Забытый зек и одинокий
старик, не слышавший похвал,
скромнейшей музе в час жестокий
чуть слышно слово поверял.
И, посреди вопросов вечных,
на этот лишь ища ответ,
не всех ли встречных-поперечных
он вопрошал: — А я — поэт?
Прошаркав, провожая, к двери,
дежурный задавал вопрос,
в бессмертье цепкой рифмы веря,
скреплявшей жизнь его всерьез,
и простодушно ждал ответа,
и мешкал я, спеша домой...
О Боже, спрашивал он это
и у Ахматовой самой!
Скупые встречи вечерами.
Его двухкомнатный приют
в пыли и книгах. Вместе с нами
стихи витийствовали тут.
Гул коктебельского залива,
колючих пазорей эффект,
гудя за окнами тоскливо,
гасил Мичуринский проспект.
И он, одышливо паривший,
поэзией, как мальчик, жил...
Не Вяземский, всех переживший,
словесности Мафусаил, —
изгой прокуренных редакций,
чужой ученый старикан,
что неуместен, как Гораций,
когда агитствует Демьян.
В Великом Устюге и Мстере,
в иконном Палехе, в Торжке,
с артельщиками в разговоре,
с природою накоротке,
он был так прост и так возвышен,
сей созерцательный поэт,
чей пафос трепетный излишен
глухим читателям газет,
истолкователь грез в узорах,
коньков безгривых мшелых крыш,
искатель мифов златоперых
в золе забытых пепелищ,
Руси кикимор и русалок
в затонах тинистой глуши,
в резьбе наличников и прялок,
в лесах языческой души.
Последний боковой потомок
Григория Сковороды,
в полярной прорези потемок
молившийся на свет звезды,
с которым Даниил Андреев
в зашторенные вечера
от Монсальвата эмпиреев
бросался в Индию вчера,
который ежился в бараке
и “Ворона” переводил,
а тот в окоченевшем мраке
“возврата нет” ему твердил.
И nevermore, что там звучало,
стучало клювом злым в висок,
неумолимо означало
двадцатипятилетний срок.
Где тундра небом так прижата,
где и до дна промерзнув вспять
Усе не течь... Но нет возврата
устанет ворон повторять!
Все удивительно! Но это —
и лихолетье, и беда —
лишь жребий русского поэта,
который темен, как всегда.