Кабинет
Письма Максимилиана Волошина

«ЗА ДУХОВНУЮ СУЩНОСТЬ РОССИИ У МЕНЯ НЕТ СТРАХА»

Публикация, предисловие, подготовка текста и комментарии кандидата филологических наук, старшего научного сотрудники Дома-музея М. А. Волошина И. В. Левичева.

 

«ЗА ДУХОВНУЮ СУЩНОСТЬ РОССИИ У МЕНЯ НЕТ СТРАХА»
Письма Максимилиана Волошина к Маргарите Сабашниковой 1917 — 1923 годов. Из фондов Дома-музея М.А. Волошина. Публикация, подготовка текста и комментарии И.В. Левичева

1 августа 2009 года исполнилось 25 лет со дня открытия Дома-музея М. А. Волошина в Коктебеле. (Прим.ред.)

Максимилиана Александровича Волошина (1877 – 1932) и Маргариту Васильевну Сабашникову (1882 – 1973), ставшую с 1906 года женой поэта, связывали сложные и многолетние отношения.

Познакомившись с Сабашниковой в 1903 году, Волошин проникся к ней глубоким чувством. Особенно близкими их отношения стали в Париже в 1905 году. 12 апреля 1906 года они заключили брак. Но совместная жизнь так и не наладилась, и спустя два года их брак фактически распался. Маргарита Сабашникова уехала за границу, в Германию, лишь изредка приезжала в Россию, став духовной ученицей Рудольфа Штайнера и посвятив себя всецело его учению – антропософии. Однако Волошин через всю жизнь пронес глубокое и трагичное чувство любви к Аморе, как называли Сабашникову близкие. Cабашниковой Волошин посвятил цикл «Amoriamaresacrum», вошедший в его первый поэтический сборник «Стихотворения. 1900 – 1910 гг.».

Узнав о свершившейся революции в России в 1917 году, М. Сабашникова приехала на родину, надеясь продолжить там работу по развитию антропософского движения. Но уже в 1922 году, после запрета большевиками Русского антропософского общества, она была вынуждена покинуть Россию навсегда.

Переписка М. Волошина и М. Сабашниковой в настоящее время в основном хранится в Рукописном отделе ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом) в Санкт-Петербурге, куда была передана в 1970-е годы прошлого века из Дома-музея М. Волошина в Коктебеле. Однако небольшая часть писем была оставлена в фондах музея.

В собрании Дома-музея М. Волошина в Коктебеле сохранилось шесть писем М. Волошина к М. Сабашниковой периода 1917-1923 годов, представляющих большой интерес, поскольку в них не только упоминаются многие известные деятели русской культуры Серебряного века – М. Цветаевой, И. Эренбурга, А. Герцык, К. Богаевского, семьи С. Эфрона, но эти документальные источники позволяют глубже понять и историю взаимоотношений Волошина с Сабашниковой. Публикуемые нами впервые в полном объеме письма М. Волошина к М. Сабашниковой, являются машинописными копиями, датированными, но не подписанными поэтом. В публикации сохранена, по возможности, орфография и пунктуация оригиналов.

 

1

Коктебель. 19 – 26 / 9 – 17.

Милая Аморя, ужасно обрадовался, получив от тебя письмо, а то уж не знал, что с тобой сталось. Вообще, ото всего твоего письма веет какой-то внутренней радостью и бодростью. Как хорошо, что вы с Юлией Леонидовной[1]друг другу понравились (хочу, чтобы все мои друзья друг другу нравились). В живописи у нее очень строгий путь формы и цвета, и хорошо, что она внутреннее свое всегда придерживает, и оно пробивается неожиданно, как-бы помимо нее (вот как в ее русских сказках), и воплощается тем глубже и полнее. Обрати внимание, что она всегда идет от чистого цвета к форме – именно так требовал доктор[2]. Мне очень нравится, что вы так устроились, то есть что она будет руководить твоими натюрмортами, а ты с ней будешь читать лекции. Теперь мне только хочется, чтобы тебе Цетлины[3] тоже понравились.

Операция Александры Михайловны[4] прошла благополучно и она уже дома, и очень слаба. Я завтра еду в Феодосию на несколько дней повидать подробно ее и Богаевского[5], которого не видел уже целый год (с прошлой осени). Он в первый раз со времени Революции приезжает из Севастополя на несколько дней и вызвал меня.

Я надеюсь, что зимой все же приеду на некоторое время в Москву, чего мне очень хочется. Мама думает на январь-февраль, когда будет очень сурово в Коктебеле, уехать в город к Александре Михайловне. А я тогда поеду в Москву. Мне Цетлины предлагают остановиться у них, так что я буду жить совсем близко от тебя. Ты, вероятно, видела у них те акварели, что я послал с братом Марьи Самойловны [Цетлин. – И. Л.] для выставки. Как тебе они понравились? Мне бы хотелось, чтобы ты посмотрела еще другую серию, что я послал позже прямо Кандаурову[6]. Мне кажется, что я прошел за эти годы с Дорнахаочень большой путь в живописи.

Ты ничего мне не пишешь – какое впечатление на тебя произвела Марина[8]. Мне не кажется, чтобы она тебе понравилась, но ее стихи последнего периода с русскими ритмами, я думаю, тебе будут очень близки. Мне они кажутся прекрасными.

Мне хочется знать о друзьях. Где Трапезников[9]? Добрался ли он, наконец, до России? Из письма Ольги Николаевны[10] знаю, что Екатерина Алексеевна[11] остается на Урале зимовать. А Нюша[12]?

Ты спрашиваешь о Горьком. Он уже уехал. Видал я его каждый день и в конце концов очень полюбил. Он «совсем не похож». В нем бесконечная внимательность и любовность по отношению ко всему окружающему и просветленность очень больного и очень усталого человека. Ехал он в Коктебель неохотно, так как у него с этими местами связаны воспоминания об очень тяжелой поре жизни, когда он был чернорабочим при постройке Феодосийского порта. А уезжая, он говорил, что непременно сюда вернется ранней весной.

До свиданья. Привет Александре Алексеевне. Марг<арите> Алекс<еевне>[13], Вас<илию> Мих<айловичу>[14], Алеше[15], Ляйзе[16].

МАХ [Архив Дома-музея М. Волошина, далее – там же, А 401].

 

Комментарии

[1] О б о л е н с к а я  Ю. Л. (1889 – 1945) – художница.

[2] Имеется в виду доктор философии Рудольф Штайнер (1861 – 1925) – немецкий философ, основатель антропософского  учения.

[3] Ц е т л и н ы  М. О. и  М. С., московские друзья М. Волошина.

[4] П е т р о в а  А. М.  (1871 – 1921) – феодосийский педагог, близкий друг М. Волошина.

[5] Б о г а е в с к и й  К. Ф.  (1872 – 1943) – феодосийский художник, друг М. Волошина.

[6] К а н д а у р о в  К. В. (1865 – 1930) – художник, организатор художественных выставок.

[7] В Дорнахе (Швейцария) находился антропософский центр – Первый Гетеанум, на строительстве которого Волошин работал в 1914 году, слушая лекции Р. Штайнера и интенсивно занимаясь живописью.

[8] Ц в е т а е в а  Марина Ивановна (1892 – 1941) – русский поэт.

[9] Т р а п е з н и к о в Т. Г.  (1882 – 1926) – искусствовед, антропософ.

[10] А н н е н к о в а  О.Н. (1884 – 1949) – переводчица, антропософ.

[11] Б а л ь м о н т - А н д р е е в а  Е. А. (1867 – 1950) – вторая жена К. Бальмонта, тетка М. Сабашниковой.

12 И в а н о в а  А. Н. (1877 – 1939), кузина М. Сабашниковой.

[13] С а б а ш н и к о в а М. А. (1860 – 1933), мать М. Сабашниковой.

[14] С а б а ш н и к о в  В. М. (1848 – 1923) – отец М. Сабашниковой.

[15] С а б а ш н и к о в А. В. (1883 – 1954) – брат М. Сабашниковой.

[16] Г о ф м а н  Е. Н. (1876 – 1941) – кузина М. Сабашниковой.

 

2

Коктебель. 21 октября 1917.

Дорогая Аморя, я прошу твоей духовной помощи для Веры Эфрон[1]. Ты, кажется, встречала ее, но мельком и, конечно, не успела рассмотреть ее, потому что она очень замкнута. Но ты помнишь ее историю и по рассказам Лили Эфрон[2], и по моим. Как она еще ребенком была серьезно замешана в революции, в терроре, сидела в тюрьме, как было повешено несколько самых близких ей людей, как при ней повесилась ее мать. Она никогда не могла вполне прийти в себя от пережитого. Часть души как бы была в параличе. Другою частью души она нашла для себя выход в театр. Но и тут она пришла в тупик. Она оказалась талантлива, но талант ее только трагический, очень серьезный и строгий, то есть совершенно не нужный для современного театра. И по характеру своему она скорее могла бы быть мученицей или монахиней; ее место скорее где-нибудь на каторге, чем на сцене. И совершенно естественно, что театр, где все основано на интриге и эротике – отверг ее. Вместе с этим – порвалась нить, связывающая ее с жизнью, и проступила тоска, покрываемая раньше работой. Сегодня я получил от нее письмо, которое очень меня взволновало. Она пишет в нем: «…бывают дни, недели, месяцы, когда от тоски плохо помнишь людей, вернее, живут они для тебя в другой плоскости. И, в такой момент, если скажут, что ты мертва, а они живут еще на земле, то не удивишься. Верно, так люди восемь часов после своей смерти слышат все земное, говорят, они слышат. Теперь я осознала свое такое отношение… Хотела написать, чтобы что то объяснить тебе, но не могу… Понимаешь ли, что вся фактически жизнь не важна… А что важно?»

Вера так замкнута, что надо очень многое, чтобы она написала о себе так, даже самому близкому человеку. Ей надо помочь, и помочь немедля. И конечно, единственной помощью может быть для нее только духовное знание. Но в этом-то и лежит главная трудность, потому что она и по воспитанию, и по духу своей семьи, и по кругу людей, среди которых она жила, чужда совершенно идеям богопознания. Это совершенно не вяжется с ее духовным обликом, конечно, это только скорлупа низшего разума, но когда мне приходилось с ней говорить об этом, то она с грустной улыбкой говорила: «Но ведь ты знаешь, что я в это не верю и не могу поверить…» И я никогда не настаивал, так как мне было совершенно ясно, что она идет к духовному знанию своим, не логическим путем и что ей не надо мешать. Но, вот теперь, из письма ее я вижу, что она задыхается в себе и что ей надо помочь разбить последнюю скорлупу, а то она может совсем задохнуться.

Если б была Анна Рудольфовна[3], она бы это сделала. Но я думаю, что ты сможешь это сделать, хотя это очень трудно. Ты сможешь найти те слова, которые дойдут до нее. Только надо быть очень осторожной и не прибегать к книгам, а найти те слова, которые дойдут до нее. Можешь ли, хочешь ли ты?

Ты знаешь Лилю Эфрон – Вера не похожа на нее: она гораздо глубже, мучительнее, но в ней нет и капли эгоизма. Она всегда живет другими и о других. Когда я себе представляю ту обстановку, в которой Вера вполне сама собой, как она должна была бы быть, то, как это ни страшно, – это каторга. Она была бы там святой. И это как будто было ей написано на роду и каким-то чудом миновало ее. Страшное в ее жизни, я думаю, не то, что она была свидетельницей гибели близких, а то, что она потеряла веру в то, за что она могла бы собой пожертвовать: она сама отошла от революции, а другой веры не обрела, не нашла выхода своим жертвенным силам и в искусстве. Ей надо дать веру, а то она погибнет: ей грозит или самоубийство, или безумие. Ее жертвенность станет оружием против самое себя. Пойди к ней, Аморя, и помоги ей.

Не говори ей, конечно, что я написал тебе и о ее письме. Я же пишу ей одновременно с этим письмом и буду просить ее ближе познакомиться с тобой, так, что она не удивится. Не говори ей сначала ничего прямо об антропософии и избегай имен, а сперва подойди к ней лично и приобрети ее доверие. Я почти никого не знаю, в ком бы чувствовалось столько духовной чистоты, жертвенности и безвыходности, как в Вере, и кто пробуждал бы к себе такую мучительную любовь.

Вера, кажется, живет у Жуковских[4], но на всякий случай, позвони Оболенской (92-12) и спроси.

Пишешь ли ты с нею натюрморты? Познакомилась ли с Цетлиными? До свидания, крепко целую

 

МАХ [там же, А 406].

 

Комментарии

[1] Э ф р о н В. Я. (1888 – 1945) – актриса, сестра Сергея Эфрона, мужа Марины Цветаевой.

[2] Э ф р о н Е. Я. (1885 – 1976) – актриса, сестра Сергея Эфрона и В. Я. Эфрон.

[3] М и н ц л о в а А. Р. (1865 – 1910) – деятельница Международного теософского общества, ученица Р. Штайнера, мистик и прорицательница. Имела большое влияние на Волошина в 1905 году.

[4] Ж у к о в с к и е – Г е р ц ы к А. К. и Д. Е..

 

3

Коктебель. 17 ноября 1917 года

Милая Аморя, получил твое письмо от 9-го. Слава Богу, что все для тебя прошло благополучно. О других я уже знал от Марины и Сережи Эфрон, которые приехали в Коктебель. Но они ничего не знали, ни о тебе, ни о Цетлиных. Впрочем, о тебе у меня не было тревоги, т. к. с тобой, я уверен, не может случиться ничего страшного в области случайностей внешнего мира: ты защищена духовным кольцом. От Оболенской тоже получил письмо. У нас все тихо пока. Провозглашено автономное крымское Ханство, и татары берут на себя охрану прав народностей Крыма. Возможная и серьезная опасность – это захват Крыма Турцией, что при разложении флота, конечно же, случится. Вне ж этого, кроме случайного разбойничества, ничего не грозит. Впрочем, я лично готов ко всему. Мне, почему-то, уже много лет назад начала мерещится такая эпоха, я с первого ж момента революции знал, что это начинается. И мы еще далеко не достигли самого худшего. Относительно себя, я отнюдь не чувствую той безопасности, какую чувствую относительно тебя. Но разве может быть что-нибудь страшно, если весь свой мир несешь в себе? Когда смерть является наименее страшным из возможных несчастий?

За духовную сущность России у меня нет страха: рушится только государственность, то есть то, что давило и оберегало одновременно, но что рано или поздно должно было быть разломано внутренним напором. Глубочайшая моральная идея Святой Руси прорывается сейчас всюду среди самых нелепых и кровавых форм. Она брезжит во всем, что, с точки зрения государственности, является непростительной глупостью и преступлением. И теперешние переговоры о сепаратном мире, и развал армии и отмена смертной казни – все это политически нелепо и преступно и во многих случаях является сознательным предательством, но чтобы пойти за такими вожаками, чтобы соблазниться такими идеями, чтобы совершать деяния настолько противоречащие собственным прямым интересам, для этого надо обладать глубокой чистотой сердца. Для меня – европейца – непереносимо то, что изменили и предали наших союзников, совершили акт, лишающий нас чести, но этим мы принимаем на себя искупление той лжи, которая породила теперешнюю войну. В конце концов, в этом нелепом предложении мира есть та правда, которая еще ни разу с начала войны нигде не проявлялась в Европе.

Та жадность, жестокость и глупость, которые сейчас клубятся по Руси, не смущают меня – это неизбежный дым всякого самосожжения. Россия, как государство, как империя, как Левиафан, сейчас действует и ведет себя, как во Христе юродивый. Левиафан, добросовестно раздающий свои владения, Левиафан-юродивый – это новый знак самоотречения до сих пор еще не бывалого, который сейчас вписывается в историю человечества. Это предвидел, может только Печерин[1], когда писал: «…и в разрушении отчизны видеть зарю всеобщего, быть может, воскресенья…»

В домашней жизни у нас не хорошо. Я не в смысле питания и топлива – это все благополучно, но мама становится нервнее и раздражительней, придирчивее. Последний месяц это был какой-то пароксизм. Все во мне ее безумно раздражает, хозяйство ей надоело, до нестерпимости. Я живу под постоянным окриком и чувствую себя самым глупым и бестолковым из кухонных мужиков. Когда я не вмешиваюсь в хозяйство, то это негодование, что я все взвалил на ее плечи, а когда я принимаюсь за кухню и стряпню, то непрекращающийся крик на то, что я все делаю не так и нарочно отлыниваю от работы, что попробовал бы я так 30 лет… Я чувствую себя совершенно разбитым душевно и, главное, лишен возможности работать, т. к. все это начинается с утра. Если б я уехал, это все быстро прошло бы, но теперь оставить ее нельзя в такое время.

Видала ли ты мои акварели у Юлии Леонидовны? Мне очень интересно, какие перемены ты нашла в моей живописи с Дорнаха? Относительно Веры Эфрон ты не права в твоем предположении относительно любви: когда ты ее повидаешь, то сама увидишь, я думаю. В ней надо разбить какое-то тонкое стекло, которое ее отделяет от пути духовного знания. Александру Михайловну вижу редко: я не могу почти бывать в Феодосии из-за астмы – мы переписываемся. Ей не хорошо: операция прошла прекрасно, но остальные болезни остались и бесконечно трудно жить из-за дороговизны, со всей ее семьей (детьми ее брата) [там же, А 416].

 

Комментарии

[1] Печерин В.С. (1807 – 1885) – русский писатель-эмигрант.

 

4

13 января 1918. Коктебель.

Милая Аморя, получил твое письмо (от 3 января? – штемпель неясен). Каждое письмо, доходящее теперь до нас с севера, – целое событие, так же как и газета. Мы почти совершенно отрезаны с самого начала декабря.

Твое письмо пришло одновременно с тем разрешением сложных обстоятельств, которые складывались последнее время довольно грозно. В Крыму идет междоусобная война между татарами и русскими, тщательно раздуваемая всевозможными провокационными слухами. Феодосия с нового года захвачена большевиками, и одновременно с этим началось разграбление имений крестьянами, которое до сих пор до Крыма не доходило. В Коктебеле первой жертвой оказалась экономия Юнге: пришли не коктебельцы, а султановцы и стали делить все сельскохозяйственное имущество и выливать вино. К этому были готовы и заранее примирились с неизбежным. Но, поделив хозяйственные вещи, они уже собирались перейти к дележу и уничтожению мебели, книг: то есть всего того, что осталось от Екатерины Федоровны[1], и в том числе рисунков Федора Толстого. Это казалось уже непредотвратимо вчера вечером. Но в последнюю минуту мне удалось вызвать из Феодосии отряд конницы, я отправился один ночью в экономию, оставленную Юнге (они сейчас у нас) и занятую крестьянами, вступил с ними в переговоры, а в середине ночи как раз вовремя подоспел вызванный мной отряд «красногвардейцев». Словом, все было спасено. А сегодня, по иронии судьбы, мне с этими же всадниками пришлось организовывать совершенно неожиданно для самого себя «большевистское правление» в Коктебеле.

Это пока спасает и остальных обитателей Коктебеля… Надолго ли? Через неделю нас завоюют, может быть, татары, а после придут армяне возстановлять Митридатово царство, а после нас присоединят к Младотурции… Наш дом сейчас Ноев Ковчег: одних детей 10 человек и жена Александра Юнге должна родить сегодня ночью одиннадцатого.

Это большевистско-романтическое приключение оторвало меня от работы, которой я был занят все время. Вскоре после моего последнего письма настроение мамы значительно изменилось к лучшему, и я стал писать стихи: я посылал их все Юлии Леонидовне с просьбой тебе их прочесть. И сейчас опять вернусь к регулярной работе до нового завоевания. Мне было очень любопытно беседовать и иметь дело в эти дни с красногвардейцами, местными большевиками и погромщиками. И, в общем, у меня осталось об них благоприятное впечатление. Первоисток всего нашего хаоса – это беспредельная, совершенно детская доверчивость и такая же детская вера в возможность немедленного осуществления социалистического рая, а рядом с этим как основной порок очень примитивная жадность. Весело смотреть, как им приятно играть в революцию: скакать, распоряжаться, спасать, карать, произносить обращения к народу, стрелять из ружей. Все упоение детской игры в солдатов и индейцев. Все это сопровождается и настоящим смертоубийством, и кровью, но все же не в таком количестве, как могло быть. От вчерашней ночи и сегодняшнего утра у меня осталось именно такое впечатление. В этом спасении бумаг и книг Ек<атерины> Ф<едоровны> очень помог Вл<адимир> А<нтонинович> Княжевич[2] и проф<ессор> Кедров[3](певец), который сам ночью верхом прискакал во главе отряда. Мне очень хотелось бы, чтобы ты написала подробное письмо обо всем, о чем все умалчиваешь. Знаешь, напиши его, а случай, наверное, представится, тогда и пошлешь. Ведь я тоже не знаю, кто приедет: все приезды были неожиданны: попроси всех моих друзей известить тебя, когда они узнают, что кто-нибудь едет в Крым. Протелефонируй, на всякий случай, моему другу Александру Матвеев<ичу> Пешковскому[4] (Сивцев Вражек – его тел<ефон> есть в тел<ефонной> книге). Он хотел приехать в Коктебель, хотя не думаю, что он приедет. Ты помнишь его – санскритолог, мой товарищ по гимназии, с которым мы жили у Алекс<андры> Мих<айловны> Запроси тоже Марину Цветаеву. Знаешь ли ты ее стихи последнего периода? Нравятся ли они тебе? Она в двух шагах от тебя живет (Борисоглебский, 6). Как живет Нюша? Я ничего об ней не знаю. Нравится ли тебе из моих стихов Дмитрий Император[5]?

То, что ты пишешь о весне и радости: мне как-то стало еще более чувствоваться теперь, после зимнего солнцестояния, и не покидало все эти дни, даже тогда, когда мы ждали погрома. Почти не могу объяснить себе этого состояния, т. к. разум не видит нигде никакого просвета в положении дел.

Аморя, мне очень нужно, чтобы ты написала все, что ты знаешь о мыслях Доктора о теперешних событиях и о состоянии Европы. Я так давно оторван от его мысли. В этой радости есть что-то бесспорное и достоверное, что непременно хочется перевести в область сознательного, но это упорно не поддается, хотя так близко.

До свидания. Крепко целую тебя. Спасибо за письмо. [там же Ф 449].

 

Комментарий

[1] Ю н г е  Е.Ф. (урожд. графиня Толстая, дочь Ф.П. Толстого, 1843 – 1913) – коктебельская помещица, жена Э. А. Юнге, «основателя» дачного Коктебеля.

[2] К н я ж е в и ч  В. А. (1871 – 1934) – предводитель дворянства Феодосии, камергер.

[3] К е д р о в  Н. Н. (1871 – 1940) – профессор Петроградской консерватории.

[4] П е ш к о в с к и й  А. М. (1878 – 1933) – феодосийский друг М. Волошина со времен гимназии, лингвист.

[5] Стихотворение М.Волошина «Деметриус-Император» (1917).

 

5

9 октября 1918. Коктебель.

Дорогая Аморя, дня три тому назад возобновилось почтовое сообщение Украины с Крымом и первым выкинуло мне твое письмо, написанное еще в 12 июля и посланное с Зоей Жекулиной[1]. Я страшно обрадовался твоему решению ехать в Коктебель, и хотя уже август давно миновал, но все же жду тебя, на зиму. Вообще мы все время – то есть мама, Сережа Э<фрон> и я, ждем друзей с севера, и по нашим расчетам и ты, и Эфроны, и Фельдштейны[2] должны неизбежно приехать в Коктебель на зиму, так как бегство из Москвы кажется нам неизбежным особенно после декрета о выселении. Уверенность эта так велика, что мы даже не сдаем комнат на зиму, чтобы было место для своих.

Особенно Сергей ждет Марины, но, очевидно, ни одно из его писем не дошло и она даже не знает, что он в Коктебеле, хотя он здесь уже 3 месяца и ждет ее со дня на день. Пожалуйста, когда получишь это письмо, поговори с Мариной, Верой, Лилей, Эвой и Юлией об их планах, и если есть сообщение между Украиной и Великороссией, то напиши или телеграфируй в Харьков на имя Петра Борисовича Краснова (Садовая, 3) для пересылки мне или передай письмо кому-нибудь из едущих на юг на Курском вокзале.

У нас все лето полное благополучие и тишина. Дороговизна относительно небольшая по сравнению с севером. Голод ожидается к весне хлебный. Запасов мы никаких не делаем, так как мама это ненавидит, да и вообще у нас никакого хозяйства, ни прислуги нет, но если приедут москвичи, все это возможно совместно наладить. Маме вообще все хозяйство надоело, и она все забросила, а я все время в работе литературной или живописной. Я зимой выеду только месяца на полтора в Турне по южным городам, с лекциями для заработка: меня зовут в Ростов, Харьков, Екатеринослав: оказывается, я стал популярен почему-то на юге в этих городах, где я никогда не бывал: там массами распространялись в рукописях мои последние стихи.

Летом я работал, главным образом, над живописью: сделал графику к Демонам Глухонемым[3], которые печатаются в Харькове. А последний месяц написал 70 акварелей для выставок в Харькове и Ростове.

Много времени отняли летом поездки по лекциям и чтения. Теперь работаю над подготовкой ряда новых лекций, что буду читать зимой.

Сейчас приходила мама и говорила: напиши, что с питанием будет трудно доставать, надо будет в городе покупать. Но этого не так уж следует бояться: в деревне есть теперь потребительская лавка, в которой можно найти разные необходимые продукты и, кроме того, всегда можно попросить в больших имениях Латри, Айвазовской, Дуранте овощей и хлеба. Во всяком случае, для тех, кто провел эту зиму в Москве, наши неудобства не могут быть уж такими страшными и безысходными.

Я тебе все это время писал с различными оказиями, а также Юлии. Передай ей, что вчера пришло ее письмо маме от 3 апреля со страшной тревогой за судьбу нашего дома. Вообще, теперь каждый день приходят транспорты писем, залежавшихся с весны на Крымской границе. Если будет время и возможность написать письмо, то напиши обо всех знакомых поименно.

У нас у всех и со всеми благополучно. Богаевский прожил у меня 1 1/2 месяца. Хочет приехать еще осенью, Шервашидзе[4] с Бутковской[5] прожил у меня около двух месяцев и теперь проехал в Сухум занимать престол.

Из Москвы знакомых не было никого, но все же кое-кто в Коктебель приезжали и говорили, что дорога вовсе не так уж трудна, особенно для женщин.

Краски в порошках и казеин у меня есть и в достаточном количестве, так что их привозить не стоит, а если у тебя есть и тебе понадобится акварель, то лучше захвати. То же бумаги, хотя бы простой александрийской, потому что, хотя у меня есть запасы, но всякие запасы истощим, а потребляю очень много бумаги.

До свиданья, крепко тебя целую. Привет Марг<арите> Алекс<еевне>, Вас<илию> Мих<айловичу>, Алеше, Алекс<андре> Алекс<еевне>, Ляйзе, Нюше. Какие сведения о Екат<ерине> Алекс<еевне>? Что делает Бальмонт? Не грозит ему ничего? Напиши, что делается в поэзии? Познакомилась ли ты с Эренбургом? Имей ввиду, что из Коктебеля я уеду в турне, вероятно, в конце ноября, декабре, а вернусь в январе. Самый чувствительный недостаток в Коктебеле – это керосин и вообще освещение [там же, А 494].

 

Комментарий

[1] Ж е к у л и н а З. – знакомая А. Н. Толстого.

[2] Ф е л ь д ш т е й н ы  Е. А. и М. С. – московские друзья М.Волошина.

[3] «Д е м о н ы  Г л у х о н е м ы е» – четвертый сборник стихов М. Волошина, вышедший в Харькове в 1919 году.

[4] Ш е р в а ш и д з е - Ч а ч б а  А. К. (1867 - 1968) – театральный художник, потомок абхазских князей.

[5] Б у т к о в с к а я  Н. И. (1878 – 1948) – вторая жена А. Шервашидзе.

 

6

19 – 24 /II  – 23

Почт. адрес:

Коктебель  Феодосия

д. Айвазовского

 

Милая Маргоря,

Я тебе не писал очень давно, с прошлой весны. Я тогда уехал лечиться и вернулся в Коктебель только к декабрю. Застал маму уже больной и в постели.

Она умерла 8 января (т<о> е<сть> 2-й день Рождества). Умерла от своей хронической болезни легких. Она знала, что умрет от нее, и боялась, что при общем здоровье своего организма – будет долго мучиться от медленного механического удушения. Но этого не случилось. Приближение смерти сказалось в общем ослаблении организма, полусонном состоянии и отвращении к пище. Так что она угасла постепенно и незаметно, без физических болей, как умирают от старости.

Последние годы ей было очень одиноко: с самого занятия Крыма она жила совершенно одна в Коктебеле, а я был в отсутствии: то в Феодосии, то в Симферополе – во время Террора, потом заболел. Полгода я тогда пролежал дома больной, но не мог и спускаться к ней вниз, а потом еще целый год по санаториям: сперва в Феодосии, потом в Саках, потом в Севастополе – прошлой осенью. Лечили меня очень энергично и внимательно, и в суставных болях моих действительно произошел перелом, но зато самое лечение было настолько утомительно, что ко мне вернулись и моя астма, и мои мучительные головные боли. Так что я себя чувствую старым, разбитым и совершено негодным для всякой физической работы. Тем более что правая рука моя становится все хуже. Материальное положение наше за последнюю зиму было не дурно, благодаря посылкам из-за границы.

Огромной радостью для меня и благодеянием для мамы явилось в этот год присутствие Маруси Заболоцкой[1], которая все лето по воскресеньям, когда была свободной, навещала маму и заботилась о ней, а во время ее последней болезни бросила службу и оставалась при ней неотлучно, как врач.

Она стала самым мне близким человеком и другом и теперь остается со мной в Коктебеле. Мы с ней познакомились и подружились в эти страшные годы террора и голода. В ней есть самозабвенный героизм.

Хронологически ей 34 года, духовно 14. Лицом похожа на деревенского мальчишку этого же возраста (но иногда и на пожилую акушерку или салопницу). Не пишет стихов и не имеет талантов. Добра и вспыльчива. Очень хорошая хозяйка, если не считать того, что может все запасы и припасы подарить первому встречному. Способна на улице ввязываться в драку с мальчишками и выступать против разъяренных казаков и солдат единолично. Ей перерубали кости, судили в Нар<одных> трибуналах, она тонула, умирала от всех тифов. Она медичка, но не окончила, т<ак> к<ак> ушла сперва на германскую, потом на Гражданскую войну. Глубоко по-православному религиозна. Арифметике и грамоте ее учил Н. К. Михайловский (критик). Воспитывалась она в семье Савинковых. Тебя очень боится, как моей законной (подчеркнуто в тексте. – И. Л.) жены.

Ее любовь для меня величайшее счастье и радость. Лиля мне написала о гибели Иоанного Дома[2]. Ради Бога, напиши мне все подробности. И вообще все то, что делается и говорится. Что Д-р говорит о России и Германии?

Посылаю тебе несколько новых стихов. Очень надеюсь, что к весне удастся наконец приехать в Москву и повидаться. Весь вопрос только в том, на кого дом оставить. Это очень сложно, т. к. Маруся должна тоже проехать в Петербург, чтобы выяснить, как она сможет окончить Мед<ицинский> Инст<итут>. Адресую письмо на Волхонку, но где ты живешь в точности? Где Екатер<ина> Алек<сеевна>? Я ничего о ней 6 лет не знаю, а так часто думаю. Мой привет Марг<арите> Ал<ексеевне>, Вас<илию> Мих<айловичу>, Ляйзе. Поправились ли ее дела? Что слышно о Нюше? О Бальмонте? Крепко тебя обнимаю. [там же, А 544].

 

Комментарий

 

[1] З а б о л о ц к а я - В о л о ш и н а  М. С. (1887 - 1976) – вторая жена М.Волошина (официально с 1927 г.).

[2] Первый Гетеанум, на строительстве которого Волошин работал в 1914 году, сгорел в результате поджога в ночь на 1 января 1923 года.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация