Кабинет
Сергей Дурылин

"Брожу по взгорьям в дни глухонемые..."


Сергей Дурылин
"Брожу по взгорьям в дни глухонемые..."
Пропущенные "углы"

Публикация МДМД. Подготовка текста, предисловие и примечания Анны Резниченко


Творческое наследие Сергея Николаевича Дурылина — писателя и мыслителя — только сейчас, более чем через пятьдесят лет после его смерти, приходит к широкому читателю. Публикация «антимемуаров» «В своем углу», предпринятая в 2006 году на основе единственной сохранившейся целиком в коллекции «Мемориальный архив» Дома-музея С. Н. Дурылина в Болшеве копии «Углов», снабженная обширным предисловием и внятным именным указателем, бесспорно, ценна1. Характер этой публикации соразмерно отражает тот образ Дурылина, который был сформирован в последние пять десятилетий после его смерти. Не случайно и составитель, и автор предисловия — люди «домашние», люди семейного круга Дурылиных2, однако не заставшие в живых и не общавшиеся лично, тем более — тесно и интимно — с героем своего повествования. Форма их рецепции — сотворение доксографического образа, образа уютного и понятного. Проблема заключается в том, что сам Дурылин, при всей своей кажущейся простоте, вряд ли сводим к этому образу.
Принципы «молодогвардейского» издания В. Н. Торопова формулирует так: «Свою задачу составитель видел в том, чтобы максимально полно представить рукопись Дурылина, сохранив все темы, все направления мысли, все факты личной биографии Сергея Николаевича, его высказывания о значащих для него событиях, людях, явлениях, произведениях. С. Н. Дурылин не готовил текст „своего угла” к печати. Он писал для себя, предполагая, что прочесть это смогут несколько близких ему человек. <…> Объем книги не позволил опубликовать текст полностью. Но мы старались бережно подойти к сокращению, исключая в первую очередь повторы, иногда длинноты, пространные цитаты, никак не комментируемые автором, а также некоторые письма, особенно если они уже были опубликованы в других изданиях»3. Разумеется, правомерность такого подхода можно будет подтвердить или опровергнуть лишь тогда, когда читателю станет доступен весь корпус «углов». Мы рады, что можем восполнить этот пробел — хотя бы частично — на страницах журнала.

© Публикация Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина (МДМД) в Болшеве.
Подготовка текста, предисловие и примечания АННЫ РЕЗНИЧЕНКО.

1 Дурылин С. Н. В своем углу. Составление и примечания В. Н. Тороповой. Предисловие Г. Е. Померанцевой. М., “Молодая гвардия”, 2006, 880 стр. (“Библиотека мемуаров”).
2 Примером одной из таких “семейных” публикаций может служить недавняя статья: Торопова В. Н. Крепче смерти. — “Московский журнал”, 2008, № 7 (211).
3 См.: Дурылин С. Н. В своем углу, стр. 860.

Настоящая публикация представляет собой реконструкцию тех фрагментов Тетради VI «В своем углу», которые не вошли в молодогвардейское издание. Полный объем шестой тетради «углов» — без малого 2 печатных листа. Размер пропущенных «углов» (если считать только главки, которые не вошли в публикацию целиком, если же учитывать все лакуны, то получается намного больше) составляет примерно половину авторского листа, то есть четверть всего текста тетради. Из 114 «главок»-афоризмов выпущены полностью — 30; кроме этого, 9 сокращены. К удивлению автора этих строк, исключенные фрагменты при их восстановлении сложились в целостную картину, так что получившийся текст вполне читаем и без постоянного обращения к страницам 279 — 328 «молодогвардейского» издания. Полное же издание всех «углов», и «своих», и «родных»[1], сотрудники дурылинского музея предполагают осуществить в 2009 — 2010 годах в московском издательстве «Модест Колеров». Мы верим, что это издание состоится, хотя само существование Дома-музея С. Н. Дурылина в Болшеве и его коллекции «Мемориальный архив» сейчас поставлено под угрозу.
Анализ неопубликованных текстов Сергея Дурылина, его переписки разных лет и его дневников (ибо «В своем углу» — это не дневник и не мемуар) показывает, что Сергей Николаевич был «разбивателем стекол» не меньшим, чем любимый им К. Н. Леонтьев. Постоянные ссылки на интимность, приватность, «частность» повествования являются, на мой взгляд, особенностью жанра, присущего русской (розановское «почти на праве рукописи», взятое эпиграфом к «Уединенному») да и европейской литературно-художественной традиции. «В своем углу» — это действительно «книга для всех и ни для кого», и иные горькие дурылинские резиньяции стоят «Мыслей» Паскаля.
Однако существенны и различия. Если розановские «листья» — фиксация в моей вечности мгновений настоящего, то дурылинские «углы» — фиксация в моей памяти моментов давнего и недавнего прошлого. «Я помню, следовательно, существую»[2] — этот императив, сформулированный Дурылиным во второй редакции «Введения» к «родным углам», смело можно поставить эпиграфом ко всему циклу. Спрятанное в «углу» от повседневного, скрытое от посторонних глаз, потаенное, мое «я» обладает статусом реальности лишь потому, что помнит о «другом»: «Вспоминая, я живу сам и оживляю других, поглощенных временем. Более того: я живу в других, я живу в чужом или стороннем бытии, как в своем собственном (курсив мой. — А. Р.)»[3].
Одна из наиболее ценных дурылинских идей — это идея соответствия между «внутренним временем» человека и временем мира, определяемого годовым богослужебным циклом, днями памяти того или иного святого. Этой идеей пронизаны хроника «Колокола» (1928 — 1929, 1951)[4]и стихотворный цикл «Народный календарь» (1912 — 1930, не опубликован)[5]. По этому прин­ципу построены и «углы». Фактически записи «В своем углу» начинаются с комментария к стихире 3 службы индикту (церковному новолетию), где речь идет о вещности времени, о том, что «время не есть ли узел, к которому сводятся все мировые веревки со всеми узлами на них»[6]. Сквозные сюжеты, пронизыва­ющие все тетради: цветущая сложность славянофильства и фальшь нигилизма, вера и неверие, христианство и культура, Бог и мир, жизнь и смерть, — все это лишь проекция таких «мировых веревок» во внутренний мир автора, с узелками, завязанными «на память». Ритм же тетрадей подчинен церковному году (так, если присмотреться и вчитаться, даже по «молодогвардейской» публикации видно, что за Тетрадью IV — великопостной — следует Тетрадь V — пасхальная); каждая из тетрадей имеет свою собственную сквозную тему.
Такой сквозной темой для Тетради VI, фрагменты которой публикуются ниже, является тема, которую условно можно обозначить как «смерть тела» (напротив, тема следующей, VII Тетради — это тема бессмертия души). Центральный образ шестой тетради — образ прекрасного юного скульптурно-изваянного тела, гибнущего от соприкосновения с меонально-хтонической «жизнью». Вспомним знакомца С. Н. Дурылина по не осуществленной в 1918 году серии «Духовная Русь» А. Ф. Лосева: «…платоник зрит не только Солнце или свет, но и живое существо, тело, ярко освещенное Солнцем и светом. Платонизм есть учение о статуе, ярко освещенной и резко выделяющейся на окружающем фоне. <…> в основе платоновского учения об идеях лежит прамиф ярко освещенного человеческого тела на вполне темном фоне, так, что все очертания его — чрезвычайно резки, выпуклы и выразительны»[7]. Три ключевых персонажа-«отрока» — безымянный юноша, подросток Шура Шкарин (он же Саша) и погибший граф Капнист (последнего Дурылин прямо называет «разбитой статуей») — являются реальным воплощением этого платонического прамифа. Трава, ветер, звезды, степь, море — вот подлинная стихия всех этих «скульптурно-изваянных» юношеских тел: они тоже воплощенные эйдосы, одушевленные сущности. Трагедия заключается в том, что мир хаоса — в самых разных своих проявлениях — поглощает мир форм. Человеческая грязь, пошлость, глупость не менее страшны, чем революции. Дурылин, «в своем углу», с бесстрастием хрониста фиксирует тотальный обвал культуры — и христианской, и античной — перед наступающим варварством:
 
Брожу по взгорьям в дни глухонемые
И окликаю никлую полынь —
И все ищу в узорочьи пустынь
Обрывки риз увядших Византии.
Прислушиваюсь к волнам Киммерии
И к подголоскам голубых твердынь.
И мнится: ветры из сапфирных скрынь
Износят звоны плавкие Софии,
Несут, несут… И рушат в глубину, 
Хоронят в зыбь с всемирною изменой —
И слушаю один пустынную волну,
И леденею под опавшей пеной,
И горько пью пустую тишину,
Как теплый труп с распоротою веной.



[1] Речь идет о тексте С. Н. Дурылина «В родном углу», частично опубликованном в кн.: ДурылинС. Н. В своем углу. Из старых тетрадей. Вступительная статья Г. Е. Померанцевой. Составление и примечания Е. И. Любушкиной. Публикация 

А. А. Виноградовой. М., «Московский рабочий», 1991. Полный корпус «В родном углу», восстановленный по архивной записи, хранится в МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-265/34 — 37.      



[2]ДурылинС. Н. В родном углу. Вступление. (Это текст от 20/7 сентября 1942 года.) МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н Дурылина. КП-265/35. Л. 5.

[3] Там же. Л. 7.        

[4] См. об этом: РезвыхТ. Н. Комментарии. (Дурылин С. Н. Колокола 
<http://www.russkijput.nichost.ru&amp;gt;.

[5] Фрагменты этого календаря см.: ДурылинС. Н. Венец лета: Сливное дерево. Кузьма и Демьян. Покрой покровом. Светлая седмица. (МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-262/5 — 7, 15).         

[6] Тетрадь I, 9. В указанном издании 2006 года — стр. 104. (В дальнейшем: римская цифра — номер тетади, арабская — номер записи.)          

[7]Лосев А. Ф. Очерки античного символизма и мифологии. М., 1930, стр. 664.


 
Тексты пропущенных «углов» публикуются впервые по: Дурылин С. Н. 
В своем углу. Тетрадь VI. (МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». (МА/ДМД). Фонд С. Н. Дурылина. КП-265/11. Л. 1 — 76; КП-265/12. Л. 1 — 77). 

Оба экземпляра представляют собой машинопись (КП-265/11 — первый экземпляр) с рукописной правкой автора и многочисленными маргиналиями позднего происхождения рукой В. Н. Тороповой и В. Ф. Тейдер (чернилами и карандашом). Авторская правка в обоих экземплярах различна. Автограф не выявлен; возможно, он, как и другие экземпляры-варианты машинописи, сохранился в частных коллекциях. В настоящей публикации по возможности сохранены автор­ские особенности правописания, подчеркивания и разрядки в тексте, авторские сокращения: необходимые пояснения вынесены в примечания. Цитируемые С. Н. Дурылиным архивные документы приводятся без изменения. Угловые скобки обозначают границы необходимых конъектур; квадратные скобки показывают границы опубликованного в «молодогвардейском» варианте в тех немногих случаях, когда сокращенные фрагменты восстановлены в целях сохранения общего смысла тетради. Ссылка внизу страницы принадлежит С. Н. Дурылину. Архивные материалы, послужившие основой примечаний (выдержки из писем, реплики С. Н. Дурылина разных лет, стихотворение), также приводятся впервые.


 
 
Тетрадь VI
 
1926 г. 22 июня н. ст. — 30/VIII н. ст.
Крым.
 
2
 
Евгения Николаевна говорит о Туське1:
— Это не девочка, это какой-то прудон. Прудит, где ни попало.
 
5
 
Ей триста лет. Когда-то одной грудью она кормила барского щенка, а другою будущего Стеньку Разина.
Ну, и выкормила.
 
16
 
К чему ему его молодость?
25 лет. Лицо — 19-летнего юноши. Нежные и крепкие мускулы. Тонкие пальцы красивой руки. Ласка в улыбке, в чуть лукавых глазах. Ласка и зов во всем теле, по-мужски нежном, по-девически стыдливом.
И кому все это?
Глупая жена, от которой ему скучно, скучно, скучно… Немилая работа, которая кладет свою грязную лапу на эти мускулы, пальцы, грудь и давит, и корявит их. А эта лапа в лапе у другой крепкой бабы, которой имя жизнь. Давят лапы на бедную белую, белую, отроческую по невинной свежести грудь, на крепкие нежные руки, на стройные ноги.
И зов идет от груди, мускул, ног, рук, живота, отовсюду:
«Пусти нас, дай нам волю, в степь бы нам, в степь! На коня б, на коня! Или к кому-нибудь на грудь, на такую же крепкую молодую грудь! А с нее в траву, в степную, трепещущую зноем траву, под поцелуи ветра, под тихий сон золотых звезд. Или, нагим бы нам, в море, под морское солнце, нагим бы под голубую волну! Пусти нас, пусти!»
От этого зова у него тоска в глазах. Зов безответен. На зов отвечает вино, — только оно, одно отвечает в немой каменной пустыне города. И я случайно и глухо слышу порой что-то из этого зова. Но чем, чем могу я ответить? А я хочу ответить; я до боли знаю, как тяжко уходить молодости не услышанной… Горе слышать ее уходящие шаги — по городскому, проклятому камню пустыни, горе — настоящее горе!
Бедный и милый друг!
Слушай, что сказал великий и добрый сердцем поэт:
 
Выпьем с горя!
Где же кружка?
Сердцу будет веселей.
 
Там — голубая волна. Там — и степные звезды. Закачает. Заколышет. Заласкает.
 
27
 
В Риме у покойного Эрна2, в присутствии В. Иванова3, был известный аббат Пальмиери4. Аббат был великолепно вежлив, изысканно любезен, расспрашивал о России. Эрн отвечал ему по-итальянски (аббат говорил по-французски). Аббат с поощрительною и благосклоннейшею улыбкою приговаривал, слушая о России:
— …………………………………………………………………….5
 
И вдруг, с очаровательною улыбкою обратившись к Вяч. Иванову, спросил его о предмете его занятий. Вячеслав на превосходном итальянском языке, с обычным своим лукаво-вкрадчивым <лакуна в тексте> стал учено объяснять знаменитому аббату, что он занимается исследованием о религии Дионисия6
На умном лице Пальмиери отразилось любезно скрываемое недоумение. Аббат не понимал, о каком из известных ему Дионисиев идет речь — об Ареопагите, об Александрине7. Вячеслав усугубил объяснения о великой религии Дионисия. Но аббат, внимательно его слушая, продолжал недоумевать. Но вдруг бритое лицо его все преобразилось в улыбку, он радостно и сочувственно закивал головою и, двинувшись в кресле, воскликнул громко:
— Аh! <Вассhо! Вассhо!>8
Он весело кивал головою, давая знать, что он понял, понял, чем занимается странный русский поэт, что этот мудреный Дионисий есть просто давний всеобщий знакомец, веселый старый Вакх, и с итальянской живостью показывал, как он сочувствует занятиям русского поэта, весело, со смехом, повторял:
— Аh! <Вассhо! Вассhо!>
Вячеслав попытался было убедительно настаивать, что он занимается не Вакхом, а именно Дионисием и что религия Дионисия — великая религия. Но тщетно. Вежливый итальянец слушал, улыбался, слушал, кивал головою, но было видно одно — что он твердо усвоил, чем занимается русский поэт:
— Вассhо! Вассhо!
(27-го, вчера, слышал от С. М. Соловьева9. Сегодня записал. 28 ст/ст VI.)
 
30
 
У умершего Брюсова10 был вынут мозг из черепной коробки: было решено взвесить его и хранить особо, — и образовавшаяся в черепе пустота была заполнена смятыми листами газет «Правды» и «Известий».
(Макс)11.
 
33
 
Брюсов читал Максу в 24 г. стихи, у себя в кабинете, на Мещанской.
И вдруг обратился к Жанне Матвеевне12:
— Жанна, выйди: я хочу прочесть непристойное стихотворение Максимилиану Александровичу.
— Мне все равно, — отвечала Ж. М. и осталась.
 
38
 
От человека вечная обида от этих рук, ног, животов, сочных голосов, этого ходячего человеческого мяса — <лакуна в тексте>
От природы — вечная ласка, не принимающая и не желающая никакого ответа.
Я думаю, природа, устами какой-нибудь горной щели, нашла бы желание сказать несколько слов лишь в том случае, если б узнала, что человека больше в мире нет. И это слово был бы вздох облегченья:
— Наконец-то!
 
41
 
[У меня тоска.
«Синее небо, синее море». Теплый ветер. Но не теплеет на сердце.
Тихонько кто-то пальцем едва, едва давит на сердце.]
Не больно. Никакой боли. А только... и в докладе пришлось бы писать, забыв про море и ветер:
«Неприятность имею доложить, что у меня тоска...»
Маслины качают седыми головами.
Масляно и сочно зеленеют туи.
 
46
 
Давно известный мне кусочек Бодлэра13
— ………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….............................
(Р. МСМVIII, р. 312).
 
Как радовал он меня когда-то! В 10-м году, когда я писал «Бодлэр и Лермонтов»14.
А теперь он меня волнует. В нем слышится великая грусть и одиночество. Кого он назвал, кого он вспомнил? Тех, в чьем сердце все было покончено, кто не мог улыбнуться бытию, тех, кто не воспевал «Марго»,— толстую, грудастую бабу жизнь, давящую своей жопой все звездное на земле, — ужасную румянощекую могильщицу жизнь, которая, живя на могилах, пыша здоровьем, огромными руками копает могилы всему, что тянется на земле к звездам, — и тяжелые груди ее, как тугие дыни из мяса, свешиваются над страшной ямой, в которую ушли так быстро и легко Байрон, По, Лермонтов, Леопарди (об испанце Эспрончеде — ничего не знаю, а Теннисон попал сюда до своего «лауреатства». Их-то всех перечислил Бодлэр. Только он не прав, когда пишет: «<лакуна в тексте>»
Одного француза он мог бы назвать: самого себя.
8.VII нов. ст.
(вчера переписал и дополнил «Бодлэр в русском символизме»).
 
47
 
[Это было вчера.
Утонул юноша 18 лет, Капнист, «бывший граф». С ним случился разрыв сердца во время купания.
Дети, купаясь, наткнулись на его тело, а затем море выложило его на берег.
В Коктебель он пришел искать работы; жизнь была голодна и исполнена муки многой;] принят был чернорабочим инженером, работающим по взрывам для добывания пуццоланы, и поселился где-то у Манасеиных, т. к. у Макса не нашлось ему места. На сегодня должен был отправиться в экспедицию в горы, что устроил ему инженер.
[Он лежал у моря, на гальке. Тело было прикрыто его же блузой и бельем; лицо — матерчатой шляпой. Около него лежали сандалии. Только ступня одной ноги и перехват одной руки у плеча были обнажены. Кругом стояла любопытная праздная толпа — и у одного Макса было лицо человека. Солнце сияло. Синело море. В десяти-двадцати саженях от трупа поворачивались на солнце, лежа на песке, толстые голые дамы, как боровы, еще подальше — плескались в море, нежились, подставляли под солнце голые спины, животы, отвислые груди, жирные бока. Хотелось выхватить револьвер и выстрелить в это отвратительное копошащееся живое мясо.]
А ступня у юноши была стройна и тверда — и прекрасно вычерчены пальцы ног, а перехват руки крепок и нежен, и вспомнилось до ужаса, что когда-то мать целовала у него, у ребенка, каждый вершок его тела, каждый мускул и выгиб, и радовалась, что растет этот каждый лепесток распускающегося цветка — юнеющего тела, что крепнут мускулы руки, что тверже и совершеннее делается очерк и форма ступни... И вот все это — под яркими лучами солнца лежит распростерто, брошено, на пороге падали... Да, падали!
[Те — копошащиеся на песке и такие же голые, как он, — они не падаль только оттого, что копошатся, а он, недвижно лежащий, бледный, спокойный, такой прекрасный (о, во сколько раз прекраснее всех их!) — он на пороге падали, и к вечеру, под этим зияющим солнцем, он неотвратимо превратится в тлеющую падаль…
Что же отделяет его, падаль, от них, не падали? Их живущая душа? Но жизни и бессмертия этих душ не хватило на то, чтобы увести эти голые тела прочь от внезапного таинства смерти, чтобы не оскорблять его своими голыми задами и боками. И почему падаль — он, а не они? Почему падаль его тишина и молчание, а не их плеск в море и возня в песке? Отчего пахнуть должно не от них, а от этого прекрасного юношеского тела?
«Люди до того отвратительны, что у меня хватило бы блевотины, чтобы залить ею всю землю».
Этот вопль Флобера слышался невольно под этим великолепным солнцем, над этим не нужным никому трупом, лежащим на накаленном берегу синего моря, обрамленного голыми телами.
И не только люди. Такой до бесстыдства равнодушной представляется природа, что мутит от холодного блеска морского сапфира и пробуждается тошнота от червонного золота солнца.
Итак: люди, природа…
А Бог?
Об этом хочется просто не думать: заткнуть уши, закрыть глаза, зажать рот — и не думать: никак не думать.
А выть над этим чужим, никому не нужным трупом, у которого нет хозяина.
8.VII
(Вчерашний день, сегодняшняя ночь, сегодняшний день всё об этом.]
Я видел его брата. Он приехал с матерью. Говорят, похож. Высокого роста. Тонкий орлиный профиль. Порода.)
[P. S. Была панихида… Лёля15 говорит: как хорошо он улыбается.
Если бы не было этого, можно было бы — или сойти с ума, или примириться с тем, что все — падаль.
Боль моя не в том, что не верю в Него, но в том, что не вижу Его, когда видеть было бы спасением. Не видно Его там, на жарком берегу, подле этого трупа. Не вижу, чтоб и другие видели. И не вижу, как видеть. Ни краешком Его ризы не казался мне прикрыт юношеский труп, а только бедною блузою из ситца. Все же обычные речения вроде: «Там ему лучше», или: «Быть может, Бог спас его от тяжелой жизни», или: «Кто знает, что ждало бы его в будущем?» — все эти обычные опыты конкретной теодицеи над трупом, — все эти утешения, которые твердят в подобных случаях участливые священники вроде отца Алексея и вообще все добрые люди, кажутся мне кощунствами и утешениями лукавого старца «Луки» из «На дне».
Какой великой святыней звучит в сравнении с ними не только великое слово: «Бог дал — Бог и взял», но если нет на него силы, на это суровое слово, то даже простое, страдающее человеческое «не знаю» — лучше и прекраснее, или полное молчание, живая, недоуменная, точащая сердце, боль молчания. Какой мудростью звучит в сравнении с этими обывательскими теодицеями <лакуна в тексте> — спокойные древние слова:
 
Листьям в дубраве подобны сыны человеков:
Ветер одни по земле расстилает, другие — дубрава,
Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают —
Так человеки: одни нарождаются; те погибают.
 
Как верно, просто: «те погибают».]
48
 
[И еще в этой смерти — бездна одиночества. Человек человеку не нужен. Вот аксиома. Но тогда кому он нужен? Природе? Как охотно она сбросила бы его с себя, докучно бередящего ее великолепный сон.]


В Коктебеле горстка людей. И гибель человека не остановила ни на секунду жизнь этих человеков: так же вкусно ели, пили и лежали рядом с трупом, весь день, до вечера, лежавшим на песке. [Разбита статуя навеки и никому нет дела до того, что она разбита. Это оттого, что нет никакого любования человеком — как есть любование морем, горами, картиной, пьесой на сцене. 
И оттого, что никто не любуется на человека, на это юное тело, грудь, руки, лицо, улыбку, — если нет вожделения или нет прямокровной связи, — если никому не люб человек, как создание искусства бытия, — то никто и не пожалеет, что это создание разбито, безжалостно брошено, как ветошь и падаль.


Человек человеку — не волк, а старая, ненужная тряпка, коробка от папирос: волка нужно бояться, а на коробку наступают ногой и выбрасывают в мусорные ящики тряпку.
8—9 VII.]
 
54
 
Однажды, сидя у Бугаевых, вечером, Брюсов внезапно встал и, дернув за особый лампогаситель, потушил лампу. В темноте ушел, не сказав ни слова. Это был — символический жест, долженствовавший изображать: так сумрак победит свет.
Наутро А. Д. Бугаева, мать А. Белого, говорила домашним:
— Я всю ночь не спала. С потолка ко мне все время спускался этот ужасный Брюсов.
(От С<ергея> М<ихайловича> С<оловьева>)
 
62
 
Нужно открыть «вечно-муравьиное» — некую бесконечно малую, но крепчайшую эссенцию «муравьёвства», — и прививать ее всем рождающимся детям.
Тогда будет хорошо на земле. Тихо и муравьёвно. Покорно, планомерно и постоянно будет копошиться огромный земно-шарный муравейник. Вот когда придет довольство и счастье. А бомбу бросить в эту счастливую кучу можно будет только с Марса. Но и то некому. Там никого нет. Какая картина: муравейник, облепивший небольшой шар, несущийся в бездонной, в безотзывной пустыне!
64
 
В. К. Звягинцевой16
 
Как будто ласточка крылом
В полете вольном и стрельчатом,
Меня коснулась ты стихом
И сизогрудым, и крылатым.

Как радует меня излом
Его стрельчатого полета —
За озолоченным окном —
В высь заревого водомета.

И песенной твоей росой
Душа освежена2 на зное,
Впивая песенный покой
В вечернем золотом покое.
И тянется вслед за тобой
Своею песней запоздалой,
Как за ушедшею зарей,
Луч, от зари своей отсталый*.


23. VII. День.
 
 
65
 
Пожалеть — я тебя пожалею — 
Только сердце не станем жалеть.
К голубому, к сухому шалфею
Льется лютиков звонкая медь.

Луч сверкающий золотом кован
И осыпан враздробь бирюзой.
И каким колдуном зачарован,
Обогачен колдуньей какой?

Есть за сердце безценная плата —
Собирай только вольно вокруг.
Самоцветы, что вправлены в злато,
Расточает расщедреный луг.

Этой платы исчислить не смею —
А ларцом будет лютиков медь.
Пожалеть я тебя пожалею — 
Только сердца не будем жалеть.
 
(Виктору17, На сегодняшнее письмо. 23.VII.)
 
68
 
Ты ли пела, иль тобою пел
Кто-то дальний, там, за окоёмом — 
Кто решать бы, глупый, захотел,
Плача над зеленым буреломом?

Что за песня, если нет в ней слез? —
И слезится тихо заряница
За оградой из косых берез
Над крестом, где черная криница.

Подобрать бы, спрятать жемчуга
Заряничных зерен неокатных —
Да сторожкий месяц на рога
Поднял нити жемчугов закатных.

Нанизать бы сердцем, не рукой 
Песни слезовое ожерелье, — 
Да на сердце налегло доской, 
Камнем передсмертное безделье!
 
28.VII
(Написал 26, под впечатлением, как 25 в суб<боту> вечером 
Марья Степановна18 пела «Зарю зареницу»)
71
 
                                                             Шуре Шкарину.
 
Тебе шестнадцать лет, а будет тридцать, сорок,
И в переданной тьме с тоской познаешь ты,
Как юный взор твой был на звездный оклик зорок
Сквозь злую боль вселенской слепоты.

И вспомнишь ночь, и раненое море,
И звездный мост над древней глубиной,
И звездный след в волнах, и звездный след во взоре, 
Оставленный единою ладьей.

Тот след отыщется ль в душе твоей предзимней,
И в тусклом трепете зари твоей вечерней,
Из берегов земного бытия.
К ней юность всех гостеприимней.
 
4.VIII.
 
74
 
Никого мне сегодня не нужно 
И никто мне сегодня не дорог, 
Сердце, что ли, недужно
Или греется на сердце ворог —
Не пойму и понять недосужно!
Погадать мне — без месяца сорок19,
А по сердцу — считать не охота!
Только там, — начал друг или ворог,
А идет, не скудея, работа…
Вот работе бы этой конец —
Был без золота б золот венец!


4.VIII.
 
75
 
Шуре.
 
Ты подарил мне камень дымный. 
В струях остылого огня
Он белизной огнеприимной, 
Как лаской, радует меня.
Как он, тверда, как он, прекрасна
Да будет молодость твоя.
И с белизной его согласна
Да будет радость бытия!
А мне в пути моем усталом
Он будет верный талисман, 
Ведущий по тропинкам малым 
На верный берег, за туман.
И с ним в руке, хранить я буду
Твой милый образ, встречник мой,
И нашей встречи не забуду,
Как не забуду камень твой.
 
29.VII.
76
 
Е. Ф. Юнге20 пишет Достоевскому после «Карамазовых» про свое детство:
…«Как сильно я благодарна Вам, именно благодарна. Не смейтесь над моими утрировками, — но, право, это чувство однородное с тем, как чув­ст­вуешь в детстве, когда восторгаешься природой или наслаждаешься каким-нибудь удовольствием, и в душе рождается какая-то горячая благодарность к Создателю. Я часто оставляла елку, чтобы побежать помолиться, а потом часто перед красотою заката падала на землю в восторге и немой молитве»
(Восп<оминания>. М., «Сфинкс», стр. IХ).
 
77
 
За торжественным обедом у кого-то из синодальных сановников, где было много дам, присутствовал Антоний Волынский21. Сидя среди важных дам, он вел «антониевы разговоры» с обычным своим вольнословием и свободоязычием. Сидевший поодаль старичок-архиерей из далекой Сибири одним ухом вслушивался в разговоры знаменитого владыки и, наконец, обратился к нему:
— Ваше Высокопреосвященство, я слышу, неоднократно упоминаете слово: Амур… Я знаю Амур: это река большая и судоходная…
(От С. М. Соловьева, слышавшего от Нестерова)
 
78
 
Разговор с Сашей со слезами, за 3 часа до его отъезда.
 
И в радость прерванной разлуки
И в знамя новых дружных встреч
Тебе несу, как прежде, муки
И душу посекавший меч.
Развертывает Ангел строгий
Былые годы в новых днях
И учит жить былой тревогой
Со старой песней на устах.
И вкладывая руку в руку,
О, обретенный снова брат,
Благословляю я разлуку,
Нас съединившую стократ.
 
19. VIII.
 
79
 
Волны ползучие впадины выбили
В темно-шафранных пустынных утесах.
Волны ль зовут к настигающей гибели —
Рушится ль зов этот в срывах и сбросах?
В шуме прибоя ль, в часы нападения,
Сердца земного в болезненных шумах —
К гибели зовы гремят в разрушении
В сердце хладеющем и рвущихся думах!
 
84
 
От природы, от себя, от человека, от смерти — отделялся человек завесами. Одни были из пышной, толстой, златокованой парчи; они хорошо все закрывали и под их закрытием легко и прекрасно, покойно и прочно было жить: человек разодрал эти завесы, — и лишь клочья их, уже ничего не прикрывающие, висят на мировом шнурке; повешены были новые занавески, более тонкие, подвижные, переменные, но тоже прекрасные — завесы искусства, философии, — они также изорваны и прохудились от времени; висит теперь тонкая, из всех тончайшая, занавеска из бумаги, поминутно меняемая, слабая и шумная (шумная оттого, что из бумаги: шумит, пока не смокла от дождя) занавеска «науки» — и человек думает, что ею он прикрыт и прочно защищен от бездны, от страшной Паскалевой пустоты, от ледяной Эйнштейновой «относительности»… И в мыслях нет, что там, под ним, бездонный океан. Шумит еще не до конца смокшая бумажка, всем видная и приметная, — и радуются слепцы, напрасно ищущие, где дорога, «поверив чувств слепым поводырям»22.
 
22. VIII.
 
86
 
Лермонтов — это перерванная радуга русской поэзии: дуга ее отрезана на первом чистом взлете, на светлом и вольном, но еще не полном, касании к небу23.
…Всем — даже поэтам (С. М. Соловьев) — виднее ее темно лиловый упор в землю, ее исход, чем ее восход — ее лазурный огонь касания к небу… А только в этом касании душа радуги.
 
93
 
Попадья говорит с восторгом:
— Окрестности восхитительные: то — горка, то — местоположение; то — горка, то местоположение...
29.VIII. (Акгута. Попадья, вероятно, Кашинская).
 
94
 
Я представляю себе, как Пушкин листует страницы современных журналов, как Лермонтов раскрывает на секунду стих Безыменского, как Ал. Иванов тихо проходит по залам современной картинной выставки, как Глинка в халате, одним ухом, в щель, слушает звуки Прокофьева и Мосолова, как Крылов слышит, как дети отвечают на уроке басни Демьяна Бедного… и я чувствую, с какою торопливостью спешат они уйти в свои тихие места, где нет стихов, картин и звуков, и с какою едкою усталостью спешат они смежить свои веки, чтобы ничего не видеть и тешить себя мыслью, что не продолжили их — стихи Безыменского и звуки Мосолова, а что после них — наступила благородная пустая тьма, — мир безобразный и беззвуковой.
29.VIII.
 
95
 
Брожу по взгорьям в дни глухонемые
И окликаю никлую полынь —
И все ищу в узорочьи пустынь
Обрывки риз увядших Византии.
Прислушиваюсь к волнам Киммерии
И к подголоскам голубых твердынь
И мнится: ветры из сапфирных скрынь
Износят звоны плавкие Софии,
Несут, несут... И рушат в глубину, 
Хоронят в зыбь с всемирною изменой —
И слушаю один пустынную волну,
И леденею под опавшей пеной,
И горько пью пустую тишину,
Как теплый труп с распоротою веной.
Писано 26.VIII.
Записано сюда 29.VIII.
97
 
— Хотите бессмертие?
— Нет. Не хочу.
— Хотите вечность?
— Нет, не хочу.
— Хотите вечного блаженства?
— Простите, не хочу.
— Хотите истины?
— Ни капельки не хочу. Позвольте пройти.
— Куда вы?
— Вот к этому человеку на стуле, у окна. У его стула, рука в руку с ним, я просижу всю мою жизнь. А когда я умру, он меня похоронит. И больше я решительно ничего не хочу.
 
98
 
«Кавказский пленник» — молодое произведение. «Капитанская дочка» — старое. «Демон» — молод. «Купец Калашников» — стар. «Одиссея» старее «Илиады», всегда и всякая «Одиссея» старее всякой «Илиады», — будь этой «Илиадой» — «Кавказский пленник», «Демон», поэмы Байрона, даже «Карамазовы» — все равно — они будут моложе и зеленей таких «Одиссей», как «Капитанская дочка», «Калашников», «Герман и Доротея», «Деды» Мицкевича. И у Лермонтова в 26 лет были уже свои «Одиссеи» — «Калашников», «Тамань», «Максим Максимович», а у Достоевского их еще не было и в 60: но должны были быть: недаром он «Песни зап<адных> славян» — этакую типичнейшую «Одиссею» — так любил у Пушкина вместе с «бурой медведицей» и др. «одиссейными» стихами. Но поразительно, что в 26 л<ет> Лермонтов не только имел уже опыты своих «Одиссей», но и сознавал всю необходимость окончательно перейти в своем творчестве к «Одиссеям», написав юношей и мальчиком столько бурных «Илиад» («Демон», «Измаил-Бей», «Хаджи-Абрек», «Маскарад» и т. д.):
 
Любил и я в былые годы,
В невинности души моей,
И бури шумные природы, 
И бури тайные страстей.
 
Любил — «Илиады» и свою жизненную «Илиаду».
 
Но красоты их безобразной
Я скоро таинство постиг,
И мне наскучил их несвязный
И оглушающий язык.
 
Язык — оружие бряцающей Илиады, и —
 
Люблю я больше год от году,
Желаньям бывшим дав простор,
Поутру ясную погоду,
Под вечер тихий разговор —
 
«Одиссею» и все материалы к ней, до «ха-ха-ха», «хи-хи-хи» и «<Ишки24> Мятлева стихов» включительно.
[Живи Лермонтов, он был бы величайший русский романист. Это чуял мудрый юрод Гоголь, сказав, что из Лермонтова «готовился великий бытописатель». И роман Лермонтова шел бы от «Капитанской дочки», а не от «Шинели» и «Мертвых душ», как пошел он у Тургенева и Достоевского, и была бы прекрасная ясность в русской прозе, глубокая слаженность и точная строгость — эта истинная поэзия прозаической речи, и была бы… Но демоны метят верно в того, в кого им нужно попасть наверняка, или заводят в болото, как завели Блока и Есенина. По Лермонтову должен был бы быть вечный траур в русской литературе, ежедневная панихида.
29.VIII.]
99
 
Теплятся жизни человеческие, теплятся молодые, зрелые, старые, там и тут, как цветы, как сухие травы и ломкие злаки. Ветры их косят. Дождик их мочит. Своим осенним сухоломом, сами для себя, сами собой удобряют землю, бросают семена, чтоб вновь поднимались из земли зеленые язычки всходов, вновь теплились цветными огоньками и вновь сухоломом осенним удобряли себя, чтоб вновь поднимались из земли зеленые весенние язычки и… «у попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса — он ее убил, и в землю закопал, и надпись написал: „у попа была собака, он ее любил…”» — так без конца. Нет, до какого-нибудь конца, но не зависящего ни от попа, ни от собаки.
 
29 — 30.VIII.
 
А пока цветите-теплитесь, цветы, травы и злаки, милые, юные зеленые язычки земли, — и не думайте, — или старайтесь не думать, что века веков, всею природою, всем человечеством, всем бытием твердится докучная детская сказка про попа и его собаку…
 
105
 
Среди рукописей Пушкинского Дома я нашел листок, который привожу целиком. Он весь писан рукою Лескова25, за исключением двух строк, писанных Писемским26, что сбоку отмечено самим Лесковым же.
 
«Особенно драгоценный манускрипт Алексея Феофилактовича ПИСЕМСКОГО.
Дубликата не существует
Отзыв Ф. Вулгарина о Н. В. Гоголе — письмо А. Ф. Писемского.
Это мальчишка, который говном пишет на заборе хуи
(Собственноручное начертание руки А. Ф. Писемского)
7 окт. 72 г. мы были у Писемского в гостях. Париж вечером и он разсказывая при дамах о Гоголе привел вышеписанный отзыв о нем Ф. Булгарина. Отзыв этот по неудобству произнести его при дамах Писемский написал на этом клочке и предъявлял мужчинам, — мне, Кашпиреву и Авсеенке. Я взял эту бумажку на память о Булгарине и Писемском».
 
Н. Лесков.
(Дашковское собрание27)
 
106
 
Из лесковских рукописей того же собрания. Листок бумажки. На нем торопливо, — и не в обычных условиях писания не за столом, а еле-еле, — написано:
«Дорогой Николай Семенович!
Неоткажи, мой друг, приехать ко мне сегодня около 12 1/2  ч. для подписания моей духовной: я очень занемог, так что едва ли встану.
Весь твой С. Терпигорев28».
Рукою Лескова тут же, пониже, приписано:
«И приду, хотя знаю, что ты врешь:
„Умираешь, а ногами дрыгаешь”
Твой Н. Л.»
Ответ, очевидно, так и был переслан Терпигореву.
113
 
Больно. Больно. Больно.
Из корня по стволу, по веткам, по сучьям идет боль.
— Вот посмотрите: прекрасная статуя.
— К черту. Больно.
— Вот умная книга. Прочтите.
— Туда же. Больно.
— Вот… вот… вот…
— Ничего не надо. Все вздор. Больно.


И тянется, тянется к сердцу милая рука, простая, с напружившимися жилками, в паутинке складочек на ладони, но теплая, но родная, — и дает сердцу тепло, какой-то клубочек тепла разматывает на сердце, и боль стихает… 
И опять шумит дерево (— человек) листьями, и встряхивается целой их шапкой, и стоит под ветрами до тех пор, пока не придет дровосек и не срубит его…


 
 
 
ПРИМЕЧАНИЯ
 
 


Евгения Николаевна — возможно, Е. Н. Ребрикова (1891 — 1977), художница, близкая крымская знакомая М. А. Волошина. Туська — Наталья Алексеевна Сидорова, дочь Алексея Алексеевича Сидорова и Татьяны Андреевны Сидоровой-Буткевич; в будущем — искусствовед, друг и корреспондент Дурылина, в 1970-е годы — хранительница архива своего дяди, прот. Сергия (Сидорова). См. об этом: 
Бобринская В. С. Жизнь священника Сергия Сидорова и его семьи. — В кн.: СидоровС. А., прот. Записки священника Сергия Сидорова. М., ПБСТИ, 1999, 
стр. 143.


Во втором фрагменте шестой тетради обыгрывается фамилия Пьера Жозефа Прудона (1809 — 1865), французского экономиста, теоретика анархизма, социолога.


2Эрн Владимир Францевич (1882 — 1917) — философ, представитель русского религиозно-философского Ренессанса, знакомый Дурылина по Религиозно-философскому обществу памяти В. С. Соловьева. О совместной деятельности и взаимоотношениях Дурылина и В. Ф. Эрна см.: «Взыскующие Града. Хроника частной жизни русских религиозных философов в письмах и дневниках С. А. Аскольдова, 
Н. А. Бердяева, С. Н. Булгакова, Е. Н. Трубецкого, В. Ф. Эрна и др.». М., 1997; Голлербах Е. А. К Незримому Граду. Религиозно-философская группа «Путь» в поисках новой русской идентичности. СПб., 2000.


Фигура Вячеслава Ивановича Иванова (1866 — 1949), поэта, мыслителя и переводчика, человека, близкого Дурылину идейно и — в середине 1910-х гг. — лично, вызывала любовно-иронические оценки у Дурылина позднего, автора «Углов». «„Вячеслав Ива2нов”. Никто не говорил никогда: „Ивано2в”. А если б сказать...» (I, 29).
Впрочем, сам С. Н. Дурылин в 1926 году в стихотворном портрете из цикла «Москва», предпринял вполне удачную попытку реабилитации Вячеслава Иванова — в качестве именно «Иванова», а не «Иванова»:
 
«Вячеслав Иванов, в Москве
 
Всегда с словесною обновой,
До Тютчевских дожив седин,
Ты с речью ковано-парчёвой
Несешь дары твоих новин.

В часы мыслительных радений
И споров, и полночных слов
Ты был, как общник прежних прений,
Где был соратник Хомяков.

Но в забурлившем вихре споров
И философских теорем — 
Ты слышал вопли древних хоров
И бег аттических трирем.
С Собачьей выходя площадки 
Под лживый свет обманных лун, 
Он был на миг лукаво-краткий, — 
Из круга вышедший ведун.


И те, что в бездну заглянули,
В него упрятаны зрачки,
И так уныло утонули
В воротнике седом виски.

Сквозь тяжесть царственного злата
И византийский гордый шелк,
Как слышался в тебе богато
Московской речи пестрый толк.

И твой аттический гиматий 
Изобличал российский лен,
Когда в час дружеских объятий 
Ты был по-русски умилен,

И русской сдабривал улыбкой
Витийство византийских слав.
Нет, ты — Иванов не ошибкой
И не обмолвкой — Вячеслав».
 
(Дурылин С. Н. Стихотворения. МДМД. Коллекция «Мемо­риальный архив». Фонд 
С. Н. Дурылина. КП-262/9. Л.19 — 20/).


Аббат Аврелий Пальмиери— католический священник, сторонник 
диалога между православной и католической церквями. Впервые посетил Россию в 1905 году. Сформировал коллекцию русских православных печатных изданий в Ватиканской библиотеке. Ср.: «Такие крупные представители католического богословия, как о. Пальмиери, признают религиозное братство православия». (Эрн В. Ф. Меч и крест. Острие русско-польских отношений. — В его кн.: Сочинения. М., 1991, стр. 336).


Лакуна в тексте.
Речь, по-видимому, идет о подготовке к важнейшей работе В. И. Иванова «Дионис и прадионисийство» (1923).
Дионисий Ареопагит— христианский мыслитель V — начала VI века н. э., представитель поздней патристики. Дурылин, как и многие культурные люди своего времени, был знаком с «Corpus Areopagiticum»: среди черновых записей конца 1910-х — начала 1920-х годов сохранился его конспект и фрагменты собственного перевода одного из важнейших текстов Дионисия «О небесной иерархии».Дионисий Александрин (Дионисий, епископ Александрийский) — церковный писатель IV века н. э., толкователь Апокалипсиса. Ср.: «В книге III, гл. XXVIII Евсевий вскользь, в придаточном предложении, упоминает, что современник его Дионисий, епископ Александрийский, во второй книге „Обетований” <…> „говорит нечто об Иоанновом откровении”» (Эрн В. Ф. Борьба за Логос. Филологизирующий астроном. — В его кн.: Сочинения, стр. 243).
Лакуна в тексте. Восстановлено по контексту.
Лучше всего о своем друге, поэте и философе Сергее Михайловиче Соловьеве (1885 — 1942), Дурылин рассказал сам: «Сергей Михайлович Соловьев <…> внук историка России, племянник Вл. Соловьева, сын М. С. и О. М. Соловьевых, троюродный брат А. Блока (по материнской линии).
Столько надежд было связано с этим именем! Было время, когда в этих стихах видели пушкинскую ясность и ждали от него пушкинских стихов. А он был лишь Дельвигом несуществующего Пушкина. Он и читал в „Мусагете” однажды реферат о Дельвиге, о его русском эллинизме; на докладчика весьма яро напал Вяч. Иванов.


Я любил Сергея Михайловича и был, смею сказать, любим им. Я написал о нем статью „Луг и цветник” о третьей книге его стихов, и он был тронут моей статьей. 
Он был поэт искренний и истинный, но…


Вспоминаются слова Б. Садовского — злые, во многом справедливые: „Владимир Соловьев прошел крупными шагами по философии, богословию, поэзии, — и оставил глубокие следы. Сергей Михайлович хочет идти вслед за ним, и приходится ему не идти, а скакать из следа в след. Что же мудреного, что то и дело приходится оступаться?”
Биография была сложная: поэт превратился в священника, в доцента духовной Академии, затем в униатского священника, затем опять в православного и, наконец, вновь в униатского. Были и униатские стихи.
В 1926 году славно прожили мы с Сергеем Михайловичем лето в Коктебеле, под кровом синего неба и милого Макса Волошина.
Сергей Михайлович умер в Казани в больнице для душевнобольных, в 1941 году (в 1942-м. — А. Р.), эвакуированный из подольской лечебницы.
Одно из дорогих мне воспоминаний — этот путанный (но никого не запутавший) человек с историческим именем, последний представитель рода славного в истории русской культуры, прекрасный душой, добрый сердцем, несомненно талантливый — и глубоко несчастный <…>».
(ДурылинС. Н.Антология «Мусагет». Комментарий. После 1942 г. Маши­нописная копия. МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-325/5. Л. 33 — 34).
Я глубоко признательна Михаилу Юрьевичу Гоголину за возможность ознакомиться с автографом этого текста.
10 Отношение Дурылина к одному из важнейших представителей русского символизма Валерию Яковлевичу Брюсову (1873 — 1924) отчетливо прослеживается в его тексте: Дурылин С. Н. Бодлер в русском символизме. Статья. Машинопись с рукописной правкой неустановленного лица и автора. 1926, 1941 (МДМД.Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-268/7).
11 Макс — Максимилиан Александрович Волошин (1877 — 1932) — поэт, мыслитель, художник; друг и корреспондент Дурылина. Ср.:
«Милый, милый Макс!
Он умер мудрецом, поэтом, художником, человеком в своем Коктебеле в 1932 году, любимым и оплакиваемым всеми, кто его знал в эти годы — 1920-ые и 1930-ые.
А тогда, — совестно признаться, — мы посмеивались над „горелым, бурым, ржавым цветом трав” в его стихах, над спондеями в его ямбах (Сидоров ухитрился поздравить любезно его с тем, что в его стихах есть „игра спондеями”, — это что-то [от] медвежьего танца), подсмеивались над его парижским пальто, блестящим цилиндром, над его толщиной и бритым подбородком (Садовский даже дерзнул сказать ему: „Вы похожи на Репетилова при разъезде на <крыльце>”, над его чтением „Акселя” Поля Клоделя, его „Дору” у Эллиса и т. д. Когда я встретился с Максом в 1926 году у него в Коктебеле, — он был другой, — или тот же, но впервые познанный в правде его высокого духа и таланта.
Я написал горячие стихи к этому новому для меня Максу, — мудрецу, поэту, мыслителю, человеку, — и вплоть до его смерти были связаны крепкой дружбой, были на „ты”.
Теперь стихи его, помещенные в этой книге, радуют меня своей глубокой правдой: 

я знаю теперь, что все в них подлинно: любовь к матери-земле, к ее великой пустыне, к этой „Киик-Атламой костистой”, к южному солнцу — и к великой творческой мудрости, воплощенной во всем этом необозримом окоеме Земли, моря и неба».


(Дурылин С. Н. Антология «Мусагет». Комментарий. Л. 12.)
 
Дурылин — адресат известного волошинского стихотворения «Готовность» (1921)
12 Жанна (Иоанна) Матвеевна Брюсова (урожд. Рунт; 1876 — 1965) — жена 

В. Я. Брюсова. Общение Дурылина с ней продолжалось и много после смерти Брюсова. Ср. письмо Дурылина П. П. Перцову от 11 февраля 1940 года:


«Милый, дорогой, долготерпеливый Петр Петрович!


<…> Кстати, сообщу Вам сверхъестественную новость. Я видел на днях 
И. М. Брюсову, и она сообщила мне, что у нее был… Александр Добролюбов! Да, да, исчезнувший в народе А. Добролюбов, Natura Naturans „Из книги невидимой”!


Он — штукатур по профессии, пишет стихи (по словам Брюсовой плохие) и мечтает напечатать статью о Блоке.
Все это уж было когда-то, только не помню когда! Еще одна легенда приказала долго жить!
Ваш С. Д».
МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд П. П. Перцова. КП-322/4. 
Л. 2 — 3).
13 К сожалению, парижского издания Бодлера 1908 года выпуска комментатору найти не удалось.
14 Текст сохранился: РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 5.
15 Лёля — Елена Николаевна Гениева (1917 — 1982), дочь Николая Николаевича Гениева и Елены Васильевны Гениевой, переводчицы, духовно близкого Дурылину человека из круга о. Алексея Мечёва.
16 Вера Клавдиевна Звягинцева (1894 — 1972) — поэтесса и переводчица; друг и корреспондент Дурылина с 1929 года. Первый сборник стихотворений 
В. К. Звягинцевой вышел в 1922 году. См. также: Звягинцева В. К. Избранные стихи. М., 1968.
17 Виктору — возможно, речь идет о зяте М. В. Нестерова Викторе Шретере.
18 Марья Степановна Волошина (урожд. Заболоцкая; 1887 — 1976) — вторая жена М. А. Волошина, после смерти мужа — наследница и хранительница «Дома поэта» в Коктебеле. Ее роль в сохранении творческого наследия Волошина во многом сродни деятельности И. А. Комиссаровой-Дурылиной, жены Дурылина.


19 «Погадать мне — без месяца сорок» — это стихотворение, написанное в августе 1926 года, свидетельствует о дате рождения Дурылина: 14/27 сентября 1886 года. В силу ряда биографических обстоятельств Дурылин был вынужден изменить в официальных бумагах дату своего рождения на 1877 год. Эта ошибка попала во многие словари и энциклопедии.


20 Екатерина Федоровна Юнге (урожд. гр. Толстая; 1843 — 1913) — корреспондентка Ф. М. Достоевского (1880 год); художница, переводчица, друг М. А. Волошина. Речь идет о книге: Юнге Е. Ф. Воспоминания (1843 — 1860). М., «Сфинкс», 1914.
21 Архиепископ Антоний Волынский, в миру Алексей Павлович Храповицкий (1863 — 1936). Был одним из трех реальных претендентов на патриарший престол, отстаивал необходимость отделения церкви от государства. После эмиграции (1920) стал идеологом правой эмиграции, а затем возглавил Русскую православную церковь за границей. Биобиблиографические сведения о нем см.: «Православная энциклопедия». Т. 2. М., 2001.
22 «…поверив чувств слепым поводырям» — неточная цитата из заключительной строфы стихотворения А. Ф. Фета «Смерть» (1878): «Слепцы напрасно ищут, где дорога, / Доверясь чувств слепым поводырям. / Но если жизнь — базар крикливый Бога, / То только смерть — его бессмертный храм».


23 Дурылин обыгрывает цитату из письма В. С. Соловьева А. А. Фету от 27 января 1889 года: «И хоть не над прудом, а над целым океаном человеческой бессмыслицы приходится плакать, но есть и утешение, пока над этим мутным потоком недвижимо стоит светлая радуга чистой поэзии(курсив мой. — А. Р.) и заранее празднует будущий мир неба с землею» («Письма В. С. Соловьева». Т. 3. СПб., 1911, стр. 120). Это письмо цитируется в финале программной работы Дурылина 1910-х годов «Вагнер и Россия. 
О России и будущих путях искусства» (1913).


24 Цитируется стихотворение Лермонтова «<Из альбома С. Н. Карамзиной>» («Любил и я в былые годы…», 1841). «Ишки Мятлева стихи» — из того же стихотворения.
25 Занятия Дурылина личностью и творчеством Н. С. Лескова, безусловно, есть тема отдельного исследования. Лучше всего история дурылинского «Лескова» изложена самим Дурылиным:
«<…> доклад о Лескове прочитан мною 1 декабря 1913 г. в закрытом заседании Общества памяти Вл. Соловьева. Председательствовал Г. А. Рачинский. Присутствовали и участвовали в прениях Вяч. Иванов, Е. Трубецкой, С. Булгаков и др.
После доклада, долго спустя, Трубецкой укорял своих учеников, будущих „сменовеховцев” — Устрялова, Ключникова, что они не были на докладе: „Замечательный доклад! Какой язык! Какая новизна мысли и темы!” Я повторял доклад в Москве, в виде публичной лекции, с благотворительной целью.
Дней через 5 после доклада издательство „Путь” предложило мне написать монографию о Лескове для серии „Русские мыслители”. Я работал над монографией в 1914 — 1915 годах. Война мешала, а революция оборвала работу навсегда. Летом 1914 г. я ездил в Воронеж к секретарю Лескова Богословскому, работавшему с ним в 1890-ых годах, будучи студентом. Он (в Воронеже он заведовал каким-то ремесленным училищем-приютом) много рассказывал мне об интимной стороне жизни Лескова. Я кое-что лишь мог внести в текст. В 1915 году, живя в Михайловском, в Калужской губ<ернии>, я читал только что написанные главы по вечерам, за чаем, в присутствии Н. К. Метнера, который страстно любил Лескова. „В обмен” он играл на рояле свои „Сказки”.
В 1916 г. я напечатал 2-ю часть доклада под заглавием „О религии Лескова” в киевском журнале „Христианская Мысль” (IV. 16) (там туча опечаток).
В 1918 году какой-то издатель (уж не помню, кто) — предложил мне издать совершенно готовую 1-ю часть монографии. Я кое-что изменил в ней и сдал ему под заглавием „Весь в Россию”. Ничего из этого не вышло.
В 1925 году по случаю 30-летия смерти Лескова — М. А. Петровский предложил мне прочесть доклад о нем в Государственной Академии Художественных Наук, в секции русской литературы. Я прочел — как работал (писал) Лесков. „Прели” Пиксанов, Цявловский, был Кашин.
Этим кончается история моего „Лескова”.
Он имел в свое время исключительный успех. О нем говорили, как об открытии Лескова. Действительно, за много лет после Фаресова (1904) это было первое громкое слово о великом писателе. Я отдался с упоением работе над ним — но…
Он никогда не будет окончен и никогда не выйдет из стен моей комнаты».
(МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-258/1. 
Л. 48 — 48 об.)


И доклад Дурылина о Лескове, и монография с подзаголовком «Весь в Россию», найдены: Дурылин С. Н. О религиозном творчестве Н. С. Лескова. — «Христианская Мысль», 1916. Книга XI (ноябрь), стр. 73 — 86; Дурылин С. Н. Николай Семенович Лесков. Опыт характеристики личности и религиозного творчества (МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-258/1. Л. 4 — 47. Машинопись 
с рук. правкой Дурылина). См. также: РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 157, 158; 
Дурылин С. Н. Н. С. Лесков. Личность, творчество, религия. Ч. I. Личность. 
Ч. II. Творчество (МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. 
КП-258/2. Машинопись с рук. правкой Дурылина). См. также: РГАЛИ. Ф. 2090. 
Оп. 1. Ед. хр. 29. Тексты в настоящее время подготовлены к печати: монография вошла в состав 2-го тома. Собрания сочинений Дурылина, предполагаемого к выходу в 2010 году в издательстве «Русский путь»; «малый Лесков» — текст доклада — включен в состав сборника «Сергей Дурылин и его время. Тексты. Исследования. Библиография», выходящего в серии «Исследования по истории русской мысли» (изд-во «Модест Колеров»).


Занятия Дурылина Н. С. Лесковым не были прерваны и после ГАХНовского доклада. Из письма Дурылина С. Н. Работновой от 25 декабря <1930 года>:
«Собираюсь, как встану, переделать для печати и сократить давно написанную работу о Лескове. В будущем году исполнится 100 лет со дня его рождения. Когда-то я много над ним работал. Любите ли Вы его? Обычно его мало знают и оттого мало ценят. Для знакомства с истинным Лесковым я всегда советую прочесть „Очарованный странник”, „Запечатленный ангел”, „На краю света”, „Соборяне”, „Старые годы в селе Плодомасове”. Это все — тузовые вещи, как выражался Писемский (тоже забытый и тоже юбиляр: в будущем году 50-летие его смерти). Вообще, естьзабытая русская литература, — и она не хуже и не бледнее той, которую обычно помнят».
(МДМД. Коллекция «Мемориальный архив». Фонд С. Н. Дурылина. КП-612/33. 
Л. 9 — 10.)
26 Писемским — в машинописи очевидная опечатка, не исправленная автором: «Вяземским».
27 Дашковское собрание — коллекция документов, собранная в середине — конце XIX века известным собирателем В. А. Дашковым и включающая в себя, в числе прочих документов, личный фонд Николая Семеновича Лескова (ф. 220). Поступила в Рукописный отдел ИРЛИ (Пушкинского дома) в 1919 году.


28 Терпигорев Сергей Николаевич (псевд. Атава; 1841 — 1895) — русский писатель, представитель натуральной школы. Ирония Н. С. Лескова оправдалась: Терпигорев пережил Лескова на четыре месяца.






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация