Кабинет
Валерий Сендеров

Освальд Шпенглер без поэзии

Освальд Шпенглер без поэзии

Освальд Шпенглер. Пессимизм? Сборник статей. М., Издательство “Крафт+”, 2003,

297 стр. (“Нить времен”).

Долгое время Шпенглер был одним из самых читаемых, самых обсуждаемых и популярных европейских мыслителей; но и по сей день его творчество остается во многом непонятым, оценки идей — обескураживающе превратными. Такая судьба, конечно, не исключительна; но специфические обстоятельства обусловили выдающуюся, даже на фоне других неоднозначных и сложных философов последних веков, невоспринимаемость читателями и критикой сейсмографа европейского заката. Главный труд Шпенглера — одна из тех книг, которые становятся единственными, решительно отодвигают в сторону остальное написанное автором. “Вон идет Закат Европы!” — перешептывались студенты за спиной гуляющего по набережной мыслителя; и, похоже, такое отношение к Шпенглеру сохраняется и по сей день. Но культура знает немало “авторов одного произведения”, по справедливости не являющихся таковыми.

“Природу нужно трактовать научно, об истории нужно писать стихи”. В начале XX века такие пассажи мало кто уже принимал буквально, всерьез; между тем эти слова автора “Заката...” — альфа его и омега, сокровенное кредо. Это не значит, разумеется, что Шпенглер не претендовал на абсолютную, непререкаемую точность начертанной им картины будущей европейской судьбы. Но точность эта — иная, она вовсе не точность расчисленного и выверенного логического трактата. “Закат Европы” уникальный пример “мышления словами” — образами-символами, сигналами, посылаемыми переживающим их автором в читательскую душу. Так определял суть шпенглеровской “философии” тонкий ее критик Федор Степун. Такое понимание, однако, было обречено на исключительность — в свой черед. В целом же о “Закате Европы” судили и судят как о продукте мышления, и только мышления, то есть по законам того жанра, к которому как раз и относятся отодвинутые “сигналом-предупреждением” далеко на задворки читательского интереса шпенглеровские статьи, представленные в нынешнем издании.

В советской России не обошлось и без специфических помех чтению этих статей. Оплошно изданные, они не были и изъяты: история книг и статей Шпенглера в СССР иллюстрирует многочисленные тонкие приемы изъятия литературы из сферы читательского интереса. Издания мыслителя в 20-е годы напоминают нам о небезосновательности известного тезиса насчет невиданной “свободе печати” в ленинской Совдепии. Уверенные в скорой мировой революции, большевики больше всего опасались влияния и идей “попутчиков”, бывших соратников-конкурентов. Реакционеров же и мракобесов не боялись порой издавать: вот до чего, дескать, дописалась под конец мировая буржуазия! Благо образованных марксистов, с ухмылкой обыгрывающих в предисловиях и комментариях тезис о деградации и гниении, тогда еще хватало. В итоге население могло до времени наслаждаться книгами о революции Деникина и Шульгина — но никак не Максима Горького, а Шпенглер был несравнимо доступнее Плеханова.

Да кое-чему можно ведь было поучиться и у реакционеров. “При чтении Шпенглера, несмотря на очень частое противоречие ему, мы сумеем все-таки очень и очень многое взять и получить от него. Важна ведь большею частью не истина, а ценно стремление к ней… Подводя общие итоги своей морфологии мировой истории, Шпенглер приходит к выводу, что мы переживаем момент апогея нашей цивилизации, которая к концу века, изжив себя, уступит место новой, имеющей надвинуться с Востока культуре. С Востока свет! Это звучит не страхом смерти, а призывом к новой жизни…” (Так сказано в предисловии к брошюре “Деньги и машина” — переводу заключительной главы второго тома “Заката Европы”. Сам том увидел свет в России лишь в 1998 году.) Итак, Шпенглер — провозвестник и глашатай восточно-мессианского коммунизма… За руку поймать трудно, почти это Шпенглер ведь действительно писал; разве что напомнить, насколько (по слову Шпенглера, сказанному в статье “Прусская идея и социализм”) “незначителен большевизм — эта кровавая карикатура на западные проблемы, когда-то возникшие из западной религиозности”. А что писал он и о будущей “России Достоевского”, так это слегка про другое…

Время шло. Мировая революция не состоялась, реакционеры и мракобесы смотрелись уже отнюдь не посмешищем, а ленинских диалектиков у государственного руля сменили твердокаменные сталинские тупицы. К 1934 году цивилизованные “бухаринские” издания и журналы были уже обращены в пыль, а в следующую пятилетку и самих цивилизованных фальсификаторов постигла та же участь. И место бы теперь Шпенглеру в лучшем случае за замками спецхранов. Но руки до него, видно, не дошли, и попал он в категорию литературы нежелательной, хоть прямо и не запрещенной. Карточки на нежелательные книги стояли лишь в немассовых, малодоступных неискушенному читателю библиотечных каталогах. Заказ их сопровождался различными трудностями, в выдаче отказывали под любыми предлогами. Например, под весьма невинным: “книга в переплете”. Шпенглера “переплетали” часто и подолгу, — но в перерывах можно ведь было его и получить. Главное же было совсем в другом — в твердой уверенности потенциальных читателей: заказав подобную книгу, сразу попадаешь “на карандаш”, покопавшись в картотеке, сам угодишь в картотеку. И опасения были небезосновательны: разгоны в элитарных учебных заведениях, связанные именно с библиотечной литературой, известны автору настоящих строк не понаслышке.

Кто же в итоге мог реально читать и обсуждать шпенглеровские книги? Изгои, которым нечего было терять, — те из них, что были понастырней и не жалели нескольких месяцев на попытки найти и получить одну книгу. Да некоторое количество профессиональных философов — это, пожалуй, и все.

И вот эти статьи наконец перед нами, рецензируемое издание вводит их в наш мыслительный обиход. И вводит, надо надеяться, не напрасно: довольно беглого просмотра, чтобы убедиться в актуальности их.

Все статьи изданы в старых переводах, с предисловиями 20-х годов. Реликтовые предисловия производят курьезное, хотя подчас и поучительное впечатление. Впрочем, подготовка текстов Шпенглера на современном научном уровне могла бы еще на годы отложить знакомство современного читателя с полным корпусом давно уже переведенных на русский язык статей мыслителя.

“Пессимизм?” Название сборника отсылает к заголовку открывающей его статьи — “Пессимизм ли это?”, — родившейся из вспыхнувших после выхода главной шпенглеровской книги споров. Все мы привыкли считать “Закат Европы” апофеозом безнадежного пессимизма. Почему же сам автор ставит эту оценку под решительный вопрос?

“Нет, я не пессимист. Не видеть больше никаких задач — вот в чем заключается пессимизм. А я вижу такое количество неразрешенных задач, что начинаю опасаться недостатка времени и людей…”

Однако: “Когда я внезапно открыл свою „философию”, то над европейско-американским миром господствовал пошлый оптимизм дарвинистического века. Но что касается „цели человечества”, то я являюсь основательным и решительным пессимистом. Я не вижу ни прогресса, ни цели, ни пути человечества, кроме как в головах западноевропейских прогрессистов… История для них является столбовой дорогой, по которой человечество трусит себе вперед, все в одинаковом направлении… Философы уже давно твердо установили, правда каждый по-своему, но каждый единственно правильно, какие благородные и абстрактные сочетания слов составляют цель нашего земного существования, но характерно то, что, по взглядам оптимистов, мы к этому общему месту только приближаемся, никогда его не достигая… Мне было бы стыдно жить с такими дешевыми идеалами…”

Если представлять воззрения Шпенглера на историю схематически, то мы получим вот что. Большая, протяженная во времени культура (европейская, к примеру) представляет собой организм рождающийся, растущий и цветущий. Затем — клонящийся к закату, умирающий в конце своего пути. Аналогом служит жизнь любого существа, например человеческая. Когда не только юность, но и средний возраст уже позади, мало ли человеку остается в жизни еще сделать? Перед ним по-прежнему высится “огромное количество неразрешенных задач”. Но задачи эти адекватны возрасту: они теперь вполне конкретны, они состоят в продолжении и завершении начатого на заре. Странен был бы муж, в зрелости безудержно носящийся по улицам и аудиториям, продолжающий помышлять о каком-либо “прогрессе” своего жизненного пути.

Антиутопизм — один из стержней шпенглеровской философии культуры. Именно этим и объясняется уникальная ненависть к мыслителю суперутопистов минувшего века. Мало ли, в самом деле, было у них влиятельных и известных врагов? Но…

“Пролет-арии” (так Шпенглер окрестил нацистов) бешено травили “декадента” и “мелодраматика заката”, фюрер лично посвятил ему несколько речей. “Я не последователь Освальда Шпенглера! Я не верю в закат Европы! Нет, я считаю своим провиденциальным призванием способствовать тому, чтобы он был предотвращен!” “Фюрер изучил „Закат Европы” в размере всего титульного листа”, — отреагировал Шпенглер.

Впрочем, в рейхе мыслителя все же не тронули; в советской же России “шпенглериана” развивалась по-другому. Книга четверых авторов (Бердяева, Букшпана, Степуна и Франка) “Освальд Шпенглер и Закат Европы” (весьма, кстати, критическая) пригодилась как повод… для высылки из страны десятков лучших ее умов: великая ленинская идея “философского парохода” возникла как реакция на эту книгу. “Литературное прикрытие белогвардейской организации!” — отрецензировал сборник вождь. Что это было: неадекватность, гипертрофированное, даже по большевистским масштабам, самодурство? Но самодуром расчетливый политик Ульянов вовсе не был, самообладание оставляло его лишь тогда, когда он сталкивался с глубинными, сокровенными врагами своих марксистско-хилиастических идей.

И уж совсем удивительной представляется (на первый взгляд) реакция авторитетных западных политиков — вплоть до страхов перед пагубными шпенглеровскими идеями, возникавших по случаю… создания атомной бомбы! Что ж, для правильного понимания этого мыслителя интуиция много важней начитанности: не почуяли ли влиятельные государственные деятели в шпенглеровских писаниях того, что обретает новый смысл лишь сегодня? Когда после кончины утопизмов социалистического толка с новой силой воскресла прогрессистская идея “столбовой дороги, по которой человечество в одинаковом направлении все трусит себе вперед”…

Шпенглеровскую полемику с европейско-американским либеральным утопизмом чаще всего рассматривают в контексте немецкой “консервативной революции”. История движения хорошо известна. Жесткая критика этими “революционерами” веймарского режима способствовала его гибели: на месте болота разверзлась пропасть, как раз и явив господство неполноценных, которого консерваторы так опасались в демократических низинах. Большинство деятелей консервативной революции отшатнулись от пропасти: исполнение оказалось злой пародией на партитуру. “Если посадить обезьяну за рояль играть Бетховена, она лишь разобьет клавиши и разорвет ноты”, — в ужасе написал о победе нацистов Шпенглер.

Упрощенные оценки и молчаливая блокада таких явлений, как “консервативная революция”, остались в прошлом веке, и сегодня имена Эрнста Юнгера или Готфрида Бенна присутствуют наконец в нашей культуре. С публицистикой этого направления дело обстоит хуже. Не то чтобы она была неизвестна российскому читателю, но перед нами как раз та ситуация, в которой явно неудовлетворителен чисто идеологический подход: лишь при основательной глухоте к тексту возможно поставить в один ряд доктринерскую “Политическую теологию” Карла Шмитта, пародирующие позднего Ницше закультуренные полуагитки Мёллера ван ден Брука — и “Дневники” Юнгера или шпенглеровские статьи.

Но наиболее интересны все-таки те моменты, в которых шпенглеровский контрлиберализм отличается от общих мест консервативно-революционной критики. Моментов таких немало, и они существенны. Писатели консервативной революции, как правило, подходили к культуре с филолого-эллинистических, в духе Ницше, позиций; и это с неизбежностью приводило их при оценке прусско-английского духовного противостояния к уничижительной оценке англосаксонского конкурента. Морфологический же подход исключает подобную односторонность: для Шпенглера политика, дипломатия, торговля — полноценные культурные феномены. Корни современного противостояния мыслитель находит в Средневековье. Островное положение Англии, вольный дух мореплавания и торговли развивали индивидуалистический тип личности и общества. В немцах история вырабатывала другое: они жили в постоянной обороне, на скудной земле, в тяжких совместных трудах по осушению болот. В итоге из единого корня произошли два различных типа мирочувствования и общественного устройства: “там”, в Англии, — каждый за себя, “здесь”, в Германии, — все за всех.

Эти взгляды Шпенглера развернуты им в статье “Прусская идея и социализм” — кажется, единственной статье мыслителя, переизданной у нас до выхода обсуждаемой книги. (Вышедшая отдельным изданием с интересным предисловием А. Руткевича, эта статья вызвала своеобразные отклики в прессе.) В статье Шпенглера много дифирамбов английскому духу. Но попытки на чужой почве подражать ему оборачиваются, как он полагает, подчас даже не пародией, а прямой противоположностью оригиналу. “У нас прежде всего домогаются частной правовой свободы, гарантированной законом независимости, и эти требования предъявляются как раз в такой момент, когда Джон Булль, повинуясь верному инстинкту, повременил бы с ними”.

Принципиально различаются и отрицания авторитетной государственности в духовном климате английского и немецкого образца. “Англия на место государства поставила понятие свободного частного лица, которое в своей отчужденности от государства и враждебном отношении к порядку стремится к беспощадной борьбе за существование, ибо оно только в ней может проявлять свои лучшие инстинкты — старые инстинкты викинга. Когда Бокль, Мальтус, Дарвин впоследствии видели в борьбе за существование основу „society”, они были совершенно правы применительно к их стране и народу. Однако Англия не нашла готовой, а создала в ее полной законченности эту форму существования, зачаток которой можно найти в исландских сагах. Уже отряд Вильгельма Завоевателя <…> был „society” рыцарей <…> наконец в society превратилась вся нация в целом <…> Инстинкт этот превратил наконец и английскую политику в искусное оружие борьбы за обладание планетой. Частное лицо — это понятие, служащее дополнением к „society”, оно обозначает сумму этических, вполне положительных свойств, которым, как всему ценному в этическом отношении, нельзя научиться: они в крови, и в целом ряде поколений они медленно совершенствуются <…> Сесил Родс был частным лицом, завоевывавшим целые страны; американские миллиардеры — частные лица, которые властвуют над странами при помощи класса профессиональных политиков. Немецкий же либерализм в своем нравственном ничтожестве только отрицает государство, не имея способности оправдать свое отрицание <…> Он болтает о том, чего не может дать <…> На немецкой почве он всегда представлял собой бесплодие, непонимание того, что было своевременно и необходимо <…> неспособность принимать участие в работе или отказаться от нее, огульную и исключительно отрицательную критику не как выражение личной воли к иному, а просто как следствие немощи <…>”

Поменяем слово “Германия” на название какой-нибудь демократизирующейся ныне страны — и мы получим достаточно современные описания: “До какой степени чуждым остался парламентаризм немецкому народу, доказывает то равнодушие, с которым, несмотря на все старания прессы и партий, относился он к выборам и вопросам избирательного права. Очень часто, пользуясь своим избирательным правом, выборщики выражали лишь неопределенный гнев, и ни в одной стране эти дни выборов в английском духе не дают столь ложной картины действительных настроений. Если англичанин не следит за работой парламента, то он делает это в сознании, что его интересы там хорошо соблюдаются. Но если это делает немец, то он делает это из чувства совершеннейшего равнодушия. Для него существенно только „правительство”. Парламентаризм у нас всегда останется системой внешних условностей… Английская оппозиция есть необходимая составная часть правительства; дополняя, она помогает в работе. Наша оппозиция — действительное отрицание не только противоположной партии, но и самого правительства…”

Подкупающе убедительно. Но одно слабое место всех этих рассуждений все же бросается в глаза. Почему великие традиции отрицают, а не дополняют друг друга? Английская демократия или немецкий социализм — и третьего не дано?

Но вот национал-социализм в Германии победил; и вчерашний ненавистник демократии заговорил несколько неожиданно. “Партия по самой своей сути есть коррупция. Дело еще ладится, покуда различные партии не спускают друг с друга глаз. Одна партия подавляет каждый намек на критику и правду, вплоть до разговоров в кругу семьи, и делает это по необходимости, так как само существование этой банды кровопийц покоится на молчании жертв”.

Опять “или — или”, теперь уже с обратным знаком? Альтернатива все-таки оказалась неразрешимой? Однако после разгрома национал-социализма и новое руководство Германии отвергло либеральный путь: государственность и хозяйство освобожденной страны строились на иной, солидаристической основе[1]. Духовной базой развития стала католическая социальная доктрина, и государство играло при этом в экономике много большую, чем в англосаксонских странах, роль. Но “английская” демократия нисколько этому не противоречила.

Все это не имеет уже, конечно, прямого отношения к шпенглеровским текстам. Но ценность историософских статей ведь во многом и состоит в порождаемых ими ассоциациях и размышлениях.

Несколько особняком смотрится в сборнике “Философия лирики” — малоизвестная, почти даже и не цитируемая статья. Некоторые ее места можно поставить в один ряд с лучшими страницами “Заката Европы”. Так что заголовок нашего обзора не вполне точен: Шпенглер совсем без лирики — такое, по-видимому, невозможно.

В рамках краткого отклика нет возможности остановиться на всех заслуживающих внимания темах сборника. А такова, безусловно, и (ярко представленная и в “Закате Европы”) тема будущей России, “России Достоевского”. По Шпенглеру, возможности нашей страны даже и не начали еще раскрываться. “Русские вообще не представляют собой народа <…> В них заложены возможности многих народов будущего <…> Русский дух знаменует собой обещание грядущей культуры, между тем как вечерние тени на Западе становятся все длиннее и длиннее <…> Будущее России заключается не в разрешении политических и социальных затруднений, но в подготовляющемся рождении новой религии <...> Достоевский — один из идущих впереди глашатаев этой безымянной, но ныне уже с тихой, бесконечно нежной силой распространяющейся веры. Мы, люди Запада, в религиозном отношении конченые люди. В наших городских душах прежняя религиозность давно приняла интеллектуальную форму „проблем” <…> Англо-американские секты воплощают только потребность нервных деловых людей в душевном развлечении <…> И нет ничего обманчивее надежды на то, что русская религия будущего оплодотворит западную <…> Русский дух отодвинет в сторону западное развитие и через Византию непосредственно примкнет к Иерусалиму”.

Сходное мы обнаруживаем у Ницше, у Рильке. Кто знает, как пошла бы мировая история, если бы чаемой консерваторами обеих стран духовной оси “Россия — Германия” суждено было состояться и окрепнуть…

Говоря об этом авторе, трудно не упомянуть и о терминологических его находках: подчас какое-либо явление полностью укладывается в языковый “шпенглеризм”, так что нечего бывает и добавить. К примеру, приходит порою людям охота всерьез поспорить с поклонниками троцкизма, терроризма и права наций на самоопределение — французскими интеллектуалами. Но когда вспомнишь шпенглеровскую характеристику вечного левацкого свободолюбия: салонный спартакизм, желание разом улетучивается.

Не будем преувеличивать. Событием, сравнимым с выходом в 1993 году свасьяновского тома “Заката Европы”, эта книга стать не может. Но бессмысленно ранжировать ее в свете главного шпенглеровского труда. Перед нами глубокие, яркие статьи, они, несомненно, заслуживают внимания всех, кто всерьез задумывается над судьбами европейской и русской культуры.

Валерий СЕНДЕРОВ.

[1] См. по этому поводу мою статью “Солидаризм — третий путь Европы?” (“Новый мир”, 2003, № 2).


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация