Кабинет
Нина Горланова

Рассказы

Рассказы

ДУШЕЧЕК НЕ БЫВАЕТ

В Троицу треволнения начались сразу после обеда.

Приехала подруга за луковицей, листья которой сводят бородавки (пока Ляля лежала в психбольнице, у нее засох цветок, что я давала, а бородавка еще только наполовину сошла).

Она сразу прошла на кухню — села у форточки и закурила. Вдруг лицо ее исказилось болью, а глаза так напряженно посмотрели куда-то вдаль, словно с вопросом: есть ли свет-то в конце тоннеля?

— Нин, представь: поставила я во дворе корзину с плакатом “Для сволочей, которые бросают бутылки в кусты!”. А ее сломали.

— Ляль, может, нужно было написать: “А попробуйте попасть бутылкой в корзину!”?

Ну, тут началось: я получила по полной программе (Лялина болезнь проявляется как агрессивность). Сначала подруга обозвала меня “светофором” (цвета моей одежды ужасны, по ее мнению), а затем попало моему голосу:

— Знаешь, сейчас твой голос — бархатные штаны, протертые на коленях! Где ты его взяла сегодня? Говори своим обычным голосом!

А в конце еще гостья покурила на кухне и незатушенную сигарету бросила в ведро — мусор загорелся. Я потушила. Проводила Лялю.

И тотчас позвонил сын подруги Аси, тоже в этом году сошедшей с ума:

— Теть Нин, помогите найти хорошего психиатра — с мамой опять плохо!

— Да, конечно, обязательно займусь этим.

Я позвонила знакомому психиатру Диме и договорилась о консультации, услышав информацию про эту весну: каждые сутки тридцать — сорок вызовов психбригады, что-то делается с пермяками… никогда такого не было!

Тик у меня под правым глазом начался. И словно сам тик мне сказал: отключи телефон, отдохни, краски достань. Чтоб выправить свое настроение, я решила перерасписать фаянсового Толстого.

Нам подарили его месяц назад. Но дочери сказали:

— Лев Николаевич такой угрюмый — с ним жить нельзя! Всем своим видом он говорит: не так все делаете! Убери его, мама, за кровать!

И тогда я его расписала, как мир (земля черная, деревья фисташковые, небо — то есть плечи — синим). Ведь Толстой — это целый мир. А дочери говорили, что все равно угрюмый — с таким Толстым жить нельзя. “Или желто-красного добавь, или — за кровать!”

Купила я желтый марс и красный кадмий — повеселее, может, будет Лев Николаевич.

Я уже из-под шкафа вытащила свои краски и собралась отключить телефон. Но тут он как раз зазвонил. Муж взял трубку: “Марина? Нет? Нину! Хорошо”.

Меня оглушил ликующий женский голос:

— Нина! Это ты? Догадалась, кто звонит?

Голос красивый, знакомый, но… что-то пока не узнаю.

— Нина, это я, Ксана, Ксения! Я сейчас под Пермью — у тети в Добрянке... — И такая от ее голоса шла сила — молодости!

— Ксана! Ты к нам заедешь?

— Нет, уже не успею. Тут сорняки такие на огороде — пальмы! Я помогаю полоть. Нин, ну как вы все, Стаса моего видишь?

— Как-то… один раз. Говорит, пианино сейчас никто не хочет иметь, настройщики не нужны, он увлекся… забыла, чем же… а, сборкой часов. На вокзале выбросили часы величиной с таз, Стас отремонтировал их, дома поставил. А ты как?

— Нин, ты запиши мой новый номер телефона! В Питере у тебя ведь книжка вышла, если будешь там — у меня можно остановиться. Поговорим. А это правда, что у меня голос все еще красивый?

— Очень.

— Я и выгляжу все так же!

— Молодец. Рада была услышать тебя.

— Это тебе подарок на Троицу!

— Спасибо.

Пока длился этот разговор, я наблюдала в окне молодое крепкое розоватое облако, которое проплывало, как чудное мгновение. И в то же время — с оттенком вечности облако! Надо срочно пейзаж такой намазать! А Толстого пока — за кровать.

Но белил-то у меня нет, вот что. Розовое облако без них никак не получится.

А портрет Ксении можно! Вспомнилась ее фраза: выгляжу все так же. А как — так? Она же все время менялась — с каждой своей любовью. Сначала была похожа на такую красивую медведицу. А влюбилась в диссидента и стала как Свобода на баррикадах Парижа (Делакруа). Возможно, этому способствовали уроки актерского мастерства, которые Ксана брала на ФОПе (факультете общественных профессий). Сам ученик ученика Станиславского их вел. Как сейчас помню театральную манеру иных реплик ее: “Пра-шу!” — или: “Не ха-чу!” (мхатовская пауза в середине слова).

Вот в виде Свободы на баррикадах я могу Ксению написать — фисташковый цвет для лица подойдет…

Познакомились мы на вступительном сочинении в университет — оказались рядом. Ксения с первого курса стала университетской звездой самодеятельности. Помню ее пантомиму (курсе уже на третьем) с прозрачной стеной: руки ищут выход, все быстрее и быстрее ощупывая невидимую преграду… а в чем там был смысл, я уже забыла, помню только, что подтекст мы находили антисоветский (слишком много было тогда невидимых, но всеми ясно ощущаемых преград).

Мы с четвертого курса жили в одной комнате общежития, и я удивлялась, что Ксения почти никогда в зеркало не смотрится. Конечно, она косметикой не пользовалась — слишком яркое (шоколадное) лицо и без этого. Но чтобы в зеркало не смотреться!

— Лицо имеет кто-то другой, а не я, — ответила Ксения на мой вопрос о зеркале.

Тогда как раз главным лицом в ее жизни стал студент-историк Кирилл Краюшкин.

У него веки верхние не были видны совсем, и пушистые брови воспринимались как ресницы — что-то девичье в облике. Но высокий. Даже очень: метра два с парой сантиметров. Видимо, это противоречие между девичьим лицом и мужской фигурой покорило Ксению.

Слово “любовь” она не просто произносила, а произносила благоговейно: “ВСЕ ПРОИСХОДЯЩЕЕ”. “В результате Всего Происходящего я стала другой”.

— Раньше искала в людях доброту, а теперь — ум… Нин, у тебя так бывало в детстве, что долго смотришь на человека, и он начинает просвечивать как-то — все видно, жадный или нет?

У меня такого не было в детстве, но я хорошо представила Ксану девочкой, играющей в семью и всех угощающей “пирожками” из глины. Почему-то Ксана воспитывалась у тети в Добрянке, хотя мать тоже была, но где-то в Казахстане (замужем не за отцом Ксении — об отце ее я вообще ничего и не слыхала никогда).

Кирилл в начале мне казался смешным. Впрочем, в нашей юности все смешное было в цене. Голову он называл “кумполом” всегда. Практически. Говорил длинными словами всегда. Практически. Мол, не хочет он быть “карточкослюнителем”, а кем хочет — недоговаривал. Кто-то даже сочинил:

Пахнет свежим огурцом,
Хочет стать Кирилл отцом.

Сначала ни она, ни мы не знали, что он — в кружке. Ксения, ранее рисовавшая на лекциях кошечек, теперь — из-за Всего Происходящего — окунулась в исторические вихри: чертила в тетрадях решетку сада — меандр — и объясняла мне, что этот символ — из Древней Греции, что он — знак солнца.

Могла даже заявить, что история не так пошла: вот если б Богдан Хмельницкий не заключил унию или ставка Золотой Орды была бы на Днепре, то…

А потом Ксения перестала завивать волосы, обкомовцев называла “политическими мандаринами”. Тогда-то я и заметила, что она стала похожа на Свободу на баррикадах Парижа — из-за Всего Происходящего.

При этом она и Кирилл не ходили за руку, не обнимались и не целовались.

— Но один раз я все же прислонилась к нему — он не возражал, — ликовала Ксения. — А у меня сердце словно растеклось…

Я удивилась. Красота Ксении была особого рода — внесексуальной, да, вне… Она пятьдесят раз юбку под колени запихивала, когда Кирилл входил в нашу комнату. Сначала — юбку, а после зябко закрывала рукой грудь, подняв плечи. А тут вдруг — сама к нему прислонилась? Возможно, тут было влияние Валентины, жившей тогда с нами в комнате и рассказывающей какие-то математические подробности о постельной любви: чуть ли не под каким градусом должно быть главное мужское достояние. Потом, правда, оказалось, что Валентина — девственница и все это просто сочинила для повышения своего статуса…

Ксения и Кирилл не были одним целым, однако это все же и не были отношения “учитель — ученик”, не вопросо-ответные отношения, нет. Вопросов Ксения даже не задавала — она довольствовалась тем, что услышит. Точно, под определение “учитель — ученик” они не подходили, а похожи были примерно на прозрачный сосуд и жидкость. Сосуд — Ксения (просвечивало то, что налили)…

Конечно, Кирилл мечтал о свободе слова, и Ксения мне говорила: мол, это и есть самое сладкое — любить так, предчувствием счастья для всех. Вот-вот пройдут какие-нибудь пять — десять лет, и социализм будет с человеческим лицом. Тогда мы в этом не видели ничего смешного, а одно благородное стремление послужить будущему.

Я сама — помню — словно очнулась тогда и увидела, что опять тусклоглазые сталинисты захватили все посты на факультете. Бывало, встретишься с таким взглядом — и все будущее скукоживается враз до размеров партсобрания (был конец шестидесятых).

Такой беспримесной любви я еще не встречала. Ксения не ждала от их союза ни удовольствий, ни выгод. Ей достаточно было Всего Происходящего!

Она даже не искала в этом союзе плеча, на которое можно опереться (сама была этим плечом: когда у Кирилла болела мама, Ксения привезла ей из Добрянки смородину, протертую с сахаром, то бишь витамины).

Потом Ксения уже сильно нервничала. На моем дне рождения (отмечали в комнате общежития) она не садилась за стол, потому что Кирилл все не приходил. Садись. Сейчас. Ты сядешь, нет? Да-да. Мы ждем. Я цветок полью (уходит). Ксения, мы начинаем. И тут появляется Кирилл. “Наконец-то!”

Она сразу стала пускать мыльные пузыри — это к тосту своему (пожелала мне, чтоб преграды между мной и любимым физиком лопнули, как эти мыльные пузыри, — я тогда была в ссоре со своим культовым героем).

Пожелания Кирилла я хорошо помню. Как всегда — в стиле историческом:

— Живи, чадо!

Но на самом деле, если вдуматься, что Ксения знала про слежку гэбистов за ним, то понятно ее поведение.

Ее вызывали к парторгу, страшному человеку, — Веселухиной. Только недавно я подумала: веселая фамилия, а тогда даже в голову не приходило, что фамилия веселая, фамилия воспринималась слитно с сутью нашего парторга… Все ее боялись.

Веселухина говорила, что Ксения — талант, надежда факультета, ее нужно вытянуть из этого кружка, из болота… Я утешала Ксению притчей про человека, который помогал посевам расти — руками тянул их из земли кверху, и все они завяли от этого…

После одного из допросов ее Кирилл просто упал на улице и умер от разрыва сердца.

Портрет Ксении я закончила. А фон какой сделать? Вот что: нужны разноцветные кусочки, чтоб они не перетекали друг в друга, а, наоборот, резко отличались друг от друга, как разные периоды ее жизни. Пестрота здесь просто необходима.

После похорон Ксения два дня скулила, лежа на кровати с закрытыми глазами. Когда она открывала глаза, в них было удивление: как, вы все еще здесь — ничего не изменилось после ухода Кирилла?!

Затем она стала садиться у окна и часами была неподвижна, только время от времени зажимала нос рукой, словно примеряла, как это — бездыханной сделаться… С наступлением темноты говорила:

— Ночь прыгнула на город, как черная кошка — на мышонка.

В один из таких дней, когда — по народному выражению — Ксения раскинула печаль по плечам, она вдруг резко вскочила и бодро произнесла:

— Живи, чадо! — то ли себе, то ли цветку, который решила полить в этот миг.

Вскоре до меня стали доходить слухи, что ее часто видят с каким-то мужчиной лет тридцати. Но мне она долго ничего не говорила, и я не спрашивала. Однако пару раз проскользнули у Ксении новые для меня пословицы: “Думай не думай, а сто рублей не деньги”. Потом этих проскользнутинок стало больше. Наконец я тоже встретила их вместе (в кинотеатре), и Ксения представила мне Стаса, настройщика пианино. Он был разведен. Ксения после объясняла мне:

— Сначала я искала доброту, затем — ум, а теперь нужно, чтоб ум и доброта ВМЕСТЕ…

Ну, не знаю, что там вместе, но мне показалось, что Стас к Кириллу имеет такое же отношение, как утюг к космосу. Лицо у него все в бороде, но при этом казалось, что весь он голый, как на ладони. И улыбка какая-то… негреющая. Но я заглушала в себе все такие мысли, потому что Стас вернул Ксению к жизни.

Однажды она призналась, что вернула ее к жизни в том числе и физическая близость, но при этом сама положила руку на лоб, как при головной боли, из чего я заключила, что все не совсем так…

Она модно постриглась — под мальчика, это раз. У нее появились в гардеробе вещи из — казавшейся тогда прекрасной — синтетики, а раньше она словно вообще не замечала одежды своей. Только навсегда ее брови серьезно так соединились вдруг, словно ей нравилось хмуриться. Уже говорила его словами:

— Потроха-то у пианино легко привести в порядок, а вот сам футляр — если резьба… Чтобы стопроцентный ресурс вернуть инструменту, я должна научиться резать по дереву.

И научилась вскоре — даже показывала мне, какие мышцы на руке появились от этого.

И снова, и снова я слышала: “Думай не думай, а сто рублей не деньги”. А ведь она знала, что для меня сто рублей — деньги (месячная зарплата м.н.с.)! И я уже постепенно стала отдаляться от Ксении. Тем более, что университет мы закончили и разъехались из общежития кто куда. Но виделись все, конечно, без конца.

Если про любовь к Кириллу она говорила “Все Происходящее”, то о Стасе совсем по-другому: “Вляпалась так вляпалась”.

— Нин, ты обо мне хуже думаешь, наверно, но что делать — вляпалась…

— С чего это я буду думать о тебе хуже?

— За то, что там была высокая нота, а здесь… одно слово — вляпалась! Но если Кирилл меня оттуда видит, то… простил?

— Ксения, высокая нота — это всегда трудно. Я же все понимаю. Женщине хочется стабильности. Как ни крути!

Тут она восторженно повисла на мне:

— Да! Я знаю: Стас — средняя величина, но ведь так хочется иметь семью.

— Слушай, даже для Канта норма красоты — средняя величина. Он предлагал взять сто силуэтов мужчин и наложить их друг на друга — наиболее затемненная часть может служить эталоном…

Я говорила о Канте, но имела в виду себя: у меня тогда тоже оборвалась высокая нота любви, и я искала счастья среди средних величин.

— Нин, честно? Даже для Канта! — Ксения закончила вскрикивать, повисать на мне и спросила: — Может, фамилия моя виновата? — У нее была фамилия Вагон. — Прицепляюсь к паровозу, так сказать… Душечка-два такая. Я ведь тоже на втором курсе была влюблена в преподавателя — Соломона, как чеховская Оленька — в учителя гимназии… И я растворяюсь в них — каждый раз.

И Ксения тут же смешно разыграла чеховскую Душечку: “Свят! Свят! Свят!” Слова были не чеховские, но все же как бы старинные, а молодой голос чуть съехал набок в пародийной интонации. Она изобразила, как Душечка в летний денек пробует ужин для мужа, затем — мальчика Сашеньку “верхом на палочке” (швабре). Здорово у нее это получалось, талант не спрячешь…

Как из деталей автомата можно собрать только автомат, так из девушек, изучающих Тургенева и Чехова, могли получиться только тургеневские или чеховские женщины.

Ксения несколько раз произнесла: “Душечка-два”, словно ждала, что я буду ее переубеждать. И я стала переубеждать:

— Что значит — растворяешься в каждом? Соль, растворясь, не исчезает в воде, она изменяет воду, которая становится солоноватой. Все нормально. Как в Акчиме говорят: где мило — там глаза…

— Пойми, ведь я как будто не живу, когда Стаса нет рядом! Словно кислород есть только возле него!

— Наоборот, — сказала я, — ты своей любовью создаешь дополнительный кислород.

Этот обмен волнениями (не мыслями же — откуда мысли в таком возрасте) нас тогда как-то особенно сблизил.

Вскоре у сына Стаса (в первом браке) начались проблемы: ноги отнялись. Возможно, тут произошел перенос — мальчик пяти лет очень переживал уход отца, а отец ведь ногами ушел… Стас решил вернуться в семью. Ксения о прощальном свидании рассказывала, повторяя:

— А борода на плече. А борода на плече.

— Почему?

— Оглядывался. Уходил и оглядывался.

Она вдруг решила уехать в Питер — там получила комнату (вела при домоуправлении театральный кружок). И вскоре вышла замуж за эсперантиста. Конечно, выучила эсперанто. Мы переписывались. Она даже в Венецию съездила с мужем по линии эсперанто.

Нет, я пропустила архитектора. Сначала она в него влюбилась, писала мне об “архитектурном самолюбии” и архитектуре тишины. Архитектор звал ее Августейшая Ксения. Но не сложилось…

И вот после — замуж за эсперантиста. Детей у них не было.

Когда муж вдруг решил перебраться жить на Запад, Ксения за ним не поехала. Значит, не Душечка! Душечка все разделяет с любимым. А Ксения — не все. Так Софья Андреевна не разделила взгляды Толстого (в конце жизни).

Но на самом деле — если серьезно подумать — Душечек не существует! Если б чеховской Душечке, как жене Толстого, пришлось выбирать!.. Она бы тоже за детей своих заступилась, не дала их нищими оставить. А Ксения родину не захотела оставить.

Она любила писать письма. Даже ее вступительное сочинение — помню — было в виде письма: “Здравствуй, Галка! Я сдаю вступительные экзамены, свободная тема сочинения… такая-то… А помнишь, Галка, мы сидели на уроках литературы на одной парте и мечтали о…” Модно тогда это все было: Галки-парты… Считалось, что раскованность…

Сейчас уже она не про парты писала мне, а про бессонницы.

“Сегодня не спала и решила ставить цвета напротив поэта:

Пушкин — красное и черное,

Цветаева — золото с красным,

Ахматова — черное и белое,

Бродский — коричневый с белым,

Блок — синее и красное…”

Затем Ксения подружилась с молодой питерской художницей и полностью растворилась в этой дружбе (ничего грешного, не подумайте). Двадцать один год тому назад она с нею ездила к тете под Пермь, и на три дня они останавливались у нас.

— Понимаешь, Нин, я перелюбила, теперь даже думать о мужиках не хочу. Слишком жирно для них — производить моей любовью дополнительный кислород, правда? — Когда Ксения это произносила, к ее лицу как бы прильнула маска из тончайшего огня.

Художница научила Ксению маслом писать кошек и продавать на Невском.

— Я то на красном фоне их делаю, то на синем, быстро раскупают!

Правда, после я узнала, что подруга-художница, видимо, пожалела, что научила этому Ксану. В общем, они раздружились.

Потом мой сын ездил в Питер с другом. Ксения тогда держала собаку по имени Дунай и была вся в этом. Как раз Дуная кто-то облевал, пока она заходила в булочную, собаку привязывала… Сын рассказывал, что Ксения чуть не заболела от переживаний.

Я знаю более интересные случаи. Одна моя приятельница сейчас вообще замужем за… интерьером (своей квартиры). Бантик на мусорном ведре, батареи задрапированы. И зовет гостей на смотрины, как зовут показать жениха…

— Понимаешь, я раньше, когда влюблялась, — брала, а собаке сама даю, она полностью от меня зависит! — сказала мне Ксения по телефону (я позвонила спросить о сыне).

Я еще удивилась, что она, рисующая кошек, взяла собаку, а не кошку. Но так было.

Года через два Дунай заболел и умер.

Что же Ксения? Она решила… любить сейчас всех.

Видимо, так.

Почему сейчас? Она всегда была такой. Я никогда от нее не слышала ни одного раздраженного слова, никакой сплетни! Доброму человеку некогда быть злым.

Вот разгадка ее слов “Я все так же выгляжу” — Ксения имела в виду: так же молодо! Морщины ведь появляются от угрюмых мыслей, а у нее таких не бывает. Ксения не постарела, а только поумнела. Добрый умнее злого, потому что времени не тратит на зависть и козни (остается возможность много думать и много читать).

В любом случае приятнее услышать, что Ксения — “подарок мне к Троице”, чем про “светофор” или про то, что мой голос — “бархатные штаны, протертые на коленках”. Бедная Лялечка, почему она вдруг заболела?.. По первому каналу, кстати, сообщили, что Россия на втором месте по самоубийствам в мире сейчас. Интересно, на каком мы месте по количеству психбольных?

Конечно, дымчатый таинственный пробел в двадцать один год (столько мы не виделись с Ксенией) — терра инкогнита для меня. Что случилось за это время? Я мысленно восстанавливала логику Ксении. Видимо, ее открытие (что надо всех любить) строилось на желании растворить себя не в одном существе, а во всех сразу?

В последнее время сама любовь очеловечилась в нашей стране. Когда в начале перестройки мои младшие дочери читали афоризмы из вкладышей (жвачки), как я радовалась! “Любовь — это значит не раздражаться, когда на раковине остались ее волосы”. Это что — наконец-то нейтрализовали страшную фразу Олеши в “Зависти” про женские волосы в тазу после мытья головы, которые герой ненавидит? Наконец-то…

Может, Ксения хочет своей любовью ко всем создавать дополнительный кислород? Раз думает, что ее звонок — ПОДАРОК, да еще к Троице! И ведь тут все правда: Ксения меня в самом деле любит, а любят ведь не за что-нибудь, а просто так. Любовь и есть подарок!

 

ДВОЕ*

Начнем с денег.

Саша в шесть лет хотел, чтобы волшебнул палочкой — и появился папа. Мама растила его одна. А в семь лет он наплевал на чудеса и стал приводить в дом то бородатых, то бритых, то усатых, то могучих. Ничего не добился, только мама каждый раз проверяла, не увлек ли с собой незнакомец ее лисью шапку.

А в девять лет…

Доска в заборе ходила как маятник (не весь забор против, какая-то доска и за нас — есть в жизни прорехи, через которые сыплется волшебство, чувствовал он). Атаман и Плющ (Атаманчук и Плющев) брали с собой в набеги на макулатурный склад хромого Сашу (Кочу, то есть Кочетова), потому что он нарывал им интересное.

Завалы книг уходили под крышу, и ребята иногда чувствовали себя гномами, крадущими у властителей мира — взрослых — шелестящие сокровища.

Они вгрызались в горы бумажных связок, прорывали целые шахты. И находили пахнущие грибами тома: “Наследник из Калькутты”, “Дело Пестрых”, “Айвенго”… Жизнь бесстыдно раздевала (к их плачевной старости) любимые книги, но Саша и без обложек по нескольким строкам отличал Беляева от Жюля Верна.

Однажды Плющ нашел журналы “Знание — сила” — целую кипу. И закричал: мое! И тщательно оборвал все обложки, которые как бы вышибали взгляд в соседнее пространство.

Бумажные холмы скрывали их от сторожа, который сам не понимал, что заставляет его так рьяно охранять эти жухлые листы. А в нем, как во всяком охраннике, сидел дракон! Приставленный к горам изумрудов!

Иногда ребята пересекались с цивилизацией крыс, и те были очень умны: делали вид, будто их не замечают.

И вдруг нашли деньги, целую коробку из-под обуви. Она была перевязана вместе с учебниками. Но деньги — оказалось — подгрызены крысами. Атаман сказал:

— Это мякина!

Однако при последующем ворошении увидели, что целых купюр все же много — море, океан. Наверное, отпечатки очень сильных страстей отпугнули умных грызунов.

И Плющ, и тем более Саша ожидали, что Генка Атаман возьмет себе больше — ведь атаман же. Что же, он с избытком выполнил их ожидания — загреб половину.

— Остальное честно поделите, — важно так сказал, как генсек.

На эти деньги мама свозила Сашу подлечиться в Цхалтубо, и он потом даже несколько лет почти не хромал. Конец сказки?

Нет!

Возьмем хотя бы отца Иры. В восемнадцать лет залетел на Курскую дугу.

Когда прозвучал приказ окапываться, саперных лопаток не хватило. И Николай Миронович, тогда тощий, недокормленный Николаша, увидел, что ему досталась естественная ложбинка в земле. Он пытался углубить ее руками, но понял, что больше, чем на спичечный коробок, не продвинется, только руки искалечит. Лег и вжался, но все равно казался себе очень толстым и выступающим. Вот тут-то вдруг над ним и склонился старик лет шестидесяти пяти, с лопаткой:

— А ты что же улегся, вставай окапывайся.

Ну, товарищ Сталин, думал Николаша, таких-то зачем преклонных с печки сдергивать в обоз. Но и спасибо, что сдернул, — мне лопатка перепала! Одновременно он включил свою крестьянскую быстроту: струи земли текли снизу вверх, и он будто не швырял почву, а только направлял ее течение.

На Курской дуге Николай единственный раз увидел жуткую толпу хохочущих солдат, которые метались между нашими и фрицами. Он понимал, что они сошли с ума. Но никак не мог понять, каким таким магнитом их притянуло другу к другу и почему они не разбежались в разные стороны.

Потом, разумеется, он не сразу пошел искать старичка, чтобы отблагодарить… пришлось застирывать кальсоны (у чудом не перепаханного снарядами озерца). Рядом с ним делали то же самое другие, радостно хохоча от чувства воздуха, отдыха, но ни одним словом, даже в виде шутки, они не обмолвились о том, чем занимались.

Когда Николай стал расспрашивать о старичке, все обдавали его недоуменным матом: “Охренел ты — какой старичок из обоза! Где обоз и где мы?”

Уже после войны он много думал об этом случае: борода, лысина и почему-то узорчатая рубаха под расстегнутым воротником гимнастерки — ну, не кто иной, как Николай Угодник. И Ира его родилась точно под Николу зимнего!

Макулатурный склад вон где — возле оврага, на Зеленке, а Ира — на Плеханова, там магазин “Молоко”! Как же познакомились Ира и Саша?

А просто в одно февральское утро вороны, эти летающие крысы, раскричались с утра: мол, мы уже начинаем вить свои гнезда, а вы что лежите! Они — птицы — не знали, что февраль — от латинского слова, означающего лихорадку. У Иры как раз простуда выступила на нижней губе, она подошла к зеркалу. (Потом Саша скажет, что Ира — бунинский тип со множеством рассыпанных родинок, которые Бунин любил.) Под зеркалом на тумбочке лежал новый альманах “Оляпка”, а в нем было напечатано письмо:

“Здравствуйте все, кто в редакции.

Взял я два золотых ореха, чтобы повесить на елку, упал и разбил, потому что у меня сейчас недолеченные ноги. А еще у меня разбились, когда я упал, корабль и звездочки темно-красные, светящиеся такие изнутри. Но заяц только треснул между ушей, но все равно улыбается двумя белыми зубами. Я сел на этот пол и приклеил кораблю спичку вместо мачты, а то как будто бы на него напали пираты. Из трех звезд одну смог склеить. Она уже не светилась, но узоры от трещин давали что-то волшебное”.

Что вы, ребята, об этом думаете? — как будто бы интересовалась редакция.

А ребята уже знали, что об этом думать: держись, будь мужественным, как Николай Островский. И так — в каждом из четырехсот восьмидесяти писем.

Только Ира из седьмого “б” класса 32-й школы опустила в почтовый ящик, висящий на магазине “Молоко”, открытку с доктором Айболитом, который перевязывал зайчику ножку. Саша хотел заплевать эту глупость, порвать и выбросить в мусорное ведро. Но по привычке беспорядочного чтения он все-таки заглянул, что там написано на обратной стороне.

“Я пишу в протезке. Мой корсет еще доделывается, а я жду. Вот что я хочу сказать. У меня есть подруга — Регинка. А фамилия ее — Сикина. Она учится на балерину, и ноги у нее такие здоровые, что она спасла утопающего первоклассника. Но не пошла получать награду, потому что стесняется фамилии. Так что у всех трудности. Давай с тобой переписываться”.

После этого известия у Саши начались другие вести: из сердца, из желчного пузыря, из километровых протяжений нервов. Его бросало в жар-холод, и он понимал, что это не просто реальные броски температуры. Это была не мякина. А что?

Поэтому он ответил со всего маху и на другую тему:

“Здравствуй, Ира.

Сегодня мама купила мне вельветовые туфли. Дешевые, сказала она печально, за пять рэ. А выглядят на шесть пятьдесят, подбодрил я ее. И ты пиши мне самые смешные случаи”.

Ира не замедлила ответить:

“Мама рассказала, как в детстве она ходила в лес по малину и подглядела: медведь наелся малины и захотел повеселиться. Он отщепил щепку от старого пня — но не до конца! И вот натягивает на себя и отпускает, она дребезжит, а мишка слушает, склонив голову, как интеллигент”.

А дальше в письме был нарисован, вы думаете, медведь? Нет, человек-амфибия, то есть артист Коренев. Саша тут же решил забыть Иру. Намек понял: им всем хочется красавца с жабрами! Тогда она написала снова:

“В детстве я дразнила маленькую горбунью. И вот потом я упала с качелей, и одна лопатка у меня начала выступать. Но я сейчас ношу корсет и широкие платья, так что мало кто догадывается”.

Саша ответил решительно:

“Ира, я думаю, что нам пора познакомиться! А ты как думаешь?”

Ира шла по улице Ленина. Ночью апрельский снег словно решил изо всех оставшихся сил показать, что он не из последних скульпторов: падал, летел — и вылепил множество слоников на ветках. Семейные такие слоники, которых сначала дарили на счастье, а потом стали обзывать мещанскими. Ира хотела насчитать их семь, потому что после этого сразу наступит другой мир: с ее прямой спиной и со здоровыми ногами у Саши. Но на каждом дереве было всего по четыре-пять слоновидных комков.

А знакомиться нам лучше летом, решила она, потому что у меня не очень-то новое зимнее пальто. Так и напишем. Но про причину (пальто) Ира не упомянула, и Саша поразился: эти бабы, им красавчика с жабрами подавай.

Ну все!

Письмо изменницы было яростно обрушено в бабушкин доисторический сундук — черную дыру их семейного мира, куда все исчезало ненужное. В следующий раз письмо попало на глаза, когда он был студентом.

Сундук решили выбросить, и Саше мама поручила отсортировать, что там можно воскресить. Вещи смотрели на него и трепетали, ожидая, какую из них он возьмет к себе в жизнь. Но самым бойким оказалось письмо, которое, все смекнув, выставило ухо конверта из завалов тряпок, мулине и пуговиц.

Так переписка вновь закипела. Они были уже студентами: она в педе на начфаке, а он в универе на историческом. Много ли, мало ли писем пролетело — и назначили они встречу на Компросе, напротив “Кристалла”. А там и третью, восьмую. В один субботний вечер, когда на каждой скамейке под липами отдыхал человек, а то и не один, источая неутихающий многолетний перегар, Ира взглядом вылепила такой вопрос: не сопьешься ли ты, Саша?

— Если опасной бритвой бриться, то пить вообще нельзя. Смотри. — Он взял ее руку, несколько раз провел ею по своим щекам, а потом — по своей груди, хотя там бритьем и не пахло.

Тут Ира вспомнила тетку, которая говорила о поклонниках: “Люблю, когда у него волосатая грудь. Погладишь, прислонишься к ней — и задумаешься…”

— А у меня дядя — танцевальный полиглот, знает танцы всех народов мира. Прямо как Махмуд Эсамбаев. — Саша не высказал Ире вот что только: при другом раскладе и он бодро бы сучил ногами и вскидывал их выше головы.

Иногда им казалось, что многие как раз инвалиды вокруг, а они нормальные. Потом, когда с новорожденной дочкой придется не спать ночами, они увидят в теленовостях интервью с альпинистом, который чудом спасся от снежной лавины.

— А лавина жизни засыпает нас каждый день. И по телевидению ведь не передадут, что кто-то провел очередную бессонную ночь с ребенком, — вздохнула Ира.

Саша, подделываясь под телекомментатора, заговорил звучным, объемным, сдобным, поставленным голосом: “Работают все радиостанции Советского Союза! В эфире специальный выпуск! Один крутой пермяк провел бессонную ночь с грудным ребенком! Смотрите подробности в очередной программе новостей”.

Но сначала была свадьба.

Вы уже знаете, что Ира дружила с Регинкой Сикиной, соседкой по дому. Мама ее устроилась в свое время завпроизводством в столовую хоряги: пусть дочка выучится на балерину. Анна Петровна говорила, что хочет праздника для нее, что дело не в деньгах. А про себя думала: “Денег-то у Региночки будет больше в сто раз, чем у меня. Только пусть прославится, как Надя Павлова”. А потом, когда дочь стала танцевать в кордебалете, Анна Петровна недоумевала:

— Что значит — Павлова одна? Уж две-то могло бы быть… Но теперь стало ясно, что у тебя в балете все пропало. Бросай свои пляски у воды и переходи ко мне в столовую.

А Регина любила себя прозрачную в “Жизели” и непроницаемую в танце черных лебедей. Какие деньги? — думала она. Это за деньги не купишь. Идешь по улице — и никто не подозревает, что ты так можешь превращаться.

Когда потом, в 1988 году, сын Регины, внук Анны Петровны, получил двойку, весь семейный синклит грыз его при гостях (ну какие же они гости, они почти родные):

— Ты хоть представляешь, как тяжело сейчас куда-нибудь поступать? А если платно учиться, то уйдут все наши деньги.

Саша заступился:

— Ну что вы все на парня!.. Бродский вообще школу не закончил, потом Нобелевку получил!

Как они набросились на Сашу всей семейной стаей!

— Никогда не смей так больше говорить — Бродский один! А Филипп наш не Бродский! Это уже ясно! И вы своей дочке ничего такого не произносите!

— Я золотыми буквами впишу ваши советы в свою память, — привычно отвечал Саша.

Так, вернемся к свадьбе Саши и Иры.

Мать Регины — завпроизводством — им все достала, даже копченую колбасу (хотя в то время и просто вареную купить было невозможно).

Ну и Атаманчук, на свадьбе напившись, скормил собаке тарелку этой копченой колбасы!

Свадьба еще была в деревянном доме Сашиной мамы. Но уже знали: вот-вот их снесут, Ире с Сашей будет отдельная квартира.

Собака зашла с таким видом, чтобы в случае чего сказать взглядом: “Столько народу, столько народу! А на мне ведь ответственность”. Когда она проглотила девятый-десятый кружок колбасы, Саша поглядел на нее, покачал головой. И Брода повернулась к выходу: “Все-все! Осмотрела, вижу, что порядок, а от вас награды за беспорочную службу не дождешься”.

Она входила и выходила с гостями: кто-то опаздывал, а кто-то рано уходил, как Плющ (у которого жена лежала с гриппом).

Вскоре Брода увидела щедрого Атаманчука: он вышел и лег на сугроб. Она его стала расталкивать с возмущением: тебя потом не будет, и кто тогда еще накормит меня колбасой! Гость продолжал лежать и нагло охлаждаться. Тогда она сорвала с него шапку и, забежав в теплое бурное веселье, положила ее посреди стола.

— У животных есть чувство юмора. — Отец Иры, Николай Мироныч, объятый жаждой просвещения, поднялся на ноги. — У нас на ипподроме однажды лошадь за всеми гонялась и зубами снимала с мужчин кепки. Затем подождет, когда человек подойдет к ней за своей кепкой, усмехнется — и отбежит.

Саша вытаращился на дверь: щас зайдет Генка Атаман за шапкой. Но Ира сказала:

— Брода ведь не лошадь! — Гости перевели взгляды: в самом деле — не похожа. — Принесла шапку — значит, он лежит где-то на морозе!

Компания выпивших ведет себя, как густая жидкость. Они не сразу высыпали спасать Геннадия — одни долго шарахались в поисках одежды, другие сидя призывали немедленно броситься на выручку: “Человек замерзает! А мороз двадцать восемь!” — “Кого — двадцать восемь? Тридцать восемь!” — щедро откликались третьи.

Женская половина компании, куда более свежая, накинула шубейки и — во главе с теткой Иры — приволокла колоду Геннадия. Одни стали его растирать, тормошить, а другие — хвалить и угощать Броду, так что у простодушного животного закружилась от внимания голова, мечты пошли: вот бы они каждый в сугроб падали, а я бы спасала, спасала, а мне бы — колбасу, колбасу!

Когда Геннадий очнулся, Сашин дядя и в самом деле станцевал радостный этюд, выхлестывая ноги выше головы.

И верно: совсем как гениальный чеченский артист…

Был такой разговор потом:

— Что с Атаманом сегодня? Что-то он слишком устремленно пил. — Ира огорчалась, что они с Сашей слишком слабо сияют и все поглощается гостями, а до Геннадия вообще не доходит.

— Ира, он возит директора нашей макулатурки, и тот ему говорит позавчера: “Если не женишься на моей племяннице, то уволю”. И Геннадий сразу подал заявление. Ушел.

“Два литра зеленого чаю, добавить две столовые ложки уксуса, подержать двадцать минут. Ноги не будут потеть НИКОГДА”.

Саша прочитал и забормотал: надо проверить — мы посмотрим…

Это они молодожены, Ира в цветущем блаженстве, а Саша в деловитом.

И вдруг — письмо. Ну, Саша не знал, что такие письма нужно прятать или сразу рвать. Прочитал — бросил на подоконник.

А Ира развернула да и прочла:

“Неизвестный мой Саша! Видимо, это судьба. Хорошо, что у тебя нога, — мне так необходимо о ком-нибудь заботиться. Сегодня племянник забирал старые „Оляпки”, и я случайно (о нет, это судьба!) открыла альманах на твоем письме. Почему я раньше, в детстве, его не заметила. Нет! Все было не зря: я успела разочароваться в красивых, здоровых, благополучных. Я работаю реабилитологом, вытаскиваю людей из такой уже дали, откуда никто порой не возвращается. Чувствую, что в этом мне помогают ангелы, которых я вырезаю из бумаги. У меня их в комнате восемь свисает с потолка (нимбы делаю из фольги). Вырезаю я сейчас его для тебя. И чувствую, что я становлюсь похожа на твоего ангела-хранителя.

Ты бы видел, как они летят, когда я открываю форточку, мои ангелы! Это про нас написал Брюсов:

Ты слышишь, друг, в вечернем звоне:
„Своей судьбе не прекословь!”
Нам свищет соловей на клене:
Любовь и Смерть, Смерть и Любовь!”

Подпись была: Розик.

В конверте еще шуршали две вещи, но ангела Ира только осторожно развернула, а на фотографии уж оторвалась. Но сначала долго ее разглядывала. Тут все было, что нужно мужику: волнистая прядь, перпендикулярная грудь, но главное — тоже, как и у Иры, родинки, о которых бредил Саша: бунинский тип, бунинский тип!

Подошла к мужу, больно влепила ему фотографию в губы:

— Вот тебе твой тип — ешь его!

Оделась и ушла. Первые полчаса Саша был в хорошем настроении: до этого никто его не ревновал, и он вновь и вновь находил тут приятные моменты…

И вдруг: а если навсегда ушла со своей тупой пылкостью?

Африканские страсти на Урале, среди снега, как-то не очень проходят. Ладно, если только простудится, вылечим. А для лечения нужен чай с медом, а для чая — свежий батон.

Он пошел в булочную. Это были субботние густые сумерки, прошитые строчками снега. На улице никого. А навстречу шел столбик снега, ни на что не похожий, но Саша узнал в нем жену. Он встал у нее на пути и подождал, пока она в него тюкнется.

— Девуска, — пожаловался он. — Мне зена выбила фотографией жуб.

Она ему тоже пожаловалась:

— А я три часа и четыре минуты ходила под снегопадом. Из-за мужа.

И вот они дома. Пробежали в чрево квартиры — на кухню, резко согрелись чаем, тепло, поднявшись во весь рост, размахнулось из кухни в комнату и победило все.

У Иры над бровями ходили светящиеся облака. На самом деле это были нарушения в ее мозговых сосудах. Она думала, что не подает виду. Но ученики все равно понимали кое-что — по ее каким-то несфокусированным шалым взглядам — и жалели ее.

В коридоре одна медсестра позвала другую и глазами показала на больного, которому вырезали геморрой и который ходил, как начинающий кавалерист, враскорячку: “У меня радость! Попочка прошла!”

Ира часто лежала в больницах: то операция, то обострение.

Однажды ее навестила Таня Плющева (жена Плюща). Почему одна? А собрала чемодан и отправила мужа в санаторий, перекрестилась: отдохну от него.

Того не понимала, что вернется он не общипанным петухом, а павлином, потому что в санатории на мужиков спрос. Так потом сказала Ире соседка по палате.

Но она ошибалась. На самом деле, пока Плющ ехал на автобусе из Усть-Качки, его перья хвостовые манящие начали по одному вылетать, грудь впала, а шея сморщилась. И вылез павлин в городе тем же петухом общипанным…

Хотя Плющ стал художником, он много пил, и посреди улыбки Тани мелькали какие-то горькие волны: “Все кончено! Жизнь пропала!”

На серебряную свадьбу Плющ подарил Саше с Ирой обнаженку: обтекаемые зеленые груди, заточенные под Модильяни, и изношенные глаза под бабу Нюру с рынка. Видно, что он бился над раскрытием тайны дев. И Саша сказал:

— Да, женщина нелегкой судьбы.

— Вы же знаете, у меня есть такая игра, — поспешно припомнил им Плющ. — Смотрю на ноги и пытаюсь угадать, какая голова у человека. Как часто не совпадают тело человека и его глаза, потому что глаза не совсем к телу относятся, они на грани…

Перед самой серебряной датой у Иры что-то еще с шеей случилось:

— Голова не поворачивается! Я только слева вижу… Как я буду общаться с гостями?

— А всех гостей посадим слева от тебя! — бодро нашелся Саша.

Атаманчук на серебряную свадьбу подарил пятьдесят пачек стирального порошка (он тогда им торговал):

— Помню, в детстве с матерью ходили по магазинам и она спрашивала: “„Новость” есть?” Я думал, что это ее знакомые и она про новости спрашивает. Лишь потом понял, что так называется стиральный порошок… У меня сын ходит на скрипку, а я все еще заслушиваюсь скрипом двери.

Потом у Атаманчука наступил свой трудный путь обнищания. Купил два киоска, а тут мэр приказал снести все — пришла новая эра павильонов. А на них у Геннадия денег не хватило. Но опять уральский ВПК поднял бронированные веки, получил новый заказ. И радостный Атаман вместе с остальным радостным народом вернулся на завод выпускать смертельные штуки и отравлять воздух родины.

А еще у Атаманчука наступило великое переселение волос: с головы многие из них перебрались в брови.

Иногда по утрам Саша читал Ирин взгляд так: хочу замереть и умереть. А он в ответ ей сигналил: у нас болят мои ноги и твои руки, давай помогай нам! И она начинала шевелить пальцами и сжимать их в кулаки.

Внутри однокомнатной квартиры все больше и больше становилось перепадов места, и с годами целый мир нарос необъятный — от шифоньера до телевизора. А тот мир, который приходил через дочь, зятя и внука, через окно и телевизор, — эти два мира, как два литых шара на Сашиной гантели, одинаково весили.

Считалось, что со дня серебряной свадьбы прошло три года, а на самом деле — один миг или тридцать лет. Событий у Саши и Иры в минуту столько! Ну, это примерно как если бы здоровый человек выходил на улицу, а его встречали хищные звери, заросли лиан, змеи. И так каждый день.

Соседка Шамильевна с палочкой врывалась всегда с таким напором, как будто была здоровее их обоих.

— Люди! Что вы молчите, как мухи! — кричала она. — Я звонила вам, звонила! Опять, что ли, телефон отключили? А у меня батареи совсем холодные! Идите добивайтесь! — (“Я с больших низов поднялась”, — любила повторять она. Проработала двадцать лет начальником цеха и даже сейчас хотела быть начальником жизни).

Саша ковылял ставить чайник. Шамильевна осмотрела отцветшую фиалку и вздохнула то ли о фиалке, то ли о себе:

— Оттрудилась. — Затем лились новости: — Вчера я травила тараканов карандашом “Машенька”. — Сказала “Машенька” ласково, будто вспомнила про внучку, которой у нее нет. — Но не пугались! А как стала рисовать “Машенькой” серп и молот — разбежались…

— Раиса Шамильевна, вам разбавить, как всегда, холодной водой?

— Да. А у вас там не паутина ли будет? Можно костылем снять.

Ира вслух вспомнила, что у ее покойной мамы было любимое выражение: “С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь”. Но сдержать натиск соседки оказалось невозможно. Она, в своем стремлении к наведению порядка во всем мире, бодро прогрохотала в угол, рванула костылем и сняла невидимое что-то. Но потеряла равновесие, завалилась за телевизор, крича: “Спасите немедленно!” К счастью, Саша ее чудом затормозил, и телевизор как метал новости, так и мечет.

Отдышавшись, Шамильевна сказала вместо извинения:

— У меня кот с котихой где дотянутся, там паутину сдирают. Конечно, они за пауками охотятся, но по пути мне помогают с чистотой. — Она пила чай ложечкой, чтоб задержаться здесь на подольше, не уходить в свое одиночество; Ира и Саша переглянулись и налили ей второй стакан.

— Вы сходите насчет моих-то батарей, похлопочите! Я звонила, но этот хреноплет только обещает, — вместо благодарности распорядилась Шамильевна, уходя.

— Немедленно похлопочи о приходе весны, — тоном соседки приказала Ира мужу.

Письмо из Израиля было отправлено три месяца назад. Сначала Ира подумала, что наша улиточная почта его долго везла, но штемпель пермский говорил: пришло уже две недели, как... Просто долго пролежало в почтовом ящике. Раньше газеты проталкивали письма вниз, а теперь прессу выписать — денег нет. А протолкнула письмо открытка от ученицы:

“Ирина Николаевна, на открытке много ярких цветов, и пусть в Вашей жизни их будет побольше!”

Некоторые ученики Иры все еще общаются с нею, а двоечник Коробко, ставший депутатом, иногда привозит дорогие лекарства. И даже один раз на “ауди” свозил ее к зубному. Он тогда еще, пыхтя, встал на колени (очень упитанный) и застегнул ей сапожки. А недавно даже пообещал, что купит им биотуалет!

Регина написала: от нее ушел муж. Саша обрадовался, что неприятная новость опоздала, сэкономили сколько жизни! Он колченого обежал вокруг стола:

— Только не включай программу поволноваться! А то у тебя рука отнимется или нога.

— Но Регина ведь моя лучшая подруга!

— У тебя много лучших подруг! А рук всего две. И ног.

— Да, он еще перед отъездом, когда они приходили прощаться, то снимал, то надевал обручальное кольцо. Проговаривался в жестах.

Саша пустился на кухню поставить чайник. Он был очень доволен: удалось снова отразить Ирино волнение. А кухонное радио ему подбросило: к Перми приближаются два самолета с террористами. Началась эвакуация населения.

Опять прошляпили! И это после заложников на Дубровке! Ведь клялись, что все под контролем, мышь не проскочит!

На минуту тот шар, внешний, перевесил: он огромный, в нем много мест, в них можно спастись.

Но наш мир с нами, мы в нем уже сколько лет спасались, там у них 2002 год, а у нас уже 2030-й.

Тоже тут чайник о чем-то завздыхал, забормотал на правах многолетнего советника: нет, ты не прав, надо уходить в леса, я вам там буду варить не только чай, но и картошку.

Он выключил радио и зашел в комнату с бытовым видом озабоченности:

— Пожалуй, покрашу я батарею на кухне не сегодня-завтра… А почему ты выключила телевизор?

— Да спрашивают меня с экрана: “Не хотелось ли вам стать свиньей?”

— Так эти же вопросы вчера задавали.

— Ну… нам ведь каждый день предлагают стать свиньями.

Он испугался, что Ира тоже услышала местные новости и тоже скрывает. Но все же была надежда, что не услышала. Была — и вот нет ее, потому что в дверь уже барабанила Шамильевна:

— Помогите мне эвакуироваться — немедленно! Самолеты на подходе! С чеченцами!

Они ее пустили и накапали ей и себе пустырника, чтобы ей не было — что? А то же, что и им, — пусто и страшно. Тут же уронили на пол полиэтиленовую пробочку. Выбежала из-под плинтуса мышь и начала жадно лизать с пробочки лекарство.

— Пошла отсюда! — скомандовала ей Шамильевна и пристукнула палкой. — У вас-то какие могут быть террористы? И когда они закончат эту войну?! Я в Пермской области не все города знаю, а до чего дошло — чеченские города наизусть: Аргун, Гудермес, Хасавюрт, Толстой-Юрт.

Саша оживил, уже не таясь, радио, там передали, что отбой, самолеты приземлились в аэропорту Большое Савино. Их ждали ОМОН, МЧС, “скорая помощь”, мэр, губернатор, два полка гарнизона и сотня безмятежных встречающих, которым объявили, что все это учебная тревога.

В следующие два часа — минута за минутой — всем пермякам телевидение объясняло: “Продолжается расследование странного происшествия с двумя самолетами”. Был просто снегопад версий: от изношенности оборудования до магнитной бури.

— Что вы дочке не звоните? — спросила Шамильевна.

— Марина лежит в больнице с аллергией — унты нам везла из Кирова. Ипподром ее послал в командировку, а она решила унты нам… вот теперь вся в пузырях.

Ира посмотрела в окно. Там было дерево ясень. Вдруг оно в глазах дернулось, сдвинулось влево и снова вернулось на место. “Плохо показывают”, — подумала она. Так по ТВ узнают о купюрах. А сейчас Высший Режиссер сделал ей купюру? Но зачем?

— Где у нас вода святая? Побрызгай на меня.

У Саши дрожали руки, и он налил ей полное ухо святой воды. Стал наклонять голову жены и выливать…

К вечеру у Иры началась рвота, и впервые у Саши не было почти никакой надежды, издалека только один раз промерцала мысль: а может, это всего лишь подействовали вчерашние, разогретые сегодня, макароны? Через час, после того как Иру увезла “скорая”, он позвонил в больницу: инфаркт.

Шамильевна носилась тут же, стуча костылем, и призывала Сашу с Ирой идти биться за Шамильевну на телевидение, чтобы не пугали, заразы, ее зря, а то такое давление ей нагнали!

— Вы что, не понимаете: Ира лежит в кардиологии!

— Кочетов, не сдавайся: ты же кочет, а не кочка! Выпишут ее как новенькую! И тогда сразу звоните! А то все меня забросили.

Но на следующее утро власть Шамильевны над реальностью закончилась: из кардиологии позвонили и спросили, когда Кочетов заберет тело жены. Ира скончалась во сне — через пять минут после полуночи.

Он позвонил дочери на сотовый, и Марина начала привычно, сильным тренерским голосом, как в общении со своими гривастыми питомцами:

— Папа! Держаться! Мы должны выстоять! — И закончила нормальным жалким голосом: — А помнишь, как вы меня в первый раз повезли на ипподром? Дедушка еще меня взгромоздил на мерина Прогресса… Дедушка был в узорчатой такой ру…башке.

Тут в трубке забурлило море бурное, и Саша сказал:

— Ну, что делать… ты звони мужу, я Ириным ученикам сообщу.

Он был весь какой-то сплошной внутри и ничего не думал… вспомнил: Ира говорила, где лежит последнее необходимое. Да, в нижнем ящике…

Достал оттуда оба пакета. На Ирином платье просвечивал сквозь пластик конверт. Там лежала открытка Ире от Сашиной мамы — к 8 Марта: “Поздравляю, родная! Я верю! Ты всегда будешь хорошая, веселая, моя дорогая чистюлька”. Ира один раз назвала свекровь “свекровище-сокровище”.

А дальше было пожелтелое письмо от Розика, которая “Смерть и Любовь”. Но не то, первое (его Саша выбросил, а в ответе написал, что женат). Этого второго письма он никогда не видел. Зачем Ира его скрыла? И почему сохранила? Теперь не спросишь. Розик писала двадцать восемь лет назад:

“Саша, возвращаю письмо о вашей жене, зачем оно мне. Передайте его ей”.

А он ей тогда написал, оказывается, вот что:

“Роза, из-за тебя мы поссорились. Может, ты и не понимаешь, но семейная ссора — это гражданская война не только между двумя людьми, но и внутри одной души. Ира говорит, что обида — это один сорняк внутри, а корней-то, корней напускает: и в сердце, и в мысли, и в ноги. Я ее вчера нашел ушедшую из дома — еще немного, и она совсем была бы под снегом. Просто не знаю, что ей подарить на день рождения, чтобы она забыла твое письмо”.

Он прочитал аккуратно все до конца. Хорошо, что эта Розик, эта ссора — все случилось, ведь потом столько шуток было по этому поводу. “Иди, твой Розик ждет, прижимая Брюсова к груди”, — если он где-то задерживался. А он глуповато вытаращивался: “От вашей ревности, мадам, я шкоро лишусь вшех жубов”.

Саше показалось, что в окно виден дождь. Почему-то он вспомнил, что дождь индейцы называли “слезы богов”… Это последний дождь в этом году, подумал он.

Руки холодеют. Можно вызвать “скорую”, но лучше уйти сегодня вечером вдогонку за женой, поэтому он поспешил все приготовить: выложил на стол документы, деньги. Как мало сделал, а ног не чувствую, значит, я уже на выходе. Взял молитвослов, начал читать покаянный канон, но буквы задвоились на “иже делы и мысльми осквернився”.

Изнеможенный, он прилег.

Вздохнувши, один Светоносный над ним сказал другому Светоносному (голос такой звучный):

— Здесь наша служба вокруг них заканчивается.

На поминках депутат Коробко сказал так:

— Вот поздравлял я Ирину Николаевну с Новым годом. А она — меня. И сказала: “Желаю, чтоб не было хуже, чтобы статус-кво…” А я сразу: “А если невзначай новый год будет лучше, мы его примем, так и быть, — хотя бы в третьем чтении?” А Саша, простите, Александр Палыч, кивнул: примем!

Зазвонил телефон. Марина прогарцевала к аппарату большими красивыми ногами, потому что соболезнований хочется без конца. Но это был Филипп, сын Регины.

— Маринка, я сейчас в израильской армии. Звоню тебе с поста по мобильнику. Говори быстро, а то сейчас мефакед придет…

— Кто придет?

— Да командир! Слушай, я тут заглянул на сайт Перми. У вас новый маршрут пустили троллейбуса, тринадцатый, расскажи подробно, где он ходит.

— Филя, мы поминаем маму-папу, они умерли в один день.

— Марина, дорогая, отбой, я сейчас маме сообщу…

* Рассказ написан в соавторстве с Вячеславом Букуром.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация