Кабинет
Юрий Каграманов

Куда ведет Америку "тихая революция"

Куда ведет Америку «тихая революция»

И дали мне в пищу желчь, и в жажде моей 
напоили меня уксусом.

 

(Пс. 68: 22)

Революция, о которой идет речь, — образовательная. Ее еще называют «долгой», рассчитанной на десятилетия. Обычно с понятием «революция» ассоциируется нечто «громкое» и более или менее скоротечное (таковы политические революции); но вообще-то, по определению толкового словаря, революция есть «коренная перемена, переход от одного качественного состоя­ния к другому», а подобная перемена, подобный переход могут совершаться на протяжении длительного времени и без драматических потрясений, вроде буйства уличных толп, массовых казней etc.

И, я надеюсь, понятно, что революция в школьном деле не есть просто «отраслевая революция» (типа, скажем, «революции в рыбоконсервном деле»), что она призвана изменить лицо нации.

«Спекуляция на понижение»

В конце 80-х — начале 90-х годов внимание всей планеты было приковано к нашей стране, к тому, что вначале получило скромное имя «перестройка», а на деле оказалось чем-то похожим на грандиозный обвал казавшихся незыблемыми горных кряжей. Кончился в России «век коммунизма»; блуждающий призрак Карла Маркса, в оны дни обретший у нас свой «дом» и место в красном углу (где ему, впрочем, велено было сидеть смирно и пореже открывать рот), был наконец-то выставлен за дверь. Наличие некоторого числа сохранившихся приверженцев не может, как я полагаю, поставить под вопрос употребленную мною метафору.

И мало кто заметил, что в те же самые годы призрак старого Мавра, напитавшись молодой кровью, устремился к новой цели — завоеванию американских университетов, а через них и американской школы в целом[1]. Только это был уже преобразившийся Мавр, а точнее, преображенный — усилиями тех, кто назвал себя неомарксистами.

И американские университеты в считаные годы пали, не выдержав дружного натиска «сменщиков», взломавших круговую оборону старого профессорско-преподавательского состава. Эти «сменщики» были повзрослевшими участниками студенческих безумств, поразивших в конце 60-х — начале 70-х годов не только Америку, но и Европу[2],и хотя по видимости они «образумились», что можно было бы заключить уже из того, что выбрали-то они все-таки академическую карьеру, что-то существенное из опыта бурных лет они сохранили, что-то переосмыслили и постарались пронести intra muros (внутрь университетских стен) и через посредство университетов «провести в жизнь».

Безумства конца 60-х тогда же назвали культурной революцией. Помню, в те годы один из консервативных критиков, перефразируя известную реплику герцога де Лианкура[3], утверждал, что это всего лишь бунт, а не революция и, когда дым коромыслом развеется, «все встанет на свои места». На самом деле уже с того моментачто-то существенное изменилось в атмосфере общества и его культуры. Но только двадцать лет спустя, когда обновленный педагогиче­ский корпус приступил к методической реализации некоторых из тех идей, что воодушевили (или, если угодно, сбили с панталыку) студенческую вольницу конца 60-х, стало возможным с уверенностью сказать, что «революция продолжается», только теперь она вступила в иную фазу — «тихую», «долгую».

Это на первый взгляд вольница — раскованная, непредсказуемая, скабрезная, инфантильная, мистическая — явила собою торжество спонтанности без границ. В тени остались те, кто «научил» молодых людей спонтанировать. Главную роль среди этих учителей сыграли неомарксисты.

Следует пояснить — для тех, кто не знаком с данным предметом, — что такое неомарксизм. Начало ему положили еще в 20-х годах итальянец А. Грам­ши и венгр Г. Лукач (оба — члены коммунистических партий). Они справедливо указали на односторонность Марксова учения: нельзя рассматривать экономические отношения в отрыве от целокупности существующих в обществе отношений и связей; каковая целокупность ближе всего определяется термином «культура». Но отсюда они сделали вывод, что «освобождение» пролетариата немыслимо без разрушения культуры, квалифицированной ими как «буржуазная».

Дальнейшее развитие неомарксизм получил в 30-е годы в работах теоретиков так называемой Франкфуртской школы — М. Хоркхаймера, Т. Адорно, Г. Маркузе и некоторых других; большинство из них перед Второй мировой переехали в США и дожили до «смуты» конца 60-х, в которой непосредст­венно поучаствовали. У «франкфуртцев» выделим две основные новации. Первая из них состояла в переоценке в сторону понижения роли пролетариата; основываясь на опыте Германии и СССР 30-х годов, «франкфуртцы» пришли к выводу, что пролетариат не может быть движущей силой истории, ибо представляет собою такую же «косную» величину, как и буржуазия. Подлинными носителями «нового сознания» (равно как и «новой чувствительности») и, следовательно, реальными агентами мировой революции являются люди богемы, студенты, расовые меньшинства, наконец, разного рода маргиналы, вся та публика, которую Маркс презрительно называл piliers d’estaminets (завсегда­таями кабачков).

Вторая новация состояла в переключении внимания на проблему человека. Антропология — самое слабое место у Маркса; между тем, с точки зрения «франкфуртцев», это как раз та область, которая заключает в себе «секрет» угнетения человека человеком. Оставаясь на позиции материализма, «франк­фуртцы» (я «округляю» их взгляды, оставляю в стороне некоторые различия меж ними) усмотрели конститутивный признак человеческого бытия в его телесности и проистекающей из нее инстинктивной жизни — игнорируя неизбывную противоречивость человека, его принадлежность одновременно миру природы и миру «вышних». Чтобы «освободить» человека, с их точки зрения, необходимо «разрушить господство человека над самим собой» — «раскрепо­стить» тело; что ведет, заметим, к закрепощению духа, который в этом случае становится слугою тела.

На этой почве произошла смычка (зачастую до неразличимости) нео­марксизма с неофрейдизмом, с одной стороны, и структурализмом, а точнее фукоизмом — с другой.

«Сексуальный материализм» З. Фрейда методологически близок «экономическому материализму» Маркса: это еще одна попытка объяснить высшее посредством низшего. Сам Фрейд был человеком культуры и не считал, что пол надо «освобождать», но из его утверждения, что все «возвышенное» есть лишь сублимация пола, то есть, по сути, иллюзия, легко было сделать следующий вывод: а не лучше ли освободиться от иллюзий и оставить одну только «правду» о поле? Это то, к чему пришел революционный неофрейдизм еще в 30-е годы в лице венского психоаналитика В. Рейха, нацелившийся на сближение с неомарксизмом.

Что касается М. Фуко, то он отталкивался сразу от Маркса и от Ницше. У Маркса он воспринял, по его выражению, «универсальный дискурс об освобождении», который, однако, следует наполнить новым содержанием. 
У Ницше — концепцию «воли к власти», вывернутую им наизнанку и превращенную, таким образом, в «волю к безвластию». За обстоятельной учено­стью у Фуко скрывается почти клиническая боязнь «князя», то бишь власти, где бы и в какой бы форме она ни проявлялась. А проявляется она везде и всюду; человеческое общество для него — что заколдованный лес, где на каждом шагу попадаются капканы, расставленные «князем». Даже открывать рот опасно — любой дискурс заключает в себе некоторый риск, ибо «язык изобретен князем», естественно, в собственных эгоистических интересах. 
А как быть с жестами? Фуко почему-то ничего об этом не пишет (я, во всяком случае, ничего соответствующего у него не нашел). Иное свое приказание «князь» ведь может заставить исполнить простым повелительным жестом. Без слов. А был еще и такой случай: «<…> человека человек / Послал к анчару властным взглядом». Как надлежало вести себя рабу? Не смотреть в глаза «князю»?

Французские философы К. Жамбе и Г. Лярдро, близкие к неомарксизму и прошедшие школу Фуко, возразили ему самому: у Маркса ценен, собственно, не дискурс (с их точки зрения, слишком наукообразный), но изначальное «желание революции»; в этом отношении Маркс «вечен».

Таков был, в предельно сжатом изложении, круг идей, внезапно обнаруживших свою действенность и огромную разрушительную силу. Надо, конечно, брать в расчет и другие факторы, вызвавшие к жизни культурную революцию. Эстетические: рок-культуру, например. И даже религиозные: некоторые авторы сочли, что эмоциональный накал конца 60-х отдельными чертами напоминает периодически повторявшиеся в истории протестантской Америки религиозные «оживления», revivals (хотя, по другим признакам, больше в нем было от «весны священной»)[4]. И все же решающим фактором на пути человечества всегда оказывается слово; так произошло и в этом случае.

Даром что слово, о котором идет речь, — не питательное, такое, о каком говорят, что оно «сушит ум», и высушенностью своей напоминающее позднюю схоластику. Наличие некоторых интересных подробностей преимущественно технического характера (особенно в работах Фуко) не может скрыть того факта, что вся эта марксистско-фрейдистско-фукоистская «новь» есть попытка заклясть пустоту, заговорить ее средствами хитросплетения словес. Этим она, вероятно, и «купила» своих читателей. И еще тем, что выразила общепонятную в наши времена «спекуляцию на понижение», как ее назвал Б. П. Вышеславцев, предполагающую взгляд на мир «снизу», и только «снизу».

Неомарксисты не выдвинули никакого идеала, к которому стоило бы править путь. Или, точнее, они определили этот идеал чисто негативно. «Правильная жизнь, — писал Адорно, — возможна сегодня прежде всего в виде сопротивления разгадываемым прогрессирующим сознанием и критически разоблачаемым им формам неправильной жизни»[5]; и это будет верно также и завтра и послезавтра. Маркузе нацеливал на создание такого общества, «которое не было бы бесчеловечным», не считая нужным уточнять, в чем, собственно, состоят критерии человечности; к тому же сомневался, что «небесчеловечное» общество вообще может появиться на свет. Фуко говорил, что не знает, какое общество надо строить, знает только, что оно должно быть «нефашистским». Одни только определения через отрицания.

Но так они, по крайней мере, разрешили противоречие, свойственное Марксу, который то обещал «в коммуне остановку», если воспользоваться словами популярной песни, то видел впереди безостановочную перманентную революцию (термин, впервые употребленный именно Марксом, а отнюдь не Троцким).

А студенческая вольница вроде бы и не нуждалась ни в каком целеполагании, ее девизом было «свобода здесь и сейчас». Но когда прошел угар максимализма и выяснилось, что «так называемая реальность» никуда не делась, вчерашние бунтари, сохранившие новоприобретенные вкусы и психологиче­ские привычки, стали так или иначе к ней приспосабливаться — в то же время вынуждая общество приспосабливаться к ним. Некоторые их новины, поначалу шокировавшие «среднюю Америку», исподволь вошли в жизнь. К примеру, карнавальная стихия, дурашливость, инфантильность — «растворились» в культуре мейнстрима. «Балдеж» под рок-музыку, наркотический транс сделались обыкновением, но были оставлены на выходные. И так далее.

Взаимной адаптации способствовало то обстоятельство, что в некоторых своих извивах «буяновский путь» (воспользуюсь выражением Щедрина) сближался с традиционным «американским путем». В самом деле, откровенный натурализм, «поднятый на щит» культурной революцией, может быть представлен как углубление пелагианского уклона, замеченного в американском протестантстве уже с середины ХVIII века[6]. Эгалитаризм, равняющийся на низший в культурном отношении уровень, находится в некотором соответствии с вульгарно-простонародными представлениями, характерными (по крайней мере, со времен так называемой джексонианской революции 1830-х годов) для американцев. Антиинтеллектуализм также близок и понятен рядовым американцам, всегда не слишком доверявшим ученым колпакам; парадоксом является то, что антиинтеллектуализм культурных революционеров внушен им был учеными колпаками.

Но взаимная адаптация имела свои пределы. Это выяснилось тогда, когда культурные революционеры ринулись на завоевание школы. В первую очередь — высшей школы.

Что такое мультикультурализм

Университет — один из основных «игроков» на американской сцене. Его роль резко выросла за минувшие десятилетия. Это касается обеих его «половин» — естественно-научной и гуманитарной.

С первой половиной все ясно: экономика поглощает постоянно растущие объемы знаний, которые до сих пор выдавал на-гора университет, точнее — технологические его факультеты, «привязанные» к естественным и точным наукам. В последнее время, правда, технология вытесняется за пределы университет­ских стен: практичные американцы нашли, что узких специалистов выгоднее и эффективнее выращивать в условиях, приближенных к производ­ству. Вполне вероятно, что в недалеком будущем intra muros останутся только теоретические дисциплины и только фундаментальные исследования, как это и было в недалеком прошлом.

Нас, однако, здесь интересует другая «половина». За последние двадцать лет гуманитарные факультеты стали рассадниками определенной идеологии весьма радикального характера. Ничего похожего в американской истории прежде не было. Разве что в пуританские времена университеты призваны были к тому, чтобы сообщать умам сограждан строго заданное направление; Гарвард, например, старейший из университетов США, был основан (в 1636 году) как «школа пророков». Но лет, скажем, сто или даже пятьдесят назад из стен того же Гарварда и других почтенных университетов с псевдоготическими фасадами выходили просто образованные джентльмены, не помышлявшие о том, чтобы сколько-нибудь радикально изменить течение американской жизни.

Идеологию, о которой идет речь, обычно называют мультикультурализмом. Хотя эта идеология не нашла себе общепризнанного выражения в форме, скажем, манифеста или программы, тем не менее она объективно существует — как своего рода цепочка сигнальных огней или опознавательных знаков, выход за пределы которых строго воспрещен. Самый термин «мультикультурализм» способен ввести в заблуждение: можно подумать, что дело касается какого-то направления в научных исследованиях (так, кстати, и трактуют его некоторые наши ученые комментаторы). В действительности же мультикультурализм — это именно идеология, «слив» из сообщающихся сосудов неомарксизма, нео­фрейдизма и фукоизма, а также из некоторых других сосудов, главным образом собственно культурологических исследований.

Мультикультурализм скорее чурается науки, вообще объективного знания. В этом он следует завету Лукача, который, оставаясь членом венгерской компартии, позволил себе разойтись с Марксом: по Лукачу, не понимание объективного «порядка вещей» (на что претендовал Маркс) важно, но субъективное устремление того или иного класса. Так было в прошлом: господствующие классы всегда создавали по своему усмотрению социальную реальность. Так будет и впредь: пролетариат создаст новую социальную реальность по своему усмотрению. Только мультикультуралисты, в соответствии с рецептом «франкфуртцев», заменили пролетариев «подлинными», по их убеждению, носителями «нового сознания».

В метафизическом плане мультикультуралисты поворачиваются спиной к онтологии, полагая, что таким образом они освобождаются от всякой зависимости от нее. Мультикультурализм — это самонадеянный атеизм. В христиан­стве он видит лицемерное прикрытие, которым белые эксплуататоры всегда пользовались и продолжают пользоваться в своих целях. Применяя к мультикультуралистам, только в ином смысле, ими же самими изобретенный эвфемизм, можно назвать их «ущемленными по вертикали» — так они называют людей маленького роста.

Мультикультурализм — это волюнтаризм. Мультикультурализм ставит волю выше знания, рассматриваемого им как ancilla voluntatis (служанка воли). Мультикультуралисты кусают грудь кормилицы, которая их напитала и продолжает питать: «разоблачая» всё и вся, и в частности научное знание, они сами пользуются научным знанием как инструментом «разоблачения». Так, культурология (область, ставшая «доменом» мультикультуралистов и стремящая­ся поглотить все гуманитарные дисциплины) фактически сделалась орудием идеологии. «Быть допущенным в пределы культурологии, — пишет культуролог М. Гибсон, — можно лишь на том условии, что любой предмет вы рассматриваете „с точки зрения отношений власти и подчинения”. Тот, кто ставит под вопрос эту исходную концепцию, немедленно оказывается аутсайдером»[7].

Отсюда вульгарный социологизм, господствующий в изучении целого ряда предметов, начиная уже со средней школы. Произведения литературы и искусства, например, рассматриваются с точки зрения того, «представителем» какой социальной группы они созданы и в чьих интересах; всё определяют раса, класс и пол. Такого рода подход хорошо нам знаком по опыту школы 20-х годов, где ученикам внушали, что, читая Тургенева, следует помнить, сколько у него было крепостных душ или что «Бахчисарайский фонтан» Пушкина невозможно понять без изучения социально-экономических отношений Крымского ханства и т. п.

Коммунисты брались спасать «весь мир голодных и рабов». Мультикуль­туралисты, за неимением в современной Америке голодных и рабов (хотя в остальном мире рабы есть, а голодных так даже прибавляется), берутся спасать все, что «угнетено». А так как на первый план ими выдвигается тема культуры, то главным «угнетателем» оказывается культура в ее верхних этажах (или просто культура в оценочном смысле этого понятия). «Эмансипируются» поддоны (души) и подонки (общества). Архаичными объявляются хорошие манеры и благовоспитанные привычки. «Освобождается» речь, доселе пребывавшая под гнетом грамматических правил, отражающих «патриархальную линейную логику». Крайние мультикультуралисты требуют вообще отменить в школах преподавание грамматики, с их точки зрения являющейся разновидностью полиции.

Мультикультуралисты выдвигают на первое место педагогику, но затем лишь, чтобы убить от века существующую педагогическую идею — приобщения ученика, сидящего «у ног учителя», к достижениям минувших веков, что предполагает градуальный подъем по лестнице знаний. Но подниматься, по их логике, значит «опускать» того, кто на такой подъем не способен, — сидящего рядом лентяя или обалдуя. Поэтому они ставят задачей всеобщую успеваемость, что фактически означает равнение на самых слабых (если еще выходят из американских школ знающие ученики, то не благодаря, а вопреки этой системе). Наиболее радикальные из мультикультуралистов полагают, что учитель в школе вообще не нужен — пусть, дескать, собираются в классах юнцы и юницы и сами учатся как могут. Еще более радикальные говорят, что и школа не нужна — ее призвана заменить мостовая, где царит выкаблучивающийся рэп.

Статус легитимности получила площадная брань. В 1968-м сам Маркузе ex cathedra призвал бунтующих студентов смелее пользоваться ненормативной лексикой как средством борьбы с властью (хотя, говорят, лично он не способен был произнести даже самое безобидное ругательство).

Мультикультурализм — это нигилизм в его новейшей версии. Он отвергает все, что возвышается в человечестве над самым низким его уровнем, а значит, и все достижения культуры минувших веков. Известное высказывание Маркса «традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых» является для него руководящей идеей. Только вот сам Маркс, с мультикультуральной точки зрения, не был последователен: восхищался, бедняга, Эсхилом, Шекспиром, еще кем-то. Мультикультуралист не мог бы выговорить слов о «сладостной власти гения» — скорее откусил бы себе язык.

Когда-то русские нигилисты утверждали: «Сапоги важнее Шекспира». Мультикультуралисты мыслят очень похоже: негр Мэцлигер, говорят они, совершил нечто более важное, чем Гутенберг, когда изобрел сапожную машину. Имплицитно здесь заложена та же мысль — сапоги важнее Шекспира; но кроме того, утверждается превосходство черного над белым.

Самый термин «мультикультурализм» — обманка; он создает иллюзию расширения культурного горизонта, тогда как на самом деле мультикультуралисты обращаются к неевропейским культурам затем лишь, чтобы посредством их разрушить европейский канон. Особым вниманием пользуются у них Черная Африка и индейская Америка. Казалось бы, если уж вы хотите что-то противопоставить Европе, это «что-то» надо поискать в Индии, Китае или мусульманском мире, но мультикультуралистов интересуют именно негры и индейцы, потому что в американском «котле» они заметнее других (индейцы — скорее ретроспективно); а что африканские и индейские культуры являются, как ни крути, наиболее примитивными, в данном случае никого не смущает. Как известно, европейский канон берет начало в античной Греции, так вот, мультикультуралисты объясняют нам, что все лучшее, что у них было, греки заим­ствовали в Африке, а именно у египтян; последние почему-то представлены чернокожими. Вообще много удивительного можно найти в мультикультуральных учебниках. Знаете ли вы, например, что западноафриканские империи Гана и Бенин славились поэтами и певцами, способными затмить Гомера и Вергилия? Или что договор о конфедерации алгонкинских племен послужил образцом для американской конституции? Зато учащиеся равно средних и высших школ в США теперь это знают.

Образы античного Рима традиционно занимали особое место в сознании американцев; в той или иной степени они идентифицировали себя с героями республики или империи. А мультикультуралисты отдают свои симпатии противостоявшему Риму Barbaricum’у, миру варваров. Вот живой пример. В серии «просветительских» передач, названных «Терри Джонс и варвары», показанных у нас по телеканалу «Культура», рассказывается, что гунны предлагали молодежи «альтернативный образ жизни» и многие римляне находили, что «гунном быть веселее». Русский поэт, адресовавший «грядущим гуннам» известные строки: «Вас, кто меня уничтожит, / Встречаю приветственным гимном», знал, по крайней мере, чем такая встреча должна закончиться.

В продолжение жизни нескольких поколений Европа, и только она, выдвинула целый ряд исследователей, которые, оставаясь укорененными в европейском каноне, сумели понять «чужое как свое» и глубоко его восчувствовать. Но мультикультуралистов по-настоящему не интересуют иные культуры, им надо разрушить свою. Учебный курс по культурологии (для высшей школы) с красивым названием Rainbow curriculum вместо обещанного приобщения ко всем цветам радуги (rainbow) предлагает сплошную серятину — идеологию «освобождения» от «великой белой лжи». Вместо обещанного «разнообразия» предлагается набор догматов, от которых нельзя отойти ни на йоту; на практике они реализуют себя как «правила политкорректности» (political correctness, PC). «Плюрализм, как его теперь стали понимать, — констатирует социолог Дж. Марсден, — скорее является кодовым обозначением его антонима, а именно нового типа плавильного котла. Всем, кто поступает в университеты, говорят „добро пожаловать” только при условии, что мыслят они более или менее одинаково»[8]. То есть так, как того требуют университеты.

«Антиимпериализм» у мультикультуралистов сопрягается с, по меньшей мере, настороженным, а по большей — с враждебным отношением к государству. Наиболее радикальные из них, начитавшись, вдобавок ко всему, еще и Бакунина с Кропоткиным, пришли к анархизму, но большинство признает, что государство должно выполнять некоторые свои функции, в частности поддержку малоимущих (Welfare). И должно оборонять страну, но только в том случае, если ей угрожает реальная опасность. Когда прекратилась холодная война и с нею отступила реальная опасность для Америки, тогда мультикультуралисты дали волю своему органическому неприятию милитаризма или того, что они называют милитаризмом, и обрушили свои перуны на головы таких организаций, как Пентагон или ЦРУ. Тогда же мультикультурализм, который до этого обвиняли в антипатриотическом уклоне, стал приобретать черты респектабельности. Возникшую позднее угрозу со стороны исламского экстремизма мультикультуралисты обычно отрицают, считая ее зловредной выдумкой спецслужб.

Мультикультурализм более или менее созвучен американской традиции недоверия к «сильному» государству. Но другой американской традиции, как бы уравновешивающей первую, — патриотизма, «завязанного» на традиционных ценностях, культа отцов-основателей, героизации национальной истории — мультикультурализм откровенно враждебен.

Мораль, которая «держится за саму себя»

Отдельная статья, заслуживающая внимания, — мультикультурная мораль.

Трудно было ждать от бунтарей 68-го года, чтобы они с возрастом сделались строгими моралистами. Так что речь не идет здесь о нередком у поумневших революционеров (в иные времена или в иных странах) откате к консерватизму; мультикультурная мораль — очень своеобразная и по многим признакам сближается с хорошо нам известной классовой моралью.

Мультикультурная мораль, пишет Р. Бернстейн (видный публицист, много лет проработавший в газете «New York Times»), «есть производное от переформулированных базовых идей Карла Маркса, взятых на вооружение поколениями интеллектуалов, рассматривающих существующее общество как строение („социальную конструкцию”) обладающих властью групп, использующих идеологию („господствующий дискурс”), чтобы удержать в сфере своего влияния остальное население („жертвы угнетения”)»[9]. Мультикультуралисты выступают, по крайней мере на словах, в поддержку всех «униженных и оскорбленных», что можно было бы записать им в актив, если бы… Если бы они не сворачивали на давно исхоженный и от этого не ставший менее опасным путь, полагая, что «униженные и оскорбленные» более добродетельны, чем те, кто, как они считают, их унижает и оскорбляет.

Новое здесь в другом: кто или что, с их позиции, унижено и оскорблено. Но об этом было сказано выше.

Наверное, всякий морализм имеет преимущества перед имморализмом. Его (морализма в любой его разновидности) изъян состоит в том, что даже если его правила безупречны (чего о мультикультурной морали никак нельзя сказать), они далеко не во всех случаях жизни применимы. Во многих таких случаях, наверное даже в большинстве их, нравственное чутье оказывается уместнее, чем правило морали номер такое-то. Но, чтобы сохранять нравственное чутье, сохранять «человечность», надо прислушиваться к тому, что выше «человечно­сти» и в то же время является ее истоком. Примечательно, что сектанты, у которых «канал связи» с «вышними» частично уже засорен, обычно делают упор на мораль (кальвинисты — самый яркий пример). А безрелигиозная мораль, как у мультикультуралистов, тем более «держится за саму себя»; у них это своего рода гироскоп, позволяющий не заваливаться на ту или другую сторону.

Сколь ни удивительным это может показаться, но за спинами мультикультуралистов встают призраки пуритан (кальвинистов) со скорбно сжатыми губами: они (мультикультуралисты) тоже неукоснительно следуют «твердым правилам», хотя и в ином роде. «Мультикультурная мораль, — пишет социолог Д. О’Брайен (в середине 1990-х „выдавленный” с поста ректора Калифорнийского университета в Беркли. — Ю. К.), — своей категоричностью напоминает о Моисее, указывающем путь в Землю обетованную»[10]. Речь идет именно о категоричности моральных требований, а не о содержании их, во многом от религиозной морали весьма отличном.

В числе отличий, более всего бросающихся в глаза, — половая мораль. «Весна священная» конца 60-х провозгласила «свободу» в половых отношениях, которая в иных случаях оборачивалась сатурналиями на античный манер. И хотя «весенний» хмель вступил в трудно одолимые противоречия с прозой жизни и мало-помалу выветрился, остался от тех лет натурализм как мировоззрение, в принципе оправдывающее любые виды вожделения. Этот натурализм утвердился в образовательной сфере посредством курса «сексуального просвещения», который преподают, кажется, уже и в младших классах. Нынче «ушку девичьему в завиточках-волосках» не от чего «разалеться тронуту»: юнцы и юницы в этой части знают все обо всем. Но знание — это одно, а практика — все же другое. Прозою жизни затребована некоторая сдержанность в реализации телесных вожделений; вопреки усилиям мультикультуралистов, не совсем угасли еще и некоторые требования духовного порядка. Поэтому здесь сложилась своего рода система сдержек и противовесов.

Кроме того, половой разнузданности до некоторой степени перешел дорогу феминизм. В отношениях полов женщины, как ни крути, остаются преимущественно пассивной стороной, а в мультикультурной классификации они — «угнетенные». Выступая в общем строю мультикультуралистов, феминистки, эти «Елены, сбежавшие от своих Менелаев» (воспользуюсь выражением В. В. Роза­нова), ощетинились против сильного пола, предупреждая «поползновения» с его стороны: кто «не так посмотрел», уже уличен в sexual harassment (тема, достойная пера Рабле или Свифта). По-английски это называется prudery (от фр. рruderie — «притворная стыдливость», «показная щепетильность»). 
И здесь тоже не обошлось без участия пуританских прабабушек. Кто видел известный фильм «Дилижанс» Дж. Форда: там есть сцена, где пуританский городишко Покер-Флет выпроваживает проститутку под «конвоем» сухопарых дам с постными лицами. Так вот, феминистки часто напоминают мне этих дам.

Зато мультикультуралисты грудью стоят за геев и лесбиянок: они ведь не просто «угнетенные», но и гонимые, то есть были гонимыми до некоторых пор. Сейчас, наоборот, гонению подвергаются те, кто с подобными причудами человеческой природы, назовем их так, мириться не хочет.

Университеты установили в стране «диктатуру добродетели», считает Бернстейн. Слово «добродетель» употреблено им с ироническим оттенком, а заключенное в кавычки выражение взято не у кого иного, как у Робеспьера. «Не хочу быть мелодраматичным, — пишет Бернстейн. — Мы не повторяем опыт Французской революции, и нам не грозит гильотина или что-то подобное диктатуре Комитета общественного спасения (хотя слабые версии его у нас уже есть). Но нам грозит узкая ортодоксия — не исключающая каких-то крайних ее проявлений, — принятая якобы во имя плюрализма, который она на самом деле прямо отрицает»[11].

Другие критики мультикультуралистов зовут их «бешеными» — употребляя еще один термин, взятый из времен Французской революции. «Бешеные» (экстре­­мистская фракция в якобинстве) тоже ведь были сугубыми моралистами.

«Мы все — мультикультуралисты»

Уже на пороге нового века мультикультурализм потек из университетов, как манная каша в гриммовской сказке. К чему это привело, пишет извест­ный консервативный деятель П. Бьюкенен (кандидат в президенты от республиканцев в 1992 и 1996 гг.): «Горстка марксистов-ревизионистов сумела „исказить” американскую культуру и содействовала началу деконструкции нашего общества. На могиле архитектора Кристофера Рена написано: „Lector, si monumenta requires, circumspice” (если ищешь памятник, оглянись вокруг). То же самое можно сказать и о Лукаче, Грамши, Адорно и Маркузе — тех четверых, кто организовал культурную революцию». И далее: «Захлестнула бы Америку революция 1960-х, не напиши Грамши своих „Тюремных тетрадей”, не покидай Адорно и Маркузе Германию? Только ли в Лукаче, Грамши, Адорно и Маркузе корень всех зол, всех наших бед? Конечно, вряд ли, но именно эти четверо разработали стратегию и тактику успешной марксистской (точнее, неомарксист­ской. — Ю. К.) революции на Западе; культура, которую они стремились подорвать, уже не является доминирующей ни в Америке, ни на Западе в целом. Эти четверо начали свою американскую карьеру изгнанниками, а завершат ее посмертно, быть может победителями»[12].

«Оглянемся вокруг», как советует Бьюкенен. Заметим прежде всего, что в самих университетах «новым сознанием» заражены не только гуманитарии, но почти в такой же мере естественники и «точники». Ничего похожего на противостояние «физиков» и «лириков» здесь нет. Да и те, кто только еще поступает в университет, приходят к его порогу уже обработанными в соответствующем духе, ибо учительские составы средних школ (разве что за исключением католических и некоторых частных колледжей) давно укомплектованы идейными мультикультуралистами.

А выпускники университетов получают возможность влиять на общество и его культуру, не только заполняя учительские комнаты средних школ, но и поднимаясь по ступеням различных служебных лестниц — всех ветвей власти, культурных учреждений, благотворительных фондов и т. п. — и пополняя собою творческую интеллигенцию, работающую на СМИ и на кинопроизводство.

Последнее дает возможность увидеть, как глубоко проник мультикультурализм в американскую жизнь. Поскольку вообще голливудское зеркало — избирательное, порою откровенно кривое, порою слепое или только «запотевшее» — отражает жизнь. Конечно, Голливуд — самостоятельный «игрок» на американской сцене и день ото дня развертывает свою художе­ственную панораму, где среди всего прочего случаются и творческие удачи, и прозрения. (Посмотришь какой-нибудь «День сурка» и видишь, что в недрах нации сохраняются еще — хотя бы как идеал — целомудрие, любовь, добрая непосредственность и традиционная жизнерадостность. Но не уходящая ли это Америка?) Тем не менее по голливудской продукции можно судить, сколь далеко зашла мультикультурная дрессировка американского общества. Вот только некоторые частности: исследователи морфологических корреляций в обществе и культуре не уловят ли, например, связь между новой голливудской манерно­стью и новым морализмом? Между мультикультуральной «спекуляцией на понижение» и стилизованной вульгарностью, которой в последние годы «блещет» Голливуд? Следует только принять во внимание, что сами киношники, как и вообще творческая среда, в гораздо большей степени заражены мультикультурализмом, чем общество в целом.

Возможно, что абсорбции мультикультурализма способствовали транснациональные корпорации (ТНК), стоящие «выше» национальных традиций 
и заинтересованные в том, чтобы ничей взгляд не задерживался на расовых и национальных отличиях. Фактом является то, что ТНК щедро субсидируют университеты и мультикультурные фонды (начальные и средние школы состоят на государственном обеспечении). Но вряд ли справедливо утверждение, что мультикультурализм «обслуживает» ТНК. В нем укоренена марксистская антипатия к капиталу, которую он не считает нужным скрывать. Другое дело, что мультикультуралисты не уделяют первостепенного внимания экономике, более того, выступают против «экономического перекоса» в мышлении современного человека; последнее, как я полагаю, тоже следует записать им в актив.

Так или иначе, в «верхах» американского общества мультикультурализм чаще приемлют, чем отвергают. «Мы все теперь мультикультуралисты», — сказал не так давно один из губернаторов. Это напоминает слова некоей английской герцогини, в 20-х годах прошлого века адресованные лейбористскому премьеру Рамзею Макдональду: «Мы все теперь социалисты».

Есть прагматическая подкладка и в той широкой как будто поддерж­ке, которую получили взгляды мультикультуралистов в расовом вопросе. Доминирование белой расы в Америке близится к концу; недалеко время, когда белые станут арифметическим меньшинством. Необходим, следовательно, какой-то новый modus vivendi, отличный от того, что был принят в прошлом. Но подлинно ли способен мультикультурализм обеспечить благоразумное расовое сожительство — большой вопрос.

Мультикультурализм давно распространился в иных краях, в первую очередь в цивилизационно близкородственной Европе, чему американские мультикультуралисты всячески способствуют. В них по-своему претворилась пуританская воля к всемирности (в противоположность Лютеру, опиравшемуся на принцип народности, Кальвин на своем женевском «пятачке» «восстановил в правах» всемирность, изначально свойственную христианству, но в его случае сделавшуюся претенциозной из-за его сектантских, по сути, взглядов), помноженная на аналогичную просветительскую традицию.

Кстати говоря, отечественным обличителям американского империализма, реального или мнимого, не следует видеть в мультикультуралистах союзников только потому, что те критикуют власти и выступают, порою очень резко, против тех или иных акций американского правительства за рубежом, квалифицируемых ими как насильственные. Мультикультуралисты критикуют любые власти и любые действия иностранных правительств, которые, исходя из своей специфической логики, считают неприемлемыми, полагая себя в этом смысле образцом для остального мира, своего рода обновленным «Городом на Холме». Мультикультурализм — жук-древоточец, не только подтачивающий американскую государственность, но, подобно колорадскому жуку, расползающийся по белу свету, чтобы всюду делать то же, что он делает в Америке.

И все же в Европе он не столь результативен, как в США: здесь сильнее культурные традиции, крепче удерживается в своих устоях академический мир (пропагандистами мультикультурализма здесь выступают преимущественно mass media). Какую-то роль играет, наверное, и то обстоятельство, что в Европе, в отличие от США, университеты находятся под непосредственным государст­венным управлением, и поэтому им удалось отбиться от мультикультурализма хотя бы частично. Следует, однако, учитывать и то, что в Америке наибольшее сопротивление мультикультурализм встречает в религиозных кругах, тогда как европейцы в целом значительно менее религиозны, чем американцы, и, соответственно, силы  религиозного  сопротивления мультикультурализму здесь слабее.

Similis simili gaudet[13]

Стою над могилой,
Где спит дерзновение...
            Зинаида Гиппиус

Для наблюдателя из России панорама воинствующего мультикультурализма во многих своих аспектах глядится чем-то хорошо знакомым. Начну с констатации очевидного: к концу XX века в Соединенных Штатах возникла интеллигенция, по ряду существенных признаков напоминающая старую русскую интеллигенцию в том узком и преимущественно негативном смысле, в каком она стала объектом критики, в частности, авторов «Вех» и Г. П. Федотова.

В прежние времена, как известно, понятие «интеллигенция» только к России и применялось. Атрибутика этого понятия включала одержимость идеологией, строгий, на свой лад, морализм, повернутость «спиной к государству» и «лицом к народу», наконец, как исходный мировоззренческий принцип, нигилизм — ничего этого на Западе не было или проявлялось только спорадически и частично. Само слово «интеллигенция» придумано, как известно, русским писателем П. Д. Боборыкиным (разнящееся от него одной буквой латинское intellegentia означает нечто совершенно иное — способность к пониманию).

Термин «нигилизм», правда, впервые появился в Европе (где-то в начале XIX века), но употреблялся редко и не имел твердо фиксированного смысла. Пока не заговорил «ленивым, мужественным» голосом тургеневского Базарова. А так как в те времена Тургенева читала «вся Европа», то и нигилизм стал трактоваться как специфически русское явление. С достаточным на то основанием.

Хотя в самой России нигилистов называли нигилистами преимущественно их противники. Кое-кто из числа последних достаточно верно угадал сущность явления: таковы Лесков или Гончаров. Когда, например, Гончаров в «Обрыве» пишет о Марке Волохове, что и «самый процесс жизни он выдавал за ее конечную цель» (вложено в ум Веры), то такое определение нигилизма можно считать одним из наиболее удачных. Но когда те же Лесков или Гончаров брались написать портрет нигилиста, то непременно сбивались на карикатуру. (Исключение — Тургенев в «Отцах и детях»: он не только уловил черты нового человека, желчевика, но и по-художнически увлекся этим, лично ему глубоко чуждым, типом.)

Чтобы составить более точное представление о нигилистах, надо видеть, какими они представляли самих себя. Конечно, в первую очередь об этом расскажет роман Чернышевского «Что делать?», Главная Книга русской интеллигенции. (Не случайно Набоков в «Даре», пытаясь понять, что за лихо такое погубило Россию, обратил свой «лорнет» даже не к Ленину, а именно к Чернышевскому[14].) Я не так давно его перечитал и нашел в нем удивительные вещи, в школьные годы мною, естественно, не замеченные. Мировоззренческая основа романа — чисто нигилистическая: «...возвышенные чувства, идеальные стремления, — убеждают нас, — все это совершенно ничтожно перед стремлением каждого к своей пользе»; новый человек (читай: нигилист) думает лишь о том, «как для меня лучше». Между тем на практике новые людиспособны испытывать только «чистые и честные чувства» и совершать благородные поступки. Что побудило вас, спросите вы Лопухова, совершить благородный поступок? «Мне так нравится», — ответит он. Но  почему  вам так нравится? Потому, что это разумно.

«Теорией разумного эгоизма» назвал свою нравственную теорию Чернышевский.

Век спустя американская писательница Эйн Рэнд (Ayn Rand), поколением бэби-бумеров (это то поколение, что совершило культурную революцию) одна из самых читаемых, выдвинула свою теорию «добродетельного эгоизма», учитывающую ставшую в ее время очевидной силу инстинктов и все же разделявшую (как разделял ее и Чернышевский) кантовскую уверенность в том, что свобода — разумна. Между прочим, Эйн Рэнд — это Алиса Зиновьевна Розенбаум (1905 — 1982), которая родилась и выросла в Петербурге и эмигрировала из СССР только в 1926 году, увозя с собою, среди прочего, девичью влюбленность в героев романа «Что делать?». Если еще вспомнить, что часть культурных революционеров увлеклась чтением Бакунина с Кропоткиным, то можно удариться в размышления, имеющие отношение к вирусологии. На самом деле, конечно, тут не в вирусах дело (а все они европейского происхождения, если уж начать в них разбираться), а в параллелях, вдруг сблизивших американскую историю с российской. Параллелей, как мы увидим, очень много, и они, так сказать, приветствуют друг друга через горы времени. По принципу: similis simili gaudet.

Но вернемся пока к «загадке» поведения героев «Что делать?». Ее можно раскрыть, прибегнув к помощи К. Д. Ушинского: каковы бы ни были взятые в голову идеи, существуют «непреднамеренные воспитатели», которые формируют душу еще до того, как в нее заронены семена книжного происхождения. Таковы ласки матери или няни, атмосфера в семье, «воздух» непосредственного окружения, «мирный шум дубров» и «тишина полей» и так далее. Лопухов не знает, что побуждает его совершать благородные поступки, полагая, что они являются результатом толькоего свободного волеизъявления.

«Дети» лопуховых-кирсановых и примкнувших к ним вер павловн должны были расти уже в несколько иной атмосфере; соответственно, еще больше были подвержены книжному влиянию. Состав литературы, которая призвана была «все объяснить», менялся с течением времени: начав с немецких вульгарных материалистов («Отцы и дети») и Фейербаха («Что делать?»), наши нигилисты в итоге пришли к Марксу. Неизменным оставался у них стиль мышления: занудно-рассудительный, книжный в худшем смысле этого слова.

Это примерно тот же стиль мышления, который ныне демонстрируют мультикультуралисты.

Вместе с тем прав, наверное, был С. Л. Франк, писавший в «Вехах», что, каковы бы ни были социальные вероучения, исповедовавшиеся русской интеллигенцией в продолжение десятилетий, несущей основой ее мышления всегда оставался морализм. Франк назвал его «нигилистическим морализмом». Он ко всему прилагает свой короткий аршин и всегда принимает сторону тех, кого считает (далеко не всегда оправданно) «униженными и оскорбленными». И, что важно, предметом заботы для него являются не столько живые люди, сколько неукоснительное следование раз и навсегда принятой идее.

Такой морализм во многом близок тому, которого держатся мультикультуралисты.

Надо, правда, учитывать, что в том многообразном потоке, какой представляла собою жизнь дореволюционной интеллигенции, соседствовали разные струи. Беспримесного альтруизма в нем тоже было немало. Сельский врач, в любую погоду и в любое время дня и ночи готовый седлать лошадь, чтобы прийти на помощь больному, сельский учитель, не устающий «сеять разумное, доброе, вечное» по зову сердца, а не только по обязанности, — фигуры, делающие честь русской интеллигенции в ином «развороте» этого понятия, а именно как слоя образованных и нравственно развитых лично­стей. А вот чего больше у американских мультикультуралистов — искреннего сострадания к «низшим» или антипатии ко всему «высшему», сказать трудно. Это вопрос психики. Чтобы судить о нем, нужны крупные планы, которых я пока не вижу.

Следование рецептам, вычитанным из книг, у русских нигилистов совсем не обязательно означало широкую начитанность. Сплошь да рядом в этой среде довольствовались скудным идейным багажом и в сложные вопросы метафизики не вдавались и демонстрировали равнодушие к высокой культуре. Гонение на Пушкина не Писарев инициировал, оно намечено уже в романе Чернышевского: единственные стихотворные строки Пушкина, которые там цитируются, названы «пошлыми», зато герои романа постоянно ходят в оперу (между прочим, Адорно, который был не только неомарксистом, но и всемирно известным музыковедом, называл оперу «Голливудом XIX века»). Моралистическое народничество имело одним из своих аспектов подстраи­вание под «народ» в культурном смысле; это называлось, без обиняков, «преодолением культуры». В полной мере «спекуляция на понижение» (культуры) проявилась уже после революции, в 20-е годы. Влиятельное «культур­трегерство наоборот», так его можно назвать, поставило целью ориентацию на «культуру масс», каковы они есть; в крайних выражениях оно выступило за «преодоление интеллигентской боязни перед трактиром» (журнал «Народное просвещение» № 1 за 1922 г.). «Одемьянивание» (по имени нарочито простоватого Демьяна Бедного, если кто не знает) культуры захватило и область педагогики, в значительной своей части занявшей позицию «реальной жизни» против вмешательства в нее «сверху» и посчитавшей, что воспитание должно быть «не предписывающим, а следящим» (С. Вольфсон, один из ведущих педагогов тех лет); соответственно с этой доктриной на учителей начинали смотреть как на «участников» уроков, а в некоторых школах даже появлялись «классы без учителей».

Все это очень похоже на то, что ныне практикуют мультикультуралисты.

Была, правда, в педагогике 20-х годов и другая линия (ее придерживались, в частности, Луначарский и Бухарин), традиционно просветительская: массы надо поднимать до определенного культурного уровня. В 30-е именно она взяла верх (не до конца, впрочем, подавив сторонников простоватости) — но это уже пришло время консервативного наката.

Как и в Америке, рассадниками «нового сознания» и «нового стиля чувст­вований» (я возвращаюсь в XIX век) у нас явились университеты. Из мирной пристани наук, каковым он был задуман «сидельцами за прилавком просвещения», университет (поначалу только Московский) уже в 20 — 30-е годы XIX века стал местом, где в самой студенческой среде рождался «идеализм» того или иного толка или оттенка, который его выпускники, елико возможно, сохраняли и после того, как покидали университетские стены[15]. Но чем дальше, тем больше в их «идеализме» было нигилизма и тем скорее отдалялись они от профессорско-преподавательского состава. Незадолго до революции известный филолог и историк Ф. Ф. Зелинский писал, что «мистический коллективизм [cтуденчества], обратно пропорциональный знаниям», противопоставляет себя профессорам, требуя, чтобы они склонились перед его волей[16]. Но поставленная Писаревым задача «взятия школы» (общеобразовательной и высшей) одним из следующих поколений нигилистов, а именно большевиками, на время была подменена другой задачей — взятия вокзалов, телеграфов и правительственных учреждений; взятие школы состоялось во вторую очередь.

Одним из свойств характера нигилистической интеллигенции было равнодушие к национальной истории, в крайних вариантах доходившее до мизопатрии, отвращения к собственному отечеству. С этим связано отчуждение от национальной государственности, от различных его институтов, таких как армия, нежелание поддерживать действия России на международной арене, каковы бы они ни были. Дело доходило до нескрываемой радости, какую вызывали поражения русских войск, например в войне с Японией.

Нечто очень похожее мы видим сегодня и у американских мультикультуралистов.

На первый взгляд, большие отличия замечаем в том, что касается морали пола. Действительно, ранним русским нигилистам свойственно было хоть и не целомудрие, но все же бо2льшая сдержанность в этом отношении. Даже Лесков, склонный, как я уже говорил, карикатуризировать нигилистов, изображая некое подобие коммуны, состоящей из одних женщин с мужчиной во главе (роман «Некуда»), избежал легко могущих возникнуть здесь намеков нечистого характера; видимо, сама действительность не давала к тому повода. У героев «Что делать?», которые постоянно «лягушек режут», по завету Базарова, и препарируют трупы, головы забиты анатомией и физиологией, но прямых выводов из них в область морали пола они все-таки не делают. Потому что над их головами кружит «хоровод граций» (Шиллер), ими «не признаваемый», но некоторую власть над ними еще не утративший. Заметим, что Вера Павловна еще не потеряла способность заливаться краской в тех именно ситуациях, в каких это обычно случалось с презираемыми ею «кисейными барышнями».

Но рано или поздно нигилистическая основа их (то есть людей их типа) мировоззрения должна была проявиться и в этой деликатной области. Уже в предреволюционные годы Франк (в «Вехах») и В. В. Воровский (в статье «Базаров и Санин. Два нигилизма») с прямо противоположных идейных позиций обвинили интеллигенцию в «санинстве» (по названию романа М. Арцы­башева), то есть прежде всего в половой распущенности. А в 20-е годы в некоторых интеллигентских кругах ярко-красного колера получила поддержку известная теория «стакана воды», сводившая отношения полов к одной физиологии (в народе названная «любовью без черемухи» и «кобелированием»). 
И все же эти ранние саморазоблачения нигилизма оставались преходящими. Дореволюционное «санинство» было характерно как симптом, а в реальности ему поддались лишь некоторые шаткие да валкие элементы интеллигентского «ордена». Да и в 20-е годы аскетические настроения в его составе (поскольку от него что-то еще оставалось) были все-таки сильнее. По-настоящему «вписались» в советскую эпоху, какою она обозначила себя в 30-е годы, только «крепкие» характеры — «внуки» и «правнуки» героев «Что делать?». Я не Рахметова имею в виду, который к тому времени становился ископаемым типом, но «обыкновенных» (что не раз подчеркнуто автором) новых людей — Лопухова с Кирсановым и Веру Павловну. Это они составили верхний, лучший слой советской, если угодно, образованщины. Не поняв (из-за своей «обыкновенности») многого из того, что происходит вокруг, они приняли советскую действительность за осуществление Четвертого сна Веры Павловны (вышли наконец на «богатые радостью» места: «везде алюминий», везде счастливые люди, у каждого «льется песня из груди», и это уже навсегда — впереди только «вечная весна и лето, вечная радость») и сами способствовали тому, чтобы сон, так сказать, растворял в себе действительность. Только в 60-е годы началось разложение этого слоя, с каждым новым поколением все более циничного, все легче одолеваемого «мелкими бесами» разврата. Только теперь по-настоящему процвело «санинство», как финальное allegro giocoso (игривое аллегро) в долгой и трагической истории русской интеллигенции.

А вот что действительно отличает старую русскую интеллигенцию от новорожденной американской, это накал ее «идеализма». Если за спиною американского мультикультуралиста угадывается тень пуританина как ревнителя строгого «законничества», то за спиною русского интеллигента встает неистовый Аввакум, требовавший невозможного (теократической Утопии) и благословивший своих последователей на самосожжения (примечательно, что раскол начался у нас с «книжной справы», то есть был спровоцирован книжниками). Русского интеллигента (нигилиста и революционера) отличает, по словам Солженицына, «фанатическая готовность к самопожертвованию, даже активный поиск жертвы; хотя путь такой проходят единицы, но для всех он — обязательный, единственно достойный идеал». Прошедших жертвенный путь до конца Федотов даже назвал «святыми в аду»; то есть в том аду, который они сами для себя создали[17]. Полагая при этом, что открывают путь к подобию земного рая. В отличие от них, более приземленные американские мультикультуралисты о каких бы то ни было жертвоприношениях не помышляют, сметы будущего не составляют и не ломают голову над тем, куда вынесет кривая.

Между тем кривая может вынести в места, богатые драматическими событиями.

 

Что впереди

 

Аналогия — полезная вещь в истории, хотя одновременно и рискованная: выявляя подобия и сходства тех или иных событий или процессов, она способна затемнить то особенное и неповторимое, что в них есть.

С этой оговоркой заметим, что наблюденные выше подобия все же достаточно серьезны. Это факт, что во всем, казалось бы, «бегущая» впереди всех Америка в чем-то существенном повторяет зады русской истории. И может «прибежать» к чему-то очень для себя неприятному.

Один из самых неприятных сценариев — гражданские войны по расовому признаку. Среди всех «униженных и оскорбленных», которых мультикультуралисты берут под защиту, только расовые меньшинства являются наиболее реальной силой, способной изменить существующий порядок вещей; тем более что уже в недалеком будущем они, вместе взятые, станут большинством. Роль «революционного авангарда» (в случае, если реализуется сценарий расового противостояния) призваны сыграть чернокожие, несмотря на то что численно их уже сейчас превосходят латинос. Исторически сложилось так, что именно чернокожие несут в себе наибольший «революционный потенциал».

Здесь опять-таки просматривается аналогия с Россией. Положение черных рабов в Америке русские публицисты середины XIX века часто сравнивали с положением крепостных крестьян в России. Конечно, различия были очень существенными, но и общего немало. Между прочим, и освобождение русских крепостных и американских рабов произошло практически одновременно — соответственно в 1861 и 1862 годах. Общим же, в частности, было длительное психологическое противостояние рабов (respective крепостных) и господ, которое не прекратилось и после того, как однажды «порвалась цепь великая». 
В России оно началось с их культурного взаимоотчуждения в ходе Петровских реформ и усилилось после 1763 года, когда «крепи» расторглись для дворян, а для крестьян сохранились. Пропасть пролегла между мужиком и барином, «черной» и «белой» костью (к числу бар с течением времени отнесли и всех тех, кто стали им стилистически близки), что, собственно, и явилось основной причиной катастрофы семнадцатого года.

В Соединенных Штатах чернокожие — такие же автохтоны, как и евроамериканцы (если, конечно, не считать крайне малочисленных индейцев); первая партия африканских рабов была завезена в Новый Свет всего лишь через четыре года после того, как здесь были основаны первые белые поселения. За два с лишком столетия рабства и последующее столетие сегрегации (на Юге; а на Севере — неформально приниженного положения) у чернокожих «копилось» против белых; и сегодня, что не является секретом, злопамятство их не покинуло (не касаюсь здесь сложного вопроса о том, в какой мере оно оправданно)[18]
А мультикультурное заискивание перед ними (аналогичное заискиванию рус­ского интеллигента перед мужиком) многих из них лишь укрепляет в убеждении, что они еще не окончательно расквитались с прежними своими угнетателями, ставшими вдруг «слабаками».

О сохраняющемся напряжении в расовых отношениях, в первую очередь в отношениях между черной и белой расами, косвенно свидетельствует и американское кино. Уж слишком безоблачными их изображают. Сплошь и рядом на экране возникают кореша, черный и белый, или закадычные подруги, черная и белая; и слишком демонстративно никто не обращает внимания на цвет кожи[19]. Не исключено, что «американский кошмар», как назвал Норман Мейлер угрозу революции чернокожих, никуда не делся и только затаился. Авторитетный социолог К. Суэйн считает, что в стране «постоянно возрастает риск широкомасштабного расового конфликта, не имеющего прецедента в нашей национальной истории»[20]. Чему способствует и поведение некоторых чернокожих, будто сознательно равняющихся на «плохих негров» в знаменитом фильме Д. Гриффита «Рождение нации» (1915), устроивших шабаш в каком-то южном городке. Напомню, чем кончается фильм: под звуки «Полета валькирий» (демонстрация немого фильма сопровождалась игрой тапера) вихрем несется по дороге кавалькада всадников в белых ку-клукс-клановских балахонах — вершить праведный суд.

К сожалению, американцы, за исключением специалистов, которых мало кто слышит, очень плохо знакомы с историей зарубежных стран. Между тем знакомство с «русским уроком» было бы для них совсем не лишним. Русский опыт говорит, в частности, о том, что усилия идейного «авангарда» дают со­всем не тот результат, к которому он стремится. Вероятно, угроза революции чернокожих с далеко идущими последствиями (о которых можно только гадать) является достаточно реальной. Еще в 30-х годах прошлого века ее предсказывал Фолкнер устами одного из персонажей романа «Авессалом, Авессалом!»: «Я думаю, что со временем Джимы Бонды (то есть негры и мулаты. — Ю. К.) покорят все западное полушарие. Конечно, это будет не при нас, и конечно, по мере того, как они будут продвигаться к полюсам, они снова побелеют — как кролики и птицы, чтоб не так ярко выделяться на снегу». Во второй части этого предсказания, возможно, есть доля шутки.

Но может быть и так, что взаимная «притертость» черных и белых зашла уже достаточно далеко и дальнейшее смешение двух рас становится просто делом времени. А раскол пойдет по линиям совсем других трещин — в зоне религии и культуры. Такой раскол дает о себе знать уже сейчас. Он довольно слабо ощущается в самих университетах, большинством из которых (за вычетом опять-таки католических университетов, впрочем немногочисленных) овладели мультикультуралисты; здесь их противники, по выражению одного из профессоров, находятся примерно в таком же положении, как негры на Юге в 30-x годах прошлого века. Но extra muros мультикультуралисты встречают сопротивление со стороны консерваторов, как их называют; хотя последние не представляют собой какую-то однородную силу.

Уже в середине 1990-х меж двумя лагерями разразились culture wars, «войны в поле культуры». Иногда их называют «религиозными войнами» в том смысле, что это «войны» религиозных людей с безбожниками. Последнее определение, вероятно, более точно: действительно, вопрос веры является здесь узловым. Если можно положиться на статистические данные, подавляющее большинство американцев остаются верующими; более того, после заметного спада в 1970 — 1980-х число верующих к началу нового века вновь выросло, почти достигнув уровня 1950-х годов, и составляет теперь не менее 90% населения. Я не говорю сейчас о «качестве» их религиозности — это отдельный вопрос.

Самые жаркие бои ведутся вокруг трех стратегических высот, назовем их так, — религиозного образования в школе, генетических исследований (тех именно, что позволяют свободно экспериментировать с человеческим «материалом») и искусственного прерывания беременности. По первому вопросу мультикультуралисты, естественно, выступают «против», по второму и третьему — «за». Между тем из этих трех вполне практических вопросов не только первый, но и два других являются религиозными по сути. А о том, каков накал борьбы вокруг них, свидетельствует тот факт, что, по мнению некоторых наблюдателей, в ходе последней президентской кампании culture wars в глазах избирателей оказались важнее, чем даже войны в Ираке и Афганистане[21]. (Мультикультуралисты, как обычно, проголосовали за демократов, хотя между традиционными ценностями демократической партии и мультикультуральными взглядами существуют достаточно глубокие расхождения.)

Консерваторы, если уж называть их так, мечут свои стрелы в адрес мультикультурализма, называя его «великим сатаной», «новым вариантом сталинизма» и т. п., но слабина их в том, что противодействие идеологии мультикультурализма редко принимает у них четко прописанный концептуальный характер. Вероятно, типичной для них можно посчитать концепцию покойного С. Хантингтона, который думал защититься от «мульти-культи» средствами «домашнего практицизма». С точки зрения многих консерваторов, мультикультурализм есть результат обработки американских умов чужими и чуждыми им идеями — где-то там «немец перемудрил», а потом еще «француз подгадил», а нам, дескать, приходится расхлебывать заваренную ими кашу.

«Не садись в одну лодку с мультикультуралистом, он обязательно начнет дырявить дно» — motto, пущенное кем-то из консерваторов. А если лодка одна на всех?

И хотя все консерваторы выступают как «защитники веры», далеко не все из них понимают, насколько вера связана с культурой. Со времен Юстина и Оригена Церковь заботилась о том, чтобы сделать христианство понятным 
в терминах «реальной культуры», то есть говорить с людьми на понятном им языке — это так. Но, с другой стороны, по мере возможности христианство «играло на повышение» культуры, включая сюда культуру речи, хорошие манеры etc. И только в самые последние времена эта тенденция переломилась. Четверть века назад кардинал Поль Пупар писал: «Когда-то, в первом тысячелетии, папы распрощались с римским миром и решили „перейти на сторону варваров” (passare ai barbari). Не ожидает ли нас сегодня подобный и даже еще более решительный жест?»[22] Не знаю, насколько это справедливо в отношении Ватикана, но среди американских католиков, а тем паче протестантов, число культурных перебежчиков ощутимо множится[23].

Как далеко могут зайти culture wars? Писатель и футуролог Сэм Вэкнин в 2006-м предложил вниманию читателей как бы реляцию из будущего. Привожу отрывки из нее:

«Вторая гражданская война (2021 — 2026) велась внутри местных общин (communities) и выплеснулась за пределы наших государственных границ. Она не была классической и территориальной — но тотальной и похожей на партизанскую войну…

Она началась с яростных дебатов о преподавании эволюционной теории в школе и об использовании эмбриональных стволовых клеток в медицинских целях…

Следствием изменившихся нравов стало возобновление дискуссии о политических институтах. Неомарксисты потребовали большего равенства…»[24]

О том, чем закончилась «Вторая гражданская война», автор благоразумно умалчивает.

А о том, какого равенства потребуют неомарксисты (они же мультикультуралисты), пока сказать трудно. Потому что нет никакого компендиума, где были бы сформулированы их социально-экономические и политические взгляды. Все внимание их сосредоточено на культурах, а вопросы политики или экономики рассматриваются сквозь призму культур. У них можно встретить, например, сочувственное отношение к исламскому закону, воспрещающему взимание ссудного процента. Или к традиционной индейской, точнее — некото­рым индейским племенам свойственной «экономике расточения» (противопо­ставленной экономике созидания и накопления и к современному миру никак не применимой). Какую сборную солянку можно состряпать, руководствуясь рецептами, понадерганными из совершенно разных «поваренных книг»?

Встречаются, правда, и справедливые замечания — например, бьющие по «невидимой руке» рынка. Эта пресловутая «невидимая рука» под пером современных авторов вырвана, так сказать, с плечом из сочинений Адама Смита, где подчеркивается, что она лишь в том случае производит благое действие, если в обществе удерживается здоровый нравственный климат.

В политическом плане мультикультуралисты выдвигают на первое место group identity, иначе говоря — интересы местной общины. Консерваторы называют их политические взгляды «неофашистским трайбализмом». Что-то вроде неотрайбализма тут действительно есть, хотя эпитет «неофашистский» остается на совести консерваторов; мультикультуралисты зовут их фашистами, а те, очевидно, реагируют по принципу «сами такие».

Надо, впрочем, иметь в виду, что, каков бы ни был состав идей мультикультурализма, невозможно предугадать, как в конечном счете отреагируют на них массы. Еще раз напоминаю об опыте России: в народе проснулось не то или не совсем то, что будили в нем революционеры. Произойдет ли углубление революции черных или революции черни, в любом случае последствия оста­ются в тумане. Слишком разные боги оспаривают сейчас будущее Америки. Одно можно сказать с большой долей уверенности: страна все больше отрывается от своих европейских корней.

Сколь ни неожиданным это может показаться, но в продвижении мультикультурализма есть и нечто воодушевляющее. Оно говорит о том, что и в наши дни определенный круг идей — отвлечемся на минуту от его содержания — способен овладеть целым народом или, по крайней мере, попытаться это сделать. Пример тем более выразительный, что дело касается страны, которая до сих пор как раз служила примером отдания себя на волю стихии рынка, самопроизвольного «хода вещей», а с другой стороны, — доверилась деидеологизированным управленцам, знатокам технико-процедурных (и не более того) вопросов.

Варлам Шаламов нашел бы здесь подтверждение своей уверенности в том, что

        …путь познанья
И нервы книжного червя
Покрепче бури мирозданья, 
Черты грядущего ловя.

Конечно, путь познанья может завести в такие дебри, откуда без молитвы не выйдешь. Но другого пути нет.

И из того, что идеология способна принести страшный вред (чему минувший век представил убедительные доказательства и нынешний, похоже, готовится еще их пополнить), не следует торопиться с выводом, что ее вообще лучше избегать. Негоже уподобляться дураку, который, обжегшись на молоке, дует на воду.

Мультикультурализм показывает пример и в том отношении, что ставит в центр внимания педагогику. Хотя та педагогика, которую он продвигает, — извращенная; в крайних вариантах это антипедагогика.

К сожалению, как раз в педагогическом плане у нас наблюдается избыток доверчивости к Америке (как в других планах — избыток недоверчивости). Не следует повторять ошибки нашей дореволюционной интеллигенции только потому, что они теперь воспроизводятся под иными, на первый взгляд более благосклонными, небесами. Лучше помнить, что в наследии, ею оставленном, есть не только ошибки, но и прозрения, за которыми — будущее; при условии, конечно, что еще будет восходящее движение (что отнюдь не гарантировано). И «служение идее» рано отписывать в исторический архив; все зависит от того, какова идея. «На все времена» остается актуальным сказанное великим русским педагогом Ушинским: «Служи идее христианства, идее истины и добра, идее цивилизации, идее государства и народа, хотя бы это стоило тебе величайших усилий и пожертвований, хотя бы это навлекло на тебя несчастье, бедность и позор, хотя бы это стоило тебе самой жизни»[25].Здесь ничего ни убавить и ни прибавить.

Сегодня, как и в позапрошлом веке, эти слова — vivos vocant, «зовут живых».



[1]Каграманов Юрий Михайлович родился в 1934 году. Публицист, философ, культуролог. Окончил исторический факультет МГУ. Автор книги «Россия и Европа» (1999) и многочисленных публикаций на культурфилософские и историко-культурные темы. Постоянный автор «Нового мира».

 Эту акцию социолог Рассел Берман тогда же назвал «перестройкой», «в пандан» к нашей «перестройке». (См.: Berman R. Perestroika for the University! — «Telos», № 81, Fall 1989.) Хотя здесь был не только «пандан», но и некоторая зависимость их «перестройки» от нашей (о чем я скажу ниже).

[2] В первую очередь все-таки Америку: ранние «дети цветов», сделавшие своим девизом drop out (отпадение от американского общества и его культуры), появились на газонах Калифорнийского университета в Беркли весной 1967 года.

[3] Когда непослушание созванных в 1789 году Генеральных Штатов Людовик XVI назвал «бунтом», герцог ему ответил: «Это, государь, не бунт, а революция».

[4] Подробнее я писал об этом в статье «Америка далекая и близкая» («Новый мир», 1999, № 12).

[5]Адорно Т. Проблемы философии морали. М., 2000, стр. 191.

[6] Пелагианство — ересь V — VI веков, подменившая догмат о первородном грехе догматом о первородной невинности.

[7]Gibson M. Culture and Power. New York, 2007, р. 3.

[8]Marsden G. The Soul of the American University. New York, 1994, р. 432.

[9]  Bernstein R. Dictatorship of Virtue. Chicago, 2002, р. 227.

[10]O’Brien D. All the Essential Half-Truth about Higher Education. Chicago, 1998, р. 90.

[11]Bernstein R. Op. cit., р. 4.

[12]БьюкененП. СмертьЗапада. М., 2003, стр. 128, 132 — 133.

[13] Подобное радуется (себе) подобному (лат.).

[14] Сам Ленин, не устававший перечитывать «Что делать?», говорил о Чернышевском: «Он меня всего <...> перепахал» («В. И. Ленин о литературе и искусстве». М., 1969, 
стр. 653).

[15] В чеховском «Иванове» Лебедев говорит Иванову (оба уже немолодые люди, дворяне и помещики): «Студенты мы с тобою, либералы… Общность идей и интересов… 
В Московском университете оба учились».

[16]Зелинский Ф. Vivat universitas. СПб., 1906, стр. 21.

[17] Это в первую очередь относится к революционерам 1860 — 1870-х годов, которым судьба уготовила «путь славный, имя громкое <…> чахотку и Сибирь». В дальнейшем готовность к самопожертвованию дополняется, а затем и подменяется готовностью к принесению в жертву других людей. Если идея важнее человеков, разве не стоит она того, чтобы принести ей в жертву кого угодно? Первым об этом «догадался» С. Нечаев; на материалах нечаевского дела Достоевский, как известно, написал роман «Бесы». Современная ему революционная среда исторгла Нечаева из своих рядов (об этом есть свидетельства В. Засулич и других современников), но в дальнейшем именно нечаевская линия взяла верх, главным образом, конечно, в лице большевиков.

[18] Примечателен «минус», который был проставлен первому чернокожему президенту Б. Обаме в негритянской среде: он не является потомком черных рабов (его отец кениец) и, значит, не может разделять историческую (недобрую) память, общую для чернокожих американцев.

[19] Показательно также, что Голливуд по-прежнему избегает темы Гражданской войны 1861 — 1865 гг. В ранний его период киношники усмотрели в истории Гражданской войны настоящий кладезь драматических сюжетов и активно их эксплуатировали: в то время было снято несколько сот фильмов на данную тему. Но когда пришло осознание, что кино — не просто развлекаловка, что оно является также средством идеологического воздействия, тогда фильмы о Гражданской войне стали исключительно редкими. Не случайно классик киновестерна Форд не снял ни одного такого фильма, хотя говорил, что история Гражданской войны лично ему интереснее всего на свете, интереснее даже, чем само кино.

[20]Цит. покн.: Huntington S. Who Are We? New York, 2004, р. 315.

[21] Обзор мнений по этому вопросу см. в интернет-журнале Economist <http:/www.Economist.com>.

[22]Poupard P. Chiesa e culture. Orientamenti per una pastorale dell’ intelligenza. Milano, 1985, р. 143.

[23] Вот, к примеру, выразительная иллюстрация. В романе американского писателя Шона Макбрайда «Зелень. Трава. Благодать» юноша, по-видимому искренне верующий и вдобавок выполняющий обязанности служки в католическом храме, изъясняется таким языком: «Придет Судный день, и тут-то самый Главный Чувак все дерьмо у нас из ж… огнеметом и повыжжет». Вместе со своими приятелями он не стесняется материться в пределах храма, а услышавший их священник, вместо того чтобы пристыдить их, скорее поощряет: «Я сам, — говорит он, — матерюсь как сапожник» («Иностранная литература», 2008, № 4, стр. 168, 177). Мы не знаем, каким языком говорили, скажем, вандалы или готы в первое время после того, как их обратили в христианство, — возможно, ни­сколько не менее сочным. Но у вандалов и готов еще не было школ и не было книжных шкафов, уставленных книгами с высокими образцами прозы на родном языке.

[24] <http://samvak.tripod.com/civilwar.html>.

[25]Ушинский К. Избранные педагогические произведения. М., 1968, стр. 311.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация