Кабинет
Александр Люсый

К опознанию Макса

К опознанию Макса

В. П. Купченко. Странствие Максимилиана Волошина. Документальное повествование. СПб., “Logos”, 1996, 544 стр., с илл. (Судьбы. Оценки. Воспоминания. XIX — XX вв.)

Владимир Купченко издал Книгу, определив ее в жанровом отношении как “до-

кументальное повествование”. Книга эта, совсем по Борхесу, вбирает в себя всю без малейшего остатка жизнь автора (вплоть до инвалидности по зрению к концу ее написания).

В последнее время становится принято сопровождать выходящие в свет книги рассказами о трудности их издания в застойные времена — момент опять-таки истинно борхесианской детективной библиософии. Когда Владимир Петрович, тогда, по завещанию вдовы поэта Марии Степановны, директор Дома-музея М. Волошина, после десятилетнего труда поставил в рукописи точку, странным образом отозвались ему ставшие уже хрестоматийными волошинские строки: “И красный вождь, и белый офицер...” Хотя автор не спешил предлагать готовую книгу тогдашним советским издательствам, за ней в Дом поэта в 1983 году все же пришли молодые офицеры только что образовавшегося Судакского УКГБ, обеспечивая рост своей служебной карьеры. После многочасового обыска (чего Дом поэта, как ни странно, до того ни разу не испытал) заодно с рукописью была изъята поистине вавилонская библиотека зарубежных книг по русской культуре серебряного века. Сохранившийся протокол обыска со списком изъятого — тоже своеобразный библиософский памятник эпохи. Результаты обыска были закреплены почти мгновенно последовавшим фельетоном в журнале “Крокодил” (с которым Купченко безуспешно пытался судиться) с обвинениями в использовании волошинской утвари для бытовых нужд и подозрениями в воровстве, что окончательно санкционировало увольнение Купченко...

Однако вернемся все же к состоявшемуся в качестве реальной книги тексту.

Знаменательно название первой (из двенадцати) главы — “Пустыня”, в которой уже таится общая купченковская формула духовного пути Волошина — к евангельской “пустыне”. Книга, дальнейшая разбивка которой на главы не столь знакова, начинает “странствие Волошина” со вполне сознательного возраста поэта, когда он, недоучившийся и находящийся под полицейским надзором студент-юрист Московского университета, в 1900 году отправляется в Среднюю Азию строить железную дорогу. Предыдущее, первое западноевропейское, путешествие 1899 года лишь вспоминается в ходе познания “среднеазиатского Рима” (Самарканда), невоплотившихся планов поездки на “крышу мира” Памир (с которой он потом обозревал земные пределы в поэтическом воображении).

Пустыня как категория — в данном случае не итог, а эстетически освобождающее от навязанных ранее схем преддверие, в котором оформляется методом от противного новая структура восприятия европейской культуры. Масштабное, осмысливающее восприятие это начинается в Париже, в котором Волошин живет с 1901 года в качестве корреспондента различных российских изданий, в промежутке исходив “горящими ступнями” едва ли не все средиземноморское побережье.

Как бы следуя “великому Петру” (пускай и “первому большевику”), Волошин с 1901 по 1914 год в своих статьях, большая часть которых составила книгу “Лики творчества”, да и своим неповторимо символистским стилем жизни тоже “прорубал” окно в новейшую художественную эстетику. Прорубал сквозь убийственный, по его мнению, холст отечественного реализма, который он особенно скандально, как отрезанную боярскую бороду, попрал ногами в серии статей, объясняющих и даже оправдывающих нападение безвестного студента с ножом в руках на полотно Ильи Репина “Иван Грозный и сын его Иван”.

“Великий Петр”, напомним, первоначально хотел “рубить окно” на юге, в 1699 году, во время так называемого Керченского похода, инкогнито вступив на землю, которой Волошин вернул исконное античное название Киммерия. Для Волошина, однако, эти пределы стали священны тем, что их посетил Пушкин “по дороге в Гурзуф” (Пушкин, который изобразил Золотые ворота Карадага на полях рукописи “Евгения Онегина”, поместив под этим очень точным рисунком фигуру беса и пляшущих вокруг него мелких бесенят).

Волошинский киммерийский миф альтернативен романтическому и элегическому мифу Тавриды, который прежде создавала русская литература. Представителей последней Волошин в не менее эпатажной, чем его антирепиниана, позднейшей статье “Культура, искусство, памятники Крыма” обвинил в поверхностно-туристическом взгляде на Крым, чуждом действительным трагическим болям земли. Свой долг поэт увидел в том, чтобы стать внутренним поэтическим (а позже и живописным) голосом этой земли, о чем он заявил в стихотворении “Полынь”, выросшем, по наблюдению Купченко, из теософского мировосприятия, растворяющего Бога в природе:

Земли отверженной — застывшие усилья,
Уста Праматери, которым слова нет!
Дитя ночей, призывных и пытливых,
Я сам — твои глаза, раскрытые в ночи
К сиянью древних звезд, таких же сиротливых,
Простерших в темноту зовущие лучи.
Я сам — уста твои, безгласые, как камень!
Я тоже изнемог в оковах немоты.

С 1917 года Волошин Коктебель почти не покидал, составляя по горячим следам стихотворный апокалипсис Гражданской войны, а потом пытаясь вписаться в общественное переустройство вместе со своей гуманитарной коммуной.

Переписанные от руки стихи о Гражданской войне и терроре основателя советского самиздата Волошина ходили по обе стороны линии фронта. Центральный Осваг Добровольческой армии издавал их на плакатах и листовках для бесплатной раздачи в целях антибольшевистской пропаганды. “Любопытно, что в это же самое время, — вспоминал поэт, — на другом полюсе, в Москве, полярный Пуришкевичу человек (по предположению Купченко, Л. Троцкий. — А. Л.) писал про эти же мои стихи: „Вот самые лучшие, несмотря на контрреволюционную форму, стихи о русской Революции”. Этим совпадением мнений... я горжусь больше всех достижений [своих] в русской поэзии: в момент высшего напряжения гражданской войны, когда вся Россия не могла столковаться ни в чем, — найти такие слова, которые одинаково затрагивали и белых, и красных...” Купченко приводит мнение В. Кадашева, увидевшего у Волошина “смелую попытку найти выход из порожденной революцией трагедии русского мессианизма — более перспективную, чем у Блока”, — урок киммерийской Науки Любви:

На дне темниц мы выносили силу
Неодолимую любви, и в пытках
Мы выучились верить и молиться
За палачей...

Впоследствии, отталкиваясь от киммерийского ландшафта в его внутреннем, символическом, измерении, Волошин устремлялся к неземным мирам:

Когда же ты поймешь,
Что ты не сын земли,
Но путник по вселенным...
Что ты — освободитель божественных имен,
Пришедший изназвать
Всех духов-узников, увязших в веществе,
Когда поймешь, что человек рожден,
Чтоб выплавить из мира
Необходимости и Разума —
Вселенную Свободы и Любви, —
Тогда лишь
Ты станешь мастером.

В реальности же эти воспарения сопровождались оседанием духа в быт и склоки с местными властями (при покровительстве сверху), в собственное задыхающееся от астмы, распадающееся в пораженных полиартритом суставах тело и уже через него — в эту пораженную “какою-то большою исторической тоской землю”.

Такая волошиноведческая периодизация складывается после прочтения книги Купченко. Иногда книга напоминает каталог, пестрящий списками имен причастных к Волошину и его Коктебелю лиц, иногда возникают элементы литературоведческого анализа, хотя автор заведомо оговорился, что он только биограф; порой прорывается захватывающий приключенческий сюжет, как при описании возвращения “товарища Волошина” из Одессы в Крым в 1918 году на шхуне “Казак” с тремя матросами-чекистами на борту, которых он благодаря свободному французскому спас при встрече с французским миноносцем. Или когда поэт выступил парламентером между коктебельскими жителями и обстреливающей берег английской эскадрой. Или при изложении эпопеи спасения генерала Н. А. Маркса от расстрела белогвардейской контрразведкой (за продолженную им и при большевистской власти просветительскую работу). Не столь подробно, как в одной из журнальных публикаций автора, описана история спасения от белых Осипа Мандельштама, принятого в Феодосии за... чекиста. Волошин — основоположник социальной предприимчивости, предусматривающей ведение культурной работы при любых властях. Эта предприимчивость позволила спасти коктебельское гуманитарное коллективное хозяйство путем его добровольного творческого обобществления. Купченко приводит письмо Волошина к большевику И. Каменскому от 1 января 1924 года: “...в частном своем обиходе я провожу коммунизм более строго, чем большинство политических коммунистов. Но марксизм и экономический материализм мне глубоко чужды — всей моей натуре и всему моему образу мыслей...”

В одной из предыдущих рецензий (Фрезинский Борис. Одиссея Владимира Купченко. — “Русская мысль”, № 4182, 10 — 16 июля/1997/) в качестве безусловно положительного момента отмечается, что Купченко не понадобилось в соответствии с духом гласности переделывать свою книгу, так как она написана уже тогда “внутренне свободным человеком”. Однако факты свидетельствуют, что и в новейшую эпоху внутренняя свобода не всегда получает издательское воплощение. Я здесь имею в виду отнюдь не рынок. Когда Купченко публиковал в 1991 году в издательстве “Книга” автобиографическую прозу Волошина, то в “Истории моей души” исключительно по ханжеским соображениям были сделаны купюры. Выброшенные эпизоды, повествующие о том, как Мастер в порыве самоотречения чуть ли не под руку приводил по ночам свою Маргариту (Сабашникову) к еще не ставшему вдовцом кумиру и искусителю Вячеславу Иванову во время их совместной жизни на ивановской “башне”, вполне можно было бы включить в биографическую книгу.

Хотелось бы вспомнить еще один не вошедший в книгу, но вполне доступный читателю эпизод. Однажды, когда Волошина окликнули в толпе революционизированного люда: “Макс!”, один из матросов, присмотревшись к львиной гриве поэта, воскликнул: “Товарищи! Среди нас вождь мирового пролетариата Карл Маркс!” Закономерное гоголевски-борхесовское преломление мистификаторской линии в жизнетворчестве поэта, включающей и изящное сравнительно-историческое исследование в области теории маски, и грандиозную практическую мистификацию с Черубиной де Габриак, обернувшуюся вполне серьезной дуэлью Волошина с Гумилевым (при принципиальном пацифизме первого и готовности идти скорее в тюрьму, чем на фронт).

На сегодняшний день книга Купченко — исчерпывающий протокол действительного опознания Макса — Спасателя.

И волошинский дух как бы продолжает на киммерийских берегах конкретную и стоическую работу спасателя, хотя не в силах спасти окружающих то от социальной, то от геополитической, то от администраторской тряски, которую устраивает, кажется, навечно прописавшийся под Карадагом — Черной горой (а она, по словам Волошина, “как рухнувший готический собор”) визуально зафиксированный Пушкиным бес. Кажется, что именно в спасательском обличии выплывет дух поэта из-за горизонта небесной пустыни под “скрип стихотворных уключин”, по выражению Николая Клюева...

Александр ЛЮСЫЙ.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация