэр Уилфред Коттон имеет честь пригласить на ужин... — далее следовало пустое место и от руки было вписано мое имя, — ...в четверг, 24 октября, в 19.00. Желателен вечерний костюм. Просьба сообщить ответ”.

Я покрутил билет в руках. Должно быть, у меня было изумленное лицо, но и ситуация была соответствующей: казарма, населенная бывшим офицером и двумя пожилыми “сипаями”, город Каниемба — допускаю, что он может называться городом — в двух днях пути от действительно настоящего города... и приглашение на ужин в смокинге! Я спросил капитана, кто такой этот сэр Уилфред Коттон. Так, англичанин. Понятно, я представляю себе, но что за тип англичанина, кто он такой, чем занимается? Он прибыл сюда несколько месяцев назад скорее всего из Солсбери, по крайней мере, я так думаю, ответил капитан, живет в маленьком домике на самом краю городка, кто такой, я даже не представляю, немолод, на первый взгляд, элегантный, тонкий человек.

Я еще раз перечитал приглашение и собрался было сунуть его в карман, но заметил выжидающий взгляд “сипая”, стоявшего все это время у двери. Что-нибудь еще? — спросил я. Да, ваше превосходительство (я цитирую дословно), у входа ждет слуга господина Коттона, он напоминает вашему превосходительству, если ваше превосходительство ему это позволит, что четверг завтра, прикажете гнать его вон?

5. Коттедж Уилфрида Коттона принадлежал администрации компании по заготовке древесины до того, как фабрика была переведена на пару километров южнее, ближе к Замбези. На деревянном столбике у входа из-под свежей краски еще проступало изображение скрещенных топора и пилы с ласточкиным хвостом — марка компании. Маленький запущенный банановый садик служил естественной границей между домом и улочкой, внизу у реки проходила шоссейная дорога, ведущая в Тете, и над всем этим нависали щупальца буйных джунглей.

Было ровно семь. Коттон встретил меня стоя на террасе. На нем был белый пиджак и шелковая бабочка. Добро пожаловать, сказал он, ужин уже готов, будьте любезны, соблаговолите пройти в дом, ваш шофер поужинает на кухне, за ним уже послан слуга, не желаете ли аперитива? Бой в черных брючках и ослепительно белой рубашке застыл в ожидании у буфета, держа в руках бутылку вина. На столе стоял мясной пирог, облитый черничным вареньем. Ужин был непродолжительным, вкусным, расслабляющим и сопровождался беседой на общие темы. Надолго ли я в эти края, может быть, на год, о, в самом деле, надеюсь, такая перспектива не приводит вас в ужас, как вам это местечко, так себе, о, конечно, понимаю, но климат здесь совсем неплохой, вы не находите, влажность переносится легко... Граммофон в гостиной тихо наигрывал Гайдна.

За чаем мы беседовали о чае. Тот, что мы пили, был приготовлен по его собственному рецепту: листочки “Ли Конго”, самые маленькие, которые придают чаю насыщенный цвет и содержат высокий процент теина, смешаны с сортом “Ньясса”, очень ароматным и легким. Большие напольные часы в углу гостиной пробили восемь, и Уилфред Коттон спросил меня, люблю ли я театр. Очень, признался я и почувствовал легкую грусть: в Лиссабоне я не пропускал ни одной премьеры, да, пожалуй, из всех искусств театр я любил больше всего. Мой хозяин поднялся из-за стола с некоторой поспешностью, как мне показалось. Очень хорошо, сказал он, тогда сегодня вечером будет театр, не окажете ли мне любезность последовать за мной? И он быстро вышел из комнаты.

6. Хижина стояла посреди небольшой поляны между домом и джунглями. Это была просторная круглая лачуга из тростника, такая же, какие в этих краях строят негры, с виду, правда, более прочная. Стены внутри были побелены, на полу лежала циновка, на ней стоял пюпитр, у стены — маленькая плетенная из соломы скамеечка, больше в хижине ничего не было. Уилфред Коттон пригласил меня сесть, сам встал на циновку, положил на пюпитр книгу, которую принес с собой, и объявил: “Уильям Шекспир. “Король Лир”. Акт первый. Сцена первая. Тронный зал в замке короля Лира”.

Он прочитал, вернее, продекламировал с удивительной силой весь первый акт и половину второго. Я смотрел на него как завороженный и видел то Лира, с душой, выжженной смертельной печалью, то сверкающего гениальностью, циничного и животрепещущего Шута. К середине второго акта в его голосе послышалась усталость, или мне это показалось, но диалог Лира с Ребаной прозвучал, на мой взгляд, несколько тускло. Я подумал, не подняться ли мне и не сказать ли ему, что на сегодня хватит, сэр Уилфред, я прошу вас, остановитесь, это было великолепно, но вы, наверное, устали, даже побледнели немного. Но в этот момент заговорил герцог Корнуэльский. Глухим, взволнованным, исполненным знамения голосом он возвестил: “Уйдем и мы, близка гроза” [11] , и трагедия вновь зазвучала с прежней силой, лица ожили, вошел Глостер, чтобы поведать: “Король в жестоком гневе” и что “стемнеет скоро, слышен вой зловещий”. И глухой голос Корнуэла громом отозвался под высоченными сводами огромного дворцового зала: “Ворота на запор! Какая ночь! Уйдем от бури!”

Антракт, сказал Уилфред Коттон, не пройти ли нам в фойе, выпить чего-нибудь.

 

7. Слуга ждал нас на террасе, уже приготовив ликеры. Мы пили коньяк опершись на тонкие перильца балюстрады и вслушиваясь в звуки опустившейся ночи. Обезьяны, которые, пока смеркалось, устраивали душераздирающие концерты, сейчас наконец угомонились и уснули в ветвях. Из джунглей доносились только неясные шорохи или глухие звуки, иногда крик птицы. Сэр Уилфред спросил, доставила ли мне удовольствие трагедия. Я ответил, да, большое. А исполнение, что вы об этом скажете, кто вам больше понравился, Лир или Шут? Я признался, что интерпретация роли Шута показалась мне неожиданной по своей агрессии, ярости, почти безумию. Но и Лир потрясает: в нем чувствуется какая-то болезненная незащищенность от свалившейся на него мерзости, полное изнеможение и в то же время приговор. Он согласился, затем пояснил: исполнение роли Шута было намеренно взвинченным и буффонадным, поскольку необходим сильный комический фон с тем, чтобы подчеркнуть безмерную опустошенность Лира. Сегодняшнего Лира я посвятил памяти сэра Генри Ирвинга, сказал он, вы его знаете? Ах да, конечно, он же умер, когда вы, наверное, еще и не родились, в 1905 году. Это был величайший актер, лучший исполнитель Шекспира всех времен. У него были королевские манеры и голос арфы. Лир — жемчужина его коллекции, никто и никогда не смог сравниться с ним в этой роли, печаль его Лира была бездонной, как преисподняя, и невозможно было вынести этих страданий, когда он в третьей сцене пятого акта сжимал руками виски, словно пытался сдержать нарастающий в голове взрыв, и бормотал: “Бездыханна! Я отличу, где смерть, где жизнь: она мертвей земли!” Но мы, может быть, продолжим беседу в другой раз, сказал без паузы Уилфред Коттон и пригласил меня на третий акт.

8. В течение шести месяцев, до конца 1934 года, каждый четверг я приходил в театр Уилфреда Коттона. И встречал там нескладного Гамлета, несчастного, решительного и одновременно благородного Лаэрта, безумного Отелло рядом с коварным Яго, измученного Брута, высокомерного и презрительного Антония и еще многих персонажей Шекспира в этом маленьком царстве лицедейства, театре радости и боли, побед и поражений — в тростниковой хижине с жалким соломенным ковриком. Наши вечерние беседы в “фойе” и за ужином — а мы говорили обо всем : о театре, погоде, музыке, кухне — делались все задушевнее, не становясь, впрочем, доверительными, а наши добросердечные отношения так и не переросли в дружеские. Мы просто глубоко уважали друг друга, возможно, не сознавая этого, объединенные безусловной любовью к театру.

Я закончил свою работу раньше, чем предполагал, и собирался уехать в конце недели. В субботу вечером Уилфред Коттон пригласил меня на прощальный ужин. В честь моего отъезда, видимо учитывая радость, которая так и сквозила на моем лице, как бы я ни старался ее скрыть, он исполнил “Сон в летнюю ночь”. Эта комедия, сказал он, написана специально для представления во время свадеб знати, однако она будет подходящей и для празднования вашего развода с этим уголком земного шара, который, как мне кажется, не слишком пришелся вам по сердцу.

Мы попрощались в театре. Я попросил его не провожать меня до машины: я предпочел расстаться с ним здесь, в этом странном месте, которое было сценическим пространством наших забавных отношений. С тех пор я больше никогда его не встречал.

 

9. В октябре 1939 года в мой кабинет в Лоуренсу-Маркише доставили телеграмму. Это был запрос английского консула в Мозамбике о выдаче тела подданного Ее Величества королевы Великобритании, скончавшегося на португальской территории, в округе Каниемба. Умершего звали Уилфред Коттон, восьмидесяти двух лет, место рождения — Лондон. И лишь теперь, когда я вновь встретил его имя напечатанным в этом печальном официальном документе, человеческое любопытство неожиданно проснулось во мне, и я бросился в английское консульство. Меня принял сам консул, мой давнишний приятель. Он, казалось, изумился, когда я рассказал ему о своем знакомстве с Уилфредом Коттоном, и уж вовсе был поражен моей неосведомленностью, ведь речь шла о величайшем актере шекспировского театра, горячо любимом английской публикой, много лет назад внезапно покинувшем цивилизованный мир, да так, что никому не удалось обнаружить его следов. С необычной для него откровенностью консул поведал мне о причинах, побудивших сэра Уилфреда оставить Англию и уехать умирать в этот Богом забытый уголок земли. Рассказав о них, он не много добавил к вынесенному мной впечатлению об этом человеке. Причины были благородны и возвышенны, почти патетичны. Они были бы достойны пера самого Шекспира.

[1] 15 августа в Италии нерабочий день в связи с церковным праздником Успения. К тому же дни с 1 по 15 августа — самые жаркие, время массовых отпусков.(Здесь и далее примечания переводчика.)

[2] В итальянском языке деепричастия имеют окончание “андо”.

[3] Итальянские глаголы в первом лице единственного числа в условном наклонении оканчиваются на “рей”.

[4] Опорто, Амаранти — населенные пункты на севере Португалии.

[5] Коимбра — административный центр одной из северных провинций Португалии.

[6] Тете — административный центр глухой мозамбикской провинции.

[7] Лоуренсу-Маркиш — столица Мозамбика в бытность его колонией Португалии.

[8] Иньямбане — второй по величине город-порт Мозамбика.

[9] Дон Мануэль — последний король Португалии Мануэль II, лишенный трона в 1910 году.

[10] Антиб — городок на Лазурном берегу Франции, модный курорт.

[11] Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация