Кабинет
Михаил Эдельштейн

Книжная полка Михаила Эдельштейна

КНИЖНАЯ ПОЛКА МИХАИЛА ЭДЕЛЬШТЕЙНА

+ 6

Андрей Белый — Алексей Петровский. Переписка: 1902 — 1932. Вступительная статья, составление, комментарии и подготовка текста Дж. Малмстада. М., “Новое литературное обозрение”, 2007, 296 стр.

Наследие Андрея Белого, эпистолярное в том числе, кажется неистощимым. Сколько уже опубликовано, сколько еще будет извлечено из архивов! Думается, однако, что, независимо от числа и качества будущих публикаций, нынешнее издание переписки Белого с Петровским не потеряет своего значения для исследователей и интереса для читателей.

Петровский, товарищ Белого по университету и по кружку “аргонавтов”, а позднее и по оккультным, в частности теософским, исканиям, стал для него “вечным спутником по жизни” (приводимые Дж. Малмстадом слова Белого из письма к Иванову-Разумнику 1927 года). Переписка их, хоть и со значительными перерывами, продолжалась три десятилетия, дружба двух корреспондентов, начавшаяся в самом конце XIX века, не прерывалась до смерти поэта в 1934 году — случай, учитывая финалы большинства прочих “дружб” Белого, не самый для него типичный. Сюжетных линий в длившейся столько лет переписке, разумеется, множество, обратим внимание лишь на одну, являющуюся едва ли не основной в первые годы эпистолярного общения друзей.

В 1903 году Петровский поступает в Московскую духовную академию, “влияние православного начала” в его сознании усиливается (из статьи о нем Людвига А. Новикова в 4-м томе словаря “Русские писатели: 1800 — 1917”). По письмам Петровского и ответным репликам Белого можно проследить связь прославления преподобного Серафима и саровских торжеств 1903 года (сестра Петровского Елена монашествовала в Дивееве) с эсхатологическими чаяниями “аргонавтов”, причудливое соположение в их сознании образов Серафима Саровского и Ницше, восприятие некоторых других церковных фигур эпохи, например Антония (Храповицкого), тогда архиепископа Волынского (в письме от 27 августа 1903 года Петровский описывает его как чудотворца-целителя).

Как художественные зарисовки наиболее симпатичны иерусалимские письма Белого (весна 1911 года). С фактической точки зрения первостепенный интерес представляют его многостраничные письма 1912 — 1913 годов, где он детально излагает суть своего конфликта с “Мусагетом” и Э. К. Метнером.

К сожалению, письма Петровского сохранились далеко не полностью. Особенно досадны лакуны в письмах начала 1911 года, когда Петровский стал для путешествующих Белого и А. А. Тургеневой практически основным источником сведений о происходящем в России. Судя по письмам от 29 января и 31 марта, его письма этого периода представляли собой хронику деятельности “Мусагета” и шире — московской жизни вообще.

 

Настоящая магия слова. В. В. Розанов в литературе русского зарубежья. Составление, предисловие и комментарии А. Н. Николюкина. СПб., “Росток”, 2007, 216 стр. (“Неизвестный XX век”).

После фактической кончины московской “Республики” 30-томное собрание сочинений Розанова продолжает выходить попечением питерского издательства “Росток” (22-й и 23-й тома появились именно там). Как часто бывает, по ходу дела собрание начало обрастать спутниками, первым из которых и является рецензируемая книга.

Некоторые из вошедших в нее материалов — мемуарные фрагменты З. Гиппиус, Н. Бердяева, А. Бенуа, заметка Г. Адамовича — в последние годы неоднократно включались в различные сборники и собрания сочинений. Другие — очерк П. Пильского, некролог В. Ховина — ранее, кажется, не перепечатывались. Ценность изданной “Ростком” антологии, впрочем, составляют в первую очередь не они, а вошедшие сюда полностью книги М. Курдюмова (псевдоним М. А. Каллаш) “О Розанове” (впервые — Париж, 1929) и М. М. Спасовского “В. В. Розанов в последние годы своей жизни”, особенно вторая.

Работа Спасовского печатается по 2-му изданию (Нью-Йорк, 1968). Решение это не вызывает сомнений — по сравнению с 1-м изданием 2-е вышло со значительными дополнениями, — однако специфику 1-го издания все же, наверное, стоило бы оговорить в комментариях, не ограничиваясь глухой отсылкой к отрицательной рецензии Гиппиус. Дело в том, что появилось оно в Берлине в 1939 году и, естественно, описывало Розанова как прямого предшественника национал-социализма. По позднейшей характеристике А. Синявского, первый вариант книги Спасовского был “оправданием еврейских погромов и <…> газокамер”, проводившимся с опорой на некоторые розановские высказывания.

Второе издание мало того что дополнено, оно еще и изрядно отредактировано, так что все прославления антиеврейских “санитарных” мер, предпринятых нацистами, оттуда оказались изъяты. Вопрос “Был ли Розанов антисемитом?” Спасовский теперь называет “обывательским” и признает невозможность однозначного на него ответа, а Розанова описывает как крупного писателя, предшественника Пруста и Джойса. Исключительный интерес книге сообщают, впрочем, не рассуждения автора, а его личные воспоминания о Розанове (с 1914 года тот вел в журнале Спасовского “Вешние воды” раздел “Из жизни, исканий и наблюдений студенчества”) и — особенно — впервые опубликованные им розановские письма и статьи, а также большое сочинение о нумизматике. Так что труд Спасовского полностью оправдывает свой подзаголовок “Среди неопубликованных писем и рукописей”.

Комментарии (скорее их следовало бы все же назвать примечаниями) вполне добротны, хочется внести лишь одну поправку. Гиппиус описывает спор Розанова о Библии с “одним известным поэтом, евреем”. Чуть ниже этот же анонимный персонаж характеризуется как “поэт и философ”. А. Н. Николюкин предполагает, что речь идет об Эллисе — но Эллис не был ни евреем, ни философом. Скорее имеется в виду Н. Минский — единственный человек из круга Гиппиус и Розанова, подходящий под эту характеристику.

Напоследок отмечу симпатичные планы питерского издательства на ближайшее будущее. В портфеле “Ростка” публикация Н. И. Шубниковой-Гусевой из архива возлюбленной Есенина Галины Бениславской, сборники воспоминаний о Северянине и Анненском, собрание стихов и прозы Виктора Гофмана и др.

 

М. В. Михайлова. И. А. Новиков: грани творчества. Орел, “Орлик”, 2007, 232 стр.

В последние годы казалось бы безнадежно забытое дореволюционное творчество Ивана Новикова весьма активно возвращается к читателю. Сборник его прозы “Золотые кресты” уже попадал на нашу полку (см.: “Новый мир”, 2005, № 1). С тех пор появились еще два заслуживающих быть отмеченными издания: роскошное репринтное воспроизведение поэтических книг Новикова “Духу святому” и “Дыхание земли”, выходивших соответственно в 1908 и 1910 годах в издательстве “Гриф” (стихи неожиданно оказались неплохи, особенно детские, собранные в разделе первой книги “Примитивы”), и собрание документов и воспоминаний “Из архива Новиковых: 1889 — 1991”, включающее материалы к истории рода Новиковых. Происходит этот “новиковский ренессанс” в первую очередь благодаря энтузиазму филолога М. В. Михайловой, внучатой племянницы писателя Л. С. Новиковой, а также его земляков-мчан (то бишь жителей Мценска).

В западной традиции научных сборников распространено название “An approach to …” — “Подступ к …”. Монография Марии Михайловой, подводящая итог (думается, промежуточный) ее новиковских штудий последних лет, — это такой “подступ к Новикову”, своего рода “предисловие” к его миру, введение в него. Оттого тут так много эскизного, предполагающего продолжение и развитие. Основные цели автора монографии — дать характеристику главных произведений Новикова на фоне эпохи, вписать их в определенную традицию, указать на место поэта, прозаика, драматурга в литературном процессе серебряного века и последующих десятилетий — также характерны для начального этапа изучения творчества писателя. Понятно, что диапазон охвата при таком подходе важнее углубления в детали, а некоторые проблемы скорее намечены и поставлены, нежели решены.

Автор и сама не скрывает, что книга ее пунктирна. Задачей своей она видит выведение Новикова “из филологического забвения”, обозначение тех “болевых точек”, “запутанных узлов”, которые “могут послужить темой дальнейших исследований”. Намечена и перспектива — за пределами рассмотрения осталась значительная часть дореволюционной прозы Новикова, в том числе все его романы, подробный анализ которых оказывается, таким образом, делом более или менее близкого будущего. Пока же остается констатировать, что общий контур новиковского творчества очерчен и дверь для нового поколения “новиковедов” открыта.

 

В. Хазан. Одиссея капитана Боевского. Русский моряк в Земле обетованной. М., Дом еврейской книги, 2007, 424 стр.

Сравнение судьбы человека с авантюрным романом давно превратилось в клише. Однако знакомство с биографией Глеба Боклевского возвращает избитой метафоре первоначальный смысл. Его жизнь до такой степени представляет собой готовый сюжет для приключенческой прозы, что удивительно, как до сих пор никто из романистов этим подарком не воспользовался. Дело здесь, видимо, в том объеме предварительных разысканий, который был необходим для восстановления всех деталей и поворотов пути русского дворянина, ставшего одним из “пионеров строительства еврейского морского флота и промышленного лова рыбы” (из некролога).

Мозаику судьбы Боклевского собрал в единое целое израильский историк литературы Владимир Хазан. Глеб родился в Полтаве, дед его, Петр Боклевский, был известным художником, графиком и книжным иллюстратором. Боклевский-внук рос в еврейском окружении и даже участвовал во внутриеврейских идеологических спорах с позиций социалиста и антисиониста. Революция положила конец социалистическим иллюзиям, и в Гражданской войне Боклевский участвовал как солдат Добровольческой армии. Эвакуировавшись вместе с остатками белых частей, он в 1920 году оказался в Палестине (существует несколько не слишком достоверных версий того, как именно это произошло) и, не переходя из православия в иудаизм, сменил имя и фамилию, превратившись в Арье Боевского. Бывший моряк, Боевский промышлял рыбной ловлей, а в промежутках пиратствовал, взимая “дань” с арабских контрабандистов, переправлявших гашиш из Сирии или Ливана в Палестину. Через некоторое время он сблизился с правыми сионистами, в том числе с их лидером В. Жаботинским, и стал инструктором по морской подготовке и вопросам обороны в Бейтаре. В дни учиненного арабами в 1929 году еврейского погрома он ворвался в одну из мечетей с бутылкой в руке и разогнал молящихся. Англичане арестовали было “террориста”, но, удостоверившись, что в бутылке была не зажигательная смесь, а водка, отпустили. Последнее десятилетие жизни Боевского (он умер в 1942 году в Иерусалиме) связано с созданием израильского флота: он основал морской колледж “Звулун”, строил тель-авивский порт, принимал участие в учреждении в Италии еврейской морской школы.

Всю жизнь он писал стихи, но не помышлял об их публикации. Помещенные В. Хазаном в приложении к книге, они позволяют утверждать, что, стань Боевский профессиональным литератором, он не затерялся бы среди эмигрантских стихотворцев. Впрочем, и на особый успех рассчитывать ему едва ли приходилось, слишком уж резко контрастируют его стихи — конкретные, сюжетные, с ярко выраженным эпическим началом, часто ориентированные на Маяковского — с расхожей эмигрантской поэтикой. Два путевых очерка Боевского были напечатаны в парижских “Последних новостях”, причем редактор газеты П. Милюков, по воспоминаниям другого соратника Жаботинского, И. Гальперина, высоко оценил стилистическое мастерство Боевского-очеркиста, его ум и чувство юмора. Эти очерки также републикованы в книге В. Хазана, и можно лишь присоединиться к его сетованиям на то, что русско-еврейский моряк из присущего ему упрямства отказался от предложения Милюкова о сотрудничестве.

В. А. Судейкина. Дневник. Петроград, Крым, Тифлис: 1917 — 1919. Подготовка текста, вступительная статья, комментарии И. А. Меньшовой. М., “Русский путь”; “Книжница”, 2006, 672 стр.

Основную часть дневника Веры Судейкиной, актрисы немого кино, жены художника Сергея Судейкина, впоследствии — спутницы Стравинского, составляют крымские главы. Петроград и Тифлис занимают намного меньше места, а жаль: время пребывания Судейкиных в Тифлисе пришлось на период культурного расцвета города, и они сразу по приезде, весной 1919 года, оказались в центре причудливой жизни русско-грузинской богемы. Да и дошедшие до нас фрагменты позволяют сделать вывод, что тифлисский дневник был насыщен литературными и художественными подробностями. Увы, Судейкины прожили в Тифлисе больше полугода, тогда как относительно полно сохранились лишь записи за май 1919-го. В конце года художник с женой перебрались в Баку, но бакинский дневник либо не сохранился, либо не существовал вовсе.

Впрочем, и дошедшая до нас крымская часть дневника представляет исключительный интерес. Судейкина, казалось бы, и из дому особо не выходит, мир ее в эти годы откровенно “мужецентричен”, при этом дневник непонятным образом оказывается невероятно густонаселен (именной указатель к нему составляет 30 страниц мелким шрифтом). Особое его значение — в деталях из жизни персонажей фона, литераторов и художников третьего и далее рядов, которым выпало оказаться в Крыму одновременно с Судейкиными, — здесь и легендарная Паллада Богданова-Бельская (в описываемый период — Дерюжинская), и Сергей Маковский, и Александр Рославлев, и Савелий Сорин, и Иван Билибин. В эпизодах заняты Набоковы, Сергей Булгаков, Макс Волошин.

Другой интерес дневника — в запечатленных на его страницах сплетнях, слухах, общих настроениях, репутациях. Причем важно, что Судейкина фиксирует всю эту пыльцу эпохи не как внешний наблюдатель, а как человек своей среды. То есть диапазон чтения, вкусы, предрассудки, нравы судейкинского круга представлены в дневнике в “первозданном” виде, без всякой рефлексии. И нельзя не отметить, что нравы эти оказываются более консервативными и церемонными, нежели ждешь от интимного друга Кузмина и бывшего мужа Ольги Глебовой, да еще в апокалиптическом 1918 году. Вот лишь один эпизод: Паллада Дерюжинская собирается пойти с Судейкиными в концерт, на что Судейкин отвечает: “Пока Вы не перемените Вашего образа жизни, я не могу, чтобы Вы появлялись с нами в общественных местах!” “Униженная и оскорбленная” Паллада уходит в слезах, зашедший к Судейкиным Сорин, выслушав эту историю, говорит: “Вы просто бы сказали ей: Вы скомпрометируете мою жену, если появитесь с ней в обществе”, а автор дневника комментирует: “Мне жаль ее было — но на самом деле нельзя же было бы показаться в концерте с Палладой!”

Вера Судейкина не слишком проявлена в дневнике как самостоятельная личность, ее суждения и образ мыслей кажутся простым отражением мнений и убеждений ее мужа (как, например, в случае нескрываемой юдофобии обоих супругов). При всем том дневник доказывает наличие у нее отчетливого литературного таланта — толстый том прочитывается легко, мизансцены выписаны ярко и художественно убедительно, а действующие лица, включая вполне эпизодических, получились индивидуализированными и запоминающимися.

Особо следует отметить уровень подготовки сложнейшего (в первую очередь из-за обилия малоизвестных персонажей) текста и фундаментальный, более чем двухсотстраничный, комментарий.

 

З. А. Шаховская. Таков мой век. Перевод с французского. М., “Русский путь”, 2006, 672 стр.

Это очень французская книга, замечательный образчик мемуаров постпрустовской эпохи — с повышенным вниманием к миру детской памяти, с ощущением самоценности вещных деталей, с любовно выписанными мелкими душевными движениями. Собственно, она и написана была по-французски, и издана впервые в Париже, в четырех томах, на языке оригинала, 40 лет назад, а теперь печатается на родине автора в переводе.

Но даже в переводе понятно, какая это хорошая проза. Вот разве что избыточно подробная. Мы привыкли, что мемуарист чертит пунктир, Шаховская же уверенно проводит прямую линию — на несколько сот страниц. К тому же знаменитые современники здесь если и появляются, то лишь гостями, на минутку, словно бы случайно — заглянут на огонек, поболтают с хозяевами и спешат откланяться, дабы не показаться невежами. Великим отведены другие уровни многоэтажной мемуарной постройки Шаховской — “Отражения” и “В поисках Набокова”, а здесь автор самим названием предупреждает, что будет рассказывать прежде всего о своей жизни.

Жизнь эта, впрочем, вместила в себя и беженский опыт, и два с половиной года, проведенные с мужем в бельгийском Конго, и оккупированный Париж, и растерянность послевоенной Европы, понимающей, что она никогда уже не вернет себе прежней безмятежности. Несмотря на “прустовскую” аранжировку, о которой шла речь выше, во взгляде Шаховской меньше всего самолюбования. Это пристальный взгляд свидетеля истории, русского европейца, оценивающего пережитое с точки зрения носителя гуманистического сознания — но без сентиментальности и наивности.

Жаль, что повествование доведено только до 1950 года, так что “за кадром” остался период редакторства Шаховской в легендарной “Русской мысли” (1968 — 1978). Можно представить, как интересны были бы ее воспоминания об этих годах.

 

±3

В. П. Крейд. Георгий Иванов. М., “Молодая гвардия”, 2007, 430 стр. (“Жизнь замечательных людей”).

Сам выход этой книги — явление безусловно отрадное. Один из крупнейших русских поэтов XX века, Георгий Иванов все еще до конца не вошел в “обойму”, так что появление его биографии в популярной серии вполне может рассматриваться как шаг на пути к закреплению его статуса в сознании широкого (пусть относительно широкого — тираж книги 5 тысяч, — но все же) читателя. Естественно и то, что биографом поэта выступил профессор Айовского университета Вадим Крейд — автор первой монографии о Г. Иванове, вышедшей в Нью-Йорке в 1989 году.

Общее впечатление от книги, однако, отрадным назвать трудно. То есть функцию свою она выполняет и представление о жизни и творчестве Г. Иванова дает. Более того, автор прописывает фон, намечает контекст, характеризует друзей и современников героя. Тот самый широкий читатель, которому книга, судя по всему, адресована, прочитает ее не без пользы и разочарованным не останется. Едва ли его смутят родовые пятна жезээловского биографизма, когда герой фамильярно именуется то Юрой, то Жоржем, а сестра Адамовича — Таней, или такое описание Г. Иванова, узнавшего о расстреле Гумилева: “Он весь похолодел и вдруг зашагал, не соображая, куда направляется и надо ли вообще куда-нибудь идти” (стр. 172). Даже обилие повторов, когда одни и те же фрагменты дублируются практически дословно, хотя и затруднит ему чтение, но общее впечатление вряд ли испортит.

А вот научной биографии поэта как не было, так и нет.

Хотя бы потому, что научная биография предполагает научного редактора, ликвидирующего мелкие и легко устранимые неточности; в данном же случае все погрешности авторского текста, как фактические, так и языковые, дошли до читателя беспрепятственно: “подростково-юношеское стихотворчество” называется не ювеналии, а ювенилия (стр. 16); “„Вереск” вышел в эстетической „Альционе”” (стр. 101) — очевидно, имеется в виду “эстетской”; Мандельштам стал студентом Петербургского университета не в 1912 году, а годом раньше, и т. д.

“Не пренебрегал он и современным арьергардом. В круг его чтения вошли Владимир Гофман, Дмитрий Цензор и даже Татьяна Щепкина-Куперник заодно с Галиной Галиной” (стр. 13), — описывает Крейд поэтические вкусы Георгия Иванова — юного кадета. Во-первых, Гофмана звали Виктором, а Гбалину — Глафирой (то есть ее звали Глафира Ринкс, а подписывалась она псевдонимом Г. Галина). Во-вторых, Гофман был не “арьергардом”, а, наоборот, “авангардом” — символист, ученик Бальмонта и Брюсова.

Книга Крейда пестрит не лучшего вкуса каламбурами, не согласующимися к тому же с историко-литературной реальностью (“критические стрелы в сторону Георгия Иванова направил никому не ведомый М. Неведомский из „Современника”” (стр. 89) — Неведомский в 10-е годы был куда известнее не только Г. Иванова, но и его поэтических учителей), и того же уровня журнализмами: марксисты “готовы были видеть Россию даже под немецким сапогом, лишь бы пала монархия” (стр. 89) — при этом называются имена Плеханова и Мартова, известных своей оборонческой позицией. Иногда встречается и нечто совсем уж невообразимое ни с историко-литературной, ни с этической точки зрения: “Поэтесса София Парнок, под псевдонимом Андрей Полянин, рецензировала „Сады”, охваченная рвением указать властям на противников режима” (стр. 165). И чуть ниже, дабы окончательно добить противника: “„Чтобы разлюбить, надо было изведать любовь”, — назидательно продолжает сторонница однополой любви Парнок-Полянин” (стр. 166). На этом фоне уже не так ярко смотрятся смелые вкусовые утверждения автора, уверяющего нас, что у Мандельштама нет любовных стихотворений, равных по силе любовной лирике Гумилева и Г. Иванова.

Один из главных приемов Крейда — пересказ беллетризованных мемуаров Г. Иванова и Одоевцевой как документального источника. С полным доверием, без всяких оговорок, цитирует автор и позднее письмо Г. Иванова, который сообщает редактору Издательства имени Чехова Вере Александровой, что вместе с Гумилевым участвовал в заговоре Таганцева.

Однако самое печальное в книге Крейда — это те школьные рассуждения о поэзии, которые выдаются автором за анализ стихов. Да и теоретическая база под них подводится соответствующая: “Не одна лишь предметность отличала акмеизм. Стихи символистов иносказательны. Иные из них можно или нужно разгадывать как ребус” (стр. 74). “Как ребус” поэзию читать вообще не след, но если уж говорить о “разгадывании”, то слово это подходит скорее к поэтике постсимволизма (“мелькает движущийся ребус”), в том числе и в акмеистическом его изводе. “Разгадке” поддаются “опущенные звенья”, которыми, по Мандельштаму, мыслит поэт, а не потенциальная бесконечность значений, взыскуемая символистами.

 

Н. М. Солнцева. Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание. М., “Эллис Лак”, 2007, 512 стр.

К этой книге, хотя и в смягченном виде, приложимо многое из того, что сказано выше о работе Крейда. Фактическая сторона, впрочем, кажется здесь более выверенной — разве что ремизовская Обезьянья Великая и Вольная палата не была задумана как “протест против диктатуры большевиков, против военного коммунизма” (стр. 151), так как появилась еще до революции. В остальном много общего — те же штампы biographie romancбee, тот же пересказ произведений как основной прием при разговоре о творчестве, случайные цитаты, вольные авторские ассоциации: Шмелев “познакомился с философией и социологией <…> позитивиста Г. Спенсера, с его теорией эволюционизма (тут трудно удержаться от искушения напомнить о выпаде В. В. Розанова…)” — далее следует известная цитата из “Опавших листьев”, о желании вцепиться в Спенсеровы “аккуратные бакенбарды и выдрать из них 1/2”.

Разумеется, много прямолинейной публицистичности, много размышлений о национальном характере и русской душе, благо материал к тому располагает. Сочувствие своему герою и желание защитить его от злых критиков (в первую очередь от Г. Иванова и Г. Адамовича) мешают дать сколько-нибудь полный анализ литературной борьбы в эмиграции, позиции Шмелева и его действительного места в эмигрантской литературе. Кроме всего прочего, книга Н. Солнцевой откровенно непропорциональна: из 500 страниц на доэмигрантский период отведено лишь 100, на дореволюционный — и того меньше, отчего первые десятилетия жизни Шмелева обрисованы крайне бегло.

Вероятно, впрочем, на самом деле все обстоит по-другому: книга Н. Солнцевой — вполне добротное и насыщенное материалом биографическое повествование (это и впрямь так, никакой иронии), а придираюсь я к нему лишь потому, что за последние годы издатели — и в первую очередь “Молодая гвардия” со своей “ЖЗЛ” — избаловали нас яркими образцами жанра, причем чрезвычайно разнообразными, на любой вкус. Если же сравнивать, например, с предыдущей биографией Шмелева — книгой Ольги Сорокиной “Московиана”, — то нынешнее издание выигрывает за явным преимуществом уже с десятой страницы.

 

Н. К. Бонецкая. Русская Сивилла и ее современники. Творческий портрет Аделаиды Герцык. М., Дом-музей Марины Цветаевой, 2006, 300 стр.

Если сократить эту книгу в несколько раз, могла бы получиться хорошая брошюра — страниц на 50 — о поэтике Аделаиды Герцык и ее эволюции. Увы, автор мыслит свою задачу куда более глобальной, претендуя на описание “метафизики реальной человеческой личности”. В результате точные замечания и интересные комментарии предсказуемо тонут среди общих слов (“поэтика сновидения А. Герцык — это поэтика бытийственной тайны”) и лирических красивостей (“из глубины душевных мук будут прорастать настоящие стихи”).

Объем монографии разбухает за счет многостраничного пересказа статей Вяч. Иванова, концепций Ницше, Фрейда, Штейнера, истории Черубины де Габриак, соотнесения эстетики Волошина с дзэн-буддизмом и т. п. Книга застревает в ситуации методологической и жанровой неопределенности, являя собой нечто среднее между популярным пособием, историко-литературным трудом, опытом символистской критики (которая попеременно оказывается то методом исследования, то его объектом) и каким-то гигантским эссе. Отсюда те странные фрагменты, где Н. Бонецкая словно бы переводит сама себя с одного языка на другой: “В этой серии стихотворений критики распознали поэтический лик А. Герцык — то, что в науке о литературе называют образом автора художественного текста”.

Сводится все, увы, к инвективам в адрес “отпавшей от православия интеллигенции, которая из-за этого утратила все мировоззренческие ориентиры”. Персональные дела заводятся на Вяч. Иванова: “Евгения (Герцык. — М. Э.) со всем пылом исканий устремилась по скользкой тропе „ученичества” у лукавого мэтра, не желая замечать, что тропинку эту окружают пропасти” — и М. Волошина, в душе которого жили “весьма темные вещи”. При этом вся трактовка отношений Вяч. Иванова и сестер Герцык оказывается искажена оптикой автора, руководствующегося не правдой историко-литературного контекста, а собственным отношением к героям. “Вячеслав сказал <…> что я не должна учить никого, умствовать, только „благовествовать о любви и смерти…”” — записывает А. Герцык. Сложно рассмотреть в приведенной реплике Вяч. Иванова пренебрежение “ницшеанствующего неоязычника к христианской „духовной нищете””, — но автору это удалось.

“Ложным кумирам” противопоставлен С. Булгаков, под определяющим влиянием которого героиня к концу пути превращается из сивиллы дионисийского мифа в “поэтессу-святую”, по слову Б. Зайцева. Правда, Зайцев, искусно стилизуя даже самый облик А. Герцык под агиографический канон (тонкое наблюдение Н. Бонецкой), все же оговаривался: “Разумеется, она не была святой в прямом смысле и не будет канонизирована”. “Но почему же?!” — возражает автор “Русской сивиллы”, настаивая на буквальном понимании зайцевской метафоры и посвящая последнюю часть своей книги полемике с писателем о деталях жития А. Герцык. Впрочем, тут Н. Бонецкой не хватает даже не то чтобы вкуса и меры, а скорее элементарного чувства юмора, так что, когда она начинает объяснять Зайцеву, что А. Герцык на самом деле была гораздо привлекательнее внешне, чем ему показалось, все окончательно превращается в фарс. А жаль: ведь если сократить эту книгу в несколько раз, могла бы получиться… (см. начало).

- 1

В. Н. Демин. Андрей Белый. М., “Молодая гвардия”, 2007, 413 стр. (“Жизнь замечательных людей”).

“Ноосферу он чувствовал интуитивно, или, еще говорят, нутром” (из вступления). Дальше все на том же уровне, представления об эпохе приблизительные, о самом Белом много красивостей без движения вглубь, трактовка происхождения псевдонима героя анекдотична, книга Омри Ронена о происхождении словосочетания “серебряный век” автору явно не попадалась, зато ноосфера и космос мелькают едва ли не на каждой странице.

Интересно, кому пришла в голову счастливая мысль, что книгу об Андрее Белом следует писать именно Валерию Демину, специалисту по поиску гиперборейских корней русской нации? И что вообще происходит с “ЖЗЛ”? Наряду с блестящими удачами последних лет (биографии Пастернака, Чуковского, Брюсова, Мандельштама, Хлебникова — называю лишь некоторые) — то стыдная книга Владимира Полушина о Николае Гумилеве, то имеющий выйти с книгой о Мережковском Юрий Зобнин, прославившийся превращением того же Гумилева в “поэта православия”, то вот Демин с ноосферными штудиями. Хаос почище беловского.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация