Кабинет
Станислав Айдинян

Книга заветных имен

Книга заветных имен

Марк Талов. Воспоминания. Стихи. Переводы. Предисловие Рене Герра.

[Составление и комментарии М. А. Таловой, Т. М. Таловой, А. Д. Чулковой]. М., Париж; МИК “Альбатрос”, 2005, 248 стр., с илл.

Поэт Марк Талов (1892 — 1969) оказался в Париже в 1913 году, когда точка кипения парижской артистической среды сместилась на угол бульваров Монпарнас и Распай, в кафе Ротонда. Недавно вышедшая книга Талова имеет вынесенный на обложку надзаголовок”: Быт парижской богемы 1913 — 1922”. Там же, на обложке, заветные для французских и русских антологий ХХ века имена — Модильяни, Эбютерн, Жакоб, Сутин, Бальмонт, Ремизов, Мандельштам, Сологуб, Маритен, Эренбург… Тот, кто заглянет за обложку, найдет, на сравнительно невеликом поле воспоминаний, еще больший круг знаковых” прозваний.

Впервые ступив на порог „Ротонды”, всего через две недели после приезда в Париж, я был околдован ее феерическим видом, опьянен шумом, спорами, свободно выражаемыми суждениями. За каждым столиком сидели „звезды”, окруженные своими почитателями и последователями. К потолку вместе с парами алкоголя и кольцами сигарного дыма восходил гул мужских и женских голосов…” — так глазами Талова мы можем заглянуть в тот безвозвратный Париж, где в Ротонде” среди европейских знаменитостей сиживал и еще мало кому известный Модильяни.

О Модильяни Талов сохранил теплые и яркие воспоминания, которыми в марте 1965 года делился с Анной Андреевной Ахматовой, бывавшей в Ротонде” раньше его, в 1910 и в 1911 годах. Знакомясь с достаточно подробными и емкими примечаниями, узнаем, что Марк Талов принимал участие в работе Виталия Виленкина над монографией Амедео Модильяни” (1970), однако не успел увидеть ее выпущенной в свет. Монография подписана к печати в день смерти Талова, 10 июня 1969 года. Виленкин же, как известно из его книги В сто первом зеркале” (1987), посвященной жизни и поэзии Ахматовой, собрал воедино фрагментарные записи Анны Андреевны о Модильяни, ее друге и возлюбленном, в единый очерк, который был особенно известен в советское время благодаря грампластинке с голосом Ахматовой, где она читает его наряду со своими стихами…

Модильяни был очень красив, весь его облик излучал вдохновение, — пишет Талов. — Помню его в коричневой вельветовой куртке, шея повязана темно-красным фуляром, фетровая шляпа с полями а la Рембрандт оттеняет необыкновенную выразительность жгучих черных глаз, испытывающих людей с первого взгляда. С его губ не сходила покоряющая серафическая (здесь и далее курсив мой. — Ст. А.) улыбка, которой невозможно было не поддаться. Был он болен, кашлял…”

Этот фрагмент характеризует зримость, детальность манеры мемуариста. Арсений Тарковский в одном из своих выступлений сказал о поэзии, не о прозе Талова так: …содержание, форма и мысль у Талова соответствуют друг другу. Это натурализм, доходящий до галлюцинаций. Это визионерский реализм…”

И вот как Модильяни предстает в стихотворении Бомбежка” (1935), название которого напоминает о том, что описанное происходит во время Первой мировой войны:

Бормочет что-то мне невнятно Модильяни.
Он с серафической улыбкой в час ночной
Уверенно портрет выводит обезьяний
Одною линией и говорит, что мой.

Поэтические отображения лиц и времени у Талова в книге аккомпанируют” прозаическим, и наоборот:

Модильяни… постоянно декламировал стихи наизусть, даже будучи пьяным. А иногда бормотал что-то невразумительное, трудно было понять, о чем он, какие-то пророчества. Именно Модильяни впервые заговорил со мной о Малларме, внушил мне интерес к нему. Я задумался об этом его увлечении и начал переводить, сперва как бы шутя, стихотворения Малларме в прозе…

За два месяца до своей смерти он вдруг пригласил меня к своему столику в „Ротонде”, чтобы рисовать мой портрет. Я ему позировал около часа. Был он трезв. Потрет этот он подписал: „Талову. Модильяни. IX.1919”. В декабре 1919 года, т. е. за месяц до смерти, еще раз рисовал меня, тоже в „Ротонде”.

Эти два портрета выпросил у меня весной 1922 года, накануне моего отъезда на родину, завсегдатай „Ротонды” канадец Виктор Линтон. Конечно, деньги мне перед отъездом были очень нужны. Линтон же говорил, что хочет получить эти портреты на память обо мне. Как же я был глуп, не подумав, что на память достаточно фотокарточки!”

И воспроизведение двух портретов Модильяни с фотокопий, и история их создания, и одно из стихотворений Стефана Малларме, на перевод которых вдохновил Талова Модильяни, тоже нашли место в книге (кстати, превосходно иллюстрированной фотодокументами). Однако собрание всего труда Марка Талова по переводам Малларме представлено другой, отдельной книгой: Малларме С. Собрание стихотворений. М., Художественная литература”, 1990.

Воспоминания М. Талова насыщены и остры больше, чем элегичны, они не сентиментальны. Попадаются довольно жесткие страницы, перо его вырывает из тьмы прошлого образы порою резкие и явления быта не смягченные, не ретушированные.

…Голодные худые кошки скреблись в моем желудке, доводя до умопомрачения. Доходило до того, что я не стеснялся просить малознакомых людей угостить меня. Голод был жестокий, страшный своим реализмом. Подобные муки испытывали в разное время и Кремень, и Сутин, и Модильяни, и другие обитатели „Улья”... Это вовсе не был „романтический период голода”, как писали потом в биографиях монпарнасцев, ставших впоследствии знаменитыми. Какая там романтика!

Однажды, когда я ночью пробирался в „Ротонду” по неосвещенному проезду через кладбище Монпарнас, с кладбищенской стены соскочили четыре апаша. В кулаках — кастеты. Начали избивать, кровь залила глаза, упал. Взмолился: „У меня нет денег, я бедный поэт!” Они мигом обшарили карманы, конечно, ничего не нашли. Извинились, дали мне немного денег.

Я неплохо играл в шахматы. И вот, придя в „Ротонду” без гроша в кармане, заказываю завтрак и, поедая его, поджидаю прихода первых шахматистов. Ставка — пятьдесят сантимов партия. Если проиграю, отдавать нечем, да и завтрак не смогу оплатить. И будто сам дьявол водил моей рукой. Я ставил самый неожиданный мат, когда партия, казалось, была мной проиграна. Болезненное нервное напряжение, в котором я постоянно находился из-за мук голода, передавалось моей игре. Дрожащими руками я двигал фигуры, давая им самые невероятные направления. Поминутно и по малейшему поводу я раздражался и смелыми до нахальства ходами доводил столпившихся зрителей до смеха. Я знал только, что мне во что бы то ни стало нужно выиграть, как будто дело шло о моей жизни. И я выигрывал. Оплачивал не только свой завтрак, но порой и на обед оставалось.

Все это мне дорого стоило. Я отходил от столика еле дыша, качаясь, еще более осунувшись. Возвращаясь в мастерскую крайне утомленный, с пустой душой, я первым делом вынимал из кармана маленький пузырек, который как верный друг в течение двух лет был со мной всегда. Он мог меня избавить от всех и всего в любой миг, когда мне только захочется. Но нет, есть еще время, я еще недостаточно ненавижу жизнь... Оставим до другого раза…”

Жизнь на грани! Понятно, отчего так слепяще ярки парижские воспоминательные эпизоды и парижские сюжетные стихотворения, в которых иногда встает мотив угрозы — острого лезвия… Тому порукой Уравнительница” (1921) и другие стихи из цикла Под бритвой жизни и смерти”.

Ярчайше, и тоже без намека на лакировку, описан художник Хаим Сутин:

Внешность Сутина была мрачной, черты лица грубы. Выклянчивая что-нибудь, он вел себя часто как беспардонный нищий. Мог обмануть, добывая деньги, чтобы пропить их в „Ротонде” или отдать уличным женщинам.

Кисть Сутина говорила о незаурядном таланте, а палитра несла в себе такой пламень, такую необузданную страсть, такую неизгладимую печать сексуальности, от которых рождалось звериное желание жить. Его картины — это автобиография. Он не видел подлинников Ван Гога, а между тем как он был на него похож! Оба, когда писали картины, доходили до исступления. Помню, как в 1918 году Сутин писал мой портрет. Он был в каком-то экстатическом состоянии, словно одержим бесами, словно умалишенный, для которого живая модель, то есть я, превратился в мертвую природу. Мне было страшно ему позировать.

Сутин не хотел, чтобы видели, как он работает. Я оказался одним из немногих свидетелей. Я видел, как он писал натюрморт с селедками, висящую утку, кровавую тушу. Прежде чем съесть принесенную из лавки снедь, он принимался за натюрморт и мучился, разрываемый голодом, пожирая ее лишь глазами, не позволяя себе к ней притронуться, пока не закончит работу. Он становился бесноватым, слюни текли у него при мысли о предстоящем „королевском” обеде. Кто голодал, тот поймет это. Сила каждого произведения искусства дается беспощадной правдой о своей жизни.

В начале двадцатых годов быстрое восхождение Сутина к вершине славы казалось бы невероятным предположением. Того, кто утверждал это, сочли бы сумасшедшим человеком”.

Образ Сутина, как и Модильяни, отразился зеркально и в стихотворении Талова, названном Рембрандт двадцатого века” (1968).

Упомянем и о встречах Талова с Мариной Цветаевой. Первая была в 1922-м; вторая, описанная в книге, — в 1941-м.

В книге впервые опубликованы письма к М. Талову от К. Бальмонта, А. Ремизова, Н. Минского, А. Тарковского, И. Эренбурга, Р. Гиля, М. Жакоба, А. Рамея, записки М. Горького, Д. Мережковского, П. Фора и других.

О Константине Бальмонте, одним из первых одобрившем стихи молодого поэта в Париже, скажем особо потому, что первой поэтической публикацией Талова в 1908 году в одесском Театральном листке” была как раз литературная пародия на Бальмонта. Одесситу Талову тогда было всего шестнадцать лет. Он не закончил даже шестиклассного училища. Перспективы юноши были бы не особенно обещающими, если бы не поэтический дар, которому в его семье, впрочем, не придавали значения… И вот в Париже, в феврале 1914 года, — встреча с Бальмонтом, под лучами славы которого прошло в России детство поэта… Привел к нему Марка Талова грузинский поэт Паоло Яшвили, помогавший тогда Бальмонту переводить Витязя в тигровой шкуре”. При встрече Константин Дмитриевич попросил Марка почитать стихи. Тот неловко отступил от стола, нечаянно сел на печку и тут же обжегся. Этот эпизод годы спустя вспомнила при встрече с ним Нина Константиновна Бруни-Бальмонт, старшая дочь автора Горящих зданий”. Талов тогда все же прочел стихи, и они понравились знаменитому поэту, — в сонетах Талова он отметил строго классическую форму, хотя и восстал против некоторых испанизмов”. Сам Бальмонт в тот вечер, по воспоминаниям Талова, читал Звук зурны, звенит, звенит...” и Агни”. Талов прочел и свою поэму Весенняя прогулка”, которая пришлась по душе слушателям. Жаль, что поэма не включена в книгу. Зато в книге воспроизведен инскрипт Бальмонта — теплая дарственная надпись 1921 года. В тот же день, 9 марта, они вместе отправились к Мережковским. У Мережковских мы пробыли до 12 ночи, — рассказывает Талов. — Распрощавшись, вышли на улицу. Я машинально сунул руки в карманы — в одном — два апельсина, в другом — 3 пачки английских сигарет и 50 франков. Это Константин Дмитриевич мне положил. Он добрейшей души был человек, об этом просто не все знали”. Можно добавить к сказанному в книге, что Марк Владимирович с женою Мэри Александровной бывал на домашних вечерах памяти К. Бальмонта, которые в 60-е годы устраивала Н. К. Бруни-Бальмонт[1].

Виднейший славист Рене Герра, которому составители выражают признательность за ценные советы и деятельное участие в подготовке этой книги к печати”, в своем предисловии к таловским мемуарам, ссылаясь на воспоминания Довида Кнута, называет Марка Талова одной из колоритнейших фигур русского Монпарнаса”. И далее он пишет: Талов — человек эрудированный и поэтически одаренный. Его книгу стихов „Любовь и голод”, изданную в Париже в 1920 году, французский поэт и критик Ж. Шюзвиль назвал „пронзительным сборником”. Его вторая книга „Двойное бытие” выходит в 1922 году. Обе книги были отмечены критикой, в том числе требовательным Марком Слонимом. Собратья по перу стали относиться к М. Талову как к мэтру, „властителю дум””. Герра справедливо сетует на то, что Талову, мучимому неустроенностью и ностальгией, пришлось уехать в Советскую Россию и там стать литератором-переводчиком. Тогда он на долгие годы замолчал как поэт и писатель. Когда его пытались постричь под общую гребенку в издательстве Советский писатель”, требуя стихов о Ленине или о французском пролетариате, он возражал, как свидетельствует вдова поэта Мэри Александровна, председателю правления издательства Н. В. Лесючевскому: У вас уже есть сто одинаковых поэтов, зачем же вам сто первый?!”

Стихотворное наследие Марка Талова прекрасно характеризует письмо Арсения Тарковского, которое тот написал в декабре 1965 года, тщетно желая помочь изданию поэтического сборника.

Как и у всех поэтов, — пишет Талову Арсений Тарковский, — у Вас есть стихотворения лучшие и худшие. Достоинство лучших в том, что они производят впечатление видимости того, о чем Вы говорите, в повышенной осязаемости поведанного. Читатель их — не второе или третье, а как бы первое лицо, он сливается с автором и кожей чувствует вместе с Вами, сочувствует.

Лучшие Ваши стихотворения лишены украшений, вплотную прилегают к теме, к переживанию, они более чем правдоподобны, они — истинны. Это произведения яркого, подлинного и самобытного таланта. Особенно таковы стихотворения, посвященные темам Вашего парижского житья. Эти стихотворения так сильны, что заражают своим свечением другие, написанные по-иному. Так получается книга — книга как единый организм, — тем более интересная, что она ярка и своеобразна не только по „содержанию”, но и по виртуозной „форме”, которую рецензенты не заметили, потому что она целиком служебна и лишена привычных арабесок современной эстрадной поэзии. Она у Вас очень тонка и сильна своей необходимой, подвластной всем поворотам темы, жизненностью...

Странно и стыдно видеть, — завершает Тарковский, — Ваши лучшие стихотворения неизданными. Они могли бы научить и многих молодых поэтов тому, чего они попросту не знают, т. к. эти произведения <...> расширили бы не один мир, не одному „личному” миру читателя и поэта придали бы новые черты. Они нужны именно в напечатанном виде”.

Трудно что-то прибавить к такой высокой оценке. Разве что представить здесь одно из лучших стихотворений Марка Талова.

Под бритвой

Белеет на груди салфетка,
Пропахшая лавандой. Что ж,
Давно пора! Я бреюсь редко.
Так не угодно ли под нож?

О зеркало! О пруд овальный!
В тебя гляделось сколько глаз?
Чужой тебе и я, печальный,
Гляжусь и думаю сейчас:

Подставить, значит, горло бритве?
Руке довериться чужой?
В последней, может быть, молитве
Блаженной изойти слезой?

А если, свой теряя разум,
Загадочное существо —
Цирюльник незаметно, разом,
Так, ни с того и ни с сего,

Со мной покончит? Мне под пыткой
Мучительно чего-то жаль!..

Наточенной и острой ниткой
Слегка щекочет кожу сталь. 

Руки лишь взмах неосторожный
(Иль предумышленный), и вот
Рисуется исход возможный,
Почти естественный исход.

И не с усладой ли жестокой
Цирюльник сжал лицо мое?
Вот бритву он занес высоко,
Направил к горлу острие...

Чувствительный к прикосновенью
Его шершавых грубых рук,
Лишь за его вертлявой тенью
Я наблюдаю не без мук.

Молниеносное движенье
Отточенного острия!
Ожог! Еще одно мгновенье...
Стального пламени струя

Змеей по коже пробежала.
Готовься! Будь настороже!
Укус ли ядовитый жала
Почувствовал? Уже! Уже!..

Царапина неощутима...
А он?.. Он — чародей и маг!
Но затянулась пантомима!
Свечений блеск, зарниц зигзаг...

Я опускаю взор от страха.
Кончает пытку жуткий мим!
Еще два-три последних взмаха...
Встаю я, цел и невредим.

(1921)

А посетовать хочется на вынужденные сокращения текста Воспоминаний. Стихов. Переводов”. С благодарностью отметим создателей справочного аппарата М. А. Талову и ее племянницу А. Д. Чулкову. Жаль, что не дождалась выпуска книги дочь поэта, Т. М. Талова, сравнительно недавно скончавшаяся.

Станислав АЙДИНЯН.

[1] Сейчас на родине Бальмонта, в городе Шуя Ивановской области, действует уже второй год государственный Музей К. Бальмонта. Любое напоминание прессы об этом особенно актуально сейчас, когда в городской администрации существуют лица”, желающие закрыть музей, а здание отдать в аренду коммерческим структурам.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация