Кабинет
Борис Евсеев

Баран

Баран
рассказ

Баран был сыт. Маленькие масленые глазки его туповато и нежно плавали на узкой горбоносой мордочке, как плавают, стоя на месте, черно-золотые капли жира в продолговатой рыбнице. Баран лежал на подстилке из мелконарезанной, но вовсе не трухлявой, чуть даже припахивающей полем соломы. Жесткий морозец осени, свисавший с бетонных стен тонкими оголенными проводками, легко покалывал его тугую мездру, обшитую плотно курчавящейся, голубовато-дымной шерстью. Баран был сыт и был пьян. В голове его тяжкими водно-спиртовыми парами перекатывались далекие пространства, вспыхивали белые луны, сменяли друг друга места зимовий и места пастьбы, стоял тихий рев речных проток, билось мягкое звездное блеянье овечьих стад... Прошлая жизнь представлялась теплой, близкой и была приятной. Жизнь нынешняя, несмотря на довольство и сытость, — тревожила.

Вдруг баран вскочил: сперва, подкинув задок и вильнув спиной, на задние, обтянутые темными полусапожками, ноги, затем — на передние. Звук свистящий, звук потаенно-острый, звук вынимаемой из ножен гурды, звук, витавший над всеми его предками, сбегавшими с кавказских взгорий к наглухо забитым птичьим свистом садам Тегерана и оттуда кочевавшими до курящегося диким асфальтом Дамаска, резанул его по ушам.

Нагнув голову, баран прислушался. Звук не повторился. Однако раздался другой. Еще более страшный, еще более понятный — звук сглатывающего слюну, жадного до крови и дымящихся бараньих потрохов человека. Этот звук обмануть не мог. Надо было убегать, бежать! Не задерживаясь и не раздумывая, баран отступил немного назад и с разбегу въехал головой в показавшуюся ему непрочной стену. Бетон загудел тревожно... Встряхнувшись и недоумевая, баран отбежал от стены, примерился еще раз и вдруг остановился как вкопанный: в темноватый дверной проем входили двое. Собрав всю свою силу, всю невидимую миру решимость и злость в комок под ребрами, баран затаился, стих...

Двое вошедших работали здесь же, за бетонной стеной, на стройке. Хорошо выкормленный, а в последние дни даже слегка выпоенный вином баран должен был стать венцом их сегодняшнего дня. Должен был принести удачу, отогнать иногда выскакивающую из пустых проемов и упырем впивавшуюся в шеи тоску, должен был помочь уйти от плывущей низко, едкой — как облачко сигаретки египетской — опасности. Правда, сейчас никакой опасности вошедшие вроде не чувствовали. Но зато ее хорошо чуял замерший посередь каменной, без окон каморки баран.

Тем временем за бетонными стенами начинался вечер. И люди, начало его ощутив, стали к макушке вечера, к дымящейся вином и кровью вбечере, без промедленья готовиться.

Один из вошедших был турок. Второй в точности не знал, кто он такой: тонкий, ястребиный, с чуть загнутым кончиком прозрачный нос, зеленые глаза и русая борода прямоугольником выдавали в нем славянина, но жесткие, черные, островками растущие на лысеющем темени волосы говорили как будто совсем о другой крови. Люди и баран несколько секунд словно примерялись друг к другу, прислушивались к скорости струенья крови, приценивались к медленно, в такт биению жизни опускавшимся и вздымавшимся ядрам в паху... Но тут же, словно навалив на это прислушиванье кучу покруче, наплевав на что-то важное, из тишины вдруг начавшее выступать, круглолицый и толстоусый турок запел:

И он сказал ей перед третьим поцелуем:
Я закажу тебе шашлык с бараньим...

— Заткнись, — оборвал турка бородатый. — Заглохни. Не видать тебе ее!

— Так уж и не видать! Перевидаемся, и не раз...

Турок, невысокий, подвижный, обложенный по животу обманчивым жирком, турок с лицом пьяноватым, оплывшим, иногда глупо-веселым, иногда возвышенно-отрешенным, сделал шаг вперед, быстро нагнулся, подлез барану рукой под живот. Баран тут же туповато и спокойно отступил в сторону, но турок уже нащупал, что ему было надо, засмеялся и сказал чисто по-русски, так чисто, как говорить таскающему мешки с мусором разнорабочему вроде бы и не полагалось:

— На месте... Куда он денется? А, старшой? Закатаем ей жареного?

— Пошли, — как-то недовольно и даже злобновато отозвался на “старшого” тонконосый, называвший себя иногда карпатороссом. — Бери его за курдюк. Ну!

То легонько подталкивая под зад, то оглаживая и щекоча восковой, теплый, не отвердевший еще как следует рог, турок погнал барана в стройдвор.

Во дворе, отгороженном от улицы негустой, но прочной и очень высокой решеткой, никого не было. Инженеры и десятники давно разошлись, иногородние рабочие — других на стройке не держали, — похлопывая рука об руку и зевая, сидели в двух обогреваемых автобусах фирмы. Барана надо было колоть здесь, потом освежеванную тушу, спустив кровь, переносить в машину и катить на ней в гости к двум не слишком молодым и не очень красивым женщинам. С этими двумя могла быть и третья — гнучая, как хлыст, совсем юная, но уже и тяжелая где надо. О ней турок и карпаторосс вспоминали про себя с внезапной дрожью и неприсущей им обоим кротостью. Но третьей могло сегодня и не быть. Это нервировало, раздражало...

— Давай его в душевую. Там кровь спустим.

Ни у турка, ни у карпаторосса ножей не было, зато были две острые долгие спицы, ими надо было колоть барана в сердце, колоть нежданно и нежно, колоть так, чтобы животина не успела до смерти перепугаться, чтобы вкус страха не успел впитаться в клеточки плоти и мясо не отдавало потом мертвечиной, убоиной.

— Лады, — кивнул турок. Он на минуту распрямился, выпустил бараний хвост, бессмысленно засмеялся. Предстоящий забой ознобил его жестковатой, судорожной радостью, хотя колоть должен был, конечно, не он, а старшой.

Турок распрямился. Баран отступил на шажок назад, и в ушах его запела не пастушья дудка — запела глухо и сдавленно боевая труба. Труба звала, труба подталкивала и понуждала к действию.

Что есть силы и почти без разбега баран ударил турка крепким лбом под правое колено. Турок упал как переломленный. Баран неуклюже, но и быстро развернулся на месте, мелко топоча узкими копытцами, побежал к выпускавшим недавно рабочих и потому не замкнутым еще воротам, скользнул в них...

— Ну, ты... Набил кендюх! — крикнул карпаторосс. — Держать надо крепче!

— Мясо сбежало! — зареготал хорошо говорящий по-русски турок.

Турок думал, что баран, как это и свойственно всем его сородичам, за решеткой остановится, тупо уставившись на ворота или еще куда, и тогда он, турок, отведет барана в душевую, подождет, пока старшой заколет его, а затем уже сам бережно спустит кровь, освежует тушу. И потом они барана схавают, отпразднуют месяц безделья и отдыха в Москве свежим мясом и через несколько дней подадутся дальше, куда надо. На Кавказе они свое дело сделали. И в Москве им, попадающим на лету в монету, способным завалить “стингером” не только вертак, но даже идущего на бреющем “сухого”; им, научившимся взрывать и мягко опускать в воду в заданном направлении высокие, легкие каменные — может, римские еще — акведуки; им, умудрявшимся прятать целые составы с гуманитарной помощью, наваленной небрежно поверх оружия, — в Москве им делать было нечего.

И еще кое-что, кроме отсутствия настоящей работы, смущало их здесь. Что именно, они навряд бы могли сказать. По ощущению же, невыговариваемому вслух, получалось, что, несмотря на криминальные водоворотцы, несмотря на кипящий и бьющийся по краям этих московских водоворотцев мусорок и пену, жажда борьбы и смерти здесь как-то пропадала. А вместе с жаждой пропадало, казалось, и само уменье бороться и убивать. И это им — профессионалам до мозга костей — не нравилось. И хотя вслух об этом не говорилось, и без всяких разговоров турок видел, что в Москве, на липовой этой стройке, карпаторосс размяк, притупилась его знаменитая реакция, командирский тенорок вязнет в томной лени, а стройка начинает интересовать уже не как дыра, куда их устроили на месяц-другой отсидеться и где они ни черта не делали, и ни один фирмач ни разу не сказал им про это, а как место, где нюхают кирпич, чисто зализывают бетонные швы — словом, обманывают себя никому не нужной мужицкой работой.

“Ишь пригрелся, — сипел про себя турок. — Строитель выискался... Такую руку портит! Ну, стало быть, командирствовать я теперь буду...”

— Мясо сбежало, — прореготал турок вслух во второй раз и добавил небрежно, как бы даже с долей презрения к собеседнику, чего никогда себе прежде не позволял, зная тяжелую руку старшого: — Ну, далеко не убежит...

— Быдло... Уйдет мясо... — весело и грозно сморщил свой тонкий нос старшой.

Турок и вправду на этот раз слишком много говорил, слишком долго подымался. Баран же, выскочивший в Стрелецкий переулок и на миг приостановившийся, устремился тем временем, обминая автобусы фирмы и чьи-то “бээмвэшки”, на Сретенский бульвар и затем дальше, дальше к Сретенке, на юг...

— Заводи машину, давай за ним! — гаркнул карпаторосс.

Со стройки всех рабочих в дешевую гостиницу отвозили автобусы, и только они с турком пользовались вмиг предоставленным, снаружи проблескивающим искоркой, но внутри уже слегка захламленным “Москвичом”. “Москвич”, добродушно заурчав, неторопливо взял с места.

Час, когда поет боевая труба, для каждого из нас свой!

Выйдя со службы около семи вечера, я тихо плелся вверх по Стрелецкому к Чистым прудам. Осень внятно шерудела сзади слабо пахучей жестковатой метелкой. Выскочивший из решетчатых ворот баран метнулся мне прямо под ноги и резко встал. Затем, чуть постояв, словно дивясь этой ненужной и нелепой остановке, выпустил со слабым стоном клокотавший внутри кисловатый воздух, тут же обратившийся в пар, и, выцокивая копытцами и, как захмелевшая женщина, раскидывая в стороны разъезжающиеся на тонкой ледяной корочке асфальта ноги, рванул куда-то в зауженные до почти полной непроходимости сретенские тупички, проулки...

Двое в “Москвиче”, потеряв беглеца из виду, вырулили было на бульвар, однако сразу сообразили: сюда, в плотный поток машин, баран вряд ли сунется, — и тут же увернули назад, в переулки, под сень желтокаменных, криво и низко нависающих над дорогой сретенских домов.

Баран влетел в безмашинный, безлюдный двор и попал в каменный мешок. Сзади, совсем недалеко, были те двое. Баран чувствовал приближавшую этих двоих механическую силу загривком, спиной, чувствовал, как всегда, не оборачиваясь, потому что оборачиваться назад баранам совершенно не для кого и незачем.

Шорхнули тормоза. У въезда в заложенный бетонным блоком двор — чтобы не могла проехать машина — встал алый “Москвич”. Баран боднул головой воздух, постоял еще секунду и толкнулся лбом в какие-то замалеванные зеленью стеклянные створки, потом, побегав перед этой неподдавшейся дверью, нырнул в другую, приоткрытую, врезанную в глухую каменную стену чуть поодаль.

Баран промчался по двум длинным коридорам, ворвался в полузатемненный, вспыхивающий то зелеными, то красными огоньками зал, сдвинул в сторону прямоугольный, тоже крытый зеленью, стол и у стола другого, облепленного мужчинами в узких, ласточкиных, свадебно-черных одеждах, остановился. Дальше бежать было некуда. Туманясь взором от цветных огоньков, баран видел ошеломленных, еще не приступивших к игре мужчин, примечал, как забегала вокруг обслуга, чувствовал, как его берут за уши, толкают в бока, видел, как через какое-то время вошел специально приглашенный из соседнего заведения человек в белом огромном, налезающем на когтистые брови колпаке, слышал, как бровастый с удовольствием и как-то заливисто крякнул, щелкнул пальцами, и в зал, стесняясь свадебной публики, вбежали двое мальцов-крепышей, тоже в колпачках и в передничках белых. Мальцы стали толкать барана под ребра, вцепились в шерсть, пытались сдвинуть его с места то силой, то лаской...

— Он где-то здесь. Отсюда его забрать — два пальца обоссать... — сказал турок.

— А вот это навряд. Заведение тут, видать, шикарное. А рожа у тебя... — Карпаторосс глянул на сидящего за рулем турка и во второй раз за вечер ухмыльнулся. Ухмылка его была жестковатая, сухая, таящая в себе скрытую убойную силу, но все ж приманчивая и к себе располагающая. — Ну, не пропадать же мясу... Надень клифт.

Они скинули рабочие халаты, переоделись прямо в машине и, чуть пообтряхнув с себя пыль и разглаживая мятые рукава пупырчатых пиджаков, вступили в каменный, осенний, не слишком холодный, но уже, конечно, и не теплый двор.

Баран стоял на месте до тех пор, пока к нему откуда-то из недр заведения, из недр казино не вышла роскошная, с белыми, рассыпанными по плечам волосами женщина. Женщина была в длинном бархатном густо-изумрудном платье с небольшим разрезом на боку. Присев, нежно охлопывая и успокаивая барана, она так же, как и турок, незаметно огладила бараний живот, перевела дыхание, тихо хмыкнула и мягко через плечо сказала кому-то:

— Отнеси его в машину, потом езжайте домой. Он пойдет, пойдет... Бэря, бэря, мэш-мэш-мэш... Пойдешь? А?

К барану подошел прямой как лопата человек, и в помещении не снимавший каракулевую шапку-кубанку. Был он похож на равнинного пастуха, хотя на лице его не было бороды, в руках — кнута, а за пазухой — плюющего огнем черного дрючка с загогулиной. И баран, силе которого мог сейчас позавидовать снежный барс ирбис, враз успокоившись — час его не пришел, не пришел еще! — побрел за пастухом.

Турок и карпаторосс толкнулись в ту же размалеванную дверь, что и баран. На дверь подсобки они внимания не обратили. За стеклянными створками, бывшими, собственно говоря, черным ходом или, верней, входом для своих, их встретили двое.

— Куда, босбота? — гавкнул лениво один из охранников.

— Туда, — ответил карпаторосс с печальной сухостью, враз сковавшей разбирающегося в людях охранника по рукам и ногам, и чуть заметно кивнул головой.

— Баранцба свово шукаем! — как бы слегка извиняясь за убийственный взгляд старшого, зачастил турок. — Не забегал сюды? Ась?

Перед входом в игорный зал их перехватили уже плотней.

— Кого ищем, ребятки? — Трое в униформе казино — пурпурная жилетка на пуговицах, коротковатые, свободные черные брюки, чуть напоминающие покроем каратистские, — подошли, обступили неслышно полукругом, вели себя сдержанно, профессионально.

— Пропустите их, — сказала вдруг вынырнувшая откуда-то сбоку женщина с белыми, рассыпанными по плечам волосами. — Они же играть пришли! Вам ведь “блэк-джек”, ребята, нужен, так?

Турок молча кивнул.

— О, какие экземпляры... — как бы про себя глухо пропела светловолосая. — Потолкуем? — Она кивнула в сторону и, чуть вздрагивая бедрами, пошла по коридору. — Барана ищете? Или вы охрану на пушку взяли? Вы ведь пробойщики?

Они и вправду показались ей этими полубезумными-полугениальными потрошителями автоматов. “Пробойщики” появлялись здесь нечасто, их достаточно быстро вычисляли и, дав выдоить дочиста этим хитрованам два-три автомата, выставляли с миром за дверь. Чаще в “пробойщиках” обретались создания юные, “интеллектуальные”, но попадались и чистые “практики”, постарше. Женщина еще раз оглянулась — ей бросились в глаза мягкая тигриная поступь шедшего впереди турка, суховатая воинская посадка головы карпаторосса... Она на мгновение напряглась — слишком тренированы они для “пробойщиков”! — но тут же и расслабилась, вспомнив про мощную охрану внутри казино.

Они вошли в комнату с игральными автоматами по стенам и овальным пустым столом. Двое остались стоять. Женщина села на свободный стул.

— Так, значит, барана ищете?

— Ищем, — сказал вышедший теперь, после разведки, как и положено, вперед карпаторосс.

— Я баранчика вашего покупаю...

Карпаторосс улыбнулся, медленно покачал головой.

Этим он хотел сказать, что баран не продается, потому как баран теперь — что-то вроде жертвы, жертвы, которую их научили приносить на юге, в горах, и которая давала им, убийцам и безбожникам, хоть какую-то уверенность в сохранении своей жизни при непременном условии отнятия жизней чужих. И, конечно, барана, как зримый символ этого нового язычества, они отдать ни за что не могли, даже если б красотка эта вместо денег оплатила натурой. Но ничего этого карпаторосс не сказал, не из-за сложности даже, а из недоверия к лишним словам и движениям и по привычке к экономии жесточайшей во всем: в спиртном, в развлечениях, в любви. Только хорошая пища с дымящейся кровью дозволялась вволю. Именно поэтому карпаторосс, взглядом уже обежавший сидевшую на стуле с головы до пят, взявший ее мысленно за плечо и попробовавший на крепость бретельки ее бархатного платья, не сделал к ней и шагу.

Но здесь ошибку допустил турок. Ошибку, за которую старшой в другой раз, может, и открутил бы ему кой-чего. Однако сейчас карпаторосс был разнежен долгим отдыхом, был затуманен мыслями о пище, о дымящейся лужице бараньей крови...

Турок ошибся, приняв сухой, мгновенный туман в глазах старшого за решение барана отдать, а женщиной здесь же и немедля попользоваться.

Решив так, турок развернулся к двери лицом, а к говорящему спиной, чтобы не мешать старшому, пока тот будет договариваться с этой бабой, и, уверенный, что его никто не видит, выдернул из-за пояса тяжелую “беретту”, переложил ее во внутренний карман пиджака. Турок и думать не думал применять здесь оружие: казино он считал забавой для маменькиных сынков, для толстожопых обалдуев и для извращенцев, встретить здесь равного себе профессионала не рассчитывал, вынул пистолет только для того, чтобы тот не помешал возможному телесному контакту, и даже не снял “беретту” с предохранителя.

Хозяин заведения Евгений Палыч Д., или как здесь все его запросто звали — Блэк-Джек (за пристрастие к этой очень быстрой и несложной игре, требующей лишь вострого глаза, уменья уследить за простыми комбинациями и сделать полный расчет карточного стола ровно за шестьдесят секунд), — хозяин казино решил развязаться “с этой желтоволосой тварью” навсегда. Мало того что она наставляет ему рога! Мало того что кидается на первую попавшуюся рвань вроде этих вот мокрушников (а что двое, за которыми он сейчас наблюдал, глядя в экран телевизора, мокрушники, Палыч, очень чуткий к жизни своей и настороженный к жизни чужой, определил сразу). Мало! Она теперь еще козлами-баранами решила заняться!

Но перед тем, как выставить эту тварь из казино и со своей загородной дачи, выставить с голой задницей и, конечно, без единой зеленой бумажки, он решил навсегда укоротить ей язычок, заодно обезопасив себя от подозрительных, неясно зачем пожаловавших гостей. Чуть кривящийся на правый бок, черноусый и чернолицый Палыч, не в последнюю очередь называемый Блэк-Джеком и за эту свою черноту, выслал из операторской дежурного оператора и пригласил в нее своего заместителя. Сейчас оставалось только решить, пугнуть этих двоих или...

— Верхняя система в порядке? — насупившись, спросил Палыч.

Турок опустил “беретту” в карман пиджака и так и остался стоять лицом к дверям, всем своим видом показывая: мешать старшому он не будет.

— Я дам хорошую цену... А вдобавок для таких, как вы, экземплярчиков, — светловолосая понизила голос, — могу кой-чего добавить.

Карпаторосс снова отрицательно мотнул головой, но шаг по направлению к чем-то насторожившим его, таким же бархатистым, как платье, и таким же изумрудным, как ящерка на камне, глазам сделал. Он спешил. Его ждала беспечальная и бесконечно долгая вечеря с кровью. И в этом чужом, искусственном мире мелких обсчетов, карточных домиков, жетонов, фишек, маленьких стальных всадников и стеклянных, накрывающих столы колпаков ему задерживаться не хотелось.

Все могло бы обойтись, но турок совершил еще одну, и последнюю на сегодня, ошибку: ощутив спиной, что старшой идет к женщине, он, дурачась, оскалился, поднял левое плечо, опустил руку в карман пиджака, ухватил “беретту” за рукоять и сквозь подкладку стал целиться в дверь.

И турок и карпаторосс были профессионалами настоящими: почти в одно и то же мгновенье оба почувствовали: в комнате что-то не так. Им (и снова почти одновременно) помнбилось: кто-то за ними наблюдает — словно там, на Кавказе, из-за острых камней, из засады. Турок опустил плечо, резко развернулся к столу; карпаторосс остановился, словно кем-то окликнутый, затем вдруг нырнул влево...

Палыч, наблюдавший за всеми действиями мокрушников, увидел движенье толстого кавказца, целившего в дверь, и резкий шаг другого, возможно хотевшего взять желтоволосую заложницей и потом за эту тварь еще требовать денег, — Палыч важно, даже, как почудилось заму, надменно поднял вверх указательный, а затем и средний палец правой руки. Что это означает, зам знал. Надо было привести в действие последнюю самоделку кустаря Палыча. О том, что Палыч — когда-то студент авиационного института — во всех игровых комнатах казино над потолками, рядом с фирменными системами слежения, применяющимися повсеместно, ухитрился установить допотопные, но хорошо телемеханикой управляемые снайперские винтовочки, кроме зама знала только желтоволосая. Самонаводящаяся система, на думку зама, была слишком уж кустарная. Однако ее безотказность (проверенная ночными “потешными” стрельбами) вызывала смешанное со стойким страхом уважение. Зам дважды нажал оранжевую пипочку, торчавшую прямо перед ним из щитка; через несколько мгновений на потолке комнаты с ореховым овальным столом раскрылась неширокая щель, потом раздались два мушиных хлопка, и оба незваных гостя, ожидавших нападения откуда угодно, но только не с “неба”, не с потолка, упали.

Турок умер сразу, а карпаторосс успел еще вспомнить о баране. “Баран, бля... Бар...ан...” — выхаркнул он, и Палыч радостно захлопал в ладоши: “Сработала, сработала!” Он был счастлив, как ребенок. Палыч ценил удобства. Полжизни он прожил в сортире. Сейчас из сортира вылез. И залезать в него опять, то есть входить в контакт с ребятками, которые защищали бы его во всех случаях жизни, не хотел. А автоматика — она кого хошь уломает!

“Ай да Палыч! Ай да сукин кот...” Палыч опустился на стул, еще раз тихонько плеснул ладошками.

— Зачем? — с опозданием заорала, а потом и завыла с экрана желтоволосая. — Заче-е-е-м?!

“Затем, чтоб знала, шлюха, — ругнулся про себя, отключил звук, а потом даже жидко и вроссыпь плюнул в мелькавший экранец сразу посерьезневший Палыч. — Затем”.

Баран тихо плыл по Москве.

Поездка в машине казалась ему долгим, сладко томящим плаваньем по великой огненной реке. Человек в кубанке не захотел запирать барана в багажник, как велела ему хозяйка. Он бережно поставил барана на заднее сиденье и, зная упорство и твердость духа этого туповатого на вид животного, даже не пытался его уложить. Баран бездвижно глядел в окно. Он не видел людей, хотя порой лица их выскакивали и мелькали совсем близко, не видел мостов, пролетавших низко над головой, не видел других, иногда огромных, резко сигналивших, машин. Он видел, он обонял одну только дикую влагу бытия, несущую на себе бессчетные огни, видел, как она колышет громадными тушами волн, и успокаивался, словно и ему теперь было дозволено глотать эту влагу. И от такого питья рог его становился тверже каменных домов, а спина и шея — мощней волочимого по задам и окраинам Москвы, снижаемого до пустырей и железнодорожных станций мутно-вечернего, кое-где аккуратно продырявленного звездочками неба.

Тех двоих с маленькими круглыми дырками в темени давно унесли, а светловолосая женщина все еще билась в истерике. Затем, отплакав, умывшись и вновь подкрасившись в дамской комнате, она послонялась бесцельно по заведению, поотиралась близ игорных столов, позвонила на дачу:

— Руслан? Привез барашка? Я к утру буду... Покорми его плотненько, лапа...

Человек в кубанке долго слушал пустую трубку, потом вдавил ее в прямоугольник телефонного аппарата и, медленно наливаясь ему самому непонятным гневом, стал бросать в стоявший на полу середь комнаты развязанный рюкзак всякую дорожную мелочь.

“Этой лахудре не видать больше ни меня, ни барана. Ни меня, ни его”.

Человек в кубанке, не слишком торопясь, но и не затягивая сборы, упаковался, взял все, какие имел, деньги, затем сходил в спальню женщины, вынул что-то из ее шкатулки, тщательно замкнул дачу на все замки, ключи выкинул в канаву и поехал на машине в близко расположенный, нежно прижигающий небо сигаретными огоньками то и дело садящихся и взлетающих самолетов аэропорт. Баран привык уже к этой теплой, напоминавшей плавностью хода высокую арбу машине. И здесь ему, несмотря на дурящий и морочащий запах сгорающей нефти, нравилось.

Двое, еще недавно собиравшиеся в душевой спускать баранью кровь, потому что, хотя мясо с кровью они и любили, пачкать машину не хотели, — двое убитых лежали теперь в пустом крохотном дворе. Кровь им не спускали, но кровотока своего они уже не чувствовали. Двор, в который их вынесли, никак не соединялся с тем каменным мешком, куда сдуру забежал баран, и располагался за квартал от заведения Палыча. Двое лежали рядком, укрытые, хорошо и смирно лежали, но вроде и ждали чего-то. Смерть, которую они заслужили сто и тысячу раз, пришла сейчас. Никто из них теперь не был старше, никто не был младше. Они лежали, и ядра их уже перестали вздыматься и опускаться, капилляры перестали подрагивать, а мозг, стекленея, вмерзал в холодноватую протоплазму ночи. Их готовились вывезти за город, и турок с карпатороссом это чуяли, как чует место будущего захоронения улетающими искорками сверхсознания почти каждый с виду умерший, а на самом деле продолжающий по-иному жить человек. Плата за живое мясо, за не испорченного страхом барана оказалась слишком высокой, и они о несоразмерности этой платы словно бы догадывались: жесткая, льдяная досада растекалась по их недовольным лицам с открытыми глазами, оставленными глядеть на немилый теперь белый свет то ли по небрежности, то ли из-за естественного презрения охраны ко всему недвижущемуся, неживому. И лишь спицы, которыми двое должны были колоть барана и которые брезгливая охрана, дотошно осмотрев все их вещи и машину, аккуратно вложила в наружные карманы пиджаков, иногда весело проблескивали из-под наваленного на мертвых рванья...

В казино тем временем игра шла немаленькая. К утру взлетели ставки на столах с покером и “блэк-джеком”; вертелась и сладко ныла рулетка; отирали пот крупье-мужчины в таких же, как и охрана, жилетках и брюках, только с крапчатыми бабочками на шее и табличками на груди, смахивали быстрые слезы с веерных ресниц крупье-девушки, гремели, перетряхивая то сладкую карамель, то погребальные камешки, то жареные орешки, то дробленые человечьи кости, игровые автоматы, женщина с великолепными плечами и рассыпанными по ним волосами снова умывалась в дамской комнате, но больше не красилась, сидела понуро на кушетке. Потом, вспомнив о чем-то — может, и о баране, — засобиралась на дачу.

И баран тоже припомнил на миг светловолосую, крепко и коротко обласкавшую его женщину, но тут же о ней и забыл, поглощенный надвигающимися на него новыми и радостными сотрясениями и смещеньями бытия.

Человек в кубанке оставил машину в километре от громадного, ревущего аэропорта и теперь шел пешком, гоня перед собой жидкой хворостиной барана. Он не стал покупать билет, а пройдя в служебное помещение, кратко переговорил о чем-то с пилотами нужного ему рейса, и те за полцены провезли его на отдельном микроавтобусе к трапу самолета.

И баран, упершийся вдруг перед трапом, напомнившим ему сходни, ведущие на какую-то баржу, где стояло тысячеголосое, тихо-свирепое блеянье его не готовых умирать сородичей, — и баран, войдя в самолет, приготовился к наихудшему. И впрямь: когда вспыхнули красные огни и заработали турбины, баран подумал, что свистит над ним и рокочет готовая упасть гурда, звенит топор или нож. Но потом самолет взлетел, свист немного опал, и баран почувствовал: происходящее — вовсе не конец. Почувствовал: там, куда его отправляют, он сможет еще чаще, еще плотней, чем прежде, крыть свое стадо, сможет медленно поедать стебли травы, прогонять изжеванную траву сквозь все отделы желудка — через рубец, через сетку, через отдел, называемый теми, кто не понимает его назначения, книжкой, через сычуг, — а потом выпускать эту отвердевшую жвачку сладкими черными катышками через заднее отверстие, из-под курдюка.

Человек в папахе взял барана с собой в полупустой салон первого класса и, как игрушку, поставил ногами на два кресла, мягко ткнув мордой в иллюминатор...

И поплыли близ морды бараньей курчавые облака, поплыла плоская, как выгон для пастьбы, изрытая оспинками жизни и вздувшимися над ними сладкими пузырьками любви равнина, которую баран почти не видел, но пуздром своим хорошо чувствовал. Затем равнина пропала, стало холодней, баран стал зябнуть, начал помалу наливаться бешенством и уже приготовился расшибить лбом затянутое прозрачным бычьим пузырем видовое отверстие, потому что холода не любил, но потом как-то незаметно впал в текучую дрему, как впадал в нее и раньше — например, в бетонных стенах строящегося московского дома. Час спустя потеплело, самолет стал снижаться, потянуло вдруг сквозь железо и резину, сквозь иллюминаторы и запертые двери запахом горных снегов и запахом горьким, степным. Все возвращалось, куда ему возвратиться было положено. И баран тоже возвращался пусть и не в те места, из которых его вывезли, но все ж в места близкие. Возвращался потому, что круги и спирали жизни существуют и для баранов.

Скупо поговорив с пастухом всамделишным, настоящим, человек в кубанке выпустил барана к небольшому, пока не ставшему на зимовку стаду: черед барана не настал еще, он был слишком доверчив, был слишком молод, а потому должен был попользоваться отведенным ему сроком сполна. Об этом говорила человеку в кубанке вся литая мощь, вся упругая стать барана.

Наступало ясное, без облачка утро. Баран, блея и мутнея глазками, пошел грудью на стадо, и в ушах его вновь запела короткая, боевая, может, обретающаяся в небе, а возможно, существующая лишь в воображении людей и животных труба. И человек в кубанке, трубу эту тоже услыхав, развернулся и медленно двинулся в город, начинавшийся сразу за невеликой, но своенравной, спадающей с гор рекой, — город, который успел сильно призабыть, для него, без сомнения, опасный, но теперь не вызывавший и тени тревоги, потому что сердце уходящего было сейчас шире тревоги, звонче страха и сильней поющей трубы...

Баран бежал! Он был жив, он сопел, дышал.

Может, именно далекий бараний дых вернул на секунду ощущение жизни тем двоим. И они, словно почуяв отбираемую у них долготу выдоха и прерывистость вдоха, уходящую навечно прелесть теплой земляной осени, вздрогнули разом в рыхлых, еще не смерзшихся и оттого пропустивших их последние шевеленья комьях. Им было уже не до стрельбы, не до вечери с кровью. Губы карпаторосса вытянулись в нить, губы турка чуть раздернулись, кривясь. Не для того, конечно, чтобы сыпать словесной дрянцой вроде: “Я закажу тебе шашлык с бараньим...” или пришептывать: “Москва — Ивану, Кавказ — барану”, а для каких-то иных, прощальных, никогда прежде не произносившихся звуков, которые, если говорить правду, ничего уже изменить не могли. Потому что к местам, где, пригнув голову, мчался на вожака незнакомого стада баран, уже уходили остатки их разодранных в клочья, ожидающих теперь только вечной смерти душ. Но и уход душ не был сейчас для них главным! Главным сейчас было вообще не движение, а остановка, замиранье, встреча. Как встретят? Оглянут как? И от этого опрокидывающего вверх ногами весь белый свет ожиданья, наступившего в минуту отлета, жесткий лихорадочный трепет пробрал насквозь мусорник близ пригородного кладбища. Дрожала окаменевшая грязь, дрожало крошево листьев, дрожала сухая трава. Вихрь этот последний, вихрь грозный напугал кладбищенского сторожа, спавшего невдалеке в похилой времянке, сорвал с ближней могилы жестяной венок и ушел, завинтившись штопором, к небу.

А баран все бежал! Он словно немного вырос, шерсть его не клубилась больше, она улеглась одной плотной серо-голубой волной, ноздри горбатого носа вздрагивали, набухали от ветерка и от внутреннего напряжения, копытца вонзались в землю жестко, коварно, грозно. Баран бежал, останавливался, вновь бежал. Этими пробежками-остановками он словно проверял на крепость свой неописуемый, свой дикий восторг, промерял длину не связанного больше ни с какими помехами и случайностями существованья...

По горам, по долам ходит шуба да кафтан.

Борис Тимофеевич Евсеев родился в 1951 году, окончил Институт им. Гнесиных и Высшие литературные курсы, живет в Подмосковье. Автор нескольких поэтических сборников, вышедших в свет в 1993 — 1995 годах, печатал стихи и прозу в журналах “Октябрь”, “Дружба народов”, “Согласие”, “Континент”, “Москва”, “Волга”, “Урал” и др. В “Новом мире” публикуется впервые.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация