Кабинет
Ирина Роднянская

Книжная полка Ирины Роднянской

КНИЖНАЯ ПОЛКА ИРИНЫ РОДНЯНСКОЙ

+8

Андрей Битов. Дворец без царя. [Фотографии Дм. Конрадта]. СПб., “Чистый лист”, 2005, 176 стр.

Андрей Битов. Серебро — золото. Дубль. М., “Фортуна лимитед”, 2005, 254 стр.

Андрей Битов. Победа (1945 — 2005). Der Sieg. Andrej Bitow. М., “Футурум БМ”, 2005, 127 стр.

“Надо мной нависает текст, как козырек над подъездом”… Давно известно, что Андрей Битов — великий тасователь, преобразователь и аранжировщик собственных текстов. Автокомментатор, тонкостями аналитики перещеголявший всех своих критиков, — вспомним, как облекался в битовские комментарии, словно в обнову, “Пушкинский дом”. Виртуоз автоцитат и дублей. Мастер новых контекстов для старых текстов, новых связей, обнаруживаемых как бы к изумлению самого сочинителя, который спустя годы убеждается в неслучайности очередной вытягиваемой из клубка нити. (То, что Битов — лучший, думаю, прозаик последних десятилетий, оставим в скобках.) Десять лет назад он представил четырехтомное избранное не абы как, а в виде “Империи в четырех измерениях”, от Питера во все концы. И оказалось, что действительно нет у нас другого такого певца Империи… и свободы (внутренней, конечно, за тогдашним отсутствием иной).

Выпущенные в прошлом году книжечки — еще три примера изящных пасьянсов. “Дворец без царя” — малоформатный “петербургский текст” (1971 — 2003), представленный Битовым к юбилею родного города, из коих трехсот лет, поясняет автор, двадцать два прожиты ими совместно. Мне приятно перечитывать любимые вещи (“Аптекарский остров” — с него начинается настоящий Битов, а не с громко срезонировавшей вслед ему “Дачной местности”; “Рассеянный свет”, “Похороны доктора”) в окружении трех-четырех эссе, ранее не читанных, затерявшихся. Здесь же — одна из лучших пушкинских штудий, о “Медном всаднике”. И заключающая книжку мысль Битова о России как не отсталой, а преждевременной стране — тоже извлечена им из своей пушкинистики; это очень глубокая мысль, можно сказать, историософская задачка.

А вот в “Серебре — золоте” вытащена ниточка совсем неожиданная — спортивная: раннее, немного наивное “Путешествие к другу детства” и отличное мотогоночное “Колесо” плюс новенькое к ним вступление “Физ-ра и лит-ра”, которым книжка для меня и интересна (занятные строки об Иосифе Бродском, остроумное рассуждение о разнице между чемпионом и рекордсменом). Открывается же книга бравурным “атлетическим” фото восемнадцатилетнего юноши Битова и эпиграфом из Зощенко: “Чертовское, однако, здоровье изволил потратить автор за годы работы головой”, — что тут же подтверждается другой, позднейшей фотографией. Не худо…

“Победа” — двуязычная, немецко-русская книжка, где выдернуто и оформлено еще одно текстовое волоконце. Многое, видимо, сначала публиковалось в немецкой печати и потому читается впервые. В этом новом окружении по-другому звучит и рассказ “Но-га” (тот же “Аптекарский остров”) — не как “экзистенциальный этюд”, а как свидетельство послевоенного опустошения. Сзади на переплете очень к месту пришлась фотография автора в пятилетнем возрасте — перед тем как вывезли в эвакуацию.

 

Андрей Битов. Воспоминание о Пушкине. Рисунки Резо Габриадзе. М., Издательство Ольги Морозовой; “Новая газета”, 2005, 255 стр.

До чего красивая книга! — прекрасно составленная — по возможности в биографической пушкинской хронологии, в прекрасном содружестве с художником, без сомнения, не иллюстратором, а соавтором. (Опять-таки — для меня тут не чтение, а перечитывание, хотя не всегда помню, где что читалось в первый раз.) Знаменитое сочинение Левы Одоевцева из “Пушкинского дома” — главного в моей жизни “поколенческого” романа — так и не убедило: после нового прочтения, как и раньше, хочется заступиться за обиженного Тютчева; “фантастический” рассказ “Фотография Пушкина”, здесь отсутствующий, по части домысливания для меня куда более несомненен. Однако этот “реферат” вместе с комментариями к нему, помеченными 1973 годом, ложится в русло одной из главных тем книги: “Литература — очень спортивное занятие” (опять же ср. “Серебро — золото”). “Спортивные” отношения между Пушкиным и Тютчевым, Пушкиным и Гоголем (беседа с Ириной Сурат о “Невском проспекте” в замыслах самого поэта), между Пушкиным и Грибоедовым в особенности (беседа с Г. Гусевой “Два вола — четыре вола”) — все это неожиданные всплески психологической битовской пушкинистики, самый чувствительный нерв которой — усилие представить Пушкина-поэта “вживе”, в водовороте не только человеческих, но и литературных страстей. Из исследователей сходную отчасти задачу решали ныне покойная С. Абрамович, конечно, и В. Непомнящий (не говоря о Тынянове), но у Битова есть свое преимущество — художника с эвристическим методом связей. Сколько наворотил он вокруг зайца (или зайцев), воспрепятствовавшего (-их) Пушкину сбежать из Михайловского в Петербург прямиком к декабрьскому восстанию. И водружение монумента этому зайцу — сплошной “бахтинский” карнавал. А ведь писатель прав — завязав в один узел суеверие, чуткость к подсказке Провидения и вольный выбор, ведущий поэта к “окончательной победе на мировом пути”. Так же и помянутая выше “Мания последования” — о работе Пушкина над “Медным всадником” — блистает искрами открытий даже на фоне необъятной литературы о поэме.

Похоже, Пушкин — с годами главный свет в битовском окошке (см. его “Каменноостровскую мессу” в № 1 “Нового мира” за этот год). Это у него, пожалуй, тоже “поколенческое”; во всяком случае, я его понимаю.

К. Душенко. Цитаты из русской литературы. Справочник. 5200 цитат от “Слова о полку…” до наших дней. М., “Эксмо”, 2005, 703 стр.

К. Душенко. Цитаты из русской истории. Справочник. 2200 цитат от призвания варягов до наших дней. М., “Эксмо”, 2005, 623 стр.

В этом жанре — коллекций цитат с раскрытием их источников и запутанной нередко истории бытования — Константин Душенко работает уже давно. Здесь он, надо сказать, ас. А две последние книги — на сегодня верховное его достижение. Обе однотипны: авторские, а затем анонимные цитаты в алфавитном порядке; указатели цитат и имен; библиография.

В первом справочнике неожиданностей меня ждало, конечно, меньше, чем во втором. К тому же набор цитат подчас избыточен и уходит от своей главной цели — представить меткие речения, пущенные со временем в широкий оборот. Лермонтовский “Парус” перепечатан целиком — действительно, сплошная цитата. Но вот как определишь, что выбрать из лермонтовского же “Не верь себе”: разве конец первой строфы “…разлей отравленный напиток!” менее “цитатен”, чем приведенные первые шесть ее строк (к тому же с ошибкой — одно “не верь” вместо двух в оригинале)? Беда с этой поэзией, плохо членится на изречения… Несколько раз мне бросились в глаза неизбежные в таком труде пробелы; скажем, терминологические находки Виктора Шкловского хорошо бы дополнить его формулой “энергия заблуждения”, тыняновский “литературный факт” (кстати, сопровожденный интересной справкой о том, что словосочетание ранее встречалось у А. П. Скафтымова) жаждет своего дополнения “литературным бытом”. Но все равно из справочника узнаешь в десятки раз больше, чем знал раньше. Ну, например, что словечко “мужиковствующие” (“Есенин, мужиковствующих свора”) Маяковский подхватил у Троцкого.

Что же касается цитатника по отечественной истории, тут любителя энциклопедий и справочников ждет поистине увлекательнейшее чтение (при том, что тщательность составления превосходна: печатные, устные, то есть засвидетельствованные мемуаристами, и апокрифические высказывания строго разграничены). Знаете или помните ли вы, что определение “петербургский период” первым пустил в ход К. С. Аксаков; что выражение “гнилая интеллигенция” (по-русски) впервые обнаружено во французском дневнике А. Ф. Тютчевой; что слова “стереть в лагерную пыль” употреблялись Берией в официальных резолюциях, в частности по адресу разведчиков, предупреждавших 21 июня 1941 года о предстоящем нападении Германии на СССР; что А. Я. Вышинский (будем отныне к нему справедливы!) считал “признание — царицу доказательств” “в корне ошибочным принципом средневекового права” — вопреки тому, что нынче пишут по этому поводу о “Ягуарьевиче”; что предшественником евразийцев и Л. Н. Гумилева был небезызвестный М. Л. Магницкий, видевший в “угнетателях России”, татарах, “спасителей ее от Европы”; что в докладе Молотова от 31 октября 1939 года государство Польша было названо “уродливым детищем Версальского договора”, уничтоженным “короткими ударами” германской и Красной Армий (будьте уверены, поляки это отлично помнят, не помним — мы); что сочетание “национал-большевизм” изобретено Карлом Радеком; что “спичрайтером” Столыпина был чиновник МВД И. Я. Гурлянд и именно им, по свидетельству современника, найдены слова о “великих потрясениях” и “Великой России”; что сразу после смерти Николая I Тютчев назвал наступившее время “оттепелью” (совпадение у Эренбурга — конечно, рифма истории, а не заимствование); что клич “За Родину, за Сталина!” выдумали газетчики еще во время боев на озере Хасан в 1938 году; что лозунг “Россия для русских” выдвинут ультраконсерваторами в противовес славянофильским призывам к защите славян; что взятая у Даля и знаменитая благодаря Солженицыну пословица “Волкодав — прав, а людоед — нет” была использована в 1942 году в военной публицистике Ильи Эренбурга… Уф! А если кто подзабыл текущую историю/современность, справочник напомнит, что слова “Во всем виноват Чубайс!” принадлежат Борису Ельцину, а “соловьем генштаба” прозвала Проханова Алла Латынина. Некоторые словарные статьи, такие, как “Белая гвардия” или “Железный занавес”, — миниатюрные интригующие монографии. Иногда просто поражают ум и проницательность тех, кому дано на этих страницах высказаться. “Тихий океан — Средиземное море будущего”, — подлинно пророческие слова Герцена. “Когда я вижу в саду пробитую тропу, я говорю садовнику: делай тут дорогу”, — если бы эта рекомендация Александра I хотя бы иногда исполнялась в буквальном и переносном смысле, жизнь в России была бы иной.

Недостатки? Самый заметный — некий перекос в пользу близкого, но утрачивающего прежнюю весомость прошлого. Высказываниям Ленина отдано более 200 позиций (в их числе совсем невыразительные, вроде “диалектику можно определить как учение о единстве противоположностей”), Сталину — почти 150 позиций. Между тем русским философам ХХ века совсем не повезло: С. Н. Булгаков (всего 1 случайная позиция) лишен даже таких крылатых выражений, как “Героизм и подвижничество” (хотя цитата с ссылкой на эту статью приведена) или “На пиру богов” (перефразированный Тютчев), яркого суждения о русской матерщине; у великого мастера пронзительной фразы Василия Розанова — всего 3 позиции; у Г. Федотова — 1. Порой недостает мостиков между историей и литературой. К восклицанию Наполеона “Вот солнце Аустерлица!” прибавить бы пушкинское: “Померкни, солнце Австерлица…”, а к тосту Петра за здравие шведских генералов после Полтавской победы — пушкинское же: “…И за учителей своих / Заздравный кубок поднимает”. Наконец, мелкий, но досадный пропуск: Л. И. Пияшева представлена находкой “Обвальная приватизация”, но отсутствует ставшее одно время присловьем заглавие ее статьи “Где пышнее пироги?”, напечатанной в “Новом мире” под псевдонимом Л. Попкова.

 

Михаил Эпштейн. Новое сектантство. Типы религиозно-философских умонастроений в России (1970 — 1980-е годы). Самара, ИД “Бахрах-М”, 2005, 255 стр. (“Радуга мысли”).

Взяв это “справочное пособие” в руки и заглянув в предисловие автора, где сообщается, что писана книга в середине 80-х годов, что в ней представлено “многообразие постатеистического опыта”1 и что жанр ее следует понимать как “комедию идей”, я было подумала, что меня ожидает социальная пародия вроде “Великой Сови” того же пера. Оказалось далеко не так.

Передо мной образцовейшее постмодернистское, постборхесианское сочинение, интенции которого куда сложнее и тоньше, чем ехидный психоанализ общества. (Отдаленная параллель — “Абсолютная пустота” Станислава Лема, антология рецензий на несуществующие книги, переведенная с польского почти сплошь все тем же К. Душенко.) Мистификация, к которой прибег Эпштейн, — только оболочка этого уникального творения философской эссеистики. Притом мистификация настолько филигранная, что, употребляя это слово, боишься вместе с Валерием Шубинским, автором послесловия, попасть впросак. Якобы “справочное пособие” это было издано в 1985 году под грифом “Для служебного пользования” пресловутым Институтом научного атеизма, составлено же героической богоборицей профессором Г. О. Гибайдулиной, чья биобиблиографическая справка, весьма правдоподобная, прилагается к пособию наряду с архивными извлечениями из ее дневника. (Есть тут, разумеется, и западные рецензии на сие закрытое издание — вспомним Д. Галковского.)

Чего же все-таки добивался М. Эпштейн? Отчасти все эти его “пищесвятцы”, “красноордынцы” и “кровосвятцы” имеют определенное отношение к тем “веяниям” (жаль, что автору не пригодилось это словечко Константина Леонтьева), которые овевали вчерашние и овевают сегодняшние умы смысло- и вероискателей. Но главной его задачей, думаю, была не аналитика предлежащей реальности, но иронически-красноречивая демонстрация возможностей, скрытых в любом, самом экзотическом уклоне мысли, — возможностей доразвиться до последовательной идеи-страсти, не терпящей рядом с собой иного мирочувствия. “Цитируя” вероучительные тексты своихпищесвятцевхазарян или дуриков, эссеист-лицедей поочередно перевоплощается в каждого из них, не отдавая никому предпочтения и не слишком интересуясь тем зернышком истины, из которого он выращивает эти уродливые односторонности. Если Владимир Соловьев устремлялся к синтезу “отвлеченных начал”, отсекая в каждом элемент истинности от заблуждения, то здесь получаем махровый букет этих самых “отвлеченных начал”, никакому синтезу не поддающихся: постмодернизм, как и было сказано.

Чтобы уж никому обидно не было, автор отдает последнее слово вышеупомянутой поборнице “творческого атеизма” (когда бы авторство Эпштейна не выдал слог, я охотно поверила бы в реальность такой философски колоритной фигуры). И прямо-таки пробирает предсмертная запись этого дрогнувшего в последний момент персонажа: “Страшно не смерти, а неизвестности, какой-нибудь каверзной формы бессмертия. Вдруг что-то остается? Какая-то туманность, облако частиц, которое останется мною <...> Считается, что смерть обеспечена, а ведь она может быть недоступна”.

Вообще, я читала Эпштейновых “сектантов” без усмешки и даже без улыбки, скорее с серьезным к ним сочувствием. Себя не смущаясь отнесла к “пищесвятцам” (но не к “диетариям”!); все, что написано здесь о сакральном символизме вкушения пищи, отсылающем к духовному голоду и духовной жажде, очень напоминает соответствующие страницы “Философии хозяйства” Сергея Булгакова и, к слову, составляет стержень романа “Царство Небесное силою берется” Фланнери О’Коннор, о которой речь пойдет ниже.

 

Фланнери О’Коннор. Мудрая кровь. Перевод с английского. СПб., “Азбука-классика”, 2005, 796 стр.

С тех пор, как в 1974 году в № 1 “Нового мира” вышла подборка рассказов этой уроженки Юга США, а вслед — книжка ее избранного, я старалась не пропустить ни одного ее сочинения, хотя чтение по-английски, со специфическими реалиями и лексикой, давалось мне с огромным трудом и не было полноценным. В моей читательской биографии, да и в самой судьбе сложилось так, что при переходе от Пушкина, Достоевского и Чехова к ХХ веку мне больше всего дали не отечественные Платонов, Михаил Булгаков или Набоков, а не облеченные, быть может, в такое художественное величие христианские экзистенциалисты (которые в советские времена котировались как “критические реалисты” с некоторым досадным изъяном) — Грэм Грин, Генрих Бёлль, Ивлин Во, отчасти Франсуа Мориак. И конечно, поразительная Фланнери (1925 — 1964).

Я старалась узнать о ней как можно больше и узнала очень немного. Какой недуг свел ее, тридцатидевятилетнюю, в могилу — кожный туберкулез, как пишет ее пропагандист и один из ее переводчиков, ныне покойный Владимир Муравьев (в тесном кругу мы звали его “обоюдоострым католиком”), — или то была красная волчанка, как я вычитала где-то еще? В предисловии к книжке 1974 года М. Тугушева упоминает, что О’Коннор, почти не покидавшая пределов родного штата Джорджия, совершила паломничество в Лурд. Понятно, зачем туда отправляются — за исцелением (см. хоть соответствующий роман Золя). Не исцелилась. Но религиозного бунта, судя по дальнейшему, не последовало. Духовная трезвость и приятие собственной участи дали ей особое зрение — жестокое и милосердное. (Свидетельство о. Александра Шмемана: “Чтение все эти дни писем Фланнери О’Коннор, удивительных по трезвости, глубине, отсутствию всяческих „подделок”” — “Дневник”, вторник, 4 сентября, 1979).

В так называемом “библейском поясе” Соединенных Штатов, где довелось ей родиться, в этом скопище протестантских деноминаций и фундаменталистских сект, католичка Фланнери (фамилия говорит об ирландском корне) была как засланный казачок. Человек Церкви, она вникает в чужие типы религиозности, вооруженная не только природным даром художнической проницательности, но и хирургическим скальпелем догматики. И в то же время это писатель, породненный со своими почвой и ландшафтом, как Фолкнер, как Роберт Пенн Уоррен, с которым она одно время сблизилась. Возделанная земля, облачные небеса, зубчатый край леса на горизонте, полоса заката (который она любит, подобно Достоевскому), феерия ночных светил и победительный солнечный свет — все это непременные многозначительные свидетели мук и заблуждений ее персонажей. Отнюдь не фантазерка, она слепила из того, что было, своих фирменных провокаторов, ошеломляющих сонную совесть теплохладных churchgoers и “свободных от предрассудков” либералов, — мы запросто можем счесть героев ее романа “Царство Небесное…” или короткой повести “Хромые внидут первыми” типажом из “деструктивных сект”, законными клиентами профессора Дворкина. Но у О’Коннор они ближе к Истине, нежели те, к кому они приходят как предвестники и послы страшного мига, когда человеку дано увидеть себя в подлинном свете; в них нет метафизической слепоты. (Это катастрофическое прозрение — милосердный дар писательницы иным из ее персонажей — вспомним суровость автора “Попрыгуньи”, приведшего героиню к прозрению фиктивному, в пределах ее же горизонта: “Прозевала! Прозевала!”)

Писания Фланнери часто именуют гротескными притчами, но она, не будучи “психологом” — в том смысле, в каком отрицался этого звания Достоевский, — между тем неподкупный знаток онтологии души. Что позволяет ей совсем — или почти совсем — обходиться без дидактики. Простая вероучительная истина христианства: ненависть к другому человеку, невыносимость его присутствия — то же самое, что и физическое убийство, — становится как день ясна, когда О’Коннор подводит кого-то именно к этому деянию по ступенькам абсолютно достоверных душевных градаций. На днях я слыхала “в телевизоре”, как благообразный американский юрист изумлялся: что же могло подвигнуть верующую обеспеченную семейную женщину на истязания четырехлетнего малыша, — я бы посоветовала ему обратиться за ответом к рассказам его соотечественницы, скажем, таким, как “Домашний уют” или “Перемещенное лицо” (кстати, последний — превосходное, отнюдь не моралистическое пособие по изучению ксенофобии).

В книге “Мудрая кровь” (название — по первому роману) собрана вся художественная проза Фланнери О’Коннор (эссе и письма, к сожалению, не переведены). Выход этой книги был для меня маленьким праздником. На обратной стороне переплета — отзыв из “Русского Журнала”: “Чтение для уродов, рассказы для слепых… Наслаждайтесь, дорогие читатели!” Что ж, все мы немного уроды, и каждый о себе это втайне знает.

 

Виктор Пелевин. Relics. Раннее и неизданное. М., “Эксмо”, 2005, 351 стр.

Кто-то уже печатно жаловался, что неизданного тут кот наплакал, а раннее слишком памятно — вплоть до ставшего в определенном кругу поговоркой: “Зарплата здесь обалденная… Просто такой дорогой кокаин” (“Time out”). Но я, будучи любительницей Пелевина, — все же не фанатка и не отслеживаю каждый его шаг, ревниво взыскуя новизны. Пусть кое-что и припоминалось, но все-таки любопытно было после “Шлема ужаса”, не лишенной обаяния, но аскетически оголенной “комедии идей” (напоминаю формулу Эпштейна), свежими очами почитать Пелевина, еще не подрядившегося разъяснять на пальцах премудрости буддизма — ищущего себя то в “настоящей” прозе, то в интернетовской статейке, то в злободневном памфлете, то в лирико-философской миниатюре (“Мост, который я хотел перейти”). Кстати, насчет “настоящей” прозы… Встречала я не одно разоблачение Пелевина — никудышного, дескать, стилиста. А тут напечатана “Водонапорная башня” — десяток с лишним страниц в одно предложение без абзацев, охватывающее жизнь и судьбу нескольких поколений “простых советских людей”. Исполнено виртуозно и умно. Пошел бы Пелевин по этой тропе, ценили бы его люди с тонким вкусом, как, скажем, ценят Левкина или Букшу. И все было бы ладненько. Но он предпочел путь философского воображения, для которого стиль — всего лишь подсобное орудие, а сюжет — плод мозгового штурма. И обрел славу — почитаемую снобами за ничто, а по мне, так заслуженную.

Есть в сборнике и прежняя новеллистическая лирика, заставляющая вспомнить о рассказах Пелевина из “Синего фонаря” (“Жизнь и приключения сарая номер XII”), и уморительная сатира на новых хозяев жизни — “Who by fire”, — которая нравится мне намного больше, чем позднейшие “Числа”. А еще хочу обратить внимание на “околоперестроечные” политические памфлеты “ГКЧП как тетраграмматон” и “Зомбификация”. Они, особенно последний, перекликаются в моем сознании с ироническим трактатом Эпштейна “Эдипов комплекс советской цивилизации” (опубликован в № 1 “Нового мира” за текущий год, но писался в основном тогда же, когда и оба пелевинских текста). Ядовитое остроумие и стальная антиутопическая логика обоих авторов, казалось, должны были испепелить “призрак коммунизма”. Но это “аминь, рассыпься”, заверченное на уровне высшего пилотажа, не стало для него, как видим, пагубным. Комедия идей!..

 

Лев Гурский. Никто, кроме президента. М., “Время”, 2005, 431 стр.

Как бы поаккуратнее высказаться об этом “юморном” политическом детективе, не затронув его фабулы и не огорчив этим припозднившихся читателей (у масслитовской по своему назначению книжки тираж всего-то 3000 экз.)… Из написанного Львом Гурским, поучающим нас развлекая, его “президентскую” трилогию я люблю больше всего: “Убить президента”, “Спасти президента” и вот теперь — третья книга. Президенты во всех трех — разные; в последнем случае роман вливается в разбухающую день ото дня “путиниану”, внося в нее очень своеобразную ноту. Прелесть этого сочинения заключается для меня не в необременительном отгадывании прототипов, стоящих, к примеру, за вождем радикалов Фердинандом Изюмовым, экс-редактором “Свободной газеты” Морозовым или гонимым олигархом Каховским, а именно в удачно найденной интриге как оселке политической сатиры. Чтобы закрутить фабулу, находчивый сочинитель воспользовался мифом, популярным у той части интеллигенции, которая пока не перешла в оппозицию к “тоталитарному путинскому режиму”, а искренно силится понять, что же происходит в стране в последние годы и кто рулит (я сама принадлежу к числу таких недотеп). Миф этот состоит в том… Но тут я умолкаю, иначе выдам автора с головой.

Рецензент враждебного по отношению к “режиму” еженедельника “Новое время” (2005, № 40, 9 октября) не без иронии объявляет роман “самой жизнеутверждающей и трогательной русской утопией” последних лет. Он явно недоволен “мягкостью” авторского взгляда. Но улыбка на лице автора-псевдонима — всего лишь маска, под которой — едкая сатирическая гримаса (помню, когда я читала “Спасти президента”, мне даже вспоминался Ивлин Во, хотя тут, конечно “пожиже влей”). Нельзя сказать ничего более жесткого о политической ситуации, чем то, что она совершенно неподконтрольна высшим публичным лицам; любые обличения ad hominem по сравнению с этим ничто. Впрочем, дело давнее: “Россией не я управляю, Россией управляют столоначальники”, — сказано однажды Николаем I, если верить сокровищнице К. Душенко. А тут — хуже, чем столоначальники.

Кстати сказать, счастливое спасение президента в финале удается главным образом потому, что на телевидении чудом сохранился единственный прямой эфир — в передачке-игре для малышей. Ничего себе утопия.

 

Юлия Латынина. Ниязбек. [Роман]. М., “Эксмо”, 2005, 383 стр.

По-моему, это лучший роман Юлии Латыниной, во всяком случае, беря в расчет последние годы. Не стану судить, больше или меньше в нем литературных огрехов, чем в прежних книгах. Я прекрасно знаю, что в результате спешки, не контролируемой редакторами, у Ю. Латыниной герой может оказаться с тремя глазами, ушами на затылке и пару раз по ходу повествования сменить имя-отчество. Раньше с досадой это примечала, теперь, увлекшись, прозевала все предполагаемые ляпы. Увлеклась потому, что впервые такой автор, с массивным публицистическим арсеналом и совершенно несдвигаемыми воззрениями, всегда бьющий в одну точку и распространяющий пропагандистское правило: сначала тезис, а потом отфильтрованные доводы — на беллетристические сочинения, — впервые такой автор не знает, в чем именно нас следует убеждать, что “впаривать”, — и просто думает; думает над создаваемыми человеческими типами и воображаемыми положениями. Оставляя на нашу долю одни безответные вопросы. К тому же это не характерный для Латыниной, чисто политический, можно сказать, политологический триллер; ее конек — экономические хитрости — играют в нем лишь фоновую роль.

Действие развернуто в вымышленной северокавказской республике с двойным административным названием (подставьте хоть Кабардино-Балкарию, хоть Карачаево-Черкесию, а того пуще Дагестан — везде неспокойно). Честный и деятельный (пока не сломают) “русоволосый и белокожий” полномочный представитель Президента, несущий, так сказать, “бремя белых”. Современный Хаджи-Мурат (идеализированный поболе толстовского героя), мусульманский рыцарь без страха и упрека Ниязбек, до времени готовый служить России, но не местной верхушке, поддерживаемой Кремлем, и в конце концов для России потерянный (и теряющий саму жизнь). Верхушка эта — алчная, зажравшаяся, бесстыжая, предельно развращенная, но необходимая, неизбежная, как рычаг гнилого управления из центра: “...их отношение к России <…> два миллиарда — это дань, которую слабый выплачивает сильному, коммерсила — своей „крыше”, угасающая империя — агрессивным горским племенам”. Наконец, и это обстоятельство я не колеблясь подчеркну, — могущественный коррупционер на первых ролях в администрации президента, который снимает сливки с циничного и периодически кровопролитного беспредела, препятствуя социальному исцелению. (“Измена во дворце!” — обвинение похлеще прочих, рождающее полную безнадегу; готова ли настаивать на нем Юлия Латынина или предложит считать фабульным допингом?)

Повествовательница “ни на чьей” стороне. Как бы ни был ей симпатичен — по контрасту известно с чем — Ниязбек и весь традиционный горский уклад с рудиментами племенного кодекса чести и исламского благочестия, она впрямую говорит, что эта альтернатива еще хуже, чем порочно-административная. Ибо примириться с отданием целого анклава под власть шариата тоже невозможно, а именно это несут с собой такие, как Ниязбек. Политическая трагедия не имеет катарсиса, но зато представлена с максимальной, как мне показалось, честностью. Правда, что касается денежного измерения, уж очень лихие суммы — десятки, сотни миллионов долларов — перепархивают, как всегда у Латыниной, из мошны в мошну. Я почему-то подозреваю, что подкупить или “заказать” в реальной жизни можно с большей экономией…

 

±1

Елена Чудинова. Мечеть Парижской Богоматери. [Роман]. М., “Яуза”; “Эксмо”; “Лепта”, 2005, 527 стр. (“Войны будущего”).

Об этой книге я слышала только плохое (не считая таких предопределенных отзывов, как из уст Михаила Леонтьева). Но меня она, несмотря на самые справедливые поводы для раздражения, глубоко взволновала. Антиутопия, политический памфлет… Не в этом дело.

Предвари ее “карикатурный скандал”, она, возможно, вообще не увидела бы света. Костяк сюжета уже неоднократно пересказывался в печати: 2048 год; Европа, по ходу апостасии западной “христианской” цивилизации постепенно превратившаяся в “Еврабию”; оттеснение христиан в гетто, в нишу бедности и бесправия, массовое их отступничество в ислам — с обретением соответствующих преференций. Ну а Нотр-Дам (действие происходит в Париже) обращен в мечеть Аль-Франкони, как это уже однажды в истории произошло с константинопольской св. Софией.

Тут не удержусь от выписки из о. Сергия Булгакова, опубликовавшего в 1923 году очерк о посещении Айя-Софии: “Ныне здесь молятся Аллаху, святыни отняты от Христа и отданы лжепророку <…> Однако здесь молятся Богу, и молятся достойно, и достойнее, может быть, тех, кому принадлежал бы ныне Храм… Бог сдвинул светильник [Откр. 21: 10 — 22] и отдал Храм чужому народу <…> Но они явились благоговейными „местоблюстителями”. И их молитва, их благочестие производят чарующее, примиряющее впечатление <…> И невольно подумалось: очевидно, они достойнее нас, тех, которые так шумно собирались еще недавно „воздвигать крест на св. Софии”, чтобы в ней бесчинствовать безвкусием своим и рабством своим…” Я побывала в Софийском храме-мечети в начале 90-х, и мне было там очень грустно, без всякого “примиряющего впечатления”. Может быть, современный мировой расклад так дезавуирует впечатление Булгакова. Но я понимаю о. Сергия, когда он уходит душой от негодования против завоевателей к скорби о недостоинстве своих единоверцев и России, которую он потерял. Это христианское движение души: вера в то, что “прещение” Господне — всегда “належащее и праведное”, и надежда на отмену его через покаяние.

Книга Елены Чудиновой демонстрирует сразу и всю фальшь “благородной” ненависти, и всю притягательность любви. По уровню исполнения это средняя, вполне заурядная беллетристика, но неподдельные чувства автора, каковы бы они ни были, заражают и заставляют от “уровня” отвлечься. По ходу сюжета в Париже действуют новые сопротивленцы-макисары, отстреливающие “шишек” из стана поработителей, а потом штурмующие Аль-Франкони, чтобы восстановить там хоть на час католическое богослужение, а потом взорвать Нотр-Дам — так не доставайся же ты никому! (Впрочем, у автора хватило такта не изображать сам момент подрыва.) Одновременно акция эта служит прикрытием для предотвращения резни в христианском гетто.

Так вот, мусульманские персонажи изображены примерно так, как геббельсовская пресса рисовала евреев: все они лопаются от богатства, бессильно-похотливы, трусливы и садистски жестоки; женщины их изнеженны, ленивы и упакованы не в одни хиджабы, а и в отвратительно густые слои макияжа; “врагов” из этого стана убивают пачками, как в какой-нибудь стрелялке, и читателя при этом нудят испытывать чувство глубокого удовлетворения. Но так — не сплошь. Любовь Чудиновой к Парижу, чью пленительную панораму она выучила назубок, к истории средневековой Франции, к ее святыням, к католической церковной традиции и чину (как редко это встретишь у наших кичливых православных), к высоте религиозного подвига — любовь эта ближе к финалу стала для меня перевешивать все неприемлемое и картонно-агитационное. (Правда, Чудинова истинными католиками считает лишь последователей кардинала Лефевра, раскольников, отвергнувших решения Второго Ватиканского собора, — впадая при этом в “трехъязычную ересь” и оплакивая отмененную латинскую мессу; а за капитуляцию перед исламистами винит тех, кого презрительно называет “неокатоликами”, — но это всего лишь детали, хоть и не вызывающие у меня согласия.)

А когда в кольце кровавого боя зазвучала торжественная латынь чина переосвящения оскверненного Собора Парижской Богоматери, я дозрела и до комка в горле. Сцена же предсмертного интеркоммуниона, преодоления многовековой церковной схизмы перед лицом общего гонителя, сцена, в которой православная полуеврейка воительница София и тридцатитрехлетний католический священник-предстоятель причащаются из общей Чаши, чтобы минуту спустя взлететь на воздух вместе с храмом, заставила меня вспомнить “Краткую повесть об антихристе” Владимира Соловьева — с той поры никто ничего похожего, кажется, не писал.

…Книжка, может, и плоховата, но чувств своих стыдиться не стану.

 

- 1

Егор Холмогоров. Русский проект: реставрация будущего. М., “Алгоритм”; “Эксмо”, 2005, 444 стр. (“Текущий момент”).

О “церковном учении” Егора Холмогорова, молодого плодовитого идеолога лево-правых, я уже писала (“Посев”, 2006, № 1). Теперь передо мной не сетевые публикации для избранных и продвинутых адептов и попутчиков, а книга зажигательная и мобилизующая “широкие слои”. В нее отобраны статьи, писанные автором преимущественно для радикального еженедельника “Спецназ России”, но публикация с участием “Эксмо” и не заставившее себя ждать выступление в ток-шоу Виталия Третьякова — это уже выход на подмостки, перед тысячью биноклей на оси.

Поэтому, набрав в легкие воздуха, Холмогоров сразу берет наивысочайшую ноту: “В основе, в сердце русской идеологии „Третьего Рима” — мысль о превосходстве русской государственности над всеми другими государствами, о превосходстве граждан этого государства — русских людей над всеми прочими народами, которым не выпало такого счастья, как „в империи родиться”” (Бродским не брезгует, однако). Лет девяти от роду я точно так же думала о своей необыкновенной удаче рождения в СССР, а не где-нибудь в остальном несправедливом мире… Но читаем дальше: “Нормальный курс истории России должен состоять из трех отделов — Римской истории, Византийской истории и Русской истории, плавно перетекающих один в другой”. Ну да, старая идея translatio imperii, тут даже и к новой хронологии прибегать незачем, хотя к г-ну Фоменко с его верными интуициями Егор Холмогоров относится очень по-доброму. Так одним махом разрешается соперничество с украинцами насчет Киевской Руси — чья она древняя родина? Там, где все начинается с Древнего Рима, мать городов русских и “торговая империя Рюриковичей” — лишь эпизодическое пристанище имперского духа. Холмогорову не приходит в голову, что на имперское наследство претензии могут оказаться у кого-нибудь еще; недаром могущественная держава Нового Света давно обзавелась своим Капитолием, — впрочем, поскольку четвертому Риму “не быти”, сама логика побуждает объявить заокеанскую империю тем самым царством антихриста, что должно за Третьим Римом воспоследовать… На языке аскетики все это называется гордыней, — но ведь Холмогоров сразу предупреждает нас, что христианскую добродетель смирения ни в коем разе нельзя переносить в область внешней политики, это, дескать, жульнический укор, к которому нагло прибегают наши бесчисленные враги. (Напомню автору, что как раз Писание не скупится на примеры “падения великого” возгордившихся, вознесшихся держав.)

Книга Холмогорова, на мой взгляд, заслуживает самого серьезного разбора, поскольку вычищает каждый уголок прежнего политического здравомыслия — будь то презренное “либеральное” или особо ненавидимое “либерально-консервативное”. Для такого разбора здесь нет нужного пространства. Отмечу только две главы: “Историческая судьба русской нации” и “Апокалипсис сегодня”. В первой начертан новый проект русского прошлого, отличный от знакомой череды исторических событий с их прежним удельным весом (например, татаро-монгольское иго или ленинско-сталинские гонения на Церковь как факторы отечественной истории не заслужили упоминания). Зато сообщается о “политическом православии” исихастов во главе с преп. Сергием; о “мерах национальной самозащиты”, предпринятых учредителем опричнины Иваном IV, между тем как “против России был использован весь богатый инструментарий макиавеллистской политики Ренессанса” (включая влияние неблагонадежного Максима Грека на изменника Курбского); о прозорливости Петра, отдавшего предпочтение протестантскому вектору модернизации России перед зловредным католическим; о роковой роли Александровской эпохи в русской истории, приведшей к чуждому “православному духу” Священному Союзу; о позитивном “национально-имперском” содержании “Русской правды” Пестеля; об оскорбительном “для народа” характере реформ 1860-х годов. И прочее, и прочее. Забавно, что на стр. 151 памятливый читатель старой закваски обнаружит едва ли не дословную цитату из “Краткого курса истории ВКП(б)” (речь идет о захвате пореформенной России иностранным капиталом).

Что касается “Апокалипсиса сегодня” — это холмогоровская “Повесть об антихристе”, которая, в отличие от сочинения Соловьева, опирается не на авторитетные для православных тексты, а на сомнительные пророчества, например, о “Последнем Царе” (ср. в отнюдь не вольнодумном журнале “Москва”, 2005, № 5 отличную статью Н. Каверина “Православная мифология конца ХХ века”). Своего рода Армагеддоном здесь окажется тотальная война Нового Мирового Порядка против православной России, в которой Россия, победив, присоединит к себе Святую Землю.

Что меня больше всего поразило в геополитике Холмогорова, так это ее глубокая архаичность, застрявшая даже не в XX, а в XIX веке. Выше я цитировала Герцена: Тихий океан — Средиземное море будущего. Ничего этого Холмогоров знать не хочет: ни китайского или индийского давления, ни Японии, ни “молодых тигров”, ни пунктирных очертаний всемирного имамата. Все у него вертится вокруг “концерта”, как говорили в старину, западных держав, вокруг пресловутых “проливов”. Перефразируя Писание, где ненависть ваша, там и сердце ваше.

“Пламенный туман”, как говорил Константин Леонтьев об А. С. Хомякове. Но сравнение с Хомяковым для Холмогорова слишком лестно…

[1] Примечательное, однако, определение! Ныне западный мир — “постхристианский”, наш же — и “постхристианский”, и “постатеистический” сразу, — с ума недолго сойти.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация