Кабинет
Александр Архангельский

Социальный диагноз: короткая память

Социальный диагноз: короткая память


В октябре прошлого, 1998 года “Независимая газета” обратилась к некоторым литераторам-либералам с предложением оглянуться назад, вспомнить события пятилетней давности, заново оценить — их и свое тогдашнее отношение к ним.

Я ответил в том смысле, что считал и считаю октябрьские события поворотными в новейшей русской истории. Как тогда, так и теперь убежден: демократия не терпит политического безволия; пока есть возможность, нужно искать компромисс с оппонентом; когда такой возможности нет и оппонент взял в руки оружие (превратившись из оппонента в противника), необходимо применять силу. Беда не в том, что Ельцин в конце концов отдал приказ открыть огонь по вооруженному Белому дому, а в том, что ранней осенью 1991-го он не распустил Верховный Совет, избранный в другой стране и по Конституции СССР, и не решился начать декоммунизацию. В наихудшем случае он должен был распрощаться с Советами в мае 1993-го, вслед за референдумом и сразу после пролития крови на первомайской демонстрации. Тогда все обошлось бы без стрельбы. Но в любом случае, если бы не 3 — 4 октября 1993 года, мы сейчас жили бы совсем в другой стране. Фашизоидной, большевистской, по-настоящему голодной и не имеющей никаких перспектив — поскольку был бы упущен последний в XX веке шанс преодолеть отрыв от общемирового хода истории. Происходящая сейчас мягкая реставрация позднегорбачевского идиотизма — прямое следствие черномырдинской политики 1997 года, ельцинской усталости и политической апатии, олигархических игр (прежде всего — Березовского и Гусинского), самодовольства интеллигенции, особенно — ее пишущей и вещающей части, азартно проклинавшей “антинародный режим”. А также, увы, массовой безответственности избирателей, сочинивших такую вот горькую Думу. Косвенно нынешний кризис связан с тем, что последовало за октябрем 1993 года; с тем, как власть бездарно распорядилась плодами собственной победы. С самими событиями 3 — 4 октября теперешнее гниение не связано никак. Разумеется, уступи тогда Ельцин — никакого кризиса сейчас не было бы, — но по той простой причине, что вообще ничего бы не было. Ничего.

“Независимая”, как я понимаю, предполагала, что нынешнее несовершенство российской жизни (политической, экономической, нравственной, религиозной) как бы спроецируется на трагические дни 3 — 4 октября 1993-го, сместит смысловые пропорции, побудит нас — теперешних — поменять отношение к тогдашним событиям.

Прямо скажем, все основания для таких расчетов у нее имелись. Достаточно было пролистать газеты и журналы, прочесть, что и как писали и пишут об октябрьских потрясениях фашизоидные сочинители из круга газеты “Завтра”, — и сравнить с тем, что и как пишут литераторы, сумевшие понять и принять новое, некоммунистическое жизнеустройство; те, кого сам ход истории оттеснил на обочину, — и те, кто вписался в правый поворот.

Первые верны себе и однажды сделанному политическому выбору; от текста к тексту, по цепочке, как переходящее красное знамя, передается стереотипный набор лиц и положений, формирующий и закрепляющий в памяти поколений устойчивый образ эпохи. Белый дом — символ чистоты и стойкости, — как Брестская крепость, как сталинградский “дом Павлова”; нравственные колебания героев-белодомовцев лишь приближают их к читателю; враги — обмануты незримыми вождями; сами вожди наделены демоническими чертами; позади — Империя, отступать некуда. На изображение Октября 1993-го спроецированы стилевые приемы, выработанные “военной” литературой конца 60 — 70-х годов. Явственный привкус “лейтенантской прозы” различим в новонаписанной пьесе Юрия Бондарева “Переворот (93 год)” (“День литературы”, 1998, № 11 — 12; 1999, № 1). В начале перестройки казалось, что Бондарев не только разучился писать, но и полностью утратил литературный азарт, внутренний стимул к сочинительству; писать о войне было уже невозможно — а мирную жизнь 70 — 80-х годов начальственный реалист Бондарев видел лишь из окна райкомовской машины; последние его вещи производили впечатление тяжко исполненного служебного долга. Талант, однажды изгнанный из пределов бондаревского творчества, так к нему и не вернулся; пишет Юрий Васильевич и нынче из рук вон плохо. Но зато вновь обрел азарт, кураж, как-то литературно помолодел — словно бы своими сверхжесткими решениями Ельцин вернул Бондареву, и не ему одному, — привычный смысл писательства[1].

А что же либеральные издания? Немота, забвение, сон. В лучшем случае — полубрезгливое воспроизведение внешних “примет эпохи”: толпы ошарашенных людей на площади, сонмища не менее ошарашенных крыс на помойках. Одним из первых литературных откликов на октябрьскую трагедию стал роман Алексея Варламова “Лох” (“Октябрь”, 1995, № 2). Первая же фраза варламовского романа указывала на время и место: 1963, Москва. И затем “перечислительной хронологией” будут открываться многие главы “Лоха”: ...в тот олимпийский год Москва поедала финский сервелат... в конце той вьюжной андроповской зимы... когда по телевизору показывали влезшего на танк Бориса... Между исчезнувшим финским сервелатом и освободительным Августом 1991-го поставлен знак смыслового равенства; в свою очередь, Август символизирует собою начало Апокалипсиса; эсхатологическая прямая, начавшись в колбасной точке, с неизбежностью ведет к Октябрю 1993-го. “Меченый” Михаил был хотя бы посланником Антихриста; самодовольный “деятель провинциального масштаба” Борис — всего лишь бессознательный пособник сатаны, задавшегося целью развалить Империю и тем самым реализовать вторую часть метафоры “Москва — Третий Рим, а Четвертому не бывать”...

Но что Варламов, если и писатель совсем другого масштаба, иных изобразительных возможностей, Владимир Маканин, в одной из лучших своих вещей — романе “Андеграунд, или Герой нашего времени” использовал Август 1991-го и Октябрь 1993-го как негативный исторический фон метафизического повествования! Его герой, Петрович, зажат между этими хронологическими полюсами, почти разорван ими; только на изломе 1993-го его судьба вновь начинает меняться (к лучшему ли, к худшему ли — суть не в этом, а в самой возможности движения, в преодолении страшной силы тяготения Истории). Главное цвето-световое ощущение, какое оставляет маканинское повествование, — мерцающая темнота, словно сгустившийся ужас намерен поглотить реальные очертания мира. Из этой первобытной темноты выплывают миражные образы — танки, толпы людей, демонстрации демократов, демонстрации коммунистов; выплывают — и лопаются, как мыльные пузыри...

Только не нужно понимать меня таким образом, будто я жду от литературы “единственно верного” изображения времени, в которое нам выпало жить. Каждый писатель вправе использовать реальность по своему усмотрению, работать с ней, как с податливым материалом. Но я совершенно согласен с теми, кто убежден: именно литература “создает” образ истории, по которому потомки в большинстве своем судят о минувшем. Историки могут в лепешку расшибиться, но никого теперь не убедишь, что “настоящий” 1812 год был заведомо не похож на свою литературную версию в исполнении Льва Толстого; что Кутузов был принципиально иным — и реальный Барклай ничуть не походил на того карикатурного “немца”, какого видим мы в великой эпопее “Война и мир”; что люди иначе мыслили, иначе воспринимали жизнь, историю — и свое место в ней. Не переубедишь, потому что Толстой был гениальным писателем — и его роман об Истории гораздо убедительнее самой Истории.

А какой литературный образ нашей — несомненно великой — эпохи перейдет по наследству к потомкам?

Если завтра война; враги сожгли родную хату; бьется в тесной печурке огонь — сидит у остывшей белодомовской батареи командарм Хасбулатов, рядом с ним — политрук Руцкой в рваной шинелишке, думу думают; а тем временем простые русские ребята кладут свои молодые жизни за будущую Россию, и, несмотря на всю обреченность положения, именно они — истинные победители оккупационного режима...

Так что, повторяю, у “Независимой” были все основания рассчитывать на вполне определенный идеологический результат. Однако вышла ошибочка, знаменитая русская “загогулина”; большинство “ельцинистов”, поменяв отношение к Ельцину лично, не отреклись от выбора, сделанного ими в те трагические дни. И не из-за идеологической “упертости”, а благодаря хорошей памяти. Ибо трудно забыть, кто “оппонировал” тогда власти, какие силы стояли за коммунистами-белодомовцами и какая будущность ждала всех нас в случае успеха их безнадежного дела.

Нам — трудно; многим профессиональным политическим журналистам, оказывается, легко. Стоило доблестному генералу вякнуть про “десяток жидов”, а фракции КПРФ — отказаться от осуждения антисемита в лампасах, как либеральные газетчики и телевизионщики заговорили о “саморазоблачении коммунистов”, предавших идеалы интернационализма и переродившихся в партию национал-социалистического типа. Наконец-то у нас есть основание их запретить — подытожил хорошо срежиссированную информационную кампанию известный политический интриган.

Но, простите, о каком перерождении может идти речь? Российские коммунисты никогда не были интернационалистами. Они были — циниками, которые меняли идеологию в зависимости от политических нужд; условие было одно: бесчеловечность. До войны НКВД убивало и сажало людей, прикрываясь интернациональными лозунгами. После — и с тем же азартом — большевики разыграли антисемитскую карту. Все ведущие члены Еврейского антифашистского комитета, созданного во время Отечественной войны, должны были погибнуть. Не важно, каким образом — в застенках или на свободе (великого актера Соломона Михоэлса убили в Минске, 13 января 1948 года, тело раздавили грузовиком и подбросили на окраинную улицу). Главное — чтобы затеянная большевиками антисемитская кампания по борьбе с “безродными космополитами” получила весомое организационное подкрепление, а “широкие народные массы” уверовали в реальность всемирного еврейского заговора, направленного против Советской России. (Академика Лину Штерн, к примеру, обвинили в подготовке к захвату Крыма с целью создания на оккупированной территории еврейско-фашистского государства.) Да что далеко ходить! Те же события 3 — 4 октября, организованные и возглавленные коммунистами, проходили под вполне фашистскими лозунгами. А завтра, если понадобится, товарищи снова поменяют идеологические знаки, организуют общество защиты евреев, развернут по всей стране сеть первичных ячеек союза красных филосемитов, юных друзей Сиона (сокращенно ЮДС) и любителей языка идиш. И тогда — не приведи Господь увидеть русский Бунд, бессмысленный и беспощадный...

Запрещать компартию поздно. Но помнить о ее метаморфозах необходимо. Потому что, как сказал бы товарищ Сталин, другой компартии у меня для вас нет.

И — добавлю от себя — не будет.

 

[1] Стоит упомянуть и новый остросюжетный роман Александра Проханова “Красно-коричневый” (“Наш современник”, 1999, № 1 — 3, продолжение следует), целиком посвященный именно событиям осени 1993-го. (Примеч. ред.)

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация