Кабинет
Вадим Вацуро

“Видок Фиглярин”

“Видок Фиглярин”
Заметки на полях “Писем и записок”


Выход в свет сборника “Видок Фиглярин. Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III Отделение”, объемом в 700 страниц, снабженного вступительной статьей, обширным научным аппаратом, — событие, значение которого будет осознаваться все яснее, по мере того как он будет входить в культурный обиход.

Появлению этой книги предшествовала более чем десятилетняя работа ее составителя А. И. Рейтблата с архивными и печатными источниками биографии Булгарина, — труд огромный и кропотливый, о котором, может быть, и не подозревает читатель, видящий только его результат. Результат же этот еще рано оценивать в деталях — с точки зрения убедительности атрибуций, тех или иных трактовок и т. д. и т. п.: его предстоит еще изучать и анализировать коллективными усилиями историков, социологов, литературоведов. Сейчас же они должны принести дань благодарности тому, кто открыл им возможность для такой работы. Впервые материалы секретных записок Булгарина в III Отделение (часть которых была уже известна) предстают в едином комплексе, рисуя впечатляющую панораму социальной, экономической, культурной жизни николаевской России на протяжении четверти столетия. Творец этой панорамы, которому принадлежит отбор фактов, их понимание и освещение, который наложил свою субъективную печать на все без исключения публикуемые в книге документы, — Фаддей Булгарин, “Видок Фиглярин” пушкинских памфлетов и эпиграмм, фигура одиозная в русской культурной истории, без которой, однако, нельзя представить себе самую эту историю, по крайней мере во второй четверти XIX века, в пушкинскую эпоху.

В предисловии А. И. Рейтблат выражает надежду, что изданная им книга “будет способствовать более глубокому пониманию мотивов и характера деятельности людей Николаевской эпохи и переходу от моральных оценок (типа порядочно/непорядочно) к историко-социологической интерпретации их намерений и поступков”.

Это суждение очень точно обозначает принципиальное методологическое значение его труда. Оно полемично: до сего времени доминантой в наших представлениях о Булгарине остается его моральная репутация “доносчика”, “агента III Отделения”, “продажного журналиста”. Имя “Фаддей Булгарин” (“Видок Фиглярин”) после памфлетов и эпиграмм Пушкина и Вяземского стало нарицательным обозначением всех этих качеств и постоянно использовалось в литературно-общественной полемике. Литературная историография унаследовала эту традицию, которая подсказывала и отбор тем для изучения, и угол зрения. К Булгарину подходили с “презумпцией виновности”; лучшие, наиболее документированные работы о нем, отчасти раскрывающие его собственную позицию, были посвящены полемике с ним Пушкина или его борьбе против Пушкина в 1830 — 1831 годах. Его собственная литературно-общественная и журнальная деятельность привлекала к себе внимание социологического литературоведения в конце 20-х — начале 30-х годов (П. Н. Сакулин, В. Ф. Переверзев, В. А. Покровский, М. Гельфанд); но первые ростки социологического изучения увяли довольно быстро, и на авансцену вновь вышли критики и публицисты, пользовавшиеся именем Булгарина как метафорой для решения своих собственных литературных, общественных и полемических задач. Материалы, обнародованные А. И. Рейтблатом, важны уже одним тем, что они показывают абсолютную безнадежность поверхностной актуализации истории (“смотрите, все как у нас!”), применения к ней шаблонов современного массового сознания, “тоталитарного” или “демократического” (они почти не отличаются друг от друга) и неизбежность перехода к углубленному изучению ушедшей эпохи, исторической мотивации поведения людей, ей принадлежавших. Для решения вопроса о том, хорошо или плохо доносить, не нужно тревожить тени — великие они или малые, — и в этом смысле название книги неудачно, ибо оно провоцирует подобный подход, против которого возражает сам А. И. Рейтблат. Секретная записка в III Отделение — не всегда донос, а что она такое — зависит от ее содержания и мотивации. Нелепо считать доносом записки, поданные Бенкендорфу сидевшими в крепости “государственными преступниками” Г. С. Батеньковым, А. А. Бестужевым или А. О. Корниловичем с обозрениями недостатков в структуре государственных учреждений и состояния общества в последние годы александровского царствования, породившего возмущение 14 декабря. Прямо перекликается с ними письмо Пушкина Бенкендорфу от 19 июля — 10 августа 1830 года (Полн. собр. соч., т. XIV, стр. 252 — 255). За этими документами стоит типичная для времени просветительская программа воздействия на правительство — программа не политическая, а социальная, предметом которой является не форма правления, а общественная жизнь. Николаевское правительство было заинтересовано в таких анализах: оно стремилось уяснить себе истоки и причины возмущения и принять превентивные меры.

Правительству нового царя нужны были не осведомители — их у него было вполне достаточно, — ему нужны были эксперты, и в их числе эксперты из рядов прежней оппозиции, которых оно стремилось нейтрализовать и привлечь к себе. Николай вернул Пушкина и дал Денису Давыдову службу, которой тот безуспешно домогался многие годы. И он устранил Аракчеева и Магницкого. Это была политика. Некогда ее упрощали, объясняя “обманом”, “лицемерием”; потом стали доказывать, что Николай освободил Пушкина по медицинским соображениям, — версия, конечно, не заслуживающая серьезного обсуждения.

Пушкинская записка “О народном воспитании” была прямо заказана Николаем — и чтобы выслушать мнение Пушкина, и чтобы оценить самое мнение.

Несколько ранее — в апреле 1826 года — пишется записка А. А. Перовского (Погорельского), известного писателя, тогда попечителя Харьковского учебного округа, также посвященная “воспитанию юношества”; в середине мая Булгарин подает в III Отделение записку “О цензуре в России и о книгопечатании вообще”.

Все это не случайные совпадения.

Проблема заключается в существе предлагаемых правительству программ; сравнительный анализ записок Пушкина и Перовского был произведен Н. Эйдельманом (“Пушкин. Из биографии и творчества. 1826 — 1837”. М., 1987, стр. 96 и след.). Разность их предопределяла отношение к ним новой власти.

Программа Пушкина оказалась для нее неприемлемой; программа Булгарина в большей степени (хотя и не во всем) соответствовала ее видам. В ней обрисовывались контуры концепции “консервативного демократизма”, близкого будущей “официальной народности” Уварова. Именно эта концепция станет идеологической основой “нравственно-сатирического романа” Булгарина, его критики и публицистики в “Северной пчеле”. Во многом на ее основе вырастала и самая эстетика, провозглашаемая Булгариным с печатных страниц.

Книга “Видок Фиглярин” дает бесценный материал для исследования этой позиции: ее возникновения, эволюции, конкретного воплощения, ее исторической продуктивности или непродуктивности, наконец, ее соотношения с официальной политикой власти.

Да не покажется странным утверждение, что, не поняв и не изучив социальную концепцию Булгарина, мы не увидим и принципиального смысла его борьбы с Пушкиным и пушкинским кругом, которая вовсе не сводилась к обмену памфлетами и оскорблениями, ни даже к выявлению тайных связей “Видока Фиглярина”.

Это было противостояние двух органически враждебных мировоззрений и эстетических систем, модусов литературного и социального поведения, принявшее в 1830 — 1831 годах формы открытого столкновения. Оно не могло не произойти. Под пером Булгарина рождалось то, что позднее стали называть “массовой культурой”, — литература для неискушенного читателя с социальной дидактикой, обнаженной прямолинейностью характеров и конфликтов.

“Что может быть нравственнее сочинений г. Булгарина? — иронизировал Пушкин. — Из них мы ясно узнаем: сколь не похвально лгать, красть, предаваться пьянству, картежной игре и тому под. Г. Булгарин наказует лица разными затейливыми именами: убийца назван у него Ножевым, взяточник Взяткиным, дурак Глаздуриным и проч. Историческая точность одна не дозволила ему назвать Бориса Годунова Хлопоухиным, Димитрия Самозванца Каторжниковым, а Марину Мнишек княжною Шлюхиной; зато и лица сии представлены несколько бледно”.

Архаическая эстетика сатирической словесности XVIII столетия громко и агрессивно заявляла о себе со страниц монопольно властвовавшей в журналистике булгаринской “Северной пчелы”, — она направляла литературно-критические суждения издателя, она воспитывала читательский вкус, она претендовала на первенствующее положение в литературе. В этом эстетическом пространстве художественным исканиям Пушкина и его соратников просто не было места. Это был конфликт “массовой”, “коммерческой” литературы и литературы “элитарной”, “аристократической” (термин неточен; в него вкладывается полемический смысл); проблема взаимоотношений “словесности и коммерции”, которой также — и весьма успешно — начинала заниматься наша литературная социология еще в конце 20-х годов. Она чрезвычайно сложна и многоаспектна; с ней тесно связана проблема профессионализации литературного труда, возникновения и дифференциации читательской аудитории, истории книгоиздания и книжной торговли.

Булгарин находился в самом центре этих процессов демократизации и коммерциализации литературного дела, и вклад его в то и другое был значителен, — но он же и открывал пути к вторжению рынка в область эстетики. Предметом продажи становилась не только “рукопись”, но и “вдохновение”, говоря словами Пушкина. Антагонизм Булгарина и “литературных аристократов” вырастал на этой почве.

Книга А. И. Рейтблата не дает достаточного материала для изучения этих процессов. Он, однако, посвящает им несколько страниц во вступительной статье. Признаемся, они производят на нас досадное впечатление. Автор стремится реабилитировать Булгарина-романиста и снимает при этом вопрос о художественных качествах “Ивана Выжигина”; для него это — “вопрос вкуса”: “Тысячи читателей оценивали их достаточно высоко”; негативная реакция на роман (Пушкина, Баратынского, Вяземского и других) объясняется ни много ни мало соперничеством и завистью к коммерческому успеху.

Более упрощенную картину трудно себе представить. История литературы — это именно борьба и смена “вкусов” и ценностных ориентаций, вне этих категорий она есть история письменности, где любой графоман не отличается от Шекспира. Апелляция к “вкусу” многих читателей расшифровывается примерно так: вам, г.г. Пушкин и Баратынский, не нравится, а вот г.г. Скотинины и Простаковы читают с удовольствием, и семействами; стало быть, против ваших двух ихних десять голосов. Роман Булгарина потому и был популярен, что не содержал художественных открытий и представлял собою занимательное чтение для читателей, воспитанных на сатирической журналистике полувековой давности, к тому же снабженное прямыми дидактическими комментариями автора. Об этом и говорит Пушкин в процитированном пассаже из фельетона “Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов”, и смысл фельетона именно в уравнивании Булгарина с автором “низовых” полулубочных романов по признаку читательской популярности. Эта ассоциация Булгарина очень задевала: он претендовал на место в “большой литературе”.

Вопрос о том, “кто победил” в этом споре, имеет основание, но ставиться и решаться он должен совершенно иначе.

“Золотой век” русской литературы после смерти Пушкина стал быстро уходить в прошлое. Наступала новая эпоха, в которой профессионалам журналистам и коммерческим литераторам принадлежала более важная роль. Эта эпоха отвергла многое из абсолютных эстетических ценностей, созданных пушкинским временем, и востребовала кое-что из литературного арсенала Булгарина. Что именно она взяла — мы знаем лишь в общих чертах. И здесь мы вновь должны вернуться к книге А. И. Рейтблата.

Она является очень важным шагом к полной — литературной и личной — биографии Булгарина. Без такого исследования вся история русской литературы первой половины XIX века предстает в обедненном виде.

Биография Булгарина — это биография “Северной пчелы”, “Сына отечества”, “Литературных листков”, “Северного архива” и даже отчасти “Библиотеки для чтения”.

Это — заполненные лакуны в биографиях Грибоедова, Рылеева, Бестужева, Пушкина, Баратынского, Дельвига, Некрасова и Адама Мицкевича.

Это практически неизвестный читателю комплекс романов, повестей (часто очень удачных), очерков нравов, темпераментных и иногда блестящих критических статей, фельетонов и мемуаров.

И это впечатляющая, глубоко поучительная и актуальная для последующих эпох история постепенной эволюции личности — от либерализма к конформизму, от конформизма к добровольному сотрудничеству с властью, от сотрудничества к официозу, от официоза к доносу. Не будем забывать, однако, что любая общественная личность шире своей репутации и что мотивы ее индивидуального и социального поведения требуют внимательного и осторожного подхода, — только тогда они становятся достоверным историко-психологическим материалом, позволяющим потомкам заглянуть за кулисы прошлого и извлечь уроки для настоящего и будущего.

С.-Петербург.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация