Кабинет
Игорь Дедков

“А я говорю вслух: конца света не будет...”

Продолжаем публикацию фрагментов из дневников литературного критика, публициста и культуролога Игоря Александровича Дедкова (1934 — 1994) (см.: Дедков Игорь. “Как трудно даются иные дни!..”. Из дневниковых записей 1953 — 1974 годов. — “Новый мир”, 1996, № 4 — 5; Дедков Игорь. “Обессоленное время”. Из дневниковых записей 1976— 1980 годов. — “Новый мир”, 1998, № 5 — 6.

Публикация и примечания Т. Ф. ДЕДКОВОЙ.


“А я говорю вслух: конца света не будет...”
Из дневниковых записей 1981 — 1982 годов



5.1.81.

<...>

Вот и отпраздновали Новый год. Уложив Ольгу спать, заходили в новогоднюю ночь Бочковы[1]. Остальные праздничные дни прошли без гостей, тихо и спокойно для души. 31-го пришла телеграмма из “Советского писателя”, поздравили с выходом книги[2]. Может, и правда вышла, думаю я теперь, — настолько устал ждать. Чем дольше не выходит, тем страшнее перечитывать, да и не стану. Ту не перечитывал и эту не буду: не смогу. Собственного — теперешнего — суда своего боюсь.

Пришли новогодние поздравления от Ф.Абрамова, С.Залыгина, А.Адамовича. Тома прочитала письмо Адамовича[3] и расстроилась: показалось ей, что я скрыл от нее какие-то упущенные мною возможности перебраться в Москву. А я, разумеется, ничего не скрыл; все эти “возможности” более всего— разговорные. Да и что такое — нынешняя литературная Москва? “Что имеем, не храним...” — не нами сказано.

Сегодня звонил Ф.Абрамов, советовался: включать ли в третий том статью 54-го года о Бабаевском и прочих[4]. Ему говорят, что статья и сегодня заденет Бабаевского, Е.Мальцева, затронет столь чтимую память критика А.Макарова и т.д. Я посоветовал печатать. Единственный серьезный аргумент против: это стилистическая неровность статьи, в ней — сильная и неизбежная дань тогдашней политической фразеологии. Но умный читатель поймет и простит.

В январской “Иностранной литературе” Селезнев и Кожинов плохо выглядят в споре с Лакшиным и Карякиным о Достоевском[5]. Их узкие и мелкие цели, их пренебрежение к иной мысли, к иной культуре, их настаивание на глобальном и первостепенном — несравненном! — значении Достоевского способно только оттолкнуть.

Кстати, толкуя о Достоевском и “народности”, они обходят простой и очевидный факт: народному миросозерцанию художественный мир Достоевского— чужой. Толстой с народным миросозерцанием считался больше и понимал его лучше; и в конечном счете смог его выразить, проникся им.

8.2.81.

Вчера вернулся из Москвы. Ездил на пленум правления “Советского писателя”. Книжка моя о Быкове появилась в Костроме в середине января: 54 экземпляра на всю область. Я так и не понял, почему одна из работниц базы книготорга (точнее, одна из товароведов) решила сообщить о том, что книга поступила. Но она позвонила, я явился и забрал 44 книжки. Одну подарил этой женщине <...>. Потом я жалел, что забрал столько книг; подумалось, что позднее я бы все равно сколько-то купил бы в Москве, а тут вышло так, что в Костроме книжка в продажу не поступила практически совсем. Да что было поделать — не возвращать же.

Большую часть книжек уже отослал, раздарил. Уже пришли письма от Быкова[6], Лазарева[7], Петра Алексеевича Николаева[8]. Пока не ругают. Давно ничего нет от Богомолова[9].

31 января выступал на межвузовской конференции, посвященной Некрасову. Впрочем, тема конференции была обозначена широко: что-то вроде— Некрасов и литература Верхней Волги; много было краеведческих докладов. Яже обозначил свою тему так: “Провинциальная русская жизнь как источник литературного творчества”. Текст, смонтированный из статей ярославской книжки[10], а кое в чем и новый, я читал, и, кажется, произвело впечатление это мое сочинение, моя взволнованность и прочее.

Почти весь январь ушел на чтение и рецензирование рукописей: некоего Коноплина (по просьбе Ивана Смирнова, ярославского отв. секретаря), потом Г.Баженова (о благосклонности к нему просил Залыгин, но я написал не очень-то лестно), потом С.Трегуба и, наконец, некоего неизвестного, чьи рассказы были переданы мне через Тому ректором технологического института Сусловым (оказалось, что сочинил их сын академика Ильюшина, изобретателя каких-то прекрасных бронебойных снарядов). Так что мало доволен я этим месяцем, столь удачным в прошлом году.

В Москве виделся с Оскоцким, Е.Сидоровым (были на пленуме), а также с Аннинским[11], да и еще с многими, правда, на ходу. Побывал только в “Дружбе народов” и совсем мельком в “Нашем современнике” (брал январский номер журнала для мамы). <...>

10.2.81.

Отправил заявку в изд-во “Советский писатель”, а также повторил просьбу о переиздании “Возвращения к себе”[12] — на этот раз уже не Байгушеву, а Леониду Фролову[13] (он теперь там, а на его месте в журнале — Ю.Селезнев[14]).

И.М.Сапов, фоторепортер “Северной правды”, откровенничал с Бочарниковым15. Рассказывал, подвыпив, как сопровождал в поездках по области Ю.Н.Баландина16. Моментом наивысшего торжества Игоря Михайловича, коему сейчас далеко за пятьдесят, было: Ю.Н. отсылает прекрасных девушек и командует: “Пусть подает Игорь!” И наш седовласый Игорь подает: и коньячок, и икру, — Василий Алексеевич захлебнулся, перечисляя... Девушки, прекрасные, разумеется, отстраняются ненадолго... Зная характер Сапова, не сомневаюсь: не врет и не преувеличивает. Проговаривается, но меру, черту знает...

Сапов уже давно обкомовский — придворный — фотограф. Он запечатлевает пребывание московских сановных лиц на костромской земле и в кратчайшие сроки, недосыпая, недоедая, изготавливает к их отъезду альбомы фотографий, где упомянутые лица изображены в своей кипучей разговорной деятельности.

Сапов — человек проверенный. Он не раз намекал мне в прежние годы, что неоднократно выполнял деликатные поручения госбезопасности: фотографировал “пуговицей”.

О Милевском, председателе костромского облпрофсовета, Бочарников, видимо со слов Сапова, сказал, что этот “лидер” профсоюзов занят главным образом обслуживанием Баландина и его окружения.

Об исключительном месте Б<аландина> в костромской иерархии говорит хотя бы такой факт: зам. председателя костромского горисполкома рассказывал Тамаре, как тяжко пришлось ему в пору отсутствия своего начальника; однажды, едва ли не в самые последние дни старого года, случилась большая поломка на хлебозаводе, еще что-то, но главное — сломался лифт в доме, где живет Баландин. Всё в конце концов починили, но второго января злополучного заместителя госпитализировали в предынфарктном состоянии.

Недавно в зале горкома партии проходила встреча интеллигенции творческой с руководителями города. Заранее были собраны вопросы, но можно было спрашивать и с места. Тома там была и рассказывала, как нервничали начальники и как некоторые из них не выдержали и пришли к концу в большое раздражение.

Тома подала там вопрос о молоке. До каких пор, спросила она, в нашем городе будет продаваться молоко <только> пониженной жирности (1,4%)? Ответ был таков: молоко будет таким и впредь. В стране сделано исключение (жирность: 3,6%) для Москвы, Ленинграда, Киева и еще нескольких городов.

Разумеется, никто этому не удивился. Нас уже приучили к существованию привилегированных городов, пространств, слоев и групп населения. Почему московские дети должны жить в лучших условиях, чем большинство их сверстников? Этот вопрос не возникает.

Раньше — думаю, даже еще в послевоенные годы — продукты питания, производимые в России, были дешевле в провинции, чем в столицах. Если нужно было купить что-то подешевле, стоило ехать куда-нибудь вон из большого города и сходить на маленькой станции.

Теперь все перевернулось: со всех маленьких станций, со всей России едут в большие города, но, не найдя и там колбасы, мяса, творога, а то и масла, устремляются в Москву.

Какая-то Ирина знакомая сказала ей, что читала в парижской “Русской мысли” обзор современной советской литературы и там увидела мое имя в числе сочувственно упомянутых имен. Что-то не поверилось мне в это сообщение; не придумано ли, не померещилось ли? <...>

Ф.Абрамов прислал январские номера “Севера” и “Невы” со своими новыми рассказами. <...>

Читал вчера выдержки из “Тюремных тетрадей” Грамши17. Это тот марксистский взгляд, которого наши идеологи стараются не знать; они придумали себе нечто удобное, грубое, сильнодействующее и назвали это марксизмом. Марксизм сегодня — это то, что говорит сегодняшнее начальство. <...>

Вспомнил не записанное прежде: на межвузовской конференции сидел рядом с Куприяновским из Иванова. Он специалист по Д.Фурманову. В своем выступлении сказал, в частности, что в первые послереволюционные годы Иваново по издательской деятельности занимало третье место в стране (после Москвы и Харькова), что А.К.Воронский[18], редактируя “Рабочий край”, напечатал там (года за два) свыше трехсот статей и рецензий. Я спросил Куприяновского, остался ли кто из семьи Воронского? Оказывается, жива дочь, которая отбыла в ссылке 17 лет (ей было 23 года, когда она была арестована). Арестована была и ее мать, которая так и не дожила до освобождения.

Прочитал работу Л. Гумилева “Этногенез и биосфера Земли”. Послал в Люберцы, в издательский комбинат ВИНИТИ, просьбу о присылке наложенным платежом всех четырех частей этого не изданного пока гумилевского сочинения[19].

Да, еще из не записанного прежде: в январе приезжала Л.Г.Баранова, сотрудница “Литературной учебы”, я переписывался с нею в связи со статьей о Проханове[20] и подготовкой статьи о Личутине[21]. Она весьма интересовалась моими взглядами на “лит. процесс”. Когда же, кажется, все было выяснено сполна, она впрямую спросила, а как я смотрю на “национальный вопрос”. Я ответил и на это. Когда же Баранова с Негорюхиным заехали к нам домой и Негорюхин вскоре ушел по своим делам, Лариса Георгиевна достала из сумочки и предложила мне почитать письмо С.Куняева[22] (открытое) в Цека партии о “сионизме”, его происках в литературе (примеры из С.Липкина, Б.Ахмадулиной, О.Сулейменова, А.Вознесенского и т.п.). Потом оказалось, что Баранова хорошо знает Стасика Куняева, и у меня появились основания думать, что она явилась в некотором роде как эмиссар этой “национальной” группы.

14.2.81.

Сегодня поступил февральский номер “Нашего современника”, где в замах у Викулова — Ю.Селезнев и В.Устинов. Номер подчеркнуто правоверный, предсъездовский, но и правоверность могла бы выглядеть поблагороднее. Тут же — заискивание.

Прошли т<ак>н<азываемые> Дни советской литературы на ЗИЛе, о которых широко оповестила пресса. Фотографии писателей в цехах сами по себе чрезвычайно выразительны; от них веет какой-то придуманной жизнью и противоестественностью. Но вот выписка из репортажа о Днях в “Лит. России”: “С особого разрешения радушных хозяев можно было даже принять некоторое участие в процессе сборки. Этим, в частности, воспользовался Ф.Кузнецов[23]. Получив инструктаж, он поднялся на движущуюся по конвейеру машину, и на некоторое время его руки с инструментом погрузились в чрево будущего автомобиля... Конечно, такой момент трудового содружества был зафиксирован вездесущими фотокорреспондентами и операторами, которые умчались затем снимать оживленную беседу А.Кешокова с передовой сборщицей Валентиной Заболотной. А вскоре осветили софитами В.Бокова и Л.Васильеву, крепивших рессоры другого автомобиля” (“Л<итературная>Р<оссия>”, 1981, 13 февраля).

Впору читать с эстрады.

20.2.81.

На улицах вывешены красные флаги — к съезду[24]. В редакции сегодня объявлено, что на дни съезда будет “удвоена охрана”, т.е. будут дежурить два вахтера. В магазинах ближе к вечеру бывает масло — дают по двести граммов. Продают ливерную (шестьдесят копеек) и кровяную колбасу; берут, но без очередей. Зато большие очереди за маслом. На бюро Костромского райкома партии призывали к бдительности: где-то сожгли грузовик, где-то отравили несколько коров... Шпанченко со слов своей приятельницы, члена бюро, рассказывал об этом как актах “вредительства”.

Появились сведения о том, что на Козловых горах (там — обкомовские дачи) построен гостиничный комплекс стоимостью в полтора миллиона, прекрасно оборудованный, для приема столичных гостей. Поговаривают и о том, что обком начал строительство новых современных дач на Волге ниже Красного. Но все эти сведения нуждаются в уточнении.

“ЛГ” поместила две отталкивающие, грубые корреспонденции И.Андронова о Польше. <...>

Написал письмо в изд-во “Сов. писатель” М.М.Числову о рукописях В.Леоновича[25] и Л.Григорьяна[26].

В декабре к областной партийной конференции был пущен новый блок мощностью в один миллион двести тысяч киловатт (вторая очередь ГЭС[27]). Очень торопились. Обком нажимал. Получили приветствие Брежнева. Показали по телевидению. И вот в канун съезда беда: образовалась в результате возникшей вибрации трещина в вале ротора (кажется, так), блок вышел из строя по крайней мере на год. Ерохин рассказывал, что на городской конференции Баландин перебил выступавшего начальника строительства ГЭС: “Так вы твердо скажите — будет пущен блок к областной партконференции или нет?” Ивот пустили.

Адамович прислал минское, более полное издание “Карателей”[28]. <...>

В февральской книжке “Нового мира” такие стихи Виктора Бокова: “По Спасской башне сверьте время. По съезду партии — себя. У нас у всех одна арена, у нас у всех одна судьба... Мы у мартенов, где гуденье, в цехах и шахтах — тоже мы. Мы коммунисты. Мы идейны, принципиальны и прямы...”

Зима теплая, снежная; наутро после снегопада — бело, чисто, лишь к полудню на дорогах и тропках образуется желтизна, постепенно все более и более темнеющая.

В такие чистые, здоровые дни жить легче.

Прочел у П.Флоренского о “гуманитарном альтруизме”, в основе которого “лежат либо карьера, тщеславие и гордость, либо слабонервность и истерическая внушаемость при виде страданий” (“Страх Божий”, 1918). Ф<лоренский> отделяет такой альтруизм от истинной любви, религиозной. Уязвимое в альтруизме схвачено очень точно. Есть над чем задуматься.

25.2.81.

<...> Сегодня приходил ко мне Алексей Ильюшин, автор двух рассказов и пьесы, которые я прочел в январе по просьбе ректора технологического института Н.Н.Суслова. Читал я его как автора московского, но анонимного, как сына приятеля Суслова, значительного лица. Из этого чтения и моего письменного отзыва произошло следующее: Н.Н.Суслов счел себя обязанным и пригласил нас с Тамарой на воскресную прогулку в Караваево, где у них дача, а потом — на обед. <...>

Алексею — лет двадцать восемь. Он окончил юридический факультет МГУ, три с половиной года проработал в адвокатуре. С апреля прошлого года, как я понял, не работает и пытается пробиться как литератор. Хотя, упоминая родителей, морщится, они, надо полагать, ему помогают, иначе — как бы он существовал на зарплату жены. У Алексея есть машина — купил как-то подержанную “Волгу”. Он спросил меня, что лучше все-таки для него — устроиться на работу или продолжать теперешнюю жизнь. Я ответил, что лучше бы ему работать, потому что теперешнего знания жизни — даже в случае литературного успеха — ему хватит ненадолго. Но еще важнее другое,сказал я, жизнь в напряжении: лучше писать, урывая время у сна, у отдыха, так будет больше получаться. <...> Воззрения Алексея на жизнь я как следует не понял, не почувствовал. Литературные симпатии — в какой-то мере — да, но воззрения на жизнь — нет... Был и тревожный оттенок в одном его рассуждении насчет преуспевающих драматургов на телевидении. Я сказал, что стоит ли им завидовать, если вы твердо знаете, что все это плохо и что это не ваш путь. Зачем вам играть в общую игру? — сказал я. Он вполне искренне ответил: обидно как-то, ведь это они получают деньги...

Поездка в Караваево, а затем пеший ход через караваевский лес на гридинскую дорогу — всего около девяти километров — кое-что дали мне. Не знаю, как Тома (она шла вместе с Зинаидой Васильевной Сусловой, то впереди нас, то отставая), но я разговаривал мало, а был слушателем. Еще в автобусе, когда только познакомились, Николай Николаевич (64 лет) начал рассказывать свою жизнь, со второй половины тридцатых годов, когда он после окончания, видимо, строительного или геодезического техникума работал в системе НКВД на Дальнем Востоке как техник. В ту пору он жил и работал на Сахалине и в Хабаровском крае и повсюду имел дело с зеками, как политическими, так и уголовными. Т.е. у него были бригады рабочих из зеков, с которыми, как теперь рассказывает, он умел ладить. Среди заключенных в ту пору, сказал он, можно было найти всех: от шорника до академика. 37-й год он назвал “варфоломеевским” годом. Ни тени возмущения, явной горечи, ни открытого неприятия тогдашних порядков. Он вряд ли одобряет их, но во всех его соображениях и тоне есть смирение: это случилось, и расклад сил этих как бы предопределен, каждому — свое, и погибшие, сгинувшие, изведенные в те времена словно в чем-то да виноваты. Неспроста же это все затеяно?

10.3.81.

Прошел съезд. Без перемен. Руководители компартий Италии, Испании, Франции не приезжали.

Накануне съезда лучшие ателье города шили платья и пальто для костромских делегатов съезда.

Сегодня киоскеры города получили указание сдать все имеющиеся польские издания. До сих пор “Трибуна люду” поступала один раз в неделю— дней за пять сразу, но с пропусками. Теперь, вероятно, и этого не будет. <...>

Пишу статью о “московской” прозе[29]. До чего же надоело мне ее читать. Ничего как человек я из этого чтения не вынес. Это самое большое мое разочарование в нашей литературе, испытанное за последние годы.

20.3.81.

<...> Вернулся из Москвы с совещания начальник обллита (цензуры). Собирал подчиненных, рассказывал. По пересказам подчиненных, глава цензуры призывал бдительно относиться к сочинениям Абрамова, Белова, Можаева, Распутина, потому что они считают коллективизацию ошибкой и вредным делом. Об Адамовиче якобы было сказано, что он “оправдывает” карателей. Цензура оживленно разговаривает.

Читал витиеватого, многозначительного А.Кима (пустое занятие), поглядывал на экран (шла программа “Время”) и вдруг подумал, что эти дикторы с их глазами и голосами, с всученными им текстами относятся к нам как к кроликам. В этом они почти не виноваты — разве что только в том, что предоставили свои голоса, свои тела, — так как им передалось существо текстов, их интонации, их логика, содержащийся в них, в каждой строчке, расчет. Расчет именно на “кроликов”, на нашу глупость, податливость, беспамятность, нашу послушность.

В Польше опять тревожно. Задумываясь о будущем, испытываешь яснее всего чувство беспомощности. Сделают все, что захотят.

Аркадий Пржиалковский купил в магазине грампластинок запись рассказа Василия Аксенова в исполнении автора. (Аксенов месяца два назад лишен советского гражданства.)

22.3.81.

<...> Мое детство я не могу назвать счастливым. Это слово не приходит в голову. Все выжили, все уцелели, не потерялись в той круговерти, с голода не помирали. И все-таки от военного детства и первых послевоенных лет самые ясные и памятные ощущения — ощущения боли и горечи. А радость— оттого, что вот на Пишпеке было что есть: помидоры, огурцы, кукуруза, соленые маленькие арбузы...

Родители не знали и не знают про эту боль. Боль не пересказывается. Пересказанная, она становится неправдой, каким-то преувеличением, жалобой.<...>

Было бы так просто: протянул руку, выдернул вилку из розетки — и отключился. Как любой электроприбор: утюг или телевизор.

А Бог захочет и включит тебя опять.

А может не захотеть. Просто устал и навсегда — отключился. <...>

Такие записи только и делать что в одиночестве. Они и означают одиночество и еще боль — за близких, за себя — тоже.

31.3.81.

В минувшую среду <...> в полдень мы с Никитой пошли гулять. День был теплый, солнечный, таяло, текло, капало, брызгало, сверкало. Мы решили спуститься к Волге и около кинотеатра “Орленок” свернули на улицу Чайковского. На противоположной стороне улицы у магазина стояла очередь; у меня еще мелькнула обычная мысль: за чем? — но Никита о чем-то спросил, я повернулся к нему, и тут раздался этот шум обвала, крик, я оглянулся и увидел, что очередь сокрушена и разбросана по тротуару оползнем снега и льда с крыши этого трехэтажного дома.

Можно сказать, что все случилось у нас на глазах. Суматоха, толпа, бегущие к телефонам-автоматам люди... Я оставил Никиту стоять на месте, сам пошел туда. Кто мог встать, тот встал. Трое женщин лежали неподвижно, двое сидели, их поддерживали. Валялись глыбы льда. Потом одна за другой стали подъезжать машины “скорой помощи”. На сегодняшний день итог таков: две женщины умерли (одна была из Галича, приехала в командировку), еще трое— в тяжелом состоянии. На следующий день состоялся городской актив, по всему городу принялись чистить крыши, опутали тротуары красными флажками...

А очередь была за майонезом. Еще женщины лежали и сидели на земле, еще ужас был на лицах сгрудившейся вокруг толпы, а очередь за майонезом уже снова стояла, на всякий случай прижимаясь к стене дома, и зрелище случившегося несчастья ее не распугивало. Эти женщины в очереди уже успели привыкнуть к тем неподвижно лежащим в странных и даже безобразных позах, в мертвом безразличии ко всем земным приличиям... Не расходились, стояли... Как они ели потом этот майонез? <...>

15.4.81.

В городе продают индийский лук. Давно уже нет сыра.

Польша еще свободна, собираются перевозить из Англии прах генерала Владислава Сикорского[30], пытается быть мудрым и сдержать страсти Лех Валенса; наши разнообразно продолжают вмешиваться в польские дела (это видно по “Правде” и “Литгазете”); трудно поверить, что обойдется без ввода наших войск; все идет к этому, других аргументов нашей постоянной непоколебимой правоты — нет.

Сегодня Тома была на заседании городского комитета народного контроля. Рассматривались злоупотребления в торговле. Т.е. скрытое распределение всех дефицитных и высокого качества товаров среди начальства, знакомых и т.п. Один из участников заседания сказал: вы дискредитируете нашу власть. Если у нас случится что-нибудь в польском роде, то из-за таких, как вы (обращаясь к торговому начальству). Председатель комитета твердо возразил: у нас такого никогда не случится. Не следует преувеличивать.

Западное радио дня три назад передало сообщение о том, что Максим Шостакович и его сын Дмитрий, находящиеся на гастролях в Германии, решили не возвращаться на родину.

Вчера благополучно завершил двухдневный полет американский космический корабль-челнок “Колумбия”. Он предназначен для многократного использования. Нам показали, как он садился, — как самолет. Наши об этом исключительной важности событии говорят сквозь зубы — в-десятых. Если хотеть действительной разрядки и стремиться жить в мире, то дружеский жест признания этого успеха американской — и общечеловеческой — науки и техники сделать было необходимо. Но наше чванство, гордыня, страх перед успехом других — безмерны. Но стыдно было вчера за телекомментаторов, когда они в двух словах хладно говорили о полете и посадке “Колумбии”. Так же сквозь зубы сообщалось в свое время о беспримерном полете американцев на Луну.

Спесь не величие, а великой стране пристало величие. <...>

30.4.81.

Сегодня отправил Оскоцкому в “Лит. обозрение” статью “Эти наши „прорывы” в „высочайшие духовные сферы”” (2 п.л.). Что-то с нею будет. <...>

Поляки объявили, что первомайская демонстрация на этот раз пройдет без “почетной трибуны”.

Наши сообщают об этом без комментариев. Они надеются, что этот факт сам по себе вызовет недоумение советского народа своей бессмыслицей: да можно ли без трибуны? Какие-то детские глупости! Уж мы-то до этого абсурда никогда не опустимся! <...>

20.5.81.

<...> Западные радиопередачи глушатся. Глушение возобновилось явно в связи с польскими событиями. В Польше собираются торжественно принять прах генерала В.Сикорского. Чрезвычайно знаменательное событие. В нашей печати об этом не было ни слова. В “Трибуне люду” читал об этом три материала.

Рецензий на книгу[31] нет, но промелькнула доброжелательная заметка в “Огоньке” (без подписи). Вероятно, писал В.Енишерлов[32], т<ак>к<ак> именно он прислал номер журнала.

В утренней литературной передаче по Всесоюзному радио читал стихи В.Леонович. Это хорошо, но надо бы узнать предысторию.

В.Оскоцкий пока ничего не пишет о моей статье. Не шокировала ли она его и редакционных? Было бы жалко; там кое-что есть ко времени и есть резкость, коей не хватает нынешней лит<ературной> критике.

Вообще много печального: обстановка в мире плохая, тревожная; но никто из нас, из десятков и сотен миллионов людей, не способен что-либо предпринять, чтобы не дать войне разразиться; нормальное ощущение жертв или топлива — для костра. Литературное чинопочитание и политиканство продолжают разрастаться; к художественным достижениям это, разумеется, не приводит.

Читаю Л. Гумилева, а в параллель О. Тьерри и книжку Е. Рашковского о Тойнби.

Кажется, решено, что я буду писать книжку о С.Залыгине. Эти исторические чтения мне пригодятся. <...>

Первого мая заходили Виктор с Ларисой. Виктор рассказал интересную историю из студенческих времен. Один из его приятелей (жили они в общежитии), кажется, Роберт Маланичев (это его аппликация “Князь Игорь” висит у нас в комнате), набросал портрет товарища-студента (ничем особенным не примечательного, не “знаменитого”), и то ли прибил его на палку, то ли холст уже был на палке. Какая-то забежавшая в комнату девушка в шутку утащила портрет во двор общежития, побегала с ним, а потом бросила в кучу портретов, подготовленных для первомайской колонны. И забыла о том, и умчалась. Наутро разбирали портреты, раздавали, кто-то не глядя взял и этот, и потащил, и был остановлен у самого входа на Красную площадь; там есть такие люди, которые лишь за лозунгами и портретами смотрят, такие “специалисты”. Вот они и углядели, и последовало целое дознание, но время было послесталинское, обошлось криком и предостережениями.

48-летнего Гектора Шевелева (ныне он референт обл<астного> общества “Знание”) отправили на месячные воинские сборы в Горький. Это так они готовятся к войне. Смысл подобного — лишь в напоминании гражданам о том, что они всецело в руках государства. И государство в любой день, в любой час дня и ночи может протянуть к ним свои железные руки. Вызвали же Юру Лебедева, доктора филологических наук, заведующего кафедрой института, среди ночи, чтобы он разносил по городу повестки. Так и меня могут потащить куда захотят, и еще будешь благодарить, если только дело ограничится беготней с повестками.

Н.Н.Яновский[33] прислал пятый том “Литературного наследства Сибири” (Н.М.Ядринцев[34]). Так вот, когда были арестованы члены “Общества независимости Сибири” (1865) — молодые люди Ядринцев, Потанин и другие, то следствие шло долго, около двух лет, и подследственные томились в Омской крепости и — придумали же! — испросили себе разрешение изучать сибирские архивы. И дозволили, и они изучали и, сидя в крепости, опубликовали свои изыскания...

Мыслимое, возможное, допустимое, естественное становится немыслимым, невозможным, недопустимым, противоестественным. Это один из путей, которыми идет т<ак>н<азываемый> прогресс.

В принципе, людям все равно, как называется, самоназывается их время. Люди живут однажды, и волнует их существо, содержание жизни, это и есть мера всего. <...>

21.5.81.

Райкомовский шофер то ли в Павине, то ли в Боговарове (рассказчик ссылался на Плюснина, бывшего редактора райгазеты, ныне секретаря райкома партии) был уволен с работы после того, как посмел обогнать на пыльном проселке машину, где ехал Баландин. Шофер пытался защититься, ходил к прокурору, но бесполезно. (Нужно бы уточнить, но источник надежный.)

27.5.81.

<...> В воскресной “Международной панораме” промелькнул в японском сюжете Лех Валенса; шел по проходу в зале к сцене, улыбаясь, приветствуя собравшихся поднятыми сжатыми кулаками.

Наши газеты перестали писать о Польше. Последний номер “Трибуны люду”, продававшийся в наших киосках, — от 15 мая.

Наконец-то пришло письмо от Лени Фролова. Кажется, никаких обид нет. Любопытно, что Ланщиков[35] уже упомянул Фролова в одной из своих статей (в “ЛГ”) — весьма лестно. Прежде, до того, как Фролов занял крупный пост в издательстве, он, насколько мне известно, его книг не замечал. Припоминаю, как после назначения В.Кочеткова секретарем парткома В.Кожинов тотчас назвал в “ЛГ” его одним из лучших поэтов фронтового поколения. Таковы нравы.

3.6.81.

За эти дни закончил и отправил статью о прибалтах[36], написал рецензию для нашего СП о трех повестях бывшей матвеевской (Парфеньевский район) учительницы, ныне (насколько мне известно) пенсионерке А.А.Избековой. Живет она в Иркутске, оттуда и прислала свои сочинения. В Иркутске, по-моему, преподавала марксизм в высших учебных заведениях. Это обстоятельство наложило на ее “свидетельства очевидца” о коллективизации непоправимый отпечаток. <...>

Негорюхин куда-то тут ездил на экскурсию (в Углич, что ли). Экскурсоводом была женщина, которая сказала, что ее муж погиб в Афганистане. Негорюхин же видел в соседнем дворе — там, где он живет, — странные похороны. Медленно подъехала специальная военная машина-катафалк; прибыл военный караул (?), были отданы воинские почести; он слышал, как кричали женщины. Б.Н<егорюхин> говорит, что тела доставляют в цинковых гробах, но с “окошечками”, чтобы можно было признать: он ли?

7.6.81.

<...> В “Лит. газете” рецензия А.Туркова на моего Быкова[37]. Грибовская контора[38] не спешит, там ко мне отношение сложное. Это пустяки; моя отстраненность их раздражает, и часто — не умом, а чувством — я отчетливо понимаю, какое благо для моей души, образа жизни, направления мысли — эта отстраненность. <...>

Читаю “Плотину” В. Семина[39]; глубокий был у него ум; а сколько там боли — от ненормальности — болезни — мира, человеческого общества, противоестественности человеческого поведения, искаженного страхом и ненавистью.

14.7.81.

И отъехал, и приехал. И больше месяца жизни прошло. И возвратились на круги своя. Только Володя[40] где-то под Коломной — почтовое отделение “Индустрия” — цементирует со своей бригадой полы в коровниках. <...>

Из Москвы в Сочи вылетал в очень жаркий день; взмок уже в автобусе по пути во Внуково. В самолете рядом со мной сидел парень цыганистого вида с девушкой; он снял туфли и носки, только что не вывесил сушиться; блаженствовал. Тома встречала в аэропорту, и мы помчались на такси: до “Красного штурма” (так называется санаторий, где был Никита)40. Так начались мои две недели в Хосте. Здания санатория оказались по обе стороны дороги, соединяющей Хосту и Сочи (“Красный штурм” — почти посредине). Из спального корпуса в столовую ребята ходят по подземному переходу. Здание, где ребята спят, расположено на выступе горы, как бы на мысу, — лицом к морю. Здание это — бывшая вилла, как рассказывал Никита со слов воспитательницы, принадлежавшая некоему графу, начальнику московской полиции, и построена в году четвертом-пятом. Дом очень понравился Никите, да и мне: три этажа и еще полуподвал; небольшой замок со смотровой (м<ожет> б<ыть>, сторожевой) башенкой, верандой и балконом, обращенными к морю. От угла дома, от балкона, вела длинная каменная лестница к морю; ныне она разрушена; можно подумать, что этим обломкам много веков. К дому сходилось несколько аллей, сейчас остались две; остальные сносятся бульдозерами, так как вокруг идет стройка: детский санаторий доживает свой последний сезон, сооружается санаторий для нефтяников. <...>

Санаторий этот, конечно, в трудном положении: кинотеатра своего нет, пляжа своего тоже нет, душа — тоже нет; вот и приходится возить детей на автобусе в два рейса (детишек около пятидесяти, а автобус маленький) и на мацестинские ванны, и в хостинский городской душ, и на пляж. А дорога извилистая, крутая, узкая, и всякая поездка — бывало три на дню — толика риска. Попали же мы с Томой в автобус (четвертый маршрут), который мчался наперегонки с каким-то автобусом (тоже “четверкой”), старавшимся опередить наш автобус в нарушение расписания (как объяснила нам кондуктор). В нашем автобусе почти началась паника, когда начался более оживленный участок дороги, и гонщикам пришлось несколько успокоиться. Надо отдать этим страстным водителям должное: в пропасть мы не полетели и распоряжались они своими громоздкими “Икарусами” виртуозно. А разбиться можно было вполне.

Жили мы с Томой в стороне от дороги, почти в ущелье. Во всяком случае, дом этот (фамилия хозяев — Яковлевы; старик, видимо, русский, старуха — осетинка) — на отшибе; сначала по тропе поднимаешься, потом спускаешься; там, кажется, даже климат другой: тенистее, прохладнее, влажнее. После того как целый день лил дождь, две ночи — не преувеличиваю — все шумы покрывал грохот воды в ручье, несущемся с гор. Когда Тома уходила, а я оставался дома, то она исчезала из моего поля зрения в правом верхнем углу окна: туда уводила ее тропа. Огромный старый дуб нависал над домом, давая ему тень со своей высоты, потому что он сам рос тоже в том самом углу окна, когда смотришь изнутри дома. Жить в том доме можно было бы совсем неплохо, но кроме нас (в соседней комнате) там жили еще женщина с сыном и еще одна женщина, которую накануне моего приезда свалил солнечный удар, но она вскоре оправилась и тоже взяла из санатория своего сына-дошкольника. Потом приехала еще женщина с дочкой и была поселена в углу коридора за шторой. Помимо стариков-хозяев в доме жила семья их сына <...>. Немалое народонаселение, но это можно было бы снести, если б не тон, в котором велись в этом доме все разговоры. Кричали и старуха-хозяйка, и ее сын, и невестка и не отставали (главным образом воспитывая детей) наши соседки, тоже — по совпадению — медсестры из Советской Гавани и Хабаровска. Вот так они кричали, что не припомнить мне, когда я в последний раз слышал такой крик, да и слышал ли вообще.

15.7.81.

Самое популярное, что там кричалось — детям ли, друг другу ли: “Не гавкай”. И далее следовали менее литературные выражения. Часа в два-три мы возвращались в свое жилье, чтобы переждать жару. Пытались читать или заснуть, иногда удавалось. Порою, в особо шумные дни, думалось: зачем я хожу среди этих людей, слушаю их голоса, поневоле вникаю в их отношения, зачем пускаю в свою жизнь? в нашу жизнь? И ясно понималось, что все это лишнее, отягощающее, напрасная трата и рассеяние души. Но вечером, когда сидели на скамеечке под магнолией у генеральской виллы и ждали Никиту с ужина, чтобы минут сорок пять посидеть вместе, поговорить, расспросить, все наше нескладное здешнее бытье немедля получало полное оправдание и объяснение, и все огорчения исчезали, а если и не исчезали совсем, то отодвигались куда-то далеко, где им и надлежало быть по справедливости, по своей несущественности в сравнении с главным.

Все-таки я ухитрился там кое-что прочесть: разочаровывающе слабый роман Юры Куранова “Заозерные звоны”, книжку Б.Шахматова о П.Ткачеве, повести И.Грековой и Н.Евдокимова в “Новом мире”. Особенно полезной для меня оказалась книжка Шахматова. Я и прежде думал, что мы легко стали судить радикалов той эпохи, с неким чрезмерным высокомерием, с чувством превосходства. Шахматову удалось показать, что уровень теоретической (философской, социологической) мысли П.Ткачева был достаточно высоким — для той поры, для его условий жизни, для его возраста. После третирования — понимание; маленькая ли перемена? <...>

Вечером 29-го позвонил Валентину[41]; в СП дали мне не гостевой билет, а просто пропуск на все заседания съезда[42], и это вполне меня устроило. В Москве, когда мы там появились, стояла страшная жара. Мы с Оскоцким договорились встретиться на Библиотеке Ленина (в метро) и взять с собой пиджаки на руку. Так и сделали. В Кремле ходили в пиджаках, потому что там кондиционеры и вполне можно дышать спокойно. Так начались три дня, даже четыре, считая тот, когда я уезжал (третье июля), — три памятные дня. Я наконец-то познакомился с В.Быковым, А.Адамовичем, Г.Баклановым. Кроме того, с Я.Брылем, В.Козько, В.Колесником, Н.Гилевичем, А.Адамчиком, В.Лихоносовым и т.д. Третьего июля днем мы вместе с Быковым ездили к Богомолову. Всем этим встречам я был рад.

16.7.81.

<...> Второго числа после заседания поехали в гости к Оскоцкому: Быков, Адамович, Брыль, А.Нинов, Калесник[43]; Адамович приехал после десяти: провожал жену в Минск. С женой Адамовича я познакомился накануне, на заседании. Она преподает белорусский в Институте культуры. Женщина скромная, похожа на учительницу; не из московских развязных болтушек, очень под стать своему Саше. На съезде впервые, да и сам ее Саша, кажется, впервые. Сидеть, слушая речи, скучно, поэтому и мы, и почти все вокруг разговариваем: “И зачем сюда было ехать?” — “Повидать хороших хлопцев”,— отвечает Саша. На второй день с Адамовичем сидела Нуйкина Галина Владимировна из критики “Нового мира”, и поговорить хорошо не удалось: инициатива была в ее руках. Ну а в первый день мы все-таки с Адамовичем успели немного поговорить. Он рассказывал о замысле новой своей работы — художественно-философической повести “Не убий”. Адамович — очень живой и в то же время серьезный, сосредоточенный ум. Жанр московского литературного трепа им не освоен, как не освоен и Быковым. Их дело жизни — серьезно, и чувство ответственности их, кажется, не оставляет. Я сужу по тому, что ничего не пробалтывается, словно ни на минуту не забывается: с них есть спрос. Вспоминается то, что было решающим в жизни: цепь поступков; то, чем можно гордиться (не стыдиться), то, что нужно объяснять.

Адамович: я твердо знаю, что убил двух человек: немца и власовца. Но когда вспоминаю и думаю об этом, не чувствую ни сожаления, ни раскаяния, ни ужаса содеянного. Что-то должно со мной произойти, чтобы я испытал этот ужас. Но раз его во мне нет, то для “Не убий” я не совсем готов. (Запись, разумеется, приблизительна.)

На секционном заседании съезда Адамович выступал после Ю.Жукова, который что-то говорил о разделенном мире, о классовом подходе, о неправомочности самого слова “земляне” (видимо, в связи с романом Ч.Айтматова). Адамович начал свое выступление словами: “Дорогие товарищи и друзья! Земляне!” Он все-таки привел письмо своей читательницы, от зачтения которого отговаривала накануне его жена. Краткое содержание письма таково: когда-то я читала книгу по средневековой истории Англии и была потрясена обилием пролитой крови, жестокостью казней и нравов. Я подумала, какое счастье, что в прошлом нашей страны этого нет. Но годы спустя я прочла “Повесть временных лет”, и мне показалось, что кровь стекает со страниц книги мне на руки. После этого я подумала, что никакой народ не должен заноситься перед другим народом и думать, что он всех чище и лучше. У всех у нас страшное кровавое прошлое, и единственное, что мы должны постараться сделать: отрешиться от него, оставить его позади, покончить со взаимными счетами и обидами...

Это письмо включено в текст статьи Адамовича о Достоевском для “Нового мира”, и Г.Нуйкина предлагала его снять, опасаясь упреков за его непатриотическое содержание. Адамович, разумеется, не согласился.

Адамович рассказывал также о том, как он, едва переехав из Минска в Москву, чтобы работать на филологическом факультете МГУ, отказался подписать письмо против Андрея Синявского (то письмо было напечатано “Лит. газетой”, под ним были подписи В.Турбина, Т.Мотылевой, декана [А.] Соколова (он-то и уговаривал Адамовича). Так и не подписал и вернулся в Минск, а в Минске уже не прописывают... (Продолжения истории пока не знаю.)

О том, как появилась подпись Быкова под письмом против А.С.[44], я слышал прежде. Как слышал, так, оказывается, и было. Разговор был по телефону, согласия не давал, а наутро по радио услышал свое имя, стоящее под только что опубликованным письмом.

Быков выступал на второй день съезда. В Минске его выступлением (текстом) никто не интересовался. Но то ли в первый день съезда, то ли накануне Быкова тронул за локоток зав. сектором Цека А.Беляев и попросил разрешения посмотреть текст речи. Были сделаны пометки против двух абзацев (снять!), и предложено было упомянуть “Малую землю” Брежнева. В гостинице “Россия” мы читали эту речь с пометкой, где следует сделать вставку. Помеченные абзацы Быков снял, но про “Малую землю” не упомянул. Я был уверен, что Беляев ничего ему не скажет; он, Беляев, сделал свое дело, посоветовал, и если с него спросят, то и он спросит. Мне казалось, что тут была своего рода перестраховка, усердие на всякий случай. Но я ошибся: в перерыве Беляев подошел к Быкову и сказал, что он напрасно не последовал его совету. Быков стал объяснять, что он не нашел места, где можно было бы сделать эту вставку, а Беляев повторил свое бесстыдное “напрасно”. И еще добавил, что “ждите неприятностей от маршалов и генералов” (это — за критику мемуаров).

Кто-то сказал, что Ф.Абрамов не давал свою речь читать никому, но не помню кто, а кто-то видел, как Абрамов, взлохмаченный, сидел в комнате президиума с ленинградским секретарем по идеологии, склонившись над листками своей свободной завтрашней речи... <...>

Что меня сейчас мучает, так это то, каким я им показался? С моей отвычкой — незнанием — такой среды, с моей неловкостью... Всегда ругаю себя, да как переделаешься?

18.7.81.

Куда от себя денешься? Другим не прикинешься.

От Ф.Абрамова было письмо: чтобы я брался за статью о нем для “Вопросов литературы” (сегодня Н.Анастасьев подтвердил, что старая наша договоренность возобновляется)[45]. Кроме того, Ф.А. намекнул, что он не прочь, чтобы я написал о нем книжку для “Современника” (правда, оговорился, что слышал о моей занятости другим персонажем /т. е. Залыгиным/). Статью я напишу, но книгу — невозможно. Кстати, пришло письмо из “Сов. России” (издательства) о том, что в августе будет принято решение об издании книги о К.Воробьеве. Спрашивают, не передумал ли я ее писать? Не передумал.

Г.Бакланов сидел на съезде в президиуме, но в первый день явился в Кремль в длинной светлой рубахе навыпуск. У него был вполне дачный вид. Н. Грибачев, поднимаясь в президиум вслед за Баклановым, заметил ему: “Надо бы пиджачок-то надеть”. Бакланов же сказал ему, что он-то не знал, что придется идти в президиум. <...> В другие дни Бакланов был в пиджаке (стало на дворе попрохладнее) и сразу построжел, стал узнаваемее и обаятельнее. Мы поговорили с ним о возможной будущей книге о нем, и я не раскаялся, что дал согласие писать о нем[46].

Мне это выяснение национальной принадлежности людей осточертело; отвратительное дело, низкие побуждения.

Богомолов, к сожалению, очень втянулся в расследование, связанное с какой-то, видимо центральной, железнодорожной больницей <...>. Об этом рассказал мне Быков; сам же В.О. в подробности не вдавался. “Люблю сидеть, Володя, у тебя на кухне”, — сказал Быков. И вправду хорошо; не потому ли уезжал я из Москвы в светлом состоянии души. Разговаривали о съезде, обо всем, что всплывало в связи с ним; выпили немного водки (к четырем Быкову нужно было идти на заседание съезда: голосовать); В.О. достал из холодильника огурцов, помидоров, прекрасной ветчины, какую-то банку с колбасой вскрыл. Все как обычно: просто, строго, и все безупречного качества (Быков не преминул заметить, что именно это на богомоловской кухне ему очень нравится: все простое, свежее, безупречное). Это не пустяк, это черта характера и образа жизни. <...>

Я спросил В. В.[47], когда сидели у Оскоцкого, издавали ли его в ФРГ. “Акак же, — сказал он, — однажды в Западном Берлине я долго ходил вокруг банка Шпрингера (кажется, так было сказано) и думал, зайти или не зайти за своими деньгами. Так и не зашел, так там и лежат”. — “Наверное, вы не один там ходили, — сказал я. — Вдвоем, должно быть”. “Скорее всего так”, — усмехнулся В.В.

В связи с этим была рассказана А.Н. такая история: после окончания съемок “Ватерлоо” С. Бондарчук (режиссер и исполнитель одной из ролей) должен был получить полагающиеся ему деньги. Ему об этом сказали (он еще находился во Франции), но он тянул, не шел в банк. Наконец его пригласили в наше посольство и напомнили, что нужно получить деньги. Так, дескать, полагается. “Я не знаю такого закона, где это написано”, — якобы сказал Бондарчук. И уехал домой, оставив деньги в банке. В Москве его пригласили в Министерство культуры, напомнили ему о его гражданском долге и прочем. Он заявил, что деньги за границей ему нужны, что<бы> не выглядеть нищим среди своих зарубежных коллег. И он не намерен изменять свое решение. После этого он выложил на стол журнал “Лайф” и развернул его на крупной фотографии сына Гришина[48], снятого в Кении после удачной охоты на тигра. Под фотографией указывалось, сколько стоила лицензия на отстрел тигра. “Яне хочу, — сказал Бондарчук, — чтобы заработанные мною деньги шли на это. Оставьте это себе, — добавил он. — У меня есть еще экземпляр”. И ушел. И больше его никуда не вызывали. И о случившемся не напоминали.

Что это — легенда? Правда?

Вчера послал Янке Брылю свою книжку о Быкове. Дней десять назад я получил от него книжку 81 года “Рассвет, увиденный издалека”. Он обещал прислать и прислал. Думаю, что прочитаю и потом напишу ему. И Брыль, и его друг Калесник произвели на меня сложное впечатление. Не Адамович нашел их, а они Адамовича для работы над книгой о Хатыни (так объяснил мне Быков). Кажется, я завел разговор о Польше и очень быстро почувствовал, что отношение Брыля и особенно Калесника к тамошним событиям и вообще к польскому вопросу и полякам очень сложное и скорее неодобрительное. По мнению Калесника, то, что происходит в Польше с августа прошлого года, — результат многолетней подпольной контрреволюционной работы. О вине каких-либо руководителей, внедренного порядка жизни и т.п. он вообще не говорил. Неодобрение простиралось не только на Валенсу (он много раз видел и слышал его по телевидению: в Бресте польские передачи общедоступны): “простак”, которого используют стоящие за его спиною люди; малоквалифицированный рабочий и т. д. Брыль был уклончивее и, кажется, мягче. Позднее В.В. скажет, что Калесник прекрасно разбирается в литературе (он учился в польской гимназии — до “воссоединения”, теперь преподает в Брестском пединституте (?), был подпольщиком, потом — в партизанах), но в общественных вопросах — консервативен. <...>

Отношение к Сикорскому у Брыля и Калесника разное. У первого — уважительное, даже почтительное, у второго — жесткое: “Это тот же Пилсудский”.

Тут есть над чем подумать. Но одна встреча и застольный разговор мало что могут объяснить. <...>

Мне предлагают ехать в сентябре в Петрозаводск и Мурманск в составе группы под началом С.Залыгина (приглашены: Белов, Распутин, Лихоносов, Троепольский, Крупин, Астафьев, еще кто-то этого уровня и я) для обсуждения прозы “Севера” и мурманских сочинений. Беда не только в том, что нужно прочесть много сочинений, но и в обилии всяческих встреч и вечеров, которые запланированы. Поехать — потерять месяц. Это невозможно.

21.7.81.

<...> Было письмо от Л.Аннинского: неужели ты, спрашивает, прочитав мою статью о “Карателях”, смолчишь? Неужели не задело?

Это Оскоцкий сказал ему, что я прочитал.

А я-то журнал привез, да отложил — и не прочел (журнал мне подарил Адамович). И вот тотчас сел и прочитал и сегодня послал письмо в три страницы машинописи.

Опять на магазинах и конторах белеют объявления: “Все в колхозе” — или: “Все на сельхозработах”. Уполномоченный по делам церкви выезжает на заготовку сена через день. Повезло городской библиотеке имени Пушкина: ее отправили пропалывать картофель.

В Антроповском и Парфеньевском районах не хватает доярок. Около двухсот коров оставались недоенными. Придумали: из Куниковской женской колонии (под Костромой) направляют туда заключенных. Те требуют подъемных, пропивают их, потом сколько-то работают, снова пьют, и тогда их сменяют и шлют новых. Когда<-то> Игорь Громов, нынешний начальник областного отдела юстиции, рассказывал мне, какое это жуткое место — Куниковская колония и какие там царят нравы. Если рассказанное (рассказывал человек из бывших предриков, ныне — уполномоченный по церкви <...>) — правда, то — горестная.

При облисполкоме есть буфет, где дают колбасу и т.п. Сокращенно это именуют: УДП. Расшифровывается так: усиленный дополнительный паек, или Умрешь Днем Позже.

Пишу предисловие к сборнику Быкова, который готовит Барнаульское издательство. Предстоит ответить издательству “Советская Россия”: буду ли писать книжку о К.Воробьеве. В августе, видимо, будет принято решение такую книжку издать и встанет впрямую вопрос об авторе. Несмотря ни на что нужно будет согласиться.

С удивлением обнаружил свое имя в интервью Михаила Алексеева (“Наш современник”, № 7). Он называет там тех, кого признает критиками: М.Лобанова, Л. Аннинского, Палиевского, Кожинова, Золотусского и меня. Ряд любопытный. Но любопытнее всего, что я не только ничего не писал об Алексееве, но и не упоминал его никогда. То же самое могут сказать многие из им упомянутых. Да и отношу я себя к другому “крылу” литературы. Вот и пойми, в чем тут дело и “тайна”.

22.7.81.

Видел на съезде В.Распутина. <...>

Стояли разговаривали втроем или вчетвером. Я спросил Распутина: “Ну как там у вас (имея в виду президиум), кондиционеры, должно, посильнее?” Он улыбнулся: “Да что кондиционеры. У нас там буфет посильнее. Я достал кошелек, чтобы расплатиться, бумажки мусолю, а официант смотрит на меня странно, как на какого-то чудака. Оказывается, тут все бесплатно, а я-то, провинциал, а он на меня как на дурака смотрит...”

Бакланов за столом в “России”: “Хотите расскажу, как кормят президиум?” Все охотно прислушались. “Значит, так: выходишь в первую комнату, там посреди стол, а на столе — огромная чашка с черной икрой и вокруг ложки. Каждый подходит и ест ложкой сколько хочет...”

Все рассмеялись, и про вторую комнату он сочинять не стал.

Хорошо встретились на съезде с Б.[А.] Можаевым. На второй день он принимал поздравления: в “ЛГ” прошла его статья на полосу о сельскохозяйственных несчастьях. В первый же день он взял меня за пуговицу и стал толковать о моей книжке. Хвалил за то, за это, а потом стал упрекать, что я никак не заметил той особенности минувшей войны, что впервые в русской истории на стороне врага воевало очень много наших соотечественников. На другой день Б.А. говорил, чтобы я не придавал большого значения этим его упрекам, что книга хорошая и т.д. А я, разумеется, и не придавал.

Читал на съезде листок машинописи — не помню, кто принес, — где две цитаты: одна из очерка С.Борзунова о М.Алексееве (дескать, все знают Ясную Поляну, Спасское-Лутовиново, станицу Вешенскую, а теперь все знают село Монастырское, где родился замечательный наш писатель Михаил Алексеев), другая — из статьи М.Шагинян, опубликованной в прошлом году “Коммунистом Грузии” и перепечатанной в “Вечернем Тбилиси” (там написано о прекрасном городе Гори, где родился великий сын грузинского народа Иосиф Виссарионович Сталин, и далее в торжественных тонах перечисляются его великие заслуги перед советскими народами). Петр Алексеевич Николаев переписал эти старческие бредни, но сказал, что своей Иринке (так, кажется; это его жена) он этого не покажет, потому что она заплачет (у нее репрессированы были родители, сама она, как и П.А., воевала, была ранена)...

Петра Алексеевича я не видел почти четверть века. Но узнал его сразу, да и он говорит, что меня узнал. Разговаривали с ним мало, хотя он весь лучился доброжелательностью и расположением ко мне. <...>

Опять о костромском быте. На улице Советской, неподалеку от редакции, некоторое время назад открылся “Салон красоты”. Тома заходила туда однажды из любопытства. Руководит салоном жена А.И.Кузнецова, заместителя председателя облисполкома (сама бывшая председатель Кадыйского райисполкома). Большая, яркая, безвкусная женщина — так характеризует ее Тома. Всалоне — все респектабельно, но — ни души. Оказалось, что там можно получить (за три рубля) консультации специалистов: какой костюм вам будет к лицу, какая прическа, какая обувь (“Мода и одежда”, “Мода и прическа”, “Мода и обувь”); итого — девять рублей. И — все. Зато к услугам посетителей— бар; на взгляд Томы, получше пицундского в Доме творчества. Не так давно КузнецоваВ.И. устроила в “Салоне красоты” прием для высшего начальства. Ю.Б.[49] там, видимо, понравилось; <из> салона к автомашине его вели под руки; ноги уже не слушались... “А что, — сказала Валентина Ивановна, — мне еще сына надо выводить в люди”.

Еще о Ю.Н.Б. рассказано, что зимой был пьян, упал и сломал три ребра.

То-то поляки так разошлись, что не могут остановиться. Это их обновление нам поперек горла.

Шел сегодня по улице — вокруг пестрая летняя, очень живая толпа — а думалось: какие мы все послушные и покорные.

Читаю дневники С.Танеева, письма “сепаратиста” Г.Н.Потанина, прочел “За чертой милосердия” Д.Гусарова[50]. Сочинение Гусарова способно сказать внимательному человеку о многом, но сам автор предпочитает сообщаемое не обдумывать. Это не художественная проза; никакого сравнения с романом Богомолова. Прочитал “Записки мелиоратора” С.Залыгина (опубликованы в сб. “Пути в незнаемое”, 1970). Еще раз понял, что этот человек ума глубокого и независимого; интересен его подход не только к конкретной теме, но как бы сама школа его мысли, или иначе — его методология, общий подход.

Втягиваюсь в работу; лишь бы шла да ничего не мешало. Но так не часто бывает. <...>

30.7.81.

Володя отозвался. И телеграмму прислал, и два письма. Заработался. Пишет, что в стройотряде их факультета (работает в Хакасии) погиб второкурсник — убило током. По стране это стройотрядство, должно быть, дорого обходится. “Где сын-то ваш погиб”, — спросят потом, когда-нибудь родителей того юноши. “Да студентом был, на инженера учился, а погиб, когда курятник за тридевять земель строил”... <...>

Вчера открылось очередное заседание польского сейма, где, в частности, обсуждается вопрос о “вознаграждении” руководящим работникам государства, т.е. о зарплате членов правительства. Представляю себе, как передергивает при чтении сообщений из Польши наших руководителей. До чего дошли, как распустились!

Информация из Польши после съезда в наших газетах отсутствует полностью; западные радиопередачи старательно глушатся; “Трибуна люду” в киоски давным-давно не поступает. Ни одного номера “Шпилек” за этот год наша библиотека не имеет. Это все вместе и называется: полная и объективная, своевременная информация. Кто-то — по какому и где зафиксированному праву— решает, что должен и что не должен знать наш народ. Что полезно ему знать и что вредно. Им-то, разумеется, не вредно, их не совратишь, а вот остальным двумстам с лишним миллионам — вредно и опасно.

Леня Фролов удружил мне, прислав на рецензию, не предупредив, два романа. Один из них — огромный (700 страниц), под названием “Не поле перейти” Ивана Курчавова (Москва), члена СП, — я сегодня закончил читать. Завтра предстоит писать, и думаю об этом с тоскою и даже ужасом. Скажу здесь одно: роман — сочинение внехудожественное, журналистское, но самое главное — написан человеком, тоскующим по великому Сталину. Судя по всему, автор — армейский политработник, и свою правоверность, правильность он не устает демонстрировать. Среди некоторых фактов (роман автобиографический) есть явно подлинные, сбереженные памятью как уникальные. Герой романа работает в годы войны в политическом управлении армии старшим инструктором информации, т.е. сочинителем докладных и донесений о моральном и идеологическом состоянии солдат и офицеров. Он постоянно имеет дело с органами трибунала, прокуратуры, СМЕРШ, участвует в разборе всякого рода происшествий аморального характера. В частности, рассказывается, как в 1943году было прочитано письмо Сталину некоего бойца, который требовал от Сталина отречения и передачи власти сыну Василию. Тут же следует воспоминание героя о некоем учителе московской школы, который принес перед уходом на фронт в Политуправление письма, полученные от Сталина по поводу Василия (он учился у этого учителя). Дескать, в тех письмах строгий отец не называл сына иначе как хамом, негодяем и т.п. Один из персонажей романа считает, что бойца надо отправить в сумасшедший дом, другой — требует расстрела и т.д. Это существует в романе на правах краткого эпизода...

1.8.81.

<...> Прочел рассказы Ю.Трифонова в июльском “Новом мире”. Много горечи и печали; нет ничего, что было бы выше смерти. Ощущение, что все усилия, все достижения призрачны.

Н.Н.Яновский прислал составленную им книжку “шутейных” рассказов Вяч.Шишкова и хорошее письмо.

С пользой читаю В.Зазубрина[51]. Попалась вчера в магазине книжка С.Резника об ученом-хлопководе Г.Зайцеве (1887 — 1929). Прежде читал книжку С.Резника о Н.И.Вавилове. Вчера прочел и эту: выбирает он героев прекрасно; такие судьбы производят на меня огромное впечатление. Мир может безумствовать, исходить в ненависти и злобе, но Вавилов и Зайцев продолжают возиться со своими семенами, посевами, бесконечными кропотливыми опытами... Они работают и оказываются правыми перед людьми, своей наукой, историей...

Многим поколениям десятилетиями навязывали буденных, ворошиловых, калининых, сталиных, забивали голову, извращали воображение. И до сего дня — ворошиловы, буденные, дзержинские и еще, и еще...

А надо бы, чтобы учились у Вернадского, Ухтомского, того же Зайцева, Н.И.Вавилова, им подобных — учились бы тому, что действительно составляет смысл и достоинство человеческой жизни, человеческой работы...

Забыл записать, что 3 июля — день рождения Владимира Осиповича. Вэтом июле ему исполнилось пятьдесят пять лет. Когда мы пришли к нему, он сказал, что это неправда, что это событие случилось месяц назад и что он вообще после смерти матушки не отмечает больше этого дня, и сказал Быкову, чтобы тот дал отбой задуманной им поздравительной телеграмме от всех друзей и сказал всем, кто собирался ее подписать, что это ошибка...

Собираю В.О. посылочку из книг. Пока не соберу, не стану ему писать. Не знаю, какой бы знак признательности и самого искреннего расположения мог бы я сделать, кроме книг. А хотелось бы...

Из стихотворения А.П.Щапова (1861?): “Совет отживших стариков судьбой народов управляет, совет жандармов-дураков совет народный заменяет” (Потанин Г.Н. Письма.Иркутск, 1977).

12.8.81.

Коля Голоднов вернулся из командировки в Мантурово. Ехал домой на автобусе. При выезде из Мантурово обогнали похоронную процессию. Рядом с Колей сидел агроном Мантуровского сельхозуправления, и он рассказал, что хоронят 20-летнего парня, убитого в Афганистане. В конце июля, кажется 29-го, в военкомат пришло извещение, чтобы встречали тело. Ждали долго, т<ак>к<ак> тело везли семь дней. Когда сопровождающие гроб солдаты выгружали свой дальний груз из вагона, встречавшие заметили в глубине вагона еще несколько гробов. Хотя гроб был запаян, поспешили хоронить, т<ак>к<ак> запах пробивался. На гробе окошечка не было. Этот юноша должен был скоро отслужить свой срок, и мать уже начала ждать своего единственного сына. И вот дождалась.

Один из костромских комсомольских работников (из райкома комсомола) рассказывал Томе, что теперь военкомат привлекает к организации похорон афганских жертв и комсомольских деятелей. Недавно в Кострому вернулся из Афганистана солдат без руки и ноги. Он лежал в костромском госпитале, когда его навестила девушка, которую он любил. Они собирались пожениться. Будто бы девушка сказала: сейчас не война и мне он такой не нужен. Этот парень покончил с собой.

Сегодня по телевидению показывали фрагменты документального фильма о русской женщине, чей сын сражался в югославском партизанском отряде и похоронен в Белграде. Это был ее единственный сын. Старая женщина сидела перед камерой и вспоминала, как впервые приехала на могилу сына, как припала к каменной плите и стала ее целовать. Тома заплакала.

Комментировал этот фильм Г.Боровик. Он много говорил о горе матерей, потерявших своих детей в годы войны. Я смотрел и все думал, что эту передачу видит, возможно, та женщина из Мантурова. Что происходило в эти минуты в ее душе? Как объясняет она себе то, что случилось? Кого винит? Как понимает и понимает ли, за что погиб ее сын?

Тома передала мне рассказ Голоднова вчера. Вечером была передача о Международном конкурсе пианистов в Вене. Показывали, как играл победитель конкурса, московский студент, армянский юноша лет двадцати. Я подумал, что все это соседствует и происходит в одном мире, где есть разделение труда и судеб: один музицирует, а его сверстник догнивает в цинковом гробу, убитый на необъяснимой, бессмысленной войне, затеянной по чьей-то непредусмотрительности и недальновидности. Во всяком случае, присутствия разума в этой афганской операции не видно.

Когда Тома рассказывала эту мантуровскую историю, я невольно спросил— будто вдруг забыл, а так и было — на минуту забыл: а — сколько лет нашему Володе? — Двадцать один.

— Если бы такое случилось с моим сыном, я бы этого никогда не простил,— сказал я то, что очень ясно почувствовал. Именно почувствовал, а не подумал или размыслил. <...>

Приехал в Кострому погостить к родственникам Николай Скатов[52] с женой и дочкой. Встретил его сегодня на улице, и проговорили около часа. Обещал зайти. Ссылаясь на Ю.Селезнева (тот якобы сам спрашивал у В.Распутина), говорит, что Распутина пытались убить, и что уцелел он чудом (видимо, решили, что дело сделано), а юные, чуть ли несовершеннолетние убийцы получили условное наказание, и что подобраны они были специально в расчете на безнаказанность. Я сказал Скатову, что Селезнев — драматический рассказчик, но Скатов принялся меня убеждать, что именно так и было, что Распутин вызывал в Иркутске чье-то раздражение. <...>

20.8.81.

<...> Пришла в Кострому моя ярославская книжка[53]. От нее желтит в глазах. Пока купил сто экземпляров, куплю еще сто.

Но еще прежде мы попали с Никитой в Кинешму. Собирались в Ярославль прогуляться и купить масла, но вверх долго не было “Ракет”, и мы махнули вниз до Кинешмы. Шли по кинешемской базарной площади, и у часовенки на лотке я вдруг увидел свою книжку. Еще один экземпляр — последний — купили в магазине. Когда увидел на лотке, то невольно рассмеялся: вот куда пришлось плыть, чтоб увидеть свою книжку! От Ярославля до Костромы много ближе, чем до Кинешмы, да мне потом объяснили, что у костромского книготорга горючего для машин нет, ехать за книгами не на чем. Авернулись мы из Кинешмы, Тома и говорит: так ведь это неспроста! С Кинешмы сорок восьмого года книжка начата, в Кинешме и суждено было мне ее в руки взять. А пошли с Никитой, уже купив книжки, гулять по городу и тотчас оказались у кинотеатра “Пассаж”, куда мы с отцом заходили после поликлиники, в том самом сорок восьмом, когда я руку сломал и мне здесь, в Кинешме, гипс накладывали. Такие вот бывают совпадения.

Рецензию на Курчавова отправил. Как бы он со мной не рассчитался каким-нибудь хитрым, а то и простым макаром. Он, видать, из людей тех еще.

Теперь пишу о романе Ф.Шахмагонова “Не жалею, не зову, не плачу”. Вдругом роде, но тоже печатать невозможно. И опять — член Союза писателей, из Москвы. Вот такой у нас союз. Не знаю, как и благодарить Леню Фролова: столько времени на одно чтение убил.

22.9.81.

<...> Дела в Польше все хуже. Как и в шестьдесят восьмом году, наше Цека отправляет предостерегающие, предупреждающие письма, публикуются резолюции рабочих собраний, проводятся у польских границ маневры и т.д. Вся беда, что когда пар скапливается долго и выхода ему нет, то от прорыва его, от взрыва и взрывов ждать соблюдения “правил”, “приличий” и “норм”— невозможно. Слишком много скопилось... И чистоты, и грязи...

Сегодня в “Советской культуре” про Анджея Вайду написано, что он “полностью скатился в болото врагов социализма”.

Брал в библиотеке горьковскую “Летопись” за 1916 год, искал что-нибудь сибиряка А.Новоселова. Наткнулся на статью К.Левина (“Летопись”, 1916, №1) “А.И.Герцен и Польша”. Хоть перепечатывай — как раз к нашим благословенным дням.

5.10.81.

<...> Газетная быль: в раздевалке в углу — кладбищенский венок. Кому? Бывшему редактору[54] Дмитрию Алексеевичу Смирнову. Как? Его же позавчера похоронили. Общий переполох. Забыли венок отвезти. Редактор поручил своему заместителю, заместитель — заместителю секретаря партбюро, а тот, уезжая по личным делам, наказал, чтобы венок отвез шофер. Ну и остался венок в углу раздевалки. Решили, что отвезут на девятый день. На партсобрании в тот же день, как нашли венок, рассуждали об ответственности за порученное дело. Было невдомек, что никакого дела не было; это продолжало утрачиваться человеческое, разрасталась и приходила к абсурду проформа.

В “Дружбе народов” и “Литературном обозрении” мои статьи. Нравились, ждал, увидел, пустота. Вот радуюсь: эпиграф из Хаксли хорош. Лучшее, что напечатал, — эпиграф.

Оказывается, — это я забыл записать после возвращения из Москвы,— мой прадедушка по маминой линии[55] (рассказала папе тетя Наташа) был священником церкви при Смоленской богадельне (возможно, называлось это учреждение иначе), принадлежавшей Ланиным. Папа говорит, что эта церковь сохранилась до сих пор. <...> Еще тетя Наташа вспоминала, как жили в Дорогобуже: сначала в отдельном доме, в прекрасных условиях, потом переехали в домик попроще, поменьше и наконец очутились в казенной квартире, полагающейся акцизному чиновнику Сергею Владимировичу Богдановичу, моему дедушке. Папа связывает этот “спуск” с тем, что Сергей Владимирович был честным человеком. Тетя Наташа говорит, что не помнит, с чем связан этот переезд из квартиры в квартиру.

Читаю Л.Берга (“Труды по теории эволюции”) с большой пользой. Неожиданно наткнулся на интереснейшую статью Д.Чудинова о крестьянстве в “Сибирских огнях” 1922 года. Читаю А.П.Щапова и о Щапове, об идее областничества и федерации, восходящей к вступительной лекции Щапова в Казанском университете 1861 года. Или к каким-то его статьям самого конца пятидесятых годов.

Поразили меня проводы Щапова в Петербург после бездненских событий[56]. Провожали студенты, набились в комнаты, стояли во дворе, шли по улицам, потом сели в лодки и поплыли по реке Казанке к пристани. Плыли и пели песню. (Приведенный в воспоминаниях текст песни я переписал.) Песня народная, протяжная; ныне, кажется, забытая. Поразила меня и вся картина на реке, и заключенный в песне тон — тон исчезнувшей жизни, для которой эта песня годилась. Не поэзия утратилась, а состояние своей прикосновенности, принадлежности высокому чувству, высоким помыслам. У жизни не было сценария, и она росла наперекор несвободе — свободно и говорила как хотела.

Еще фольклор. Из уст газетного шофера: “Пусть бутылка стоит восемь, все равно мы пить не бросим. Доложите Ильичу, нам и десять по плечу. Ну а если станет больше, будет то же, что и в Польше” (в связи с повышением цен на водочные изделия, золото и т.п.).

Одна за другой вышли три книжки о Гитлере (с польского, с немецкого и наша). Продавщица в книжном магазине: а что, у него какая-нибудь дата?

Москва перевела нас в другой часовой пояс. Надо же создавать впечатление, что в жизни что-то происходит. Почти шучу: отняли час жизни.

19.10.81.

Тома выступала на т<ак>н<азываемом> “дне депутата” (обмен опытом) во Дворце текстильщиков. Там же выступал нынешний первый секретарь горкома комсомола В.Е.Пучков <...>. Он, в частности, сказал, что сейчас в комсомоле состоит лишь 68 процентов костромской молодежи. 2100 человек при переходе с предприятия на предприятие “скрыли свою принадлежность к комсомолу”. 53 процента новорожденных проходят через обряд крещения, половина браков после гражданского акта освящаются церковью. “Мы можем упустить молодежь, — сказал он, — как упустили ее в Польше, где 90 процентов членов „Солидарности” — молодые люди до 25 лет”. И еще сказал этот болтливый молодой функционер: у нас тоже есть нездоровые настроения. Пройдите вечером по улицам, посидите в ресторанах, послушайте разговоры — и вы услышите, что говорят о нашем времени, о партии и т.п. Потом он объявил, что из Афганистана в Кострому вернулся авиадесантный полк, в котором теперь есть и Герои Советского Союза, и награжденные орденами и медалями. Но, добавил он, оказалось, что не вся наша молодежь достаточно закалена физически, а также в волевом отношении.

За последнее время получил письма от В.Кондратьева, В.Быкова, Ф.Абрамова, В.Богомолова, С.Лесневского с поддержкой моей статьи в “ЛО”. Разумеется, это поднимает дух. Но настроение у меня странное: написанное написано и думаю я теперь о будущем, о том, что предстоит написать. Покоя на душе нет, большой удовлетворенности тоже. Впрочем, об “антимосковской” статье не жалею. Это нужно было сказать.

Вчера сообщили об отставке С.Кани[57]. Что бы ни было дальше, что бы ни изобрело наше начальство, мы — в зрителях.

Неподалеку от нас, по проспекту Мира, по соседству с горкомом партии, развернулась прямо-таки кипящая скоростная стройка. На пустыре, на месте снесенной бани (образца конструктивистской архитектуры тридцатых годов), цементируют, бетонируют, выкладывают плитами расходящиеся лучами дорожки... Возводится грандиозная Доска почета. Надо бы узнать, в какую цену она обойдется. <...>

Недавно Виктор Бочков[58] рассказывал, как Ф.М.Нечушкин, его начальник (начальник областного управления культуры), заговорил с ним о том, что он, Виктор, позволяет в своей частной переписке негативные отзывы о внешней и внутренней политике нашего правительства. И что ему, Виктору, нужно над этим серьезно подумать. Виктор сказал, что больше это не повторится. Такого обещания было достаточно; во всяком случае, Нечушкин показал, что он удовлетворен. Виктору было известно, что несколькими месяцами ранее его приятеля Роберта Маланичева (где он живет, не помню) вызывали в госбезопасность, где речь шла о письмах Бочкова. С тех пор Виктор стал аккуратнее, но “дело” было как бы не закрыто, и Нечушкин его “по совместительству” “закрывал”. То-то мне Тома говорит: остерегись. Но я-то в письмах правительство не ругаю совсем. Я о нем и о прочих властях молчу. С какой стати я буду нарушать всем известные правила нашей советской частной переписки.

Пишу текст выступления на 75-летии Сергея Маркова[59]. Отмечать будут в Парфеньеве; туда и должны поехать двадцать четвертого. Читал Маркова не без пользы. И есть что сказать.

11.11.81.

И съездил, и сказал... День тот воскресный для конца октября выдался блистательный: немного тяжеловатые белые облака на синем небе, сверкающие на солнце лужи... Нас возили по Парфеньеву на автобусах, и водители старались причаливать свои машины впритык к дощатым тротуарам. Мы-то явились по-городскому, в ботиночках-туфельках, а в них улицу пересечь трудно, потому что не улицы, а реки жидкой грязи. Ночью, когда нас трясло и мотало на разбитой дороге от Николо-Поломы, я поглядывал в окошко, и сердце сжималось от вида бедности, вдруг вырванного фарами из тьмы, от каких-то сменивших лесное мрачное сплетенье ветвей и стволов, покосившихся заборов, кривых сараев и темных, каких-то нестройно торчащих изб... Потом при въезде в Парфеньево явились вдоль дороги, забелели, застрочили черными строчками призывы и обязательства, вышагивающие нам навстречу на двух прямых ногах, явно показывая, что мы уже в пределах порядка и четкой перспективы и вообще празднично украшенного житья, отмобилизованного и призванного... Но солнце — вот лекарство от тоски и печали! И бедность всего здешнего быта никуда не делась, но словно что-то притупилось во мне, или же успел я уже к ней привыкнуть, или же смотрел теперь вокруг не из бросаемого, прыгающего автобуса, а спокойно— на все мерное и как бы застывшее... Когда же пошли открывать мемориальную доску на доме, где родился Сергей Марков, и я увидел высыпавший на улицы парфеньевский народ, чернеющий и пестреющий вдоль заборов, то я думал уже не о бедности, а какая-то умиленная сердечная дрожь поднялась вдруг во мне... Вот вышли все из домов своих, встали как на выносе, а почему, зачем, из какого интереса? Мало кто Маркова читал, сам он сюда взрослым никогда не наведывался, и никто уже не помнил, как он бегал по этим улицам малым мальцом... И вот высыпали, облокотились на заборы, стоят на крыльцах... Любопытно? Событие в монотонной здешней жизни? Хочется посмотреть на съехавшихся незнакомых, должно быть, важных людей? Так и есть, должно быть. Они смотрят, и мы смотрим. Сумрачные мужики торчат у столовой и магазина, — вот кому тяжко и обидно: понаехали какие-то, а из-за них ни водки, ни какого-нибудь портвейна не купи... Зло на нас поглядывают, а больше прячут глаза. Куда им деваться? Спасет какая-нибудь сердобольная запасливая бабка...

А вот на торжественное заседание в райком партии пришло мало людей: зал был заполнен, пожалуй, наполовину. Интересовались бы тем же Марковым, пришли бы. Но все равно кто-то собрался и даже детишек с собой привел... Вот для них всех я и говорил, но не знаю, что было понято и насколько оказалось нужно для их ума. Нажим центральный был у меня на былую русскую инициативу, предприимчивость; должно было прослушиваться, что ничего подобного сейчас нет и “короткие тусклые мысли тогдашних начальственных лиц” — не столько про тогдашнее... Боялся, что стану нервничать, задрожит в какой-то миг голос, но трубки дневного света так дребезжали и ныли над головой, что пришлось напрягать голос в опасении, что этот дребезг и треск отделяет его от зала, и потому-то все сказалось гораздо спокойнее, чем думал: физическое усилие отвлекало и гасило чувства.

Чтобы не забыть: в доме, на котором повесили мемориальную доску,— двухэтажный, деревянный, не большой даже, а крупный, дородный среди окрестной нередко трехоконной мелочи, — так вот, в доме этом жил (до Марковых? или одновременно?) А.Т.Виноградов[60], о котором я упомянул в желтой своей книжке; а в послевоенные годы располагалась служба госбезопасности.

На марковский юбилей приехали из Москвы: жена Маркова — Галина Петровна, ее дочь, двое внуков, двое племянников, сестра Маркова, муж другой сестры и еще какие-то родственники, а также старушка, оказавшаяся скульптором Ващенко (весь день она решала главную свою задачу: пыталась заручиться обещанием, что районные или областные власти купят у нее бюст Сергея Маркова), и еще — Евгений Осетров, Валерий Ганичев и отец с сыном, если не ошибаюсь, Мильковы (отец — литератор, сын — фотограф). Из Ленинграда приехал Илья Фоняков с женой, предварительно побывав в Костроме, где предложил театру свою инсценировку “Юконского ворона” (пока не знаю, что из этого вышло). Из Костромы были Юра Лебедев, Аркадий Пржиалковский, Виктор Игнатьев, Ермаков из Управления культуры и Алексей Голубев из обкома партии. Приезжал и оператор телевидения Опельянц (сюжет его, однако, до сего дня не прошел). Словом, “гостей” было человек двадцать пять. Всех нас парфеньевские власти кормили бесплатно завтраком, обедом, а вечером устроили ужин с коньяком и водкой. “Разорили Парфеньевский район”, — шутили мы потом. Ну а в самом деле: на какие это все средства? Тот же коньяк пять звездочек, бывший в избытке? <...> В Парфеньевской столовой нас обслуживали, как мы не сразу, но поняли, не официантки, а учительницы (Ю.Лебедев узнал бывшую свою студентку) и работники райкомов партии и комсомола. Был воскресный день, но весь аппарат райкома не отдыхал: все старались принять гостей (“писатели!”) наилучшим образом. Что ж, они сумели это сделать. Первый секретарь райкома партии А.Е.Викулов, небольшого роста, всем своим обликом здешний крестьянский человек, невзрачной внешности, был с нами довольно откровенен. Рассказал, что в 1932 году в районе жило 32 тысячи человек, сейчас — едва набирается десять тысяч. Вообще ничем не хвастал. Но манера держаться — знакомая: грудь развернута по-баландински, ноги расставлены, только что не покачивается на носках по-архиповски. Мал мужичок, но когда говорит из-за своего секретарского стола, его будто кто подкачивает, надувает, увеличивает в значении. Вот кто эффектно выглядел— наш Негорюхин: борода как у Маркса, рубаха желтая, волосы длинные. Пожалуй, рубаха да борода, нет — борода да рубаха, — этого вполне достаточно, чтобы что-то значить и обозначать. Больше можно ничего не иметь. “А ему нравится, пожалуй, сидеть в президиумах, слыть писателем или околописателем”, — подумал я, когда выступали в школе. Ничего я против Б.Н. не имею, даже не осуждаю его ни за что, а это подумалось само собой: борода заменяет многое. Любопытно, что в школе все учителя сидели где-то в последних рядах, и когда Г.П.Маркова преподнесла школе стопку книг мужа, то принимать их после явной заминки выслали из задних рядов старшеклассника; ни директор, никто из учителей не решились выйти: застеснялись... Школа — новая, большая, на краю села выходишь, — и как в Шабанове, открывается полукругом окрестность с уходящими к горизонту ярусами леса...

Было приятно побывать в парфеньевской картинной галерее (там открыли в трех комнатах музейную экспозицию, посвященную С.Маркову); после уличной грязи, всей остро ощущаемой заброшенности и бедности, которой, кажется, насыщен сам воздух, входишь в галерею, словно переступаешь порог...

24.11.81.

...какого-то строгого и чистого мира, где поддерживаются другие законы и другой климат. На крыльце ты еще в одном мире, вошел — в другом, и — подчиняйся. Не бог весть какое искусство, но строгость и требовательность — от него: смотрят со стен глаза, сверкает синее небо, всходит над лесом солнце. Шуваловский Сергей Максимов сидит[61] у окна в избе, плотный и монументальный, с бородой как у Фридриха Энгельса.

Помню, заходил ко мне в редакцию московский столяр Ухов со своими стихами; ничего, кажется, я тогда у него не смог выбрать. Был он уже немолод, крупный, рыхлый, благообразный человек, рассказывал, что собирается подарить родине — Парфеньеву — свою коллекцию картин современных художников, сложившуюся из подаренных ему работ. Оказалось, он делает для художников рамки и прочую столярную работу. Одинок, и вот пришел час думать о том, куда и как пристроить собранное, чтобы не пропало. На мое сдержанное отношение к его стихам не обиделся, словно и сам понял, что вряд ли это увидит свет... Зато картинная галерея свет увидела, и выходит: не зря жил человек...

Ужинали долго, москвичи отправились в Николо-Полому часов в девять, мы сидели до одиннадцати, потом продолжали ужинать в гостинице и еще немного уже в поезде часу в третьем, а то и в четвертом.

Было много анекдотов, но памяти у меня на них нет. И слава богу. Но один запомнил. В Мавзолее Ленина что-то задержался приезжий грузин. Ходит вокруг саркофага, удивляется, под саркофаг заглядывает, что-то ищет. Потом спрашивает у солдата: “Тут лежал такой небольшой, рыжеватый, с оспинками грузин. Где он?” Тот отправляет его наверх: там, у постовых, спросишь. Грузин спрашивает у тех: “Тут лежал такой небольшой, рыжеватый, с оспинками. Где он?” Постовые отправляют его дальше, к Кремлевской стене: там спросишь. Грузин опять спрашивает: “Тут лежал...” и т.д. Ему отвечают: “Его нет. Родственники забрали”. Грузин замолкает, потом говорит: “А у того, что там лежит внизу, что — родственников нету?”

13.12.81.

Сегодня с 00 часов в Польше введено военное положение. Весь день варшавское радио передавало “серьезную” музыку. Эта музыка показалась мне печальной; такую передают в дни государственного траура. Через каждый час— во всяком случае, в первой половине дня — музыка прерывалась и звучала запись обращения Ярузельского к народу. До и после обращения — польский гимн.

Наброшена военная узда.

Если бы это случилось где-нибудь на Западе или в Латинской Америке, то это событие было бы названо военным переворотом, приходом к власти военной хунты.

У Ярузельского нет выбора: чтобы удержаться у власти, он должен подавить оппозицию. Уйти от власти он не может. Это не предусматривается социалистической государственной системой. Оппозиция в такой системе к власти не допускается. Оппозиция вообще не допускается. Ее возникновение и узаконивание в Польше расценивалось в нашей стране как ненормальность, как нечто преступное, требующее подавления.

Непредставимо, чтобы Миттеран, например, почувствовав, что его партия растеряла авторитет и власть из его рук ускользает, решился на аналогичную меру. Ему бы пришлось уступить свое президентское кресло другому, а самому вернуться в положение лидера оппозиции.

Сейчас около полуночи. Варшава передавала военные марши, а сейчас зазвучали и песни. Сейчас там уже действует комендантский час. Что-то там будет завтра, в рабочий понедельник. Чтобы не было забастовок, рабочих и служащих мобилизуют как “резервистов”. Управлять будут через приказы. Ну вот очередной бравурный марш... Как на праздник.

Секретариат Союза писателей СССР присудил мне одну из четырех ежегодно присуждаемых премий за лучшие литературно-критические работы: за книжку о Быкове и за статьи 1980 года (о Ф.Абрамове и А.Адамовиче). Быков прислал по этому поводу поздравительную телеграмму. В городе литгазетовскую нонпарель тоже прочли и стали поздравлять. Я знал о присуждении премии с октябрьских праздников (пришло письмо от В.М.Озерова)[62], но никому не говорил. Знак этот, конечно, неплохой, но радость быстро прошла: все мысли — о новых, будущих работах. Как и прошлая осень, эта тоже суетна: работаю не столько и не так, как хочу.

Недели две назад часов в одиннадцать дня звонок в дверь. Открываю— Можаев. Оказалось, что у него в Костроме живет брат 54 лет, наладчик линотипов, ездит по районным типографиям, наездился, устал, просится на спокойную службу в отдел кадров и нужно ему в этом устройстве помочь. Вот Можаев и приехал на своей машине, чтобы посетить наши конторы и все устроить. От меня Б.А. поехал в обком, обещав часа в три вернуться. Так и вышло, посидели, выпили чаю, поговорили, а как ехать — образовался сильнейший гололед. К нашей с Томой радости вынужден был Б.А. ночевать в Костроме; за мост-то он проскочил легко, в городе дорога разъезжена, а километрах в двадцати его ждал лед и развернутый поперек дороги грузовик с прицепом, вот он и вернулся. Вечером приехал к нам, и мы о многом поговорили.

На прошлой неделе я прочитал вторую часть “Мужиков и баб” и вчера отправил Б.А. письмо. Потом я сказал Томе, что издать бы эту книгу наряду с некоторыми другими массовым, общедоступным тиражом, сопроводив радио- и телеоповещением, и народное образование значительно бы выросло. Может быть, кое-что прояснилось бы в умах. И “Блокадную книгу” тоже не мешало бы издать именно так, чтобы дошла до большинства. Ну и еще кое-что в целях “просвещения” и знания отечественной истории... Теперь же каждый день почти в каких-нибудь хроникальных кадрах нам показывают физиономию Сталина. Прямо-таки навязывают нам ее: смотрите, смотрите, смотрите... Исколько превратного, сколько лжи и неправды рассеивает по стране одно это навязывание... Лучше бы, напоминая о сражении за Москву 41-го года, показывали солдатские и офицерские лица (тогда, правда, офицеров не было)... Я снова и снова убеждаюсь в преступной — по сути своей— безответственности инспираторов и “делателей” этой пропаганды.

Книга Можаева, как и “Блокадная книга”, заставила заново думать о “больном” и тяжелом в судьбе и истории нашего народа. Что думать — заново переживать, травить воображение, мучиться беспомощностью, молчанием, безгласностью.

Перепечатал записки костромской жительницы А.А.Макаровой, обратившейся ко мне с неожиданной просьбой прочесть их — “просто так”. Может быть, эта несколько “нетипичная” история из конца 30-х годов мне пригодится, скажем так, для “рассказа”... Хотелось бы мне об этом написать. <...>

Было много хороших писем, в том числе особо важные для меня — от Кондратовича[63] и Буртина[64]. <...>

И.Васильев, очеркист из Калинина, пишет в “Сов. России” о понижении “жизненного тонуса” в народе, о том, что этот тонус нужно “культивировать”. “Культивировать” бесполезно, чепуха какая-то, но про “понижение” верно, и хорошо, что это сказано.

Надо бы написать здесь о “Блокадной книге”, о “Мужиках и бабах”, которые автор еще надеется напечатать. Но рука медлит, легко про это не напишешь. Тома сегодня сказала: “Делают с нами что хотят”. Это верно.

Челюсти государства.

Забыто, что социалисты всегда были антигосударственниками, хотя бы в теории: зло, таимое, заключенное в государственном механизме, ясно осознавалось.

Теперь мы — лютые государственники. Лютее, кажется, нет. <...>

14.12.81.

Ждем вестей из Польши. Западное радио сообщает, что связь со своим корреспондентом поддерживает лишь агентство Рейтер. Остальная связь запрещена. Информация из остальной Польши в Варшаву не поступает. Распущены на неопределенно долгие каникулы школьники и студенты.

(Окончание следует.)


[1] Бочковы — костромские друзья Дедкова и его семьи.

[2] Дедков И. А. Василь Быков. Очерк творчества. М., “Советский писатель”, 1980.

[3] В письме писателя А. Адамовича шла речь об очередной (неосуществившейся) попытке друзей Дедкова перетянуть его в Москву на постоянную литературную работу.

[4] Имеется в виду статья писателя Ф. Абрамова (1920 — 1983) “Люди колхозной деревни в послевоенной прозе” (“Новый мир”, 1954, № 4), в которой критиковался роман С. Бабаевского “Кавалер Золотой Звезды” и ряд других произведений за идеализированное изображение жизни послевоенного колхозного села. На статью Ф. Абрамова резко отреагировала официальная советская критика.

[5] Дедков упоминает полемические статьи литературных критиков и публицистов Ю.Селезнева, В. Кожинова, В. Лакшина и Ю. Карякина о творчестве Достоевского, появившиеся в ту пору в периодической печати к столетию со дня его смерти.

[6] Быков В. В. — белорусский писатель, автор романов и повестей “Мертвым не больно”, “Атака с ходу”, “Круглянский мост”, “Сотников”, “Карьер” и др. Ныне живет в Финляндии.

[7] Лазарев Л. И. — литературный критик, ныне главный редактор журнала “Вопросы литературы”.

[8] Николаев П. А. — академик РАН, литературовед, историк литературы. В 50-е годы читал лекции по русской литературе на факультете журналистики МГУ, был научным руководителем дипломной работы Дедкова.

[9] Богомолов В. О. — писатель, автор повестей “Иван”, “Зося”, романа “В августе сорок четвертого...” (“Момент истины”). Далее в тексте упоминается как В. О. — Владимир Осипович.

[10] Дедков И. А. Во все концы дорога далека. Литературно-критические очерки и статьи. Ярославль, 1981.

[11] Оскоцкий В. Д., Сидоров Е. Ю., Аннинский Л. А. — литературные критики.

[12] Переиздания книги Дедкова “Возвращение к себе” не было.

[13] Фролов Л. А. — писатель, директор издательства “Современник”.

[14] Селезнев Ю. И. (1939 — 1984) — литературный критик, литературовед, автор книг “В мире Достоевского”, М., 1980, “Достоевский” (серия ЖЗЛ), М., 1981. В 1981 году стал первым заместителем главного редактора журнала “Наш современник”.

[15] Бочарников В. А. — костромской писатель.

[16] Баландин Ю. Н. — первый секретарь Костромского обкома КПСС в те годы.

[17] Грамши Антонио (1891 — 1937) — основатель и руководитель Итальянской компартии. В 1926 году был арестован и приговорен (в 1928 году) фашистским судом к двадцати годам тюрьмы. Освобожденный из заключения в 1937 году, через несколько дней скончался. В заключении Грамши занимался разработкой проблем философии, политики, истории. Его заметки, статьи, наброски, сделанные в фашистском застенке, после смерти Грамши были изданы в Италии в нескольких томах под общим заглавием “Тюремные тетради”. Перевод “Тюремных тетрадей” издавался и на русском языке.

[18] Воронский А. К. (1884 — 1937) — литературный критик, мемуарист, прозаик, свою литературно-критическую деятельность начинал в Иваново-Вознесенске. Основатель и ответственный редактор толстого литературного журнала “Красная новь” (1921), которым он руководил до 1927 года. Позже Воронский был обвинен в троцкизме, репрессирован и расстрелян. Дедков работал несколько лет над книгой о Воронском, которую не успел завершить.

[19] Гумилев Л. Н. Этногенез и биосфера Земли. Л., 1979. Это ротапринтное издание ЛГУ было депонировано Всесоюзным институтом научной и технической информации, и его можно было заказать на производственно-издательском комбинате ВИНИТИ в Люберцах. Книга была издана “нормальным” типографским способом только в 1989 году и позже неоднократно переиздавалась.

[20] Дедков И. Тотальные аргументы Александра Проханова, или Жизнь по-новому. — “Литературная учеба”, 1980, № 3.

[21] Дедков И. Долгая память Зимнего берега. О творчестве В. Личутина. — “Дружба народов”, 1981, № 3.

[22] Куняев С. Ю. — поэт, публицист, литературный критик, ныне главный редактор журнала “Наш современник”.

[23] Кузнецов Ф. Ф. — литературный критик, литературовед, доктор филологических наук, ныне директор ИМЛИ.

[24] XXVI съезд КПСС.

[25] Леонович В. Н. — поэт, автор книг “Во имя”, “Нижняя Дебря”, “Хозяин и гость” и др., переводчик грузинской поэзии. Родился в Костроме, в 70 — 80-е годы работал в Костромской области.

[26] Григорьян Л. Г. — поэт, живет в Ростове-на-Дону.

[27] Костромская ГРЭС. 28 Адамович А. М. (1927 — 1994) — писатель, публицист, общественный деятель. Автор дилогии “Партизаны”, “Хатынской повести”, книг “Я — из огненной деревни” (совместно с Я. Брылем и В. Колесниковым), “Блокадная книга” (в соавторстве с Д. Граниным), “Каратели” и др.

[29] Дедков И. Когда рассеялся лирический туман... О “московской прозе”. — “Литературное обозрение”, 1981, № 5.

[30] Сикорский Владислав (1881 — 1943) — польский генерал, премьер-министр польского эмигрантского правительства в 1939 — 1943 годах, подписал (30 июля 1941 года) договор с СССР о возобновлении дипломатических отношений. Погиб в авиакатастрофе. В 1981 году в польской прессе поднимался вопрос о перенесении праха Сикорского из Англии на родину.

[31] Речь идет о книге Дедкова “Василь Быков” (М., 1980).

[32] Енишерлов В. П. — литературный критик, член редколлегии журнала “Огонек” в те годы. Ныне главный редактор журнала “Наше наследие”.

[33] Яновский Н. Н. — литературный критик, литературовед.

[34] Ядринцев Н. М. (1842 — 1894) — выдающийся общественный деятель, публицист, ученый, исследователь Сибири, автор книги “Русская община в тюрьме и ссылке” и др. Дедкова интересовало творчество сибирских писателей Г. Н. Потанина, А. Е. Новоселова, А.П. Щапова, все “сибирское областничество”.

[35] Ланщиков А. П. — литературный критик, автор книг “Времен возвышенная связь” (М., 1969), “Славься, Отечество” (М., 1975), “Чувство пути” (М., 1983) и др.

[36] Дедков И. Простор рассказа, воспарение души, или За какую команду вы играете? О прибалтийском рассказе. — “Дружба народов”, 1981, № 9.

[37] Турков А. Энергия справедливости. — “Литературная газета”, 1981, 3 июня.

[38] Редактором “Литературной России” в те годы был Ю. Т. Грибов.

[39] Семин В. Н. (1927 — 1978) — писатель, автор повестей “Семеро в одном доме”, “Женя и Валентина”, романов “Нагрудный знак OST”, “Плотина” (не окончен).

[40] Володя и Никита — сыновья Дедкова.

[41] Валентин — В. Д. Оскоцкий.

[42] Речь идет о Седьмом съезде Союза писателей СССР, который проходил в Москве с30 июня по 4 июля 1981 года.

[43] Быков В. В., Адамович А. М., Брыль Я. А., Колесник В. А. — белорусские писатели, поэтому Дедков сохраняет в дневнике белорусское написание фамилии Колесника — Калесник. Далее в дневнике А. Адамович, Я. Брыль и В. Калесник фигурируют как авторы книги “Я из огненной деревни...” (Минск, 1975).

Нинов А. А. (1931 — 1998) — ленинградский литературный критик и литературовед. Ниже он обозначен в дневнике инициалами А. Н.

[44] А. И. Солженицын.

[45] Дедков И. О творчестве Федора Абрамова. — “Вопросы литературы”, 1982, № 7.

[46] Дедков И. О судьбе и чести поколения. — В кн.: Бакланов Г. Собр. соч. В 4-х томах, т. 1. М., 1983.

[47] В. В. Быков.

[48] Гришин В. В. (1914 — 1992) — первый секретарь Московского горкома КПСС и член Политбюро ЦК КПСС в 1967 — 1985 годах.

[49] Ю. Б. и Ю. Н. Б. — инициалы тогдашнего первого секретаря Костромского обкома КПСС Баландина Ю. Н.

[50] Документальный роман Д. Гусарова об одном из драматических эпизодов Великой Отечественной войны в Карелии; был опубликован в журнале “Север” (1976, № 7 — 9).

[51] Зазубрин В. Я. (1895 — 1938) — сибирский писатель, автор известного романа “Два мира” (1921). Творчеству Зазубрина посвящен второй том “Литературного наследства Сибири” под редакцией Н. Н. Яновского и том в серии “Литературные памятники Сибири” (Иркутск, 1980).

[52] Скатов Н. Н. — доктор филологических наук, директор Пушкинского дома.

[53] Дедков И. А. Во все концы дорога далека... (Обложка у книги неудачная, ярко-желтого цвета.)

[54] Газета “Северная правда”, г. Кострома.

[55] Богданович Владимир Петрович.

[56] Волнения крестьян Казанской губернии в апреле 1861 года в ответ на земельную реформу. Центр волнений — село Бездна. Крестьяне требовали раздела всей помещичьей земли. Толпа была расстреляна войсками.

[57] Каня Станислав — первый секретарь ЦК Польской объединенной рабочей партии в 1981 году.

[58] Бочков В. Н. (1937 — 1991) — историк, краевед, писатель, друг И. Дедкова. В это время КГБ вел “дело” Бочкова, его нигде не принимали на работу.

[59] Марков С. Н. (1906 — 1979) — поэт, писатель, автор книги “Юконский ворон”, исторических повестей “Идущие к вершинам”, “Люди великой цели” и др. Родился в посаде Парфеньево Костромской губернии.

[60] Виноградов А. Т. — выпускник Петербургской медико-хирургической академии, земский врач, с 1878 по 1905 год работал в посаде Парфеньево, был его почетным гражданином, умер, простудившись в поездке по деревням.

[61] Максимов С. В. (1831 — 1901) — русский писатель-этнограф, академик Петербургской академии наук, автор книг “Лесная глушь”, “Бродячая Русь”, “Крылатые слова”, “Нечистая сила” и др. Родился в Парфеньеве. Речь идет о портрете Максимова работы Н.В.Шувалова.

[62] Озеров В. М. — литературный критик, в ту пору один из секретарей Правления СП СССР.

[63] Кондратович А. И. (1920 — 1984) — литературный критик, заместитель главного редактора “Нового мира”, когда его возглавлял А. Т. Твардовский, автор “Новомирского дневника (1967 — 1970)”. Отдельным изданием “Новомирский дневник” вышел в 1991 году под общей редакцией И. Дедкова (М., “Советский писатель”).

[64]Буртин Ю. Г. — литературный критик, публицист, сотрудник журнала “Новый мир” при А. Т. Твардовском.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация