Кабинет
Дмитрий Шеваров

КНИЖНАЯ ПОЛКА ДМИТРИЯ ШЕВАРОВА

КНИЖНАЯ ПОЛКА ДМИТРИЯ ШЕВАРОВА

+11

Полка в “Новом мире” — совсем не велика, этажерочная. Вспомнилось тут же: в армии у меня, “Ваньки взводного”, имелось в наличии всего книжек десять, из них половина — библиотечных. Этажерки не было, книжной полкой служил посылочный ящик с прилипшим сургучом на боку.

С тех пор прошло почти двадцать лет; моя домашняя библиотека так умножилась, что, бывает, по ночам я слышу, как обваливаются полки в шкафу. Утром поправляю полки, заново расставляю тяжелые тома и вдруг начинаю тосковать по фанерному ящику с сургучной нашлепкой, по узкому выбору... Встанет перед глазами вечер, когда книжный голод гнал от заводской библиотеки в поселковую. Как рылся там до закрытия, а потом нес книгу за пазухой под шинелью, в предвкушении листания и чтения...

 

Николай Борисов. Сергий Радонежский. М., “Молодая гвардия”, 2001, 298 стр. (“Жизнь замечательных людей”).

Многолетний труд историка Николая Сергеевича Борисова прежде всего отличает удивительно достоверная интонация. Тон строгой учености и что-то северное в сдержанном благоговении. Никакой вычурности слога, никаких ярких красок и пафоса. Редкое соответствие древней традиции обращения со словом: “...назначая меру... Если что узнал от другого, не скрывать сего... но с признательностью объявлять, кто отец слова...” Ссылки на предшественников (Е. Е. Голубинского, В. О. Ключевского, Б. К. Зайцева...) всегда глубоко уважительны. Полемика с современными исследователями отнесена в комментарии. Подробнейшая библиография. Уточненная с учетом современных данных хроника жизни преподобного Сергия. Приложение, куда вошли письма Василия Великого с рассуждениями об иночестве, послания митрополита Киприана.

С полной трезвостью и ясной грустью автор пишет в предисловии, что никакого религиозного ренессанса в России нет. Он просит нас различать видимость и сущность. “Иконами и церковными книжками торгуют теперь на каждом углу... Однако... мы ненамного приблизились к Сергию за счет устранения чисто формальных препятствий на этом пути. Скорее напротив. Всеобщее ожесточение, равнодушие к страданиям и смерти, царящие повсюду, явно свидетельствуют о том, что мы по сути нашей жизни все дальше и дальше уходим от заветов преподобного...”

Этот не укладывающийся в голове, пугающий контраст между восстановленным отчасти благолепием храмов, их дивной жизнью, устремляющей тысячи людей к горнему, и окружающей низостью, хамством, грязью, — этот контраст заметен повсюду, и мы к нему даже привыкли. Но когда попадаешь в Сергиев Посад, этот контраст становится почти невыносимым. Стоит выйти из монастырских стен и сделать несколько шагов по городу, как пьяная брань и разухабистая музыка из пивнушек вернет тебя на землю. И здесь, на Маковце, это ранит особенно больно.

Из книги Н. А. Борисова узнал, что все свои путешествия преподобный Сергий совершал пешком. (Оказывается, Василий Великий предписывал инокам при всех обстоятельствах не садиться на коня.) С черемуховым посохом в руках и котомкой за плечами он ходил не только в Переяславль и Серпухов, но и в далекий Нижний Новгород! В эпидемию чумы, через разбойничьи леса... Представить трудно. Но, читая о Преподобном, воображение в какие-то минуты проясняется до той детскости, что была неизменным свойством последнего северного сказителя Бориса Викторовича Шергина.

“...Исчезнет завеса веков, и мы, возжелавшие увидеть, как игумен Радонежский ронит лес на строение обители, как он шьет обутку на братию и как спешит по московской дороге... Все это мы увидим несомненно и реально. Таинственно и непостижимо, но совершенно реально станут ноги наши на земле Радонежа, на холме Маковца. Твои уши услышат стук топора в дремучей дебри. Ты пойдешь по тропиночке и сквозь дерева увидишь белеющие срубы избушечек-келий...

Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дома на 1997 год. СПб., “Дмитрий Буланин”, 2002, 486 стр.

Пушкинский дом представляет в этом ежегоднике сразу восемь новых публикаций. Среди них я повстречался с самой интересной для меня — с дневником 1945 года, принадлежащим Б. В. Шергину (публикация И. А. Красновой).

Полуслепой, тихий, белый от седины Борис Викторович Шергин казался современникам монахом, выпавшим из XVII века и чудом уцелевшим. Его кельей была комната в полуподвале старого дома в центре Москвы. Он видел в окошко только ноги прохожих, кусочек стены соседнего дома и лоскуток неба над крышами.

В 30 — 70-е годы ХХ века Шергин был известен небольшому кругу писателей и читателей как собиратель поморских былей и сказаний. (На будущий год исполнится 110 лет со дня его рождения и 30 лет со дня смерти.) Когда в конце 80-х годов появились первые публикации из его обширной летописи-дневника, стало ясно, что это фрагменты главной книги Шергина. Увы, она до сих пор не издана, поскольку тетради дневника оказались в руках разных хранителей. Как пишет автор вступительной заметки к публикации в “Ежегоднике...” А. Н. Мартынова: “Научное описание фонда Б. В. Шергина было закончено в 1999 г. В числе других документов здесь содержатся записные книжки писателя и его дневники (1920-е — 1962). К сожалению, в Пушкинском доме отсутствуют записи 1946, 1951 — 1958, 1959, 1960 — 1961 годов. Дневники тех лет, что хранятся в ИРЛИ, также неполны...” Наверное, когда-нибудь выяснится история о том, как удалось столь варварски разодрать творческое наследие писателя.

Публикуемые в “Ежегоднике...” записи — драгоценный образец и духовной прозы, и совершенно забытого языка поморских сел и северных монастырей.

 

А. Б. Бодэ. Поэзия Русского Севера. Иллюстрированный обзор существующих памятников деревянного культового зодчества. М., “Эдиториал УРСС”, 2002, 211 стр.

Попытка ревизии немногих уцелевших доныне памятников деревянного зодчества Русского Севера. Не только храмы и часовни, но и крестьянские дома, водяные мельницы, амбары, бани, мосты, колодцы и ограды. Описание, история каждой из уникальных построек. Авторские карандашные зарисовки (около двухсот!). Путеводитель. “Единственное регулярное пассажирское транспортное сообщение на нижней Онеге — это автобус, который ходит раз в сутки из Онеги в Городок и обратно. Дорога идет вдоль правого берега, мимо станции Вонгуда...”

Автор, историк архитектуры и художник Андрей Борисович Бодэ, пытается сдерживать чувства, не переходить на публицистику, он хочет остаться только специалистом. Но тем трагичнее выглядят его архитектурные заметы на фоне опустелого пейзажа. “От Масельги 16 километров до Порженского, где сохранился замечательный архитектурный ансамбль. Разъезженная тракторами дорога углубляется в глухой лес. После деревни Думино путь продолжается по лесной тропе. Раньше Порженское было оживленным селом. Сейчас осталось несколько пустующих домов. Посредине плавно спускающейся к озеру широкой поляны стоит церковь...”

Необозримого богатства, о котором еще недавно оповещали путеводители, более нет. Остались считанные и единственные в своем роде деревянные храмы. “В настоящее время Благовещенская церковь (у деревни Пустынька на Онеге. — Д. Ш.) является единственным сохранившимся на Русском Севере памятником с завершением основного объема в виде бочки...” “Сейчас на Мезени сохранилась только одна шатровая на крещатой бочке церковь в селе Кижма...”

Когда по всей стране крушили, взрывали и жгли храмы, в поселке Черкизово жил поэт, мечтавший в детстве быть садовником в глухом монастыре и воспевший (в 1938 году!) безвестных строителей русских храмов.

...А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста.

Дмитрий Кедрин. “Вкус узнавший всего земного...”. М., Издательский дом “Время”, 2001, 557 стр. (“Поэтическая библиотека”).

В этом году исполнилось 95 лет со дня рождения автора “Зодчих” Дмитрия Борисовича Кедрина, трагически погибшего при непроясненных до сих пор обстоятельствах осенью 1945 года.

Подготовленный дочерью поэта Светланой Дмитриевной и выпущенный издательством “Время” том Кедрина — наиболее полное на сегодняшний день издание его текстов. Не только стихотворений и поэм, но и записных книжек, писем. Впервые опубликовано несколько стихотворений поэта, ранее не публиковавшихся по цензурным причинам. Среди них особенно поражает стихотворение “Нищенка”, написанное двадцатилетним Кедриным в 1927 году.

Досыта евший и крепко пивший,
Тысячью сабель грозивший Москве,
Я говорю вам из гроба — бывший
Конногвардеец Андрей Жерве.
...Душно лежать мне, а как я встану,
С кем поведусь, где найду приют?..
В Павловске — музыка и фонтаны,
В Царском Селе, как и раньше, пьют.
Что принесу я к любимой двери?
Горечь? Отчаянье? Горесть стыда?
Мери! Вы помните Павловск, Мери?
Может, и вы изменились?.. Да!
Все миновало — одна в наколке
Черных кружев на седой голове, —
Мертвого мальчика разве только
Нищенка ждет на Страстной в Москве...

Завершает книгу “Послесловие”, написанное С. Д. Кедриной. Это и повесть о детстве, и хроника жизни отца, написанная так, как может написать только близкий человек. Потерявшая отца пятнадцатилетняя девочка — ее голос слышится на каждой странице этой горькой и светлой прозы.

“Я постоянно ощущаю присутствие отца в Черкизове, в нашем маленьком бревенчатом доме... Та самая терраса, хотя и застекленная, и печка та самая, только без духовки... Здесь, в маленькой двенадцатиметровой комнате, ему хорошо работалось. Фанерные стены пропускали все звуки, а соседи наши не были тихонями: то играл баян у тети Фроси... то справа в большой беспокойной семье Мелиховых буянили и хватались за топоры. Наверное, желая заглушить эти звуки, отец приобрел тринадцать клеток с птицами...”

“Поэт М. Л. ... являлся в самое неподходящее время, часто оставался ночевать, а однажды, когда ждал папу, съел целую копченую рыбину, которую мама приготовила нам на ужин...”

“Однажды отец вернулся из Москвы, молча вошел в комнату и медленно опустился на стул. „Что с тобой, Митечка?” — кинулась к нему мама. Отец какое-то время молчал, потом сказал: „Меня сегодня вызывал Ставский. Он называл меня дворянским отродьем, требовал, чтобы я выучил пять глав ‘Краткого курса ВКП(б)’ и сдал ему, иначе он загонит меня туда, куда Макар телят не гонял”, — отец закрыл лицо руками и вдруг зарыдал...”

А пронзительный рассказ о неудачной попытке эвакуации семьи Кедриных из Москвы в октябре 1941-го! “Поезд начинает медленно отходить. „Чемодан! — кричит мама в ужасе и бежит за поездом. — Там — твои стихи!” — „Другие напишу! — говорит папа, догнав ее и взяв за руку. — Зато вот что я сохранил!” И он вытаскивает из-за пазухи посмертную маску Пушкина...”

Я отчего-то всегда ощущал Кедрина не только как одного из любимых поэтов, но и как близкого человека. Причем это ощущение пришло не от стихов, а от фотопортретов поэта. Повесть Светланы Кедриной довершила это интуитивное узнавание, и теперь мне кажется, что я хорошо знал Дмитрия Борисовича. И боль утраты свежа.

Я помню чай в кустодиевском блюдце,
И санный путь, чуть вьюга улеглась,
И капли слез, которые не льются
Из светло-серых с поволокой глаз...

 

Владимир Купченко. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1877 — 1916. СПб., “Алетейя”, 2002, 495 стр.

Первый том хроники, итог тридцатилетних архивных разысканий литературоведа Владимира Петровича Купченко, первого директора Дома-музея М. А. Волошина в Коктебеле и основателя отечественного волошиноведения. В многолетней истории работы над этой фундаментальной книгой были и драматические эпизоды, потребовавшие от автора настоящего мужества. Клевета, обыски, допросы, увольнение из музея, работа ночным сторожем, вынужденная “эмиграция” в Ленинград. Шесть лет (с 1982-го по 1986-й) автор не мог вызволить свою рукопись из рук сотрудников Судакского райотдела КГБ.

Даже беглое упоминание обо всем этом в предисловии, несомненно, добавило бы автору читательской симпатии, но я узнал об этой истории не из книги, а от моего крымского коллеги. Предисловие же сдержанно и академично, и только в последних его строчках автор позволяет себе сказать “я”: “Сведение воедино всех собранных за 30 лет материалов и обнародование их может стать (я надеюсь!) толчком к новым сопоставлениям, дополнениям и открытиям других исследователей жизни и творчества Волошина. Думается, что „Летопись” поможет исследователям и многих других деятелей культуры ХХ в. — прежде всего России и Франции...”

Не скажу за специалистов, но нашей семье книга при первом же знакомстве принесла радостное открытие. Обнаружив в именном указателе фамилию своего прадеда, я понял, что от легендарного поэта серебряного века меня отделяет всего два рукопожатия. 10 ноября 1916 года Максимилиан Волошин попал в Керченский военный лазарет, начальником которого был мой прадед по материнской линии полковник Елисей Иванович Волянский. Через пять дней поэт вышел из лазарета, где был признан негодным для военной службы “из-за невладения правой рукой”. Вскоре поэт получил свидетельство об освобождении “навсегда от службы”.

Короткое общение прадеда с Волошиным осталось неизвестным даже нашим домашним, хотя семья жила музыкой, литературой, в ней были свои поэты. Добрейший Елисей Иванович, блестящий военный хирург, отличившийся еще на русско-японской, он не успел оставить воспоминаний. Умер в Одессе, в крайней бедности, и, как я только что понял, листая книгу В. П. Купченко, — в те же дни 1932 года, когда ушел из жизни Максимилиан Александрович Волошин. Очевидно, в каждой семье бывают свои “странные сближенья”.

Этим сближеньям и необъяснимым соприкосновениям судеб посвящен уникальный, без сомнения, сборник, составленный из сочинений подростков.

 

Человек в истории. Россия — ХХ век. Сборник работ победителей всероссийского конкурса исторических исследовательских работ старшеклассников. Редактор-составитель И. Л. Щербакова. М., “Мемориал” — “Звенья”, 2002, 479 стр.

Эпиграфом здесь можно было поставить слова Ролана Барта о том, что “история — это время, когда моя мама была маленькой”.

Первый конкурс “Человек в истории. Россия — ХХ век”, организованный обществом “Мемориал”, прошел в 1999 году. В нынешнем мае торжественно подводились итоги третьего. Немногочисленному жюри (в его составе — Светлана Алексиевич, Даниил Гранин, Александр Даниэль, Сигурд Шмидт и другие известные писатели и историки) пришлось нелегко — на третий конкурс поступило 2643 работы! И это при том, что информацию о конкурсе можно было найти лишь в двух-трех малотиражных изданиях.

В предисловии к сборнику лучших работ прошлого года Александр Юльевич Даниэль пишет: “Нашей основной трудностью стало не отсутствие достойных претендентов на призовые места, а проблема выбора самых достойных”. В сборник вошли двадцать восемь исследований. География авторов — от Воркуты и Ухты до Тынды и Усолья-Сибирского. Темы — далеко выходящие за пределы школьных программ: новочеркасские события 1962-го, война глазами рядового, истории деревенского храма и дворянской усадьбы, судьбы спецпереселенцев на Вишере и малолетних узников финских концлагерей, ленинградская блокада и строительство БАМа, Афган и Чечня...

Организаторы конкурса установили планку требований на самом серьезном уровне. Подростки не терпят никакого заигрывания и никаких скидок на возраст. Одно из условий конкурса гласит: “Важно, чтобы все документы были тщательно откомментированы и подвергнуты критическому анализу”.

Но самые удачные из работ, на мой взгляд, вовсе не те, что претендуют на академическую интонацию взрослых ученых и бесстрастный объективизм. Девочка пишет, анализируя детский дневник своей мамы: “Как и большинству людей того времени (80-е годы. — Д. Ш.), для Любы характерно двойное сознание. Больше всего Люба боится, что ее дневник прочитают родители или учителя...” Можно подумать, что современные подростки избавлены от такого “груза прошлого”, как стыдливость, и спешат показать свои личные дневники учителям и родителям. Хочется верить, что такое время не наступит вовсе.

Замечательны те исследования, где детям удалось остаться детьми и в то же время подняться до сострадания. Где старшеклассники забыли о “научности” и вообще об истории как школьном предмете. Вот Лена Портнова из Мурманской области вспоминает, как в раннем детстве бабушка читала ей сказки, а на стене висела фотография. “...— Это дедушкина сестра Люся. Она погибла во время блокады в Ленинграде, пропала без вести... — Под грустный голос бабушки я незаметно засыпаю, а утром пристальнее разглядываю большую черно-белую фотографию, вставленную в деревянную рамку. На меня смотрит милая девушка с печальными темными глазами, мне ее очень жаль, она умерла такой молодой... С тех пор прошло около десяти лет. Я выросла, постарел мой дедушка, уже нет бабушки, стали старше мои родители, и только все так же печальна и молода тетя Люся...”

 

Борис Зайцев. Письма 1901 — 1922 гг. Статьи. Рецензии. Предисловие Е. К. Дейч. Составители Е. К. Дейч и Т. Ф. Прокопов. М., “Русская книга”, 2001, 384 стр.

Борис Зайцев. Письма 1923 — 1971 гг. Статьи. Воспоминания современников. Составители Е. К. Дейч и Т. Ф. Прокопов. М., “Русская книга”, 2001, 512 стр.

Непритязательные, ровные по тону, исключительно доброжелательные письма. Никаких душевных обнажений и страстей, все очень “прилично”. И могло бы быть скучным, если бы не было так талантливо.

Переписка Бориса Константиновича Зайцева впервые публикуется в таком объеме: шестьсот тридцать писем. От послания А. П. Чехову до переписки с Виктором Лихоносовым. Замечательная проза одной замечательной жизни. Путь уравновешенный, внимательный к людям, книгам и красоте Божьего мира. Крепкое душевное здоровье и столь же крепкие привязанности, верность семейным и дружеским узам. Кажется, что на фоне таких человеческих достоинств литературный дар — не самое главное, чем был одарен Борис Зайцев.

В нем не было ничего, что могло бы ущемить кого-то, вызвать зависть. Ни гениальности, ни богатства, ни какой-то особой удачливости. Но был стоицизм христианина, благородство, смирение. И то, что в нашей литературе в ХХ веке была возможна такая судьба, — факт и удивительный, и утешительный.

Вот проникнутый светлым дружеским духом “притыкинский” цикл писем к писателю-ровеснику Ивану Новикову. (Зайцевы в 10-е годы часто и подолгу жили в имении Притыкино.) “Кроме любви к тебе как к человеку, я чувствую в тебе собрата по оружию; нас мало, царство пошлости и хамства вокруг необозримо... Мы... должны идти рука об руку, зная, что среди жизненного торжища наш путь всегда одинок... Я „воспарил” совершенно неожиданно для себя, хотелось написать тебе несколько строк о нашей жизни... Наташа пошла — начала ходить, сегодня — первый день! Сейчас она засыпает, нянька урлыкает над ней...” (18 сентября 1913 года).

Высокая способность быть другом, собратом, товарищем — во все времена редкая в нашей писательской среде — одно это делает фигуру Зайцева особенной, почти несравненной. Вряд ли кто-то из русских литераторов мог радоваться за Бунина, получившего “Нобеля”, искреннее, чем Борис Зайцев.

В зайцевских письмах, даже самых ранних, сквозит мудрость. Не вычитанная из книг, а природная. И если закрыть дату, то можно ошибиться в датировке письма на полвека. Вот, к примеру, письмо приятелю, написанное тридцатилетним Зайцевым в марте 1913 года: “Мне кажется, тебе очень горько, и ты многое видишь в неверном свете... Нет несноснее чувства — раздражения и озлобленности. Тогда же, когда человек признается, что и на нем есть ответственность, доля грехов и вины, — ему становится легче... Человек должен оттаять... Это и значит, что... в нем есть дух живой. Вот, и оттаять я тебе от всего сердца желаю...”

В начале ХХ века критике трудно было объяснить успех рассказов молодого писателя. Все сходились лишь на том, что стиль его напоминает Тургенева. “Странен и неожиданен был приход Бориса Зайцева в литературу. Это было в самое удушливое, самое кошмарное, самое больное время...” — вспоминал один из критиков в 1911 году. Загадку зайцевского успеха взялся объяснить Корней Чуковский. Его статья 1913 года “Поэзия косности” бешено талантлива, но энергия заблуждения приводит автора к грубым обобщениям: “Это поэзия вялости, инвалидности... она так щемяще прекрасна, и Зайцев восхитительный поэт, но наше несчастье, наше проклятие в том, что мы все — такие же Зайцевы. Вы только представьте себе на минуту огромную толпу, всю Россию, из одних только Борисов Зайцевых...” Всего через несколько лет Борис Зайцев, спасая семью, вынужден был бежать из “страны Зайцевых”.

Через пятьдесят три года после той уничтожающей статьи два старика — Чуковский и Зайцев — обмениваются посланиями, совершенно братскими по духу. Оказалось, что на девятом десятке спорить совершенно не о чем. Баррикады падают, и старики легко через них переступают. Чуковский поздравляет Зайцева с юбилеем, а тот приветливо откликается: “Да, Вы были из первых, кто обо мне, мальчишке литературном, писал более полувека назад. Дай Вам Бог мира душевного и здравия, „во всем благого поспешения”. С лучшими чувствами и признательностью (за прежнее и теперешнее)...”

Последнее письмо в двухтомнике — завещательное, адресовано правнуку Матвею, только тогда, в декабре 1971 года, родившемуся. “Дорогой Матвей Михайлович!.. Вы прочтете это письмо много позже, когда меня, вероятно, не будет уже на этом свете. Все равно, моя любовь к вам останется — навсегда... Дай вам Господь жизнь светлую, чистую и благородную — верю, что так и будет. Надеюсь на малое число ошибок и на многое число дел добрых. Ошибок не оправдывайте, но не унывайте, добром не гордитесь. Обнимаю вас с любовью и с самым искренним желанием всего лучшего. Ваш прадед Бор. Зайцев”.

Дополняют издание исчерпывающие комментарии и указатель имен. На редкость безупречная корректура.

 

Зинаида Серебрякова. Альбом. Автор текста Наталия Александрова. М., “Белый город”, 2001, 47 стр.

Альбом был давно анонсирован издательством в предыдущих книгах из серии “Мастера живописи”, и я с нетерпением ждал его. Серебрякову издавали и в советские годы, но достать ее альбом было немыслимо. Во всяком случае, у моего деда Леонида, выпускника монументально-фрескового отделения Института искусств, с юности влюбленного в работы Серебряковой (что равносильно влюбленности в саму художницу, ведь лучшие ее работы — это автопортреты), — так вот, у него были только открытки с репродукциями, отпечатанные ленинградской типографией имени Ивана Федорова в начале 30-х годов. Одна из них, “Девушка со свечой”, всегда стояла в рамке на дедушкином секретере. Озаренная свечой девушка в ночной сорочке — для нас с сестренкой это была не репродукция картины из собрания Русского музея; эта озаренная девушка — кто-то из наших, думали мы, придет время, и нам непременно объяснят степень нашего родства...

В альбоме об этом портрете — всего две строчки, зато сама “Девушка со свечой” — во всей красе итальянской полиграфии. Немного жалко, что толковое повествование о жизни и творчестве временами сбивается на скороговорку экскурсовода. А там, где можно обойтись одним словом, теснятся три. “Она много рисовала, постояннорисовала своих детей, особенно любила рисовать женские лица...” Ощущение, что автора подгоняли сроки. Есть сбои и буквальные — в строчках (в чем, конечно же, виноват не автор, а поспешность на верстке). К примеру, смысл последнего абзаца на стр. 36 совершенно не поддается расшифровке. Все это досадно, но вовсе не портит праздника — того, что теперь всегда со мной.

Почему-то мечтается, чтобы альбом Зинаиды Евгеньевны Серебряковой вовремя попал на глаза русским девочкам-подросткам, ведь каждый ее эскиз — очевидный, чистейший образец вечной женственности. После такой книги (хочется верить!) вряд ли возьмешь в руки “Cool-girl” или отбойный “Молоток”.

 

Мартиролог русской военно-морской эмиграции по изданиям 1920 — 2000 гг. Редактор В. В. Лобыцын. М., “Пашков дом” — Феодосия, “Коктебель”, 2001, 192 стр.

Книга памяти. Появилась она почти через двадцать лет после того, как в Лондоне скончался последний офицер Российского Императорского флота лейтенант Александр Цытович.

Редактор книги в предисловии пишет: “Мы попытались впервые составить мартиролог чинов Российского флота и Морского ведомства, в изгнании скончавшихся. Собрав сведения об их кончине со страниц печатных изданий начиная с 1920 г., мы составили список из 1890 фамилий. Много это или мало?.. Общее число лиц, причастных флоту, составляло более восьми тысяч человек...”

Список горестный, как всякий мартиролог, и очень скупой — по пять-шесть строчек на одного офицера. Но замечательно, что при этом составители приводят информацию о географических названиях, данных в честь офицеров русского флота, а также сведения об их основных литературных трудах; по большей части это воспоминания, до сих пор хранящиеся в рукописях. Им было о чем рассказать. Сюжеты их жизней были закручены так, что позавидовал бы любой мастер детективного жанра...

Вот только четыре наугад взятые фамилии.

“Афанасьев Григорий Митрофанович — гардемарин, 5 июля 1922 окончил Морской корпус в Бизерте, мичман французского флота. 24 мая 1940 погиб в проливе Ла-Манш на эсминце „Шакал”, пожертвовав собой для спасения команды; посмертно награжден французским правительством орденом Почетного легиона...”

“Грабарь Петр Николаевич — пулеметчик посыльного судна „Китобой” Морских сил Северо-Западной армии, на котором в 1920 г. перешел до Копенгагена в знаменитом походе Ревель — Севастополь — Бизерта; в эмиграции — выдающийся французский иммунолог... Умер 26.01.1986, Париж”.

“Дураков Алексей Петрович — гардемарин, окончил морское училище во Владивостоке (1920), будучи югославским партизаном, в августе 1944-го погиб в бою с немцами около Куманова в Сербии...”

“Щуров Павел Александрович — гардемарин, окончил бизертинский Морской корпус (1923), принял монашеский постриг и скончался как иеромонах Иов 18.08.1933 в монастыре Святого Иова Почаевского, Чехословакия...”

 

Ярослав Голованов. Заметки вашего современника. 1953 — 2000. В 3-х томах. Предисловие Юрия Карякина. Оформление Бориса Жутовского. М., “Доброе слово”, 2001.

Не дожидаясь потомков, самому распорядиться дневником — это сейчас модно. Прижизненные дневниковые книги известных людей стали популярным жанром. О его чистоте говорить не приходится. У многолетнего научного обозревателя “Комсомольской правды” Ярослава Кирилловича Голованова на первом месте в названии книги стоит хорошее тихое слово “заметки”.

В три тома уместилось почти пять десятилетий. Калейдоскоп знаменитых имен, потрясающих событий, редкостных фактов, умопомрачительных цифр, далеких географических названий (в конце последнего тома есть даже “Географический указатель стран и мест, где я был, и номера записных книжек, в которых они упоминаются”)... “Ветер, шторм, любовь, жирафы...”; “Познакомился с Луи Лурмэ, заместителем капитана Кусто по полярным экспедициям... Приглашал меня в Гренландию...”; “Ричмонд похож на Атланту...”; “Опять еду на аэрокосмический салон в Париж...”; “Из всех стран, где я побывал, Новая Зеландия показалась мне самой человечной и разумно устроенной...”

Эта феерия удачливости, остроумия, спортивного азарта и жизнелюбия может вызвать раздражение у того, кто просто пролистает головановские “Заметки...” и не ощутит ни одиночества автора, ни того, что жизнь, столь богатая на друзей и путешествия, — это еще и прощания, и проводы.

Одна из первых записей (1954 год): “Умер папа... Листья железного венка мелко позванивали на поворотах автобуса...” Одна из последних записей (2000 год): “Сломал два ребра и повредил третье. С трудом сползаю с кровати и наползаю на нее. Умер Гриша Горин, а я даже не могу поехать попрощаться с ним...”

Газета востребовала только Голованова — “журналиста по космосу”. Лирик, импрессионист, грустный человек — этот Голованов остался дома.

“В ноябре дует какой-то особый ветер, который и шумит совсем не так, как шумят ветра весны и лета... Снег на земле светится словно изнутри густым синим цветом, словно впитывая в себя угасающие краски неба. Это свечение длится совсем немного, минуты, а потом стремительно темнеет, как в театре, когда осветитель плавно двигает ручку реостата...” (из записей 1979 года).

 

А. Г. Мосин. Уральский исторический ономастикон. Екатеринбург, изд-во “Екатеринбург”, 2001, 516 стр.

Первый за последние четверть века антропонимический словарь, составленный доктором исторических наук Алексеем Геннадьевичем Мосиным, не только продолжает традицию изучения древнерусской ономастики, заложенную Н. М. Тупиковым и С. Б. Веселовским, но и является первым опытом публикации регионального ономастикона.

2700 неканонических имен и прозвищ, отмеченных документами ХV — первой половины ХVIII века на пространстве от Прикамья до Западной Сибири. Во многих случаях приводятся биографические сведения — о месте и времени рождения человека, роде занятий, данные о родственниках, что делает книгу уникальным источником для тех, чьи родовые корни теряются на Урале.

Бросается в глаза, что фантазия наших предков в изобретении прозвищ хотя и была несколько богаче, чем в мои школьные годы, но в книге встречается удивительно много прозвищ, взятых, кажется, прямо с нашей улицы: Дубина, Кляча, Дылда, Косой, Долбило, Хохол и Пончик. Зато, похоже, сейчас совершенно исчезли такие нежные прозвища, как Весна, Крупинка, Жданка, Любим и Королек.

Книга, возможно, пополнит генеалогию нынешнего президента. В Смутное время на реке Колве жил крестьянин Богдашко Путин.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация