Андрей Волос
Недвижимость
роман
Недвижимость
роман
  • 1 . . . . . . . . . . . . . . . . 1
  • 2 . . . . . . . . . . . . . . . . 2
  • 3 . . . . . . . . . . . . . . . . 3
  • 4 . . . . . . . . . . . . . . . . 4
  • 5 . . . . . . . . . . . . . . . . 5
  • 6 . . . . . . . . . . . . . . . . 6
  • 7 . . . . . . . . . . . . . . . . 7
  • 8 . . . . . . . . . . . . . . . . 8
  • 9 . . . . . . . . . . . . . . . . 9
  • 10 . . . . . . . . . . . . . . . 10
  • 11 . . . . . . . . . . . . . . . 11
  • 12 . . . . . . . . . . . . . . . 12
  • 13 . . . . . . . . . . . . . . . 13
  • 14 . . . . . . . . . . . . . . . 14
  • 15 . . . . . . . . . . . . . . . 15
  • 16 . . . . . . . . . . . . . . . 16
  • 17 . . . . . . . . . . . . . . . 17
  • 18 . . . . . . . . . . . . . . . 18




А ведь счастья много, так много, парень, что его на всю бы округу хватило, да не видит его ни одна душа!

А. П. Чехов, “Счастье”.

1

Михалыч взял два молотка и принялся часто-часто колотить по капоту. Капот гремел, железо гнулось, а краска осыпалась.

— Ты что же делаешь, Михалыч? — спросил я непослушными губами. — Разве так ремонтируют? Ты же только машину портишь!

Михалыч оскалился и забарабанил с новой силой.

Я хотел оттолкнуть его, и рука, кое-как протырившись между завесами отлетающего сна к яростному дребезгу телефона, схватила трубку.

— Алло!

— Идущие на смерть приветствуют тебя, — торжественно сообщил Кастаки.

Я перевел дух. Потом сказал, глядя на часы:

— Жалко, вас раньше не укокошило.

— А что такое? Девятый час, голуба. Другие уже труждаются. Тебе письмо пришло.

— В такую рань? — безрадостно спросил я.

— Вот тебе раз! Можно подумать, я навязываю свои услуги!.. Если бы у меня самого не было постоянного адреса, я бы вел себя скромнее. И снисходительно относился к тем мелким неудобствам, что доставляют мне верные друзья. Которые, между прочим, находят время получать мои письма на свой адрес. А также должны озабочиваться моим о них уведомлением!

Я прямо-таки видел его ликующую рожу: руку бы дал на отсечение, что он сидит, развалясь, за накрытым утренним столом перед недопитой чашкой кофе.

— Озабачиваться, — буркнул я.

— Это если бы от слова “бачить”! — снова возликовал Шура, смеясь, будто гавкая. — А поскольку мы, я надеюсь, говорим по-русски, то есть на языке “Капитанской дочки” и “Героя нашего времени”...

— Ну все, все. Спасибо.

— Из “спасибо” шубы не сошьешь, — вздохнул он. — Так что, заедешь?

Я посоображал.

— Сегодня — точно нет. Завтра?.. не знаю... Как-нибудь заскочу. Знаешь, прочти, пожалуй. Может, что срочное. Откуда письмо-то?

— Известно, откуда. С родины героя, — ответил Кастаки, хрустя конвертом. — Ну что, слушаешь?

— Слушаю.

— Грамотно читать или как написано?

— Как-нибудь уже читай, а!

— Значит, так... — сказал он как ни в чем не бывало. — Начинаю. “Сереженька, дорогой, здравствуй! Как ты там живешь? У нас все хорошо. Еще раз тебя прошу, не звони так часто. Только деньги на ветер бросать. Все равно по телефону ничего толком не скажешь. Лучше выбери часок, сядь и напиши все как следует. И не говори мне, ну какой из меня писатель. Знаешь, как приятно нам письмо от тебя получить. А то все телефон да телефон. Что по нему скажешь? С пятого на десятое. Я вот лучше сяду да напишу все как следует...”

Все у них всегда в порядке, подумал я, прижимая к уху мембрану. Что бы ни происходило в граде и мире — у них все всегда в порядке.

— “Осень на удивление теплая, газ идет без перебоев, свет тоже редко отключают. Совсем не как в прошлом году. Я тебе не говорила, а прошлой зимой три недели не было ни света, ни газа. Чуть не замерзли. Очень было смешно. Я как-то с утра начала на балконе возиться с дровишками. Приготовила кое-как еду, все кастрюльки закоптила. Потом нагрела воды, перемыла, копоть отчистила. А стала под дверью подметать, Мишка Ибрагимов идет по лестнице. Я говорю, когда уже газ дадут, сил нет. А он говорит, вы чего, тетя Наташа, со вчерашнего вечера пустили. Я чуть в обморок не упала. А теперь все в порядке...”

Закрыв глаза, я слушал хрипловатый Шурин голос.

— “За нас не волнуйся, у нас все хорошо. Ты ведь знаешь, в газетах такого понапишут, а ничего страшного-то и нет. То, что ты говоришь — мятеж, так это какие-то дурачки пошумели, и все кончилось. Говорят, что постреляли немного за девятой автобазой, где поворот на хазэ, но мы там не бываем, ничего, слава богу, не видели и не слышали. Транспорт уже ходит, и все в порядке...” А что такое хазэ? — спросил Кастаки голосом собеседника, а не чтеца.

В порядке. Все всегда в порядке. Вот так.

— Хлопкозавод.

— Ага. Ясно. Далее... “Транспорт уже ходит, и все в порядке. Про съемную квартиру отец сказал, чтобы ты не выдумывал. Не поедем мы в съемную квартиру. Мы тут, слава богу, замечательно живем, чтобы на старости лет мотаться по съемным квартирам. Зачем нам это. Живи себе спокойно, о нас не думай, у нас все хорошо, все есть, ни в чем не нуждаемся. Так что выкинь из головы. Если будешь посылать продукты, обязательно положи хотя бы бутылочку растительного масла. Куда эти черти запротырили все, ума не приложу, масла днем с огнем не сыскать, а только в коммерческих за доллары. А так все есть. Лето было изобильное, помидоры — шесть, огурцы — четыре. Корзинцевы уезжают в город Изборск, это под Псков, там их Светка, ты ее не помнишь, купила полдома каких-то развалюшных. Я думаю, вот была им охота туда тащиться. От добра добра не ищут. Жили бы себе и жили. Помнишь ли ты сестру Насти Кречетовой, Катю, прихрамывает. Настя-то давно уехала, а Катя живет с матерью возле горсада в доме химиков. Нашли покупателей на квартиру и продали. Очень удачно — их покупатели деньги прямо Насте отправили, в Минск. Потому что здесь страшно деньги получать, ты знаешь. Скоро уедут. Зачем им это нужно, не знаю...”

Я слушал Шурин голос, а видел не Шуру Кастаки... и даже не округлые буквы маминого почерка... я видел лица, лица...

— “Что-то давно ничего не слышно от Павла. Болит у меня за него душа. Как он там теперь один управляется? Аня все же какая-никакая была, а жена, царство ей небесное. Вика, по-моему, совсем бестолковая, и ему от нее никакой помощи, только морока. Надеюсь, она где-нибудь учится или работает. Ты ему позвони, здоров ли. Что-то у меня душа болит за него. Надеюсь, он исправно отдает тебе деньги. Ты ему напоминай, а то ведь знаешь как. Своя ноша не тянет, а чужая тем более. Я все время думаю, что не нужно было тебе этого делать. У тебя своя жизнь, у него своя. Очень мне его жалко, но кто же виноват, что так получилось. Ничего страшного. Отсидел бы пару лет и вышел. Не он первый, не он последний. В конце концов, мог бы и у кого-то другого эти деньги взять. Как будто у тебя денег куры не клюют. Целуем тебя крепко. Не звони часто. До свидания”.

Кастаки замолчал и снова принялся шуршать бумагой.

— Все?

— Все, — вздохнул он. — До последней буковки.

— Спасибо.

— Не за что... Ладно. — Шурин голос вдруг погрустнел. — Давай. На службу опаздываю. Достала эта служба. Надо бы выпить, а?

— Что значит — достала? Ты это брось. Нужды стариков и младенцев — превыше всего.

Кастаки выругался.

— Подумаешь, у меня тоже дел невпроворот, — сказал я. — Не огорчайся. Будет повод — выпьем. Давай...

Я положил трубку и потер лицо ладонями. Павел, Павел... да, действительно. Дня три назад... нет, больше недели прошло... в прошлый вторник, что ли? Снова звонил — и опять никого.

В коридоре стояла успокоительная тишина.

Ночью я пробирался к своей комнате на цыпочках. Моя осторожность пропала зря — судя по всему, Анны Ильиничны не было.

Бедная старушка. Ничто меня не может так порадовать, как ее отсутствие.

Застилая постель, я размышлял о том, что Анна Ильинична сама виновата. Втемяшилось ей, что перед тем, как сдавать мне комнату, соседи должны были спросить у нее разрешения. Не знаю... Кой толк спрашивать у нее разрешения, если большую часть времени она живет у дочери. И только когда они там уже готовы друг другу в суп стекла накрошить, эвакуируется сюда. И внучка с собой привозит. Полагаю, дочь хочет иметь личную жизнь. А мальчик мешает. Симпатичный такой паренек лет примерно четырех. Этакий бутуз. Деструктивист этакий. Кокнул мою любимую голубую чашку. “Севгей! — кричит. — Севёжа!..”

Ладно. Какая позиция является лучшей, чтобы начать день? Вот именно: руки перед собой, ноги — на ширине плеч... Сто лет назад учитель физкультуры, дав эту команду, хмуро сказал, глядя на мои кеды: “Капырин, если б у тебя были такие плечи, ты бы уже в олимпийском резерве людям нервы мотал. Ну что ты растопырился?”





2

Ленинградка в этот относительно ранний час оказалась на удивление свободной. Ветер свистел в оконную щель, а бурые липы по сторонам слились в монотонные полосы.

Светофор переморгнул на желтый.

Я начал притормаживать, подумав, что однажды от моей Асечки отлетит переднее колесо и я угожу как раз в одну из этих лип или вылечу на встречную полосу лоб в лоб с каким-нибудь бронированным “юконом”, которому, в отличие от меня, ничего при этом не сделается.

По зебре пешеходного перехода семенила старушка с мохнатой собачкой и зонтиком, а я нетерпеливо подгазовывал, размышляя о том, что десять лет назад, когда у меня не было машины, жизнь моя, возможно, находилась в несколько большей безопасности.

Впрочем, в любом случае она (то есть жизнь) в конце концов перемалывает человека в никому не нужный фарш. Я давно уже не могу доказать себе, что долг всякого живущего — стремиться к долголетию. Сомнительно, что целью жизни является продление самой жизни, а вовсе не, положим, скорый ее конец. Во-первых, слишком много времени. Я имею в виду время вообще. Будяев, правда, твердит, будто никто на самом деле не знает, что такое время. Но это не важно. Так или иначе, его слишком много. Тебя не было — а оно уже текло. Тебя не станет — а оно будет течь дальше. Жизни отведен в нем совсем незаметный кусочек. Будь тебе хоть девять, хоть шестьдесят девять, хоть девятьсот шестьдесят девять лет — в сравнении с тем, что осталось, эта крупица представляет собой чистый нуль. Почерпни из вечности хоть сколько — ее все равно не убудет. Ну и какой смысл доживать до беззубой старости? Итоги долголетия прискорбны.

Зажегся зеленый, и я отпустил сцепление. Набирая ход, я чуточку вильнул, чтобы не задеть давешнюю старушку, — прижимая к иссохшей груди собачку, она все так же поспешала к бордюру... Ладно, эта хотя бы ходит. Еще и песика таскает. Моя личная бабушка последние годы путешествовала только до унитаза. Она дотянула до девяноста трех — и что толку? Смолоду жизнь ее была тяжела и довольно безрадостна: последние тридцать пять лет терзали мучительные недуги, а за четверть века до кончины она обезножела. Вот так. Можно возразить: зато она оказалась долговечной. Да, она оказалась долговечной. А что это значит, если вдуматься? То, что ей пришлось пережить смерть мужа, одного из сыновей и даже кое-кого из внуков. Незадолго до собственной кончины она быстро и основательно спятила. Деменция. Говоря по-русски — процесс превращения мозгов в овсяную кашу. Пока были силы, бабуля все порывалась куда-то идти: упрямо сползала с кровати, падала и расшибалась. Меня она узнавала до последних дней. Даже время от времени интересовалась: а ты не падаешь?

Я миновал трамвайные пути, свернул направо, расплескал четыре большие лужи, въехал в арку, увидел вишневую “девятку” Константина и извинительно моргнул фарами: опоздал на четыре минуты.

Николай Васильевич выбирался из машины. Неловко пригнулся, шляпа упала и покатилась по асфальту. Он догонял ее, передвигаясь, наподобие кенгуру, большими скачками, неожиданными при его возрасте и комплекции.

— Последний бой? — негромко спросил я, кивнув в его сторону. — Он трудный самый?

Константин покачал головой:

— Смеешься... Еще три посмотрели. Все ему не то. Все не то...

— Так берите нашу, — шутливо предложил я. — Чем не квартирка? Долго приглядываетесь...

Николай Васильевич уже возвращался, на ходу смахивая какой-то мусор с тульи шляпы рукавом своего доперестроечного пальто.

— Здравствуйте, Сережа, здравствуйте, — тоном безнадежно больного сказал он, нахлобучил шляпу и сперва было жестом отчаяния махнул рукой, словно отказываясь от рукопожатия, но потом спохватился, сообразив, видимо, что даже скорбь должна знать разумные границы, и ответно протянул мне вялую ладонь.

— Ну что? — спросил я. — Пойдемте?

В подъезде воняло кошками, наружная дверь была нараспашку (она всегда была нараспашку), а прочие (общим числом, если считать до лифта, четыре штуки) сильно покорежены. Николай Васильевич во всякий свой визит, переступив порог, невольно отшатывался, спотыкался, морщился, разглядывая исписанные стены. Проходя в очередную дверь, тайком поглаживал алюминиевые косяки, будто пытаясь определить, сколько они еще продержатся. Однажды я слышал, как он бормотал: “Господи, да за что же они все это так ненавидят?..”

— Да-а-а-а... — протянул он и на этот раз, озираясь из-под всклокоченных бровей, как если бы видел все это впервые. — Обстановочка!

— Вам же не в подъезде жить, — заметил Константин, нажимая кнопку лифта. — Теперь по всей Москве домофоны ставят. Поставят домофон — и дело с концом.

— Когда это еще будет... — вздохнул Николай Васильевич, следя за тем, как огонек индикатора переваливается с одного этажа на другой. — А пока вон как: живи в дерьме... Нет, все-таки это неправильно.

И он огорченно отвернулся к узкому грязному окну. За окном золотились деревья во дворе, и ветер горстями подбрасывал листья.

— Что неправильно? — устало переспросил Константин.

По идее, Константин должен был бы сейчас испытывать острый охотничий азарт: зверь-подранок в лице Николая Васильевича, теряя силы, бежал по кругу, вот уже в пятый раз как заколдованный возвращаясь на то самое место, что грозило ему погибелью. По всем понятиям риэлторского дела, именно здесь в конце концов нужно было его завалить, чтобы встать ногой на теплый труп и протрубить финансовую победу. Однако Николай Васильевич никак не валился, а все кочевряжился. Поиски подходящей ему по всем статьям квартиры продолжались уже три месяца, и было понятно, что отношения хищника и жертвы потеряли первоначальную остроту: успели друг другу осточертеть до невозможности.

— Так что неправильно?

— А то и неправильно...

— Что именно неправильно?

— А то и неправильно, — глядя в сторону, пробормотал Николай Васильевич тем безнадежным тоном, каким неверующие читают молитвы. — У меня какой подъезд — видели? У меня дом ЦК... консьержка сидит... домофон. Холлы!.. — воскликнул он, оглянулся и показал на алюминиевый косяк: — Двери! Разве у меня такие двери?

Лифт долго стоял на шестом этаже, потом вдруг двинулся наверх.

— Опять за рыбу деньги, — ответил Константин. — А сколько метров теперь у вас, вы считали? А доплату считали? Вот смотрите. — Он стал привычно загибать пальцы: — Я вам за вашу четырешку в доме ЦК уже купил двушку в доме ЦК для вашей дочери. Купил?

— Дом ЦК! — возмутился Николай Васильевич. — Это разве дом ЦК? Это дом ЦК, да, согласен... только для дворников! Для шоферов! Что вы сравниваете?! Дома ЦК тоже разные бывают. У меня дом ЦК — так это дом руководящих работников аппарата ЦК! А что вы дочке купили — это дом обслуживающего персонала аппарата ЦК! Есть разница?

— ЦК — оно и есть ЦК, — холодно возразил Константин. — Знаете, как мой приятель говорит?

— Да не надо мне ваших дурацких поговорок!

— Я в оттенках говна не разбираюсь! — все же закончил Константин.

Николай Васильевич шмыгнул носом, как беспризорник.

— Что говорить, что говорить... — пробормотал он.

— Двушка шестьдесят пять метров со всеми пирогами, — продолжал его агент. — Мало? Эту трехкомнатную покупаю — это что, не квартира? Я не могу разгрузить четырешку в доме ЦК и при этом купить вам двушку ЦК, трешку ЦК да еще дать денег. Я не фокусник. Давайте соблюдать хотя бы законы физики! Если в одном месте прибыло, в другом же должно убыть?

Николай Васильевич бросил на него возмущенный взгляд — должно быть, в свете происходящего упоминание законов физики показалось ему предельно циничным.

— Что говорить, что говорить...

— Вы просили — центр и чтобы не панельный. Вот, пожалуйста: “Новокузнецкая”, три минуты от метро. Кирпичный дом Моссовета! И сорок пять тысяч доплаты! И это все — неправильно?! Если неправильно, то знаете почему? Да потому, что мне ваша четырешка одни убытки принесет. Я вами бесплатно занимаюсь!.. Дело ваше. Если неправильно — так и скажите: все, расселяться не хочу, не буду, квартиру, что дочери куплена, отдам, неустойку заплачу...

— Какую неустойку? — вскинулся Николай Васильевич.

— Обыкновенную. Что же, по-вашему, я сто двадцать тысяч на три месяца за просто так заморозил? Я двушку в доме ЦК зачем на свои бабки выкупал? Чтобы вам понравиться? Платите неустойку, и кончим на этом.

Загорелась лампочка первого этажа.

— Что говорить, что говорить... — трагически шептал Николай Васильевич, совершая те мелкие телодвижения, что предшествуют посадке в лифт. — Понятно, понятно... За просто так ничего не бывает...

Скрежеща, стали раскрываться двери.

— Почему же? — ввинтил Костя. — А сыр в мышеловке?

Николай Васильевич и впрямь уже всех донял. Ныне мы направлялись смотреть объект недвижимости в пятый раз. Первые четыре к успеху не привели. Николай Васильевич приезжал один, потом с женой. Зачем была нужна жена, я не понял: Николай Васильевич приказал ей стоять в коридоре, а сам блуждал по квартире; когда она из коридора задавала какой-нибудь вопрос — например, велика ли кухня, — Николай Васильевич резко ее одергивал. Каждый раз после просмотра он, неприязненно косясь на терпеливо стоящего за его спиной Константина, с горечью объяснял мне, что от стоимости квартиры напрямую зависит сумма получаемой им доплаты. Поэтому ему нужна квартира несколько дешевле. Кроме того, очень желательно, чтобы она была большей площади и, если это возможно, в лучшем доме. С консьержкой и ближе к метро. Я отвечал, что лично у меня в настоящее время таких квартир нет, крепко жал ему руку, с облегчением прощался — и всякий раз надеялся, что теперь уж навсегда.

Желающих прицениться было много, и я таскался на “Новокузнецкую” каждый божий день, привозя то каких-то неприветливых чеченов, после визита которых Елена Наумовна долго и громогласно пилила меня за неосторожность, то японца, которым Елена Наумовна долго и искренне восхищалась, поскольку ей удалось блеснуть своим английским, то парочку разряженных тульских бизнесменов, то шалых расселенцев с Кутузовского, то высокомерную жену мурманского адмирала, то молчаливого юношу на “ягуаре”... Затем снова звонил Константин и сообщал, во-первых, что Николай Васильевич, будь он трижды неладен (вот заколебал так заколебал!), совершенно уже склоняется к нашему варианту, только напоследок хочет взглянуть еще разочек; а во-вторых — спрашивал, нельзя ли опуститься тысячи на три-четыре. Мы привычно морочили друг другу голову: Константин толковал, что, если б нам договориться с ценой, ему бы точно удалось уломать клиента; а я рассказывал байки, будто у меня на эту надоедную квартиру покупателей хоть отбавляй, того и гляди, внесут задаток, одни обещали вчера, да что-то пока не доехали — кто их знает: может, в пробку попали, — но все равно — о снижении цены не может быть и речи. На самом-то деле я уже давно уступил бы и три тысячи, и четыре, да не мог сломить Елену Наумовну: старуха, заливаясь непрестанным своим хохотом, твердо стояла на прежнем: соседи-де три года назад точно такую же квартиру продали вон аж на сколько дороже, и потому дешевить ей нет никакого резона... Снова приезжал Николай Васильевич, снова шатался по квартире, упорно отказывался снять пальто, прел, подробно осматривал углы и выглядел, по обыкновению, так, словно упал с Луны в страну обманщиков, точно знает, что его надуют, но жаль ему не грядущих убытков, а того лишь, что он не в состоянии догадаться, как именно его облапошат...

Я почему-то шагнул в лифт первым.

— Какой этаж? — обиженно спросил Николай Васильевич, помавая полусогнутым пальцем над кнопками.

— Шестой, как и раньше, — буркнул Константин.

С первого раза кнопка не сработала. Николай Васильевич издал негромкий звук недоумения и навалился на нее всем телом. При этом он задел меня локтем. Щелкнуло реле, двери поехали навстречу друг другу. Я прижался к стенке и независимо сунул руку в карман. Двери сошлись, где-то внизу загудел двигатель.

— Хоть лифт не исковеркан, — вздохнул Николай Васильевич.

— Нормальный лифт, — сказал Константин.

— Ну да.

Кабина отчего-то вздрогнула. Должно быть, высоко над нами наматывающийся на барабан трос, щелкнув, соскользнул с предыдущего витка.

— А понарисовали, понаписали... и все матом, все матом.

— У вас тоже лифты исписаны, — упрямо сказал Константин. — Хоть и ЦК.

Николай Васильевич отмахнулся.

— Что? — переспросил я.

Кабина покряхтывала.

— Еле ползет, говорю, — повторил Константин.

Лифт дернулся и встал.

— Ну, Господи сохрани, — пробормотал Николай Васильевич, снимая шляпу и проводя по лысине подрагивающей ладонью.





3

Голос Елены Наумовны стал слышен сразу после того, как я нажал кнопку звонка, — сначала сравнительно тихо и неразборчиво, затем, когда она распахнула дверь, одновременно отступая в прихожую, пронзительно громко. Беда была не в том, что Елена Наумовна не жалела голосовых связок, а в том, что ни на минуту не давала им роздыху. Кроме того, она пребывала в убеждении, что понимает людей с полуслова, почему и начинала запальчиво отвечать при первых попытках собеседника что бы то ни было произнести. Перекричать ее не было никакой возможности, да я и не пытался, а просто всякий раз тупо начинал все с самого начала. Если бы я не знал, как общаются люди в сумасшедшем доме, то легко мог вообразить это, перекинувшись с ней словечком. Все, что она говорила, я давно приспособился пропускать мимо ушей, поэтому не испытывал никаких неприятных ощущений, если не считать той кратковременной головной боли, что исчезала, как только я снова оказывался на улице.

— Николай Васильевич! — завопила она, упирая руки в необъятные бока и счастливо похохатывая. — Вы ли это! Я к вам уже так привыкла! Я с вами чувствую себя уже так friendly! Раздевайтесь, пожалуйста, раздевайтесь!

Николай Васильевич, по своему обыкновению, позволил себе избавиться от одной только шляпы, а затем сиротливо сложил руки на животе и сказал:

— Да уж спасибо, спасибо... ладно... Я уж так как-нибудь.

Пригладил седой хохолок, потоптался, затем осторожно сделал несколько шажков, задрал голову и стал пристально смотреть на выпиравшую из потолка конструкционную балку.

Эта безобразная балка всякий раз привлекала его внимание, всякий раз Николай Васильевич тщательно исследовал ее по всей длине, то и дело переходя для этого из коридора в кухню и обратно; и всякий же раз, исследовав и вдосталь набормотавшись какой-то невнятицы, вынужден был с ней смириться — ну куда ее, в самом деле, было девать?

Зазывно смеясь, Елена Наумовна проследовала в гостиную, где, как всегда молчаливо, сидел ее муж Аркадий Семенович, сухощавый господин лет семидесяти, одетый в спортивный костюм и шлепанцы. При нашем появлении он поднял глаза от газеты и отчетливо моргнул, что традиционно заменяло приветственный кивок.

— Николай Васильевич пускай смотрит квартиру! — возгласила Елена Наумовна, одновременно делая страшные глаза и крутя пальцем около виска. — Ты не возражаешь, Адичка? Ведь в таком деле нужно быть очень careful, не правда ли? Ему в этой квартире жить!.. Правда, Николай Васильевич? — выкрикнула она в коридор. — Лучше, как говорится, семь раз отмерить, а уж потом один раз ошибиться! Снявши голову, по волосам не плачут! — Она залихватски подмигнула мне и загорланила: — Ах, жалко, вы не знаете английского! У англичан такие чудные поговорки!

— Я знаю, — далеким гулким шелестом отозвался Николай Васильевич — по-видимому, из кухни. — Я вам уже говорил...

— Вот именно! Вот именно! — продолжала Елена Наумовна. — Язык, язык! Это так важно! Сколько языков — столько жизней, не правда ли? Язык, язык! Это стихия, стихия!.. Как ваша дочка, Константин?

— Спасибо...

— О! О! О! — оживленно заквохтала Елена Наумовна, заламывая руки. — Вы говорили, она учит языки? Как жаль, что мы уезжаем! Ах, зачем, зачем мы едем в эту враждебную Германию?! Я бы еще поняла — в Англию! Ах, туманный Альбион, гордые британцы!.. Но в Германию? Чужая страна, чужие люди!.. Я могла бы поставить девочке произношение! Я должна вам признаться: главное в языке — это произношение! Я знаю, поверьте! У меня большой опыт! Кажется, я говорила вам, что занималась с внучкой Черненко?

Выискивая скрытые пороки, Николай Васильевич всякий раз таскался по квартире не меньше часа, и все это время Елена Наумовна безжалостно развлекала нас светской беседой.

— Говорили, — хмуро подтвердил Константин. — Как же.

— Вот видите! Вот видите!.. Ах, что я могу сказать! Прелестная девочка! Вы понимаете: в ту пору это был такой уровень! Такой уровень!.. Нет, конечно: партийные бонзы!.. Отвратительно, отвратительно!.. Но все же: это был такой уровень! Разумеется, нам, людям интеллигентным, понятно, откуда ноги растут. Но все же очень высокий уровень! Конечно, нельзя говорить об этой публике без отвращения... элементарная порядочность!.. фи, господа! Но все же уровень, уровень, господа!.. Не правда ли?

Свой image Елена Наумовна лепила, видимо, с лучших образцов — со скрупулезных знатоков английского, с титанов свободного духа; однако в процессе лепки по свойственной ей глупости то и дело заезжала совсем в другую колею. Из-под субботы вечно вылезала пятница, из-под крышки новенького чемодана высовывались краешки каких-то неприглядных тряпок. Из нее выпрыгивали то названия легендарных крымских санаториев, в которых она некогда отдыхала, то закрытая поликлиника, к которой была прикреплена; однажды прозвучало совершенно определенно: “Что вы! Что вы! Разве у нас в ВПШ...”

— Я и помыслить себе не могу интеллигентного человека без good English! — провозгласила она. — Ну это же nonsense, господа, nonsense!

Мне неудержимо захотелось встать, выйти в коридор, взять тяжелый грязный ботинок, вернуться и со всего маху дать ей по голове. Поэтому я на всякий случай откинулся в кресле и закрыл глаза.

Я давно научился отмечать то особое придыхание, с которым лгут пожилые полные женщины, и знал, что все, что произносилось Еленой Наумовной, — произносилось звучным, богатым чувственными интонациями голосом, — все, что сопровождалось громким переливчатым смехом, придававшим ее словам особую сердечность и искренность, — все это было чистой воды враньем. Когда она при наших первых встречах восторженно пересказывала лестные рекомендации, полученные на мой счет от каких-то ее знакомых; или уверяла, что я являюсь последней их с Адичкой надеждой; или, всплескивая мучнисто-белыми руками (“Как вы могли подумать!”), стыдила меня за то, что я прошу о вещах, которые меж приличными людьми сами собой разумеются (то есть, если я берусь за дело, она ни в коем случае не станет обращаться к другим риэлторам — именно это она объявляла мне вещью само собой разумеющейся); или, будучи грубо поставленной перед вопросом, почему, если она не обращалась к другим риэлторам, в рекламных газетах, наравне с моими, появляются еще чьи-то объявления, касающиеся ее квартиры, в ответ хохотала, самим смехом показывая, о каких пустяках мы собрались рассуждать, отмахивалась, объясняла, что это давно... это они сами... она запретила еще полгода назад... но вы же знаете — люди бывают такими наглыми, такими настырными... такими противными! — короче говоря, и в первом, и во втором, и в третьем, и во всех остальных случаях Елена Наумовна беспардонно врала. Напустить туману она умела как никто, а ловкостью, с которой уходила от сколько-нибудь серьезных обещаний, напоминала ветер; она в любой момент могла меня кинуть, а я, твердо зная, что лучше всего было бы держаться от нее подальше, все-таки связался: квартира была дорогая, и работа в случае удачи обещала быть выгодной.

И даже то, что было враньем только наполовину или даже на четверть — то есть Черненко, внучка Черненки, вообще вся эта славная страница ее биографии, которую Елена Наумовна вот уже в третий раз громогласно открывала перед Константином (глядевшим на нее с выражением угрюмой обреченности) и кое-какие события которой и впрямь могли иметь место в действительности, — даже это звучало для моих ушей необыкновенно лживо. Да что там: если бы она сказала, что дважды два — четыре, а Волга впадает в Каспийское море, я бы и тогда ей не поверил, поскольку точно знал, что стоит лишь мне закрыть за собой дверь, как тут же выяснится, что со стороны Елены Наумовны сказанное и сопровожденное глубоким грудным смехом было просто небольшой уловкой, безобидным притворством, направленным на то, например, чтобы я решил, будто мы — я и она — одной крови; на самом же деле дважды два — восемь или около того, Волга течет в Байкал, но при посторонних об этом приходится молчать, а говорить можно только в узком кругу по-настоящему близких ей людей — то есть с глазу на глаз с молчаливым Адичкой.

В этом можно было убедиться на примере любого из посетителей: каждого из них, стоило ему только распрощаться, Елена Наумовна начинала с жаром поливать грязью, изобретая неожиданно гнусные мотивы его слов и поступков, на мой взгляд, совершенно невинных. Адичка одобрительно моргал черепашьими веками, изредка, при особо изощренных пассажах, снисходя до едва заметного кивка.

При первой встрече с Николаем Васильевичем, когда тот, переступив порог с оторопелым и обиженным видом, полностью соответствующим поговорке “Без меня меня женили”, стал озираться, безуспешно пытаясь понять, какую именно гадость на этот раз приготовил ему Константин, Елена Наумовна осыпала его ободряющими возгласами и самолично стала показывать квартиру, чего обычно не делала, потому что если видела в человеке самоуверенного нахала (а чаще всего так и случалось), то предоставляла это мне. Через минуту выяснилось, что Николай Васильевич является доктором исторических наук — то есть человеком интеллигентным, и следовательно, Елена Наумовна не ошиблась, решив иметь с ним дело напрямую. Диалог их — благодаря, во-первых, некоторой умственной замедленности Николая Васильевича, который вообще-то был бы рад избегнуть этого быстролетного conversation и сосредоточиться на достоинствах и недостатках квартиры, и, во-вторых, необыкновенной оживленности Елены Наумовны — складывался, если можно так выразиться, с перехлестом: Елена Наумовна уже спешила сказать о себе нечто следующее, в то время как Николай Васильевич не поспевал еще отреагировать на нечто предыдущее, а только жевал губами и оглядывался. Поэтому, мельком спросив, где он работал и что заставляет столь милого человека таскаться по Москве в поисках подходящего варианта, Елена Наумовна, придыхая и похохатывая, уже высказала предположение, что Николай Васильевич, будучи видным историком, должен, по ее педагогическим понятиям, в совершенстве владеть английским. Николай Васильевич потюкал ногтем указательного пальца по облупившейся ванне и огорченно ответил, что прежде он трудился в Институте истории партии, работа его закончилась по не зависящим от него причинам, ныне пенсионер, а квартирными проблемами отягчен потому, что им тесно с сыном, дочерью и ее двумя детьми в их четырехкомнатной, в доме ЦК возле метро “Кунцевская”. Потом он заглянул в сортир, потянул носом, поглядел на потолок, поковырял шпаклевку, озабоченно крякнул и подтвердил: мол, да, английский он знает довольно порядочно. Если бы он сказал про английский раньше, чем про Институт истории партии и дом ЦК (а еще лучше — вовсе бы о них умолчал), то с ним было бы то же самое, что и с японцем: его бы до последней минуты душили неукротимым стремлением доказать, что английским языком способны овладеть не только англичане. Однако он этого предполагать не мог, брякнул, что было, тут же занял в иерархии ценностей Елены Наумовны подобающее ему место, и в знании английского, как в самом святом, ему было молча, но безусловно отказано.

Впрочем, способность окатывать собеседника, как мыльной водой из ведра, каскадами переливчатого смеха ей совершенно не изменила, и только когда Николай Васильевич с Константином в тот самый первый раз простились и ушли, Елена Наумовна стала воздевать руки и саркастически спрашивать, что помешало этому мерзавцу заглянуть в ее кастрюли и не сложилось ли у меня впечатления, что если слизняку коммуняке дать волю, так он и грязное белье полезет исследовать. “О, я этих людей знаю! Я их насквозь вижу! — повторяла она, не сообщая, впрочем, где обрела эту рентгеноскопическую способность. — Их нужно держать на коротком поводке! О, imagine, Сережа! Вы как интеллигентный человек...” До следующего показа было минут сорок, и все эти сорок минут она усиливала мою головную боль тем, что на разные лады уличала Николая Васильевича в разных сортах низости. “А шкафчик! — восклицала она. — Вы видели, как он разглядывал мой шкафчик?! Он что же думает, я ему оставлю шкафчик?!” И опять хохотала, и касалась толстыми пальцами желтых висков, и поводила широко раскрытыми выцветшими глазами.

— Это такой уровень! Такой уровень! — толковала теперь она, снова принимаясь бездумно звенеть ключами от тайн. — Ах, мы уже стали забывать, а ведь там было все самое лучшее, да, да! Ведь важен круг, круг! И что касается преподавателей, что касается учителей! Да, да! Все самое лучшее!.. Поэтому вы понимаете, что я была им нужна как воздух — просто как воздух! И это было так... что, Адичка?

Аркадий Семенович поднес сухой кулак ко рту и покашлял.

— Я согласен, — проговорил Николай Васильевич, стоя в дверях и вытирая потную лысину красным платком.

Он жалко улыбнулся.

— О-о-о? — протянула Елена Наумовна, одобрительно его рассматривая. — Да вы бы сняли пальто!

— Что пальто, что пальто, — пробормотал он. — Разве дело в пальто?

Я посмотрел на Константина.

— Согласны? — переспросил Константин. — Ну что ж... Квартирка-то неплохая, Николай Васильевич.

— Да, да... Я согласен, — пробормотал Николай Васильевич, потерянно кивая. — Что делать, что делать!.. Комнатки-то маленькие... шестнадцать, семнадцать... что это такое! — И он горестно поджал губы.

— Ну, тут уж ничего не поделать, — развел руками Константин. — Да не намного меньше ваших.

— Очень, очень теплая квартира! — воскликнула вдруг Елена Наумовна и, похоже, простив ему коммунистическое прошлое, увлекла его к батарее: — Вы пощупайте! Очень тепло! И ведь ни одно окно не заклеено! Ни одно!

— Да ладно, — отмахнулся Николай Васильевич. — Конечно, да... вижу. Только вот мне бы...

— А тихо как! тихо!.. — перебила его Елена Наумовна.

— Мне бы вот что... я ведь... — тянул Николай Васильевич. — Я-то сам ладно...

— Ну что же, господа... — сказал Константин, уже не слушая. По-видимому, он уловил главное: согласен! Посмотрел на меня и вдруг хитро улыбнулся: — Задаток?

— Конечно, — сказал я, безразлично пожав плечами.

И, не удержавшись, добавил:

— Еще бы!..





4

Чертыхаясь, я снова объехал вокруг поломанной ограды детского садика. Попробуем сначала. От печки. Значит, улица Техническая, дом четырнадцать. Двенадцатый есть — вот он. Шестнадцатого два корпуса тоже наличествуют — вон они. А четырнадцатый — как корова языком слизнула. Двинулся направо — уже вопреки здравому смыслу. Дорожка миновала гаражи и уперлась, как я и предполагал, в грязный бетонный забор. За ним громоздились темные корпуса какого-то завода.

Ну и местечко!

Делать было нечего — сдал назад, выехал к свалке, вернулся к шестнадцатому. Безо всякой надежды на успех стал пробираться проездом вдоль забора теплостанции, из трубы которой валил серый дым. Обогнул ее кирпичную коробку — и обнаружил наконец еще одну пятиэтажку.

Я попал в большую пробку на Дмитровке, опаздывал больше чем на полчаса, и шансы, что Нина Михайловна меня все-таки дождется, были очень невелики — тем более, что она ни разу меня не видела и ничем не была мне обязана.

Нина Михайловна возникла накануне. Она позвонила вечером, представилась и сообщила, что обратиться ко мне ей посоветовали Кондрашовы. Только сейчас, подруливая к подъезду, я вспомнил, кто это такие. Одна милая семейка. Года два назад я развозил их из трешки на Красносельской. К тому времени они уже были готовы порубить друг друга топорами, поэтому не особенно упирались, и дело сделалось быстро — месяца за два. А теперь вот от них Нина Михайловна... Так всегда. Бабка за дедку, дедка за репку... Нина Михайловна желала продать квартиру. Деньги, как водится, нужны ей были срочно. Это она мне сообщила по телефону. Что же касается, как она выразилась, деталей — а на мой взгляд, именно сути дела, — то о них она почему-то была согласна говорить исключительно при личной встрече, — должно быть, опасалась козней спецслужб или криминальных структур. Значит, тащись за тридевять земель лишь для того, например, чтобы убедиться, что ее поганую квартирку по тем или иным причинам продать нельзя... Однако я не стал спорить: чертыхнулся про себя, а вслух сказал, что она совершенно права, и нечто еще в том же духе — мол, удовольствие иметь дело со здравомыслящей женщиной ни с чем не сравнимо. Но этой фразы она, кажется, просто не поняла.

Я поднялся на пятый этаж, позвонил, и дверь открылась сразу же — так, словно Нина Михайловна стояла за ней, прижав ухо к филенке и прислушиваясь.

— Сергей? — спросила она, отступая на шаг. — Заходите.

Ей было лет сорок пять. Или около того. Впрочем, я ни копейкой бы в этом не поручился, потому что современные средства косметики позволяют сбить с толку кого угодно, а она их использовала в полной мере.

— Извините, — сказал я, глядя в ее очень аккуратное симметричное лицо с маленькими и сильно подведенными глазами. Если Нина Михайловна и владела возможностями мимики, то никак этого не показывала — лицо было неподвижным; может быть, она боялась, невзначай улыбнувшись, обрушить на пол всю свою штукатурку. Довольно длинные черные волосы были стянуты на затылке тугим узлом, и белый, сильно напудренный лоб был от этого неестественно гладким. — Опоздал. Насилу нашел. Местечко тут у вас...

Она безразлично пожала плечами под цветастым шерстяным платком. Но глаза смотрели настороженно. Даже испуганно. Понятное дело. Ведь она ступила на путь торговли недвижимостью. А на этом пути человека поджидает немало опасностей. Например, захочешь купить квартиру, подсунут паленую — либо из армии в нее вот-вот кто-нибудь заявится, либо из дурдома. Захочешь продать — тоже не сахар: денег жулики не дадут, а квартирки как не бывало... таскайся потом по судам да комиссиям!.. В общем-то, правильно гражданка боится. Зря только она думает, будто ей страшнее всех. Слышала звон, да не знает, где он... А вот рассказать бы ей, как мне самому бывает боязно!..

— Ну-с, — весело произнес я, потирая руки жестом доброго педиатра. — Показывайте ваши хоромы, Нина Михайловна.

— Вот, — отрывисто сказала Нина Михайловна, останавливаясь у стола. Ее лицо немного ожило: на нем появилось такое выражение (к счастью, давно мне знакомое и уже не способное ни удивить, ни обидеть), будто она отчетливо понимала, что я пришел сюда ее обмануть, и была решительно настроена не допустить этого. — Смотрите. Пожалуйста. Я вам ничего не обещаю. Я обязательствами себя связывать не хочу. — Она подняла ладонь и решительно ею помотала справа налево, как если бы навсегда прощалась со мной или останавливала поезд, чтобы не допустить крушения. — Мне деньги нужны срочно. Но меньше чем на тридцать я не согласна! Я цены знаю! Мне — тридцать, а сами можете хоть за сорок продавать! — Она вздернула подбородок и добавила язвительно: — Я понимаю: за просто так ничего не бывает.

Я вспомнил Константина и хотел спросить: “А сыр?” Но вовремя прикусил язык. Что скажешь? Глупость принимает самые неожиданные формы. Однако та, что я наблюдал сейчас, была совершенно заурядной. Я не собирался спорить. Ни к чему было и учить кого бы то ни было вежливости. Поэтому я только засмеялся и поднял обе руки жестом безоговорочно сдающегося.

— Подождите, Нина Михайловна, подождите! Давайте хоть взглянем для начала!

— Да пожалуйста, — холодно ответила она. — Ведь для того и приехали.

И отвернулась к окну.

— Кто-нибудь прописан? — спросил я, осматриваясь.

Как-то раз я вошел вот так же по делу в чужую квартиру и, оказавшись в пустой и жаркой кухне, увидел на голом полу двух годовалых детей, деятельно пытавшихся отобрать у двух добродушных собак две большие обглоданные кости. Стена возле черной плиты была выкрашена в необычный цвет — она казалась переливчатой, пятнистой и как будто лакированной. Подойдя ближе, я понял, что это тараканы.

Здесь по крайней мере не было ни собак, ни младенцев.

— Что?.. Нет, никто не прописан, — сказала она. — Раньше жили... э-э-э... Теперь нет никого.

Я кивнул.

Я догадывался, каким будет ответ. Для того чтобы превратить городское жилье в черную, засаленную и вонючую пещеру, требуется немало времени. Было понятно, что последние годы здесь жил человек, у которого не было ни сил самому позаботиться о себе, ни кого-нибудь из близких, кто мог бы ему в этом помочь. Кое-какие детали подсказывали, что это был мужчина: учебник шахматной теории на запыленной полке, палка с большим, явно не под женскую руку, набалдашником в углу... Наверное, он был болен и стар. И, наверное, ждал смерти, которая снимет наконец все вопросы, и уже не обращал внимания на то, как именно придется провести остаток жизни — тем более что остаток, судя по всему, должен быть очень коротким. А жизнь-то все тянулась и тянулась... Коричневый продавленный диван с отломанной боковиной был завален грудой клокастого тряпья. На письменном столе лежали несколько грязных ложек, наполовину исчерпанный отрывной календарь за позапозапрошлый год, россыпь разнородных таблеток и комок заскорузлых бинтов. Часть стены возле окна была черной, паленой, обои вокруг пятна вывернулись угольными лепестками — должно быть, когда-то по неведомой мне причине загорелась занавеска. Гарью не пахло: значит, это было давно. В ванной почему-то нескончаемо шумела горячая вода: оттуда тянуло паром, и воздух в комнате стоял влажный, как в бане.

— Понятно, — сказал я и пробрался в кухню.

Лампочка, свисавшая с потолка, не загорелась, когда я щелкнул сальным на ощупь выключателем, поэтому разглядеть детали мне не удалось. Однако запахи живут и в темноте — и уж их-то я ощутил в полной мере.

Заглянул в ванную. Кран был сорван, вода лилась бурно и беспрестанно, фанерная рамка мутного зеркала набухла и растрескалась.

— Да... — протянул я. — Надо бы слесаря вызвать.

Впрочем, это было не мое дело.

— Надо, все надо!.. — отозвалась она. — Он и раньше-то горячую воду лил. Тут стены-то тонкие — одна видимость... Рефлектор сгорел, так он воду открутит на полную катушку — вот она и хлещет целыми днями... Пару полная квартира, а ему хоть бы хны. Мерз он, видите ли. — Она вздохнула и сердито закончила, передернув плечами под цветастым платком: — Люди-то какие бывают... ничего не докажешь.

Я кивнул. Про “не докажешь” — это она точно сказала. Особенно если кому холодно.

В конце концов старик умер. Собственных детей у него, видимо, не было. Но ему не хотелось, чтобы квартира пропала, и он почему-то завещал ее Нине Михайловне. Может быть, она его знакомая... или даже соседка, что вероятней, — заходила иногда по бабьей своей беспричинной доброте, проведывала. Время от времени покупала пакет молока. Буханку хлеба. Доброта ее не осталась без награды. Воздалось сторицей. И это справедливо. Теперь она вступила в законные права... оформила бумаги... хочет продать... Ясно как божий день.

— Значит, вы являетесь владелицей этой квартиры? — спросил я как можно приветливей.

— Да, являюсь, — с непонятным, но привычным вызовом в голосе ответила Нина Михайловна.

“Старая ты бессмысленная калоша”, — сказал я про себя. И задал второй вопрос, по-прежнему улыбаясь:

— А документики можно посмотреть?

Приветливость, приветливость и еще раз приветливость.

Она насторожилась:

— Паспорт, что ли?

— И паспорт тоже, — ответил я. — Паспорт — это очень важный документ. Один из самых важных. Паспорт, Нина Михайловна, — это удостоверение личности. Кроме того, данные паспорта часто фигурируют в...

— Это что же? — Нина Михайловна явно почуяла какую-то опасность: никогда я не мог понять, какую опасность чуют такие вот тетки с белыми лбами, когда их просят об элементарнейшей вещи: показать на секунду паспорт, чтобы можно было убедиться в отсутствии расхождений. — Зачем вам паспорт? Я-то у вас паспорта не спрашиваю!

— Да вы не поняли! — сказал я, улыбаясь шире. — Я же не в том смысле... не как в милиции!

— Паспорт не дам! — отрезала она.

— Да почему же вы не дадите паспорт? — Я дурашливо посмеивался: мол, какие диковинные разногласия у нас возникли. — Да что вы! Ну хотите — вот вам мой паспорт, пожалуйста!

Она секунду или две смотрела на меня в упор, по-видимому решив нанизать, как сардельку, на взгляд своих маленьких и непонятно чем возмущенных глазок, затем порывисто вздохнула и стала, бормоча что-то о доверии и недоверии, с оскорбленным видом копаться в сумочке. Даже лоб немного наморщился.

В конце концов извлекла паспорт и протянула его вместе с какой-то жеваной бумаженцией.

Бумага оказалась ксерокопией свидетельства о наследстве. В этом не было ничего удивительного. Я и думал о наследстве. Удивительное заключалось в другом: наследство не по завещанию, как я предполагал, а по закону. Вот так: по закону. В сущности, меня это совершенно не касалось. То есть никто никому ничего не завещал. Человек умер — и его имущество перешло к законному наследнику. Как явствовало из свидетельства, наследодателя звали Михаилом Кондратовичем. Из всего этого можно было сделать только один вывод: покойный приходился Нине Михайловне родным отцом, а она ему — дочерью.

— Так, так, — сказал я, читая про себя строки документа и не вдумываясь в их давно привычный, неизменный от раза к разу смысл, а представляя себе почему-то, как старик доживал свои дни: через силу, с запинками кружась по тому черному кольцу старости и нищеты, которое и представляло собой его жизнь. Это движение становилось все медленнее, все монотонней, и даже светлых пятен памяти становилось все меньше, потому что все труднее ему было вообразить, что когда-то он жил совсем иначе — был моложе лет на десять (это еще кое-как вспоминалось), а до того — еще моложе, а перед тем — совсем молод, нравился женщинам, зарабатывал деньги, щедро тратил, был не прочь гульнуть, обожал жену и любил дочь... Я зажмурился на секунду — и картинка возникла перед глазами словно мутный, слишком плотный и вдобавок исцарапанный черно-белый негатив, на котором почти ничего нельзя было разглядеть, но который при этом производил все-таки тягостное и пугающее впечатление: как будто зная, что на нем сфотографировано нечто ужасное, ты одновременно и хочешь, и боишься разобрать детали...

— Отлично, — кивнул я дочитав. — Все в порядке. Нина Михайловна, а скажите мне, пожалуйста, вот что...

Я достал блокнот и стал задавать вопросы. Она отвечала. Мне казалось, что в голове, как в компьютере, что-то попискивает и движется: разнородные данные должны были в итоге свестись к одному знаменателю и выразиться некоторой денежной суммой, более или менее соответствующей тому, сколько стоит эта грязная конура в ее нынешнем состоянии.

— Капремонт был?

— Что?

— Трубы, спрашиваю, меняли?

— Нет, не было...

— Школа далеко?

— Да вон она, школа-то! — обрадовалась она. — Вон, из окна видно!..

— А поликлиника?

Закрыв блокнот, я возвел очи горе и сказал затем, что Нина Михайловна может рассчитывать примерно на... В голове еще что-то пощелкивало, а ошибиться я не мог. То есть мог, но не должен был. Ошибаться мне было никак нельзя. По крайней мере в большую сторону. Лучше ошибиться в меньшую. Тогда в результате сделки она получит на пару тысяч больше, чем рассчитывала. Приятные сюрпризы приятнее неприятных... Я еще тянул время: порассуждал о состоянии рынка, о конъюнктуре; отметил, что она, конъюнктура, оставляет желать лучшего. Но, с другой стороны, конъюнктура конъюнктурой, а жизнь жизнью. Жизнь есть жизнь, как говорила моя бабушка. Жизнь не остановится, какой бы ни становилась конъюнктура. А что это значит? Это значит, что, несмотря на негодную конъюнктуру рынка, я берусь продать эту квартиру, как в рекламе “Аэрофлота”, — быстро, выгодно, удобно... Тут же пожалел, что брякнул про “Аэрофлот”. Черт меня дернул за язык: она не поняла, при чем тут “Аэрофлот”, но усиленно пыталась понять, и пока я оценивал вслух местоположение, состояние, а также прочие параметры этой несчастной квартирешки, Нина Михайловна смотрела мне в переносицу затуманенными работой мысли глазами, совершенно не схватывая того, что я говорил по делу.

— Я пошутил, — попытался я исправить положение. — “Аэрофлот” тут совершенно ни при чем. Так вот, что касается местоположения...

И, подводя черту, сообщил, что Нина Михайловна может рассчитывать максимум на... Это было очень важно — назвать верную сумму. Очень важно. Я вовсе не хотел ее обманывать. Да практически и не смог бы, потому что уже сказал, что мой гонорар составляет известный процент от суммы сделки, а я всегда честно придерживаюсь договоренностей. Кроме того, объект был такого свойства, что срубить на нем хоть сколько-нибудь левых денег не представлялось возможным. Короче говоря, я был совершенно честен. Однако в нашем деле честность — это что-то вроде спирта. В том смысле, что спирт в обыденной жизни всегда содержит сколько-то воды. Даже неразведенный, он не бывает стопроцентным — только девяносто шесть. Из него можно выгнать воду с помощью специальных химических процессов. Но затем придется вечно хранить в запаянной посуде и любоваться: смотрите, вот стопроцентный спирт! А если на мгновение откупорить, он тут же схватит свои четыре процента воды непосредственно из воздуха. Ну хоть что ты с ним делай — обязательно схватит.

— Вы можете рассчитывать на двадцать две тысячи, — сказал я, закрывая блокнот. — Или немногим больше. Но точно не менее двадцати двух.

Она недоверчиво смотрела на меня, и вдруг я отметил, что ее накрашенные глазенки ненадолго приобрели совершенно человеческое выражение.

— Да вы что! — сказала Нина Михайловна неожиданно неприятным нутряным голосом. — Как же так? Мне говорили совсем другое!..

— Дело в том, что...

— Двадцать две! Это невозможно!

Приветливость, приветливость. И терпение.

— Как хотите.

— Это во сколько же мне ваша помощь обойдется?!

— Четыре процента от суммы, — повторил я. — Вы поймите, я не настаиваю. Мне...

— Двадцать две! Как же так — двадцать две? Ну пусть не тридцать... ваши услуги, я понимаю... пусть двадцать девять, в конце концов! Что вы! Я цены знаю! И потом: мне нужно срочно! Через неделю!

Ну вот, так и вышло: все, что я битых полчаса пытался внедрить в ее слабый мозг, Нина Михайловна попросту пропустила мимо ушей: информация, которая казалась неправильной, не могла проникнуть в ее обтянутую головенку. Похоже, это была женщина железной воли и несгибаемого характера. Единственное, на чем бы я не стал настаивать, — что она намного умнее большого злого попугая.

— Понимаю, — сказал я, застегивая куртку. — Но это невозможно по многим причинам. Видите ли...

— Хорошо, давайте с вами договоримся! — с досадой воскликнула она. — Вы же мне просто руки выкручиваете! Что это такое, в самом деле! Я же уже сказала! Мне неинтересно знать, сколько вы получите! Давайте мне двадцать восемь — и все! Я согласна! Это может быть очень выгодно для вас! Хорошо?

— Я не покупаю квартир, — объяснил я. — Понимаете? Я их продаю. И беру четыре процента от суммы. Вы уловили? — четыре процента. А покупать у меня у самого — как бы поточнее выразиться? — денег нет. Моя покупательная способность крайне невысока... если угодно... если вам так понятнее. До свидания.

Похоже, Нина Михайловна взошла в тупик: лоб окончательно наморщился и даже порозовел.

— Ну хорошо, хорошо!.. — нетерпеливо сказала она. — Ну а сколько тогда?

Даже когда все против этого, потенциальный клиент должен оставаться потенциальным клиентом.

— Двадцать две. Может быть, чуть больше. Я уже объяснял: выставим за двадцать пять. За двадцать четыре купят. Если повезет. Не повезет — двадцать три. Вычтите мой гонорар... Это несложно, это арифметика. Еще раз до свидания. Позвоните, если надумаете. Всего хорошего.

Дверь за спиной сильно хлопнула — сильнее, чем нужно, чтобы просто закрыть.

В туманном воздухе окруженные мглой фонари казались слоистыми, словно разрезанные луковицы. Над крышей пятиэтажки напротив стояли кривые серые дымы.

В центре замусоренного двора — должно быть, когда-то там была круглая клумба — бегала большая коричневая собака, весело таская за собой на длинном поводке спотыкающуюся невзрослую девочку в тигровой куртке.

Я открыл машину и сел.

Девочка совладала наконец с разгулявшимся псом, схватила его за ошейник и погрозила пальцем. Теперь они чинно шагали к подъезду. Пес огорченно оглядывался.

— Ну что, Асечка, — сказал я, — поехали.

Стартер скрежетнул, и двигатель завелся.





5

Поток машин медленно тянулся по мокрой эстакаде. Двинулись... снова встали... Случайный мелкий дождичек штриховал пятна фонарного света. Бурый массив Ваганьковского кладбища справа от эстакады. С севера фонари, фонари... угрюмая земля, часто расчерченная прямыми линиями железнодорожных путей. Два поезда медленно ползут навстречу друг другу. Над крышей дома за светофором торопливо пробегают желтые буквы: “ДИАНА: РЕКЛАМИРУЕМ В СООТВЕТСТВИИ СО ЗДРАВЫМ СМЫСЛОМ”. И опять то же самое... и опять... и опять. Двинулись... четыре, пять метров... семь. Встали... “ДИАНА: РЕКЛАМИРУЕМ В СООТВЕТСТВИИ СО ЗДРАВЫМ СМЫСЛОМ”. Я снова и снова читал этот текст, понимая все слова по отдельности, однако никак не мог совладать с идеей всего утверждения в целом. Встали... опять двинулись... А, понятно. Правая сторона проезжей части больше чем наполовину перегорожена тремя нелепо развернутыми машинами. Пульсирующая мигалка гаишного “форда” плавила асфальт переливчатым пунцово-синим огнем. Я осторожно объехал фургончик “скорой” и нажал на газ.

...Будяев открыл дверь и отступил, широко улыбаясь и как-то так по-особому приглашающе откинувшись назад, отчего черная борода его задралась кверху, а халат разошелся на груди, обнажив бледную кожу, покрытую седыми волосами. Я все никак не решался спросить — бороду-то он красит, что ли? или как?

— Добрый вечер, Дмитрий Николаевич. Я чуть раньше, извините.

— Какие разговоры! — медленно проговорил Будяев и сделал руками движение, словно растянул тугую резинку. — Что вы, голубчик! Заходите, заходите! Мы вам рады! Как раз и поговорить есть о чем...

Он уже не улыбался, и лицо стало таким, как всегда, — усталым и озабоченным.

— Ах вот как, — вздохнул я. — Есть о чем поговорить... Всегда-то у вас есть о чем поговорить.

— Ну не сердитесь, не сердитесь. — Будяев перевел дыхание и закончил: — Раздевайтесь.

— Сережа, милый! — пропела Алевтина Петровна, выходя в коридор. — Это вы!

— Добрый вечер, — ответил я, снимая куртку.

Будяев был из числа тех всегда встревоженных людей, чья жизнь отравлена переживанием будущих несчастий. Правда, когда Дмитрий Николаевич улыбался, в его лице мелькало что-то, позволяющее заподозрить, что некогда он был жизнелюбцем и озорником. Однако улыбался он крайне редко. Как правило, глаза из-под нахмуренных бровей смотрели не настороженно даже, а просто-таки обреченно, и в них читалась уверенность, что вот-вот должно случиться нечто непоправимое, после чего вся жизнь окончательно рухнет и то ли кончится вовсе, то ли превратится в кошмар. Видимо, именно уверенность в наступлении неминуемого несчастья, с одной стороны, а с другой — мужество попытки хоть как-то противостоять ему и заставляло Будяева подробнейшим образом предполагать, а затем исследовать все последствия (включая самые нелепые и невероятные) того или иного, в свою очередь предполагаемого, поступка. Если бы не состояние совершенной серьезности, в которой пребывал Дмитрий Николаевич, а также те мрачные краски, в которые окрашивались его пессимистические рассуждения, то сам ход их можно было бы сравнить с игрой на компьютере — из тех детских развивающих игрушек, по ходу которых приходится строить крепости и захватывать новые территории, имея в виду, что какой бы успешной ни выглядела эта деятельность, в конце концов она приведет к неминуемой катастрофе.

Алевтина Петровна тоже была женщиной чрезвычайно мнительной, — на мой взгляд, они друг друга стоили.

— Видите ли, Сережа, — сказал Будяев, когда мы сели вокруг стола. — Я, собственно говоря...

— Может быть, чаю? — озабоченно улыбаясь, спросила Алевтина Петровна. Было заметно, что она готова всплеснуть руками, сорваться со стула и мышиной своей побежкой кинуться за чайником.

— Нет, спасибо.

— Видите ли, Сережа. Гм-гм... Собственно говоря, мы...

— Горячего! С вареньем! Яблочное варенье! Вы пробовали варенье из яблок?

— Варенье? Нет, нет, спасибо... Так что вы хотели сказать?

— Дело вот в чем. Я, видите ли...

— Это старинный, стари-и-и-и-инный семейный рецепт: без воды! Еще бабушка меня учила! Представляете? — бабушка! А? Ложечку?

— Нет, спасибо.

— Это, так сказать, вот какое дело.

— Ло-о-о-о-ожечку!

— Нет, нет, спасибо.

— Дело в том, что наше отношение ко всей этой затее...

— Если здесь не хотите чаю, мы можем пойти на кухню!.. Я согласна: на кухне всегда как-то уютней. Просто Дмитрий Николаевич себя не очень хорошо чувствует, а в кухне газ.

Будяев посмотрел на жену. Было видно, что Алевтина Петровна вовсе его не раздражает: он просто пережидал ее, как пережидают порыв ветра или большую волну, то есть такие явления природы, на которые человек в силу ограниченности своих возможностей не может оказать никакого влияния.

— Ах, не буду вам мешать! Димочка, расскажи же Сереже!..

— Да. Так вот. Видите ли, Сережа...

— Мы ведь уже говорили вам, правда? Димочка, ты не помнишь, мы говорили Сереже или не говорили?

— Не помню, — сказал Будяев и так потряс головой, будто хотел проснуться.

— Кажется, говорили, — задумчиво протянула она. — Ну не важно. Дело в том, что...

— Нет, это совершенно не обязательно, — включился Будяев. — Просто есть такая вероятность...

— Разумеется, нам могут попасться очень порядочные люди, — сказала Алевтина Петровна тоном, который выдавал, что она ничуть в это не верит.

— А поскольку такая вероятность есть — пусть и очень незначительная, — мы не можем вовсе сбрасывать ее со счетов, ибо...

— Ведь так не хочется, так не хочется людей ни в чем подозревать! Но жизнь-то какая стала! Невольно задумаешься. Не правда ли?

— ...положении следует попытаться предусмотреть хотя бы, так сказать, это.

Будяевы обладали непостижимой способностью, ведя общий разговор, высказываться одновременно, причем нередко на совершенно разные темы. Друг другу они этим совершенно не мешали: может быть, именно потому, что оба зачастую говорили такое, из чего вышелушить смысл было чрезвычайно трудно — в силу удручающего несоответствия количества слов мизерности предмета, о котором шла речь. Поначалу я терялся, пытаясь уследить за их ветвистыми мыслями, расползающимися в разных направлениях, и на третьей минуте разговора у меня начинали ныть все зубы: я нервничал и ничего не понимал. Однако потом стал вести себя иначе: пристально смотрел на сахарницу или в чашку, иногда кивал, а думал о вещах посторонних. Как ни странно, это было именно то, что требовалось: встрепенувшись минут через двадцать, я обнаруживал, что суть разговора, на который они потеряли столько времени, уже сидит у меня в голове. Обычно это была какая-нибудь ерунда, не стоящая и пятисекундного обсуждения.

Поскольку сейчас все равно приходилось ждать (свернуть их с этой стези, как я давно понял, было мне все равно не под силу — Будяевы непреклонно толковали свое, хоть им кол на голове теши), я расслабился, превратившись в некое подобие мембраны, в которой монотонно звучащая с двух сторон речь вызывала слабые, почти незаметные колебания, отражавшие попытки сей супружеской четы предусмотреть все вплоть до событий, которые принципиально не могут быть предусмотрены.

— ...Так вот: не могли бы мы себя как-то от этого обезопасить? — спросил Будяев и щелкнул зажигалкой.

Я вздрогнул.

— От чего? А-а-а... Видите ли, Дмитрий Николаевич...

Когда позвонили в дверь, я еще продолжал нарочито монотонное изложение некоторых фундаментальных основ гражданского права; Будяев ошеломленно покрякивал, в особо нравившихся ему местах брал из пепельницы сигарету и делал неглубокую затяжку, чтобы затем пустить дым носом; Алевтина Петровна меланхолично кивала, и на лице у нее застыло скорбное выражение вежливой, но непоколебимой уверенности, что в тех случаях, когда она чего-то не может понять, непременно найдутся люди, которые этим воспользуются для собственной выгоды.

Звонок ее, как обычно, всполошил: Алевтина Петровна вскочила, беспомощно озираясь, будто застали ее не в собственной квартире, а в чужой, где она к тому же занималась каким-то постыдным делом — воровала или прелюбодействовала; ахнув, с мелким топотом кинулась к дверям, скрылась было в прихожей, затем наполовину высунулась и взволнованно спросила:

— Отпирать?

Если б я не знал, в чем дело, то, посмотрев на Будяева, несомненно решил бы, что пришли его арестовывать — столько смятения было в его взгляде.

Я кивнул, и тогда он отчаянно махнул рукой — мол, отпирай, чего уж: где наша не пропадала!..

Послышались соответствующие звуки, затем голоса. “Вот так оно! Вот так!..” — обреченно бубнил Дмитрий Николаевич, поднимаясь для встречи. “На вешалку! — повторяла Алевтина Петровна. — На вешалочку! Проходите!..”

Первой появилась невысокая плотная женщина с потрепанным пухлым блокнотом в руках. Она была в стоптанных сапогах и растянутой трикотажной юбке, которые вкупе с кособокой кофтой придавали ее внешности чрезвычайно простецкий вид. Дойдя до середины комнаты, женщина поздоровалась и тут же хрипло закашлялась, поднеся ко рту кулак. Откашлявшись, она повторила приветствие — уже не так сипло.

Следом за ней ступала высокая худощавая девушка лет двадцати пяти в черном поблескивающем платье и в черных же туфлях на каблуках; лаковую сумочку она неловко держала перед собой обеими руками, словно для того, чтобы прикрыться; она шагала медленно и плавно — даже как-то слишком медленно и плавно, как если бы ее прежде сняли рапидом, а теперь прокручивали на обычной скорости. Мне сразу показалось, что от нее веет неудовольствием и смутой.

— Ой, а вы курите? — спросила женщина в стоптанных сапогах у Будяева. — А можно я тоже? А то уши пухнут. — А сама уже повалилась в соседнее с Будяевым кресло, сунула в рот сигарету и чиркнула зажигалкой. Затянувшись, выдохнула вместе с дымом: — А это Ксения. Наш клиент. — Еще раз затянулась и приветливо посмотрела на меня черными-черными глазами. — А вы Сергей? Я Марина. Мы с вами договаривались.

Я кивнул.

Ксения медленно повернула голову. У меня что-то сжалось в груди, как от испуга. У нее было тонкое лицо, обрамленное вьющимися темными волосами, нос с небольшой горбинкой, высокий чистый лоб. Довольно полные губы были тронуты едва заметной улыбкой, но строгие складочки в уголках подсказывали, что это, скорее всего, иллюзия. Лицо было правильным, даже геометричным, то есть как будто изначально собранным из параллелограммов, треугольников и овалов, а затем окутанным неким чудодейственным туманом, в котором строгие очертания этих фигур несколько смягчились, — короче говоря, лицо классических пропорций; вьющиеся пряди только подчеркивали это. В ее красоте была какая-то несомненность, которая в первую секунду действовала даже несколько удручающе; несомненно, она была красива, настолько несомненно, что я почувствовал не радость, не возбуждение, не желание, не готовность к тому, чтобы чем-нибудь обратить на себя внимание, сделав тем самым первый шаг к близости, а прилив смутной и приятной грусти, как если бы кто-то близкий доверчиво нашептал мне, что время идет зря, что-то очень важное остается в стороне, жить нужно как-то иначе — и все в таком духе. У нее были длинные черные ресницы и карие глаза, и смотрела она прямо и долго, не моргая, не меняя и не отводя взгляда. В глазах можно было прочесть какое-то, во-первых, не ясное мне ожидание и, во-вторых, сожаление о том, что тот, на кого она сейчас взглянула — то есть я, — этого ожидания оправдать никак не сможет. Я улыбнулся и кивнул и, кажется, даже шаркнул ногой; а ее лицо совсем не изменилось — не просветлело и не нахмурилось, губы не шевельнулись, веки не дрогнули: короче говоря, мое приветствие на нем никак не отразилось. Секунды через три она отвернулась и точно так же немигающе и с тем же самым выражением уставилась на Марину.

— Вот, — сказала та и приглашающе махнула окурком. Она крутила головой, озираясь, и мне показалось, что Марина почему-то избегает смотреть на Ксению, свою клиентку. — Как вам? — почему-то спросила она у меня. — Кажется, не очень плохо.

— Вентиляция! — громко сообщил Дмитрий Николаевич. — Я говорю, замечательная здесь вентиляция.

Ксения с усилием оторвалась от Марины, перевела взгляд на Будяева, наморщила лоб, как будто хотела что-то вспомнить или понять, долго смотрела, а потом переспросила:

— Вентиляция?

Будяев стушевался.

— Собственно, квартира, как говорится, без недостатков, — вступил я. — Обратите внимание. Комнаты большие. Удобное расположение. Балкон. Три минуты от метро. Лифт. Окна на две стороны. Тихий двор.

Не слушая меня, Ксения проследовала в коридор. Марина загасила окурок, с кряхтением встала и двинулась за ней. Я пристроился следом. Марина обернулась и подарила меня сообщнической улыбкой — мол, не обращай внимания. Мол, ты и я — одного поля ягоды. Мол, наше дело риэлторское. Мол, сам понимать должен, не маленький.

Ксения остановилась у дверей в кухню.

— Это кухня? — спросила она равнодушно.

— Кухня. Десять метров.

Ксения повернула голову и уставилась с прежним выражением: опять эта надежда, это ожидание — и одновременная уверенность, что оно совершенно бесполезно.

— Здесь не десять, — сказала она примерно через полминуты и отвернулась.

— Не десять, — согласился я. — Девять и девять в периоде.

Она пожала плечами и все так же замедленно двинулась к дверям в другую комнату.

— Документы-то в порядке? — спросила Марина. — Что там у вас? Опекунского-то нету?

— Альтернатива, — сказал я, протягивая папку. — Легкая.

Ксения вернулась в кухню и встала посредине. Она могла бы подойти ближе к окну, и тогда ей стал бы виден заросший двор и дом напротив, проглядывающий сквозь золотисто-желтую листву нескольких старых берез. Но она просто смотрела в стекло и, должно быть, видела лишь дальние крыши, провода, высотки и несколько клочьев темно-голубого вечернего неба в окружении розовых облаков. Не знаю, что еще.

— Поня-я-ятно, — протянула Марина через минуту с таким выражением, словно бумаги ее ни в чем не убедили. Потом заговорщицки понизила голос: — А что, нормальная квартирка. Должна согласиться. Я с ней уже намучилась. Ездим, ездим... То не так, это не этак. Сначала трешку нашли ей. Уже хотели разгружать — а там мужик с девяностого года не выписан. Уехал куда-то — и нет его. Это чего? Юридический факт устанавливать? А вернется он потом — тогда что? Ну куда? А она уперлась — дай, и все. Едва отговорила... Потом за двушку залог внесли, а она передумала... Штуку потеряла — хоть бы хны. — Марина зачем-то посмотрела одну из бумаг на просвет и тут же озабоченно осведомилась: — А цена? Что с ценой?

— А что с ценой? Цена в объявлении указана.

— А подвинуться?

Я пожал плечами.

Не дождавшись более внятного ответа, она опять принялась усердно шуршать документами, задавая по ходу дела кое-какие небесполезные вопросы. Некоторое время мы беседовали так, словно пробирались навстречу друг другу по болоту — сначала ткни впереди себя палкой, а уж если нашлась опора, ставь ногу. Привычная игра, единственной целью которой было убедиться, что соперник знает ее правила. Скоро выбрались на твердое — Марина оказалась далеко не новичком. Обсудили сроки, возможные осложнения и вероятность благоприятного исхода. Если бы к нашему разговору прислушивался знаток, он бы наверняка отметил, что беседа прошла на высоком профессиональном уровне. К сожалению, профессионализм свой мы могли покуда засунуть куда подальше, поскольку ничто не предвещало быстрой развязки: Ксения сомнамбулически плавала из комнаты в комнату, озирая углы, Будяев по-прежнему с энтузиазмом махал перед ней зажженной сигаретой, чтобы на факте продемонстрировать наличие мощной вентиляционной системы, а Алевтина Петровна толковала, что, если девушка надумает покупать квартиру, она по совершенно символической цене уступит ей свои облезлые шкафчики... Внезапно остановившись, Ксения долго на нее смотрела (Алевтина Петровна все долдонила про шкафчики, входя в самые незначительные подробности их совершенно заурядного устройства), затем, не дослушав, плавно повернулась на каблуках и пошла к дверям. Сумочку она все так же неловко держала перед собой.

— Что, уходим? — спросила Марина, догоняя и обеспокоенно заглядывая ей в лицо. — Ксения, уходим?

— До свидания, — сказала Ксения не обернувшись.

Я все же подал плащ. Перекладывая сумочку из одной руки в другую, она долго укутывала шею прозрачным шарфиком; вот наконец сунула руки в рукава. Ее затылок был совсем близко. Я почувствовал горьковатый запах духов. Длинные тонкие пальцы одну за другой продевали пуговицы в петли. Напоследок Ксения снова уставилась, будто чего-то от меня дожидаясь, а когда я сказал: “До свидания”, — молча шагнула за порог.

— Прозвоню, — бодро сообщила Марина, возвела глаза к небу и мученически покачала головой.

— Прозвони, — сказал я и закрыл дверь.

Будяев, сунув руки в карманы синих штанов и выставив бороденку, стоял на пороге комнаты.

— Не покупают? — спросил он с утвердительной интонацией.

— Пока не знаю.

— Ну ничего, купят. Не одни, так другие. А?

— Ну просто припадок оптимизма, — съязвил я, подходя к окну.

— М-да... да что оптимизм!.. Кхе-кхе... Люди вроде бы порядочные. Впрочем, с первого взгляда легко ошибиться, — посетовал Будяев. — Копнешь потом поглубже, а там — у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!.. Не дай бог.

Вот они вышли из подъезда. Марина придержала Ксению за рукав и стала тыкать вверх, на что-то указывая. Ксения на секунду подняла голову. Я увидел бледное пятно лица. Потом она села в машину. Двор кончался узким выездом между двумя стальными столбиками. Было заметно, что водитель из нее никудышный.

— Да уж, — сказал я, поворачиваясь. — Вот именно что у-у-у-у-у. Бездны. И ведь что важно: именно эти бездны нам ни к чему... Все, я пошел.

— Подождите, подождите! — заволновался он. — А когда следующие?

— Когда кто-нибудь появится. До свидания.

— Да подождите же, Сережа! Вы позвоните? Или как?

— Нет, я не позвоню, — сказал я. — Я приеду без звонка. И если вас не будет дома, взломаю дверь. А как иначе? Квартиру-то нужно показывать. Или не нужно?

— Вы все шутите... — понимающе протянул Будяев. — Ну ладно, ладно. Не сердитесь. Вы позвоните все-таки. Хорошо?

— Хорошо.

— А если позвоните, то в каком примерно часу? — робко спросил он.

— В шестнадцать часов тридцать три минуты по Гринвичу.

— Шу-у-у-утите опять. Ну не сердитесь, не сердитесь... Я вам что хочу сказать: если позвоните, а у нас занято, вы тогда еще раз позвоните. Понимаете? Наберите еще раз. А если опять никто не отвечает...

— Ну тогда уж прямиком в милицию, — пообещал я. — И тут же во всероссийский розыск.

Кабина стояла на этаже. Я громыхнул железной дверью и нажал кнопку. Дом был старый, добротный, и лифт спускался тяжело и медленно, ерзая по дороге из стороны в сторону.





6

Время было, а жариться на шоссе Энтузиастов и в пробках центра совершенно не хотелось. Я загнул большого быстрого крюка: через главную аллею Измайловского парка в сторону “Семеновской”... там до Электрозаводского моста... по оказавшейся свободной эстакаде на Сущевку... и все шло так хорошо, что я уже стал беспокоиться, не прижмет ли меня где-нибудь на Беговой... но и там, будто по волшебству, оказалось просторно... и в итоге как ни длинно я ехал, а приехал все же быстрее, чем рассчитывал.

Я поставил машину и теперь прохаживался у подъезда, рассеянно следя за тем, как несильный ветер кружит листья над песочницей.

Утром я снова звонил в Ковалец — и опять ни Павла, ни Вики не оказалось дома. Я слушал длинные гудки, представляя, как за двести километров от Москвы в полупустой комнате заливается телефон: тили-тили-тили-ли... тили-тили-тили-ли... тили-тили-тили-ли... Эхо всякий раз оживает и отвечает ему чуть невпопад, летая между голых стен: ли-ли!.. ли-ли!.. А люди все равно почему-то не подходят. И за всем этим чудились мне какие-то новые неурядицы.

В последний раз мы виделись весной, через три недели после Аниной смерти, а разговаривали сравнительно недавно — двух месяцев не прошло. “Как ты там?” — “Да нормально... У тебя-то что?” — “Да все в порядке...” Потом Павел завел зачем-то о деньгах — мол, не может пока отдать. Я и без него знал, что отдавать ему не из чего. И когда давал, знал.

Это обстоятельство мне и самому представлялось чрезвычайно огорчительным. Но что было делать? Не дать — так его упекли бы лет на восемь. А то и на полную катушку — на десять. За детишек-то. Еще как. За милую душу бы упекли. А сколько из этих десяти он бы там при его здоровье протянул? — говно вопрос: немного...

Ах, по-дурацки его угораздило! Ну совсем по-дурацки!.. черт его тогда дернул. Аня позвонила совершенно не в себе. Меня самого затрясло, когда я услышал ее дикий, переливчатый, будто у сирены, вой, сквозь который разобрал наконец: “Ой, Сереженька, Павел двух детишек убил!..” Два с лишним года прошло, а я и сейчас отлично помню: по-овечьи хекал в телефонную трубку, пытаясь выговорить: “Ты что?! Как — убил?! Кого — убил?!”

Ну и конечно — полный бред. Это надо было так сформулировать — убил!.. Ни черта не убил. Сами они въехали на перекрестке под его “ЗИЛ”. За водилу был паренек четырнадцати лет (естественно, пьяный, поскольку все стряслось Первого мая позапрошлого года: как говорится, на майские). А у него за спиной, на заднем сиденье мотоцикла, — его двенадцатилетняя сестренка. Они на высокой скорости проследовали под знак “STOP”. А грузовик геодезической партии двигался по главной дороге. И будь Павел трезв, все, быть может, разрешилось бы иначе.

Конечно, я не сдержался и с досадой ему выговорил: “Ну зачем же ты такой поехал-то?!” Павел нахмурился, посмотрел, как только он умеет — любовно, но все-таки исподлобья, — и сказал примиряюще: “Сереж, ты пойми, мои-то ребята вообще никакие были!.. Им приспичило: даешь еще пяток бутылок — и все тут! Праздник! Не удержать. Я думаю: да ну вас всех к монахам!.. Им же все до лампочки — и машину угробят, и сами покалечатся. Лучше уж, думаю, съезжу, привезу — жрите... я же все-таки начальник. Там и ехать всего три километра. До второго перекрестка. Кто ж знал, что эти-то как раз на первом повстречаются. — Он расстроенно цокнул языком и закончил, вытаскивая вторую сигарету из пачки „Примы”: — Вот тебе, выходит, и съездил”.

— Да уж, — сказал следователь Краско и вздохнул.

Мы сидели втроем в его пыльном кабинете. Павел, даже куря, нервно позевывал. Он именно тогда так сильно поседел — прежде волосы только чуть серебрились.

— В общем, дела такие, что особенно не разбежишься, — сказал Краско. — Два или более погибших в результате грубого нарушения. От четырех до десяти лет. В зависимости от смягчающих. Только я пока смягчающих что-то не вижу.

— Они должны были пропустить, — сказал я.

— Верно, — согласился Краско. — Должны были. А вот гражданин Шлыков пропускать, — он выразительно пощелкал пальцем по горлу, — никак не должен был. Вопреки чему есть соответствующий акт экспертизы. Ведь есть?

— Есть, — вздохнул Павел.

— Вот если бы его не было... — протянул Краско. — Тогда другое дело.

— А могло бы не быть? — спросил я.

— Могло бы и не быть, — ответил Краско. — При других обстоятельствах. Но ведь есть?

— Есть, — снова покаянно вздохнул Павел. — Тут уж, как говорится...

Однако довольно скоро акт экспертизы исчез, а вместо него появился другой, совершенно такой же, только в нем уже было написано, что через сорок минут после ДТП, повлекшего человеческие жертвы, концентрация алкоголя в крови Шлыкова П. И. составила ноль целых ноль десятых промилле, что подтверждает... и т. д.

Деньги я перед тем передавал адвокату Бабочкину — шестнадцать тысяч зеленых в бумажном пакете. Именно Бабочкин вел все переговоры, сам же я со следователем больше не виделся. Гонорару Бабочкин запросил всего две тысячи, из чего я заключил, что Краско достались не все шестнадцать. Так или иначе, мера пресечения была изменена на подписку о невыезде, которую в свою очередь через две недели не продлили — видимо, по забывчивости. Павел получил два года условно. Разведя руками, Бабочкин пояснил, что его подзащитного должны были бы оправдать вчистую; если разбираться всерьез, нестандартная оплетка рулевого колеса, к которой они придрались, вовсе не является нарушением; но, сам понимаешь, когда двое погибших... да черт с ними, всем ясно, что это только для того, чтобы родителей успокоить.

В ту пору я насчет всего этого не особенно расстраивался, потому что дела шли довольно живо, и покою мне не давала только мысль о... вот и они.

Да, вот и они.

Я взглянул на часы. Семнадцать минут как одна копеечка.

Вкатившись в арку, красная “девятка” повернула, взяла левее и резко встала у бордюра.

Изнутри доносились раздраженные голоса, сквозь запотелые окна чудились жесты. Однако никто почему-то не делал попыток выйти.

Минуты через полторы распахнулась водительская дверца. Мрачный Константин покинул машину, закурил и только после этого кивнул, расстроенно спросив:

— Ну что?

— Да ничего, — сказал я. — Порядок. Все на месте. Дом стоит. Квартира ждет.

Он сокрушенно покачал головой и отвернулся.

Между тем раскрылись и остальные двери.

— А вот и годится! — плачущим голосом повторял Николай Васильевич, выбираясь с переднего сиденья. — Вот и годится!

Шляпы он на этот раз каким-то чудом не потерял, и было похоже, что в ряду прочих обстоятельств его жизни это событие является одним из самых радостных.

С заднего появились двое: во-первых, жена Николая Васильевича — полная женщина в кургузом пальто и по-деревенски повязанном платке, придававшем ее круглому (а сегодня еще и заплаканному) лицу несколько изумленное выражение, и недовольный молодой человек лет двадцати трех — в линялом плаще и черной матерчатой кепке.

— Пожалуйста, — сказал Николай Васильевич, разводя руками. — Мария Петровна. Вы ведь знакомы? Да. Вот. А это сын. Знакомьтесь. Женюрка... э-э-э... Евгений Николаевич. Как договаривались. Пожалуйста. В самом пылу, так сказать, жизненных решений. Прошу вас.

Мы кивнули. Я даже улыбнулся.

Сын Женюрка посмотрел на отца с угрюмой миной человека, привыкшего к незаслуженным оскорблениям, и мне подумалось, что сейчас он сплюнет под ноги, но Евгений Николаевич только шмыгнул носом. Его широкоскулое лицо было будто специально приспособлено для рекламы мази от угрей.

— Ну вот так, — говорил Николай Васильевич, то озирая домочадцев, то поглядывая на меня. — Вот и слава богу. А то что же? Вот теперь все честь по чести... посмотрим... Сын тоже интересуется. — Он показал пальцем на сына. — А как же... ведь нам жить? А? Нам ведь не в гости, правда? Что ж так-то... тяп-ляп... Не на день ведь, а? Хоть разглядим как следует... ведь надо.

Он опять посмотрел в мою сторону, ожидая подтверждения.

— Да ладно, слышь, — насморочно сказал Женюрка и на этот раз все же сплюнул. — Заладил. Пошли, что ли?

В лифт не поместились, и семейство Большаковых поехало первым. Как только двери со скрежетом сошлись, снова послышались взвинченные голоса. Загудел мотор.

— Во собачатся, — пробормотал Константин. — Нет, я так больше не могу. Достали. Ну что он уперся? Все на мази... Ведь совсем, совсем до задатка дело дошло — все хорошо, все согласны... так нет! Освободи ему теперь в две недели! А? Нет, ну что же такое! Кто ему две недели-то обещал? Я всегда толковал — месяц, месяц, не меньше! А то и полтора! Нет — давай две недели! Что ж это такое-то, а! — повторил он плачущим голосом. — Нет, ну не могу, все! Достал!

Индикатор добрался до шестого и замер.

— Да ладно, — сказал я, нажимая кнопку. — Не расстраивайся. Сегодня-то уж, может, кончится.

— Ага. Кончится! Держи карман шире. Как же. Теперь этот придурок уперся... Прыщавый-то.

Константин безнадежно вздохнул и с отвращением посмотрел на грязное табло. Огонек перескочил с шестого на пятый.

— С лица не воду пить, — сказал я.

А чем еще я мог его утешить?

* * *

Когда мы вышли из лифта, дверь квартиры все еще была нараспашку, а Большаковы толклись в прихожей.

— Да что вы, что вы! — вопила Елена Наумовна. Богатое светлое платье подробно обтягивало ее подрагивающие телеса, которыми она, судя по всему, находила причины гордиться. — Что вы, что вы! Не надо разуваться! Это же так по-советски — разуваться! Что вы!

Вопреки ее оглушительному курлыканью Николай Васильевич ворчал что-то неразборчивое, согнувшись в три погибели над запутавшимися, как всегда, шнурками. Он не мог знать, сколько грязи выливает Елена Наумовна на головы тех, кто имеет неосторожность последовать ее призывам (“Ну свиньи, свиньи! — обычно кричала она по их уходу, победно хохоча и упирая руки в боки. — Скоты! Навозу нанесли! Грязи! Трудно разуться?!”), однако то ли догадывался об этом, то ли просто неуклонно следовал некоторым своим принципам.

— Прошу, — сдавленно бубнил он от полу, теребя второй узелок. — Жена Мария Петровна. Знакомьтесь. Большакова. Евгений Николаевич. Сын. Недавно из армии. Прошу.

— О! О! — восклицала Елена Наумовна, смеясь и воздевая руки. — Из армии! Какое совпадение! У меня муж полковник! Это так strange — такие совпадения! Я так люблю офицеров! Офицеры! О-о-о! Вы офицер?

— Он рядовой, — прохрипел Николай Васильевич, разгибаясь. — Необученный. Рядовой, да. Пожалуйста. Жена. Мария Петровна. Вы ведь знакомы.

— Как я рада видеть вас снова! — воскликнула Елена Наумовна. — Проходите же!

Мария Петровна озиралась у дверей, не делая даже попыток раздеться.

Между тем Женюрка, шмыгнув по обыкновению носом, снял кепку, плащ и оказался одетым неожиданно празднично: поверх черной кружевной рубахи на нем был тесный зеленый пиджак, а внизу роскошные темно-красные брюки, которые, правда, ему то и дело приходилось поддергивать. Затем он избавился от штиблет и неспешно двинулся по квартире, оставляя почему-то на паркете влажные следы.

— О-о-о-о-о?! — изумленно пропела Елена Наумовна, упираясь в меня сверлящим взглядом.

Я независимо пожал плечами.

Но, конечно, на сей раз она была права: стоило лишь взглянуть на этот пиджачок, на эту рубашечку, на то, как Женюрка (то бишь Евгений Николаевич) шагал — озираясь, ссутулившись, как-то по-особому расхлябанно приволакивая ноги и сунув руки в карманы широченных штанов, стоило лишь глянуть в его насупленную физиономию и поймать ответный, брошенный исподлобья настороженный взгляд, чтобы уяснить, что Николай Васильевич (даром что историк) врет как нанятый: из парня такой же дембель, как из дерьма пуля, и вовсе он не из армии явился, а, напротив, только что откинулся — еще, пожалуй, и нары на зоне не остыли...

— О-о-о! — вторично пропела Елена Наумовна и с необыкновенной даже для нее живостью устремилась за ним — по-видимому для того, рассудил я, чтобы приследить, как бы малый чего не попятил.

Тем временем Николай Васильевич, потоптавшись и в результате своих мелких движений выдвинувшись на полтора метра вперед, задрал, как обычно, голову и уставился на конструкционную балку, выпиравшую из потолка, — на лице у него, как всегда, было написано мучительное изумление.

— Коль, — жалобно спросила Мария Петровна. Она позволила себе только распустить узел, и теперь платок свободно, по-банному, свисал с головы. — Слышишь, Коль? Я говорю: здесь балкон-то большой?

— Ах, да подожди ты с глупостями! — неожиданно резко, хоть и вполголоса, отозвался Николай Васильевич. — Что балкон! Ты это-то видишь?

— Что?

— Что! Да вот же!

Он ткнул пальцем вверх.

Мария Петровна недоуменно подняла голову:

— А-а-а...

— Вот тебе и а-а-а! — передразнил Николай Васильевич и пошел по коридору, расстроенно бормоча.

Я устроился на диване, а Константин сел напротив меня в кресло. В другом кресле, у окна, сидел невозмутимый Адичка. Время от времени он поднимал брови, прислушиваясь к тому, что происходит в других комнатах. Был он при этом похож на старого худого кота, прошедшего все огни, воды и медные трубы, убедившегося в том, что нет правды на земле, но нету и на крыше, и следящего теперь только за тем, чтобы кто-нибудь, не дай бог, не наступил ему на хвост.

Константин придвинулся ко мне. Было похоже, что Николай Васильевич и впрямь его достал — вместо прежнего спокойного, вальяжного, хорошо одетого и, судя по всему, удачливого риэлтора в ухо мне, похрустывая суставами пальцев, взволнованным шепотом бухтел взъерошенный нервный человек.

— Он не понимает, что с ним по-хорошему. Я сто двадцать тыщ своих ради него заморозил. А он кобенится чуть ли не третий месяц. Ему бы нормальные люди попались — он бы уже не кочевряжился тут на Новокузнецкой... он бы давно в Марьине куковал со своим семейством, козел старый... Другие с ним бы чикаться не стали. Вон у меня ребята знакомые есть. Знаешь, как расселяют? Выменяли комнату в неприватизированной четырешке. Квартирка-то классная. Только там все рогом упираются — хрена их растащишь. Я говорю: да зачем же вам эта комната, вы же никогда их не развезете, они все по трешке потребуют под приватизацию, и будете валандаться полгода, пока не плюнете!.. Смеются. Мы, мол, в эту комнатку алкашочка подселим, он на кухоньке-то на общей обделается пару раз, да разочек его эпилепсия при детишках прихватит — и разъедутся как миленькие, еще спасибо скажут, что избавили. Понял? Нет, ну ты понял, как с ними надо? Разве можно так над людьми издеваться? Третий раз соглашается — и третий раз на попятный. Сколько можно?

Я кивал, вполуха слушая да поглядывая на часы. Сказать мне особо было нечего. Я мог только посочувствовать. Мне бы со своими клиентами как-нибудь разобраться. А уж с Николаем Васильевичем пусть разбирается Константин. Мне наплевать, кто эту квартиру купит. Да кто угодно. Были бы деньги. Хочет Николай Васильевич — пожалуйста. Пусть покупает. С нашим удовольствием. Все здесь всем понятно. К Константину я привык, он ко мне — тоже. И слава богу... оформили бы за милую душу как нечего делать... Ну а на нет и суда нет. Не покупает Николай Васильевич — не надо. Другой придет... Жалко, что вчера с задатком не вышло. Совсем было столковались — ан нет. А в этом деле главную роль играет задаток. Деньги то есть. Бабки, иными словами. Бабульки. Хочешь покупать — подтверди деньгами. Задатком. Есть задаток — я весь твой. А нет задатка — извини. Сколько раз бывало — наговорят с три короба... и того, и сего... и что все их устраивает, и что другой-то такой не найти, и что цена-то подходящая, и что деньги-то есть, и все-то вообще сейчас в порядке, а будущее сулит и вовсе лучезарные перспективы... а потом бац — и ни слуху ни духу. Как сквозь землю провалились. Бог ты мой. Чего только не бывает. Как-то раз возил одну тетку. Квартира — под чертями... где-то в глуши на Рязанке. Дом-то сам хороший. Немцы после войны строили. Но в такой дыре — боже сохрани... Пока мы жарились в пробках, она все прыгала от нетерпения, толковала, что ей именно там-то и нужно, что это большая удача — ну просто огромная... все волновалась, не перепродадут ли квартирку кому другому, считала расходы на ремонт, даже мебель расставляла, — а потом вышла из машины, поднялась на второй этаж и через три минуты умчалась оскорбленная, заявив, что совсем не того ожидала. И что? А ничего. Жизнь переменчива. Рынок большой. Квартир полно. Покупателей навалом. Все обольщаются. А потом разочаровываются. Или наоборот: сначала недооценивают, а потом проникаются. Всего этого в бадье намешано в каких угодно пропорциях. Потому принцип прост: нет задатка — нет и отношений. Можно сидеть здесь на теплом диванчике, и чесать языками, и симпатизировать друг другу, и даже быть готовым на дружеские услуги... но если позвонит телефон и кто-нибудь спросит, нельзя ли сейчас принести деньги, — я крепко пожму Константину руку и поблагодарю за интересный разговор. А задаток получу от другого.

— Что?

— Я говорю, его бы засунуть в какую глухомань, он бы почесался, — толковал Константин. — Он бы тогда не кочевряжился. Привыкли в цекашниках... выпендриваются. Его бы в Братеево, — сказал он с мстительной мечтательностью. — Ты в Братееве-то не жил? А-а-а-а... А я жил. Край земли... Как-то раз ко мне одна подруга приезжает... ну знаешь, как всегда — сначала туда-сюда, тыры-пыры... а потом то-се, пятое-десятое — и начинается у нас какая-то разборка... уже и не вспомню. Слово за слово, хреном по столу, я одно, она другое... про мою прежнюю что-то ввинтила... я и говорю: да ладно, говорю, не гони, ты мне тоже, говорю, не девушкой досталась. А она мне в ответ: ага, говорит, размечтался, говорит, губищи, говорит, раскатал, ха-ха-ха! — да кто же к тебе сюда девушкой-то доедет?





7

Я счел, что на Ленинском уже не протолкнуться, и погнал переулками к набережной. Моросил дождь, машину кое-где заносило на мокрой листве. Я рассчит