Кабинет
Вл. Новиков

Филолог, философ, поэт

(Н а т а л и я А з а р о в а. Типологический очерк языка русских философских текстов ХХ в. ; Н а т а л и я А з а р о в а. Язык философии и язык поэзии — движение навстречу (грамматика, лексика, текст).

ФИЛОЛОГ, ФИЛОСОФ, ПОЭТ

 

Н а т а л и я  А з а р о в а. Типологический очерк языка русских философских текстов ХХ в. М., «Логос / Гнозис», 2010, 228 стр.

Н а т а л и я  А з а р о в а. Язык философии и язык поэзии — движение навстречу (грамматика, лексика, текст). М., «Логос / Гнозис», 2010, 496 стр.

 

«Там жили поэты…» И там же обитали философы. «Там» — это в пространстве русского языка. Поэзия была внутренне философичной, философия — поэтичной. Так творилась — и поныне творится — особенная «часть речи». Ее описала в двух своих книгах Наталия Азарова.

В современной филологии открытия нечасты. Мешают ведомственные перегородки. На словах все — за междисциплинарность, все согласны с Бахтиным в том, что работать стоит «на границе специальных анализов». А на деле — между гуманитарными дисциплинами вбиваются все новые пограничные столбы. Литературоведы относятся к лингвистике как к некоей посторонней сфере, языковеды в большинстве своем не ведают о современной словесности и даже неловкости не
испытывают. А что до отношения филологов к философии… Приведу маленький «шедевр» отечественной лексикографии — определение слова «философ» в одном из недавних изданий Толкового словаря русского языка:   «Специалист по философии, а также создатель какой-н. философской системы». А также… Вот уж воистину «важен не Шекспир, а комментарий к нему». Философами в первую очередь признаются доктора и кандидаты наук, а во вторую — Платон и Кант. Таков был советский филологический менталитет, который оказался живучим. Боюсь, Бахтин как создатель собственной философической системы и неканоничного термина «металингвистика» сегодня не вписался бы в «профиль» диссертационных советов и в докторской степени ему могли бы отказать точно так же, как в 1946 году.

«Философская словесность» — такое понятие выбрала Н. Азарова для предмета, исследуемого в первой из двух монографий. Это счастливо найденное выражение позволяет разом преодолеть два устойчивых стереотипа: растворение философского дискурса в «общественной мысли» и неадекватный подход к нему как к дискурсу «научному». «Философия является самостоятельным видом духовной деятельности человека (особой формой культуры) <...> а философские тексты нельзя считать подвидом научных текстов», — сказано внятно и решительно. В этом читается реальное признание специфической ценности философии как таковой. Ведь, что греха таить, в России абстрактное почтение к вековой мудрости сочетается с  затаенным к ней недоверием — от несимпатичного тургеневского героя, называвшего философию «туманной пищей германских умов, а иногда и просто чепухой», до пастернаковской Лары, заявившей под ощутимым влиянием автора «Доктора Живаго»: «По-моему, философия должна быть скупою приправой к искусству и жизни. Заниматься ею одною так же странно, как есть один хрен». Для Н. Азаровой философия — не «хрен», не приправа, а самостоятельное блюдо со специфическим вкусом, ощущаемым при посредстве языка.

«Особенности языка русских философских текстов проявляются как особенности собственно языка философии, а не как отступление от некоего идеального научного языка», — продолжает исследовательница свою мысль. Но при этом отказывается и от понятия «эссеизация» как способа решения проблемы. Да, русское литературное эссе — от В. Розанова до наших дней — внутренне философично, но все-таки это жанр художественный по преимуществу, со своей чисто эстетической стратегией. Философия же не стремится к самодовлеющей экспрессивности, она в отношении внешних эффектов наивна и невинна, и языком она пользуется, что называется, не для красного словца. Для нее метафорика и вообще тропы — не главное, как убеждает нас Н. Азарова. Главное — «живое слово», с неограниченным семантическим объемом, слово «недоопределенное», допускающее, в частности, сочетание термина с оценочным определением (как пример приводится выражение Николая Федорова «ненавистная раздельность мира»). «Живостью» отмечены и «авторские термины» русских философов: «всеединство» Вл. Соловьева, «беспочвенность» Л. Шестова, «непостижимое» С. Франка. Описывая лексику русского философского текста, Н. Азарова осуществляет и акт собственного терминотворчества, предлагая авторское понятие оставить и объясняя его следующим образом: «...философское слово должно „оставить” семантику предыдущих философских текстов, сохранить полный семантический объем и прирастить новые, но не окказиональные, а потенциальные общеязыковые значения».

Задержимся и на понятии «потенциальности»,  ключевом для Н. Азаровой. Философия как таковая есть поиск новых мыслительных возможностей, это «бесконечная заинтересованность» (Я. Друскин).  Она ничего никому не обещает и не предписывает, она никуда не вторгается, потому ее бескорыстие и даже бесполезность (с утилитарной точки зрения), потому ее вызывающая чистота находит полное выражение только в пространстве слова. «Норма философского текста подразумевает режим говорения на уровне потенциальности» — таково финальное утверждение автора. А предшествует ему основательный разговор об этимологизации в философских текстах («Человек обожается и обожен-обожился» у Л. Карса­вина); об особенностях словообразования (системные окказионализмы вроде «тожесамости» у Г. Шпета, дефисные образования: «смысл-истина не совпадает со смыслом-целью» у С. Трубецкого); о грамматике философского текста (из множества аспектов отметим «местоименную поэтику» и, в частности, сакральную роль «Ты»: «Говорить о Боге в третьем лице <…> собственно кощунство» (С. Франк). Философский текст, как показывает Н. Азарова, тяготеет к суггестивности, тавтологичности и антонимичности, он авторефлексивен, чувствителен к мелочам и частностям, игрив в сфере графики и фоносемантики… Словом, он поэтичен и на макроуровне и на микроуровнях.

Только ли к русской философской словесности это относится? Тут обнаруживается некоторый парадокс: национальная специфика в своей глубине связана с универсальностью и всемирностью. Разбор русского философского текста у Н. Аза­ровой закономерно выходит на иноязычный материал. Это объясняется уже тем простым фактом, что русский философский дискурс постоянно обогащался в процессе перевода «на язык родных осин» произведений иноземных философов — от Дио­нисия Ареопагита до Хайдеггера. Перевод нередко превращался в творческую интерпретацию и, конечно, всегда был диалогом языковых сознаний. Так, гегелевская «Феноменология духа» почти одновременно была переведена на русский язык Г. Шпетом и на французский профессором Сорбонны Александром Кожевом (или Кожевым? — изначально-то он Кожевников). Разбор Н. Азаровой русских и французских дефисных конструкций типа  «Бытие-для-Человека» или «равенство-самому-себе» в соотношении с немецкими слитно-многоэтажными философскими терминами — увлекательный филолого-философский сюжет, услада для интеллектуального гурмана, который по прочтении может ощутить себя как «Человек-обладающий-абсолютным-Знанием» (согласно кожевской трактовке гегелевского концепта). 

Россия есть своеобразная гипербола человечества — в плане социально-историческом и в плане философском. Многие всемирные закономерности у нас предстают с утрированно-впечатляющей наглядностью. Это относится также к особенному статусу поэзии, сакрализации стихового слова, его причастности к миру философии.

Вторая монография Н. Азаровой строится как последовательное соотнесение двух русских языков — философского и поэтического — и описание процесса их «конвергенции», то есть постепенного (и потенциально бесконечного) сближения начиная с 1920-х годов (примеры из поэтов Серебряного века присутствуют, но в меру общетеоретической необходимости). При всей терминологической строгости данного описания оно пронизано эмоциональностью. Большой русский язык (для которого и философский и поэтический язык — подсистемы) здесь не умерщвлен и не усыплен научным наркозом — его тело дышит, обнаруживая свою реальную красоту, гармонию уровней.

Специализированный читатель непременно ощутит высокую степень исследовательской тщательности, научно-литературного перфекционизма этой работы.
А для читателя нецехового удовольствием будет чтение самих примеров, выбранных ответственно и со вкусом. Можно соглашаться или не соглашаться со вкусовыми предпочтениями Н. Азаровой, но персон случайных, притянутых по принципу «до кучи», у нее не встретишь. (А то порой лингвисты под видом «объективности» отказываются от какого-либо эстетического контроля в иллюстративных примерах: так, в списке сокращений к весьма ценному и массовому академическому справочнику после «Тютч.» следует «Уст.», то есть Татьяна Устинова, — такая всеядность составителей, на мой взгляд, чрезмерна и грозит снизить долговечность издания.) Итак, несколько образчиков азаровских примеров.

На тему «концептуализации не». «Единое, вселикое, безусловное НЕ» (из
С. Булгакова). «Себя как их Не жаль; Поэзия Не Ошибается» (из Г. Айги).

На тему концептуализации предлогов. «Абсолютно непознаваемое и вышебытийное „Сверх”» (из А. Ф. Лосева). «И горит моя звезда — над» (из современного петербургского поэта Г. Григорьева).

По поводу «оперирования с понятием ничто»: «Мы руками, чем можно отгораживаемся от ничто, чтобы его не видеть» (В. Бибихин). «…До осязания созвучий, / роняемых тобою из ничто» (В. Тарасов).

В связи со страдательными причастиями на -ем/-им: «…Душа оказывается и созерцающей и созерцаемой» (А. Ф. Лосев). «Ты доказуем только верой: / кто верит, тот тебя узрит» (Л. Аронзон).

Философичность обнаруживается в стихах не только и не столько на уровне буквально-очевидного прочтения, сколько в грамматическом строе, в соотношении субъекта и объекта высказывания. Это не имеет ничего общего с так называемой «философской лирикой» советского времени — таковая дозволялась наряду с «гражданственной» поэзией и состояла главным образом в зарифмованных житейских трюизмах. Закономерно, что «герои» научного повествования Н. Азаровой — не-советские философы (а советских, наверное, и не было), это мыслетворцы первой половины ХХ века (помимо уже упомянутых, И. Ильин, Н. Бердяев, Н. Лосский, П. Флоренский) и постсоветские авторитеты: М. Мамардашвили, В. Бибихин, В. Подорога, А. Ахутин и другие. Точно так же выбраны поэты: обэриуты, Цветаева, Бродский, представители андеграунда и нынешней «альтернативной» поэзии. Среди часто цитируемых — Г. Айги, В. Соснора, Г. Сапгир, Е. Мнацаканова, В. Аристов, С. Бирюков, Б. Констриктор, В. Кривулин, В. Леденев, А. Парщиков, А. Сен-Сеньков, Е. Шварц и многие другие.

 Это наводит на мысль о том, что носители подлинной, внутренней философичности — поэты авангардной, новаторской складки, выламывающиеся из псевдоклассического формата. А тщательно лелеемая «традиционность», как правило, лишь внешне соприкасается с философской культурой.

Не слишком ли, однако, дискриминирован здесь поэтический «истеблишмент»? Скажем, щедро цитируется К. Кедров, а его литературный учитель отсутствует. Между тем А. Вознесенский умел, играя со словом, создавать философическую перспективу — например, субстантивируя наречия: «Живите при сейчас, / любите при Всегда». Впрочем, каждый волен применить плодотворную аналитическую методику Н. Азаровой к любому материалу, ко всему массиву русской поэзии советского и постсоветского периода. И, по всей видимости, обнаружится, что «советскость» по своей сути антифилософична, противомыслительна. Да, пришла пора менять критерии. Мерой оценки стихов по гамбургскому счету становится не «советскость» и не «антисоветскость», а философичность, к которой всегда тяготеет язык в его эстетической функции.

Можно было бы еще много рассказать об анализе философской лексики и примеров функционирования имен философов в стихотворных текстах, об антитезе «говорить — сказать», о том, как глубоко и личностно осмыслены здесь концепты «творчества» и «рожденности», о таком текстовом феномене, как «запись». Все это
живо касается каждого, кто причастен к процессам мышления и писания. Обе книги в высшей степени теоретичны и в то же время реально, фактурно связаны с литературно-духовной практикой.

   И эта связь не случайна, ибо основные положения, отстаиваемые Н. Азаровой как филологом, вполне могут быть применены к творчеству Н. Азаровой — поэта, склонного к смелому обращению со словом. Ее стихи философичны без нажима, поскольку они существуют вне обыденного пространства — и, соответственно, слова в них находятся в таких связях и сочетаниях, которые невозможны в ежедневной, «практической» речи: «искренне / стоит озеро», «мне было глупо». Читая в монографии о «концептуализации предлогов», можно добавить к имеющимся там примерам азаровское «буквы раз — / напряжены / раз-гладить». По поводу «концептуализации не» припоминаются ее же строки «возможно-ли / неверить / в / невермор?». Тут и частица «ли» вопреки школьному правилу пишется через дефис (поскольку стих — одно слово), и «неверить» становится слитно пишущимся глаголом со значением активного неверия.

А вот еще строки с парадоксально обыгранным «не», подтверждающие любопытный азаровский тезис об апофатической природе верлибра: «ты не зовешь войну / ты с ней бесстрашна / не бойся». Впрочем, может быть, это и не апофатика, а прямое утверждение, за которым — властный и оригинальный лирический характер. «Я осенила мысль», — позволяет себе говорить Наталия Азарова, подчеркивая тем самым равноправие поэзии и философии перед лицом языка. 

Поэтическая «филологософия» имеет в России давнюю традицию, восходя к ХVIII веку, не ведавшему узкой специализации. Потом были Андрей Белый и Велимир Хлебников.  Да и в хоре политизированного шестидесятничества вдруг прорывалось: «Когда потеряют значенье слова и предметы, / На землю, для их обновленья, приходят поэты» (Н. Матвеева). Как мы только что убедились, поэт может навести порядок также и в словесном строе философии и филологии, сдуть пыль не только с предметов реально-житейских, но и с отвлеченных категорий, с материй метафизических. Не поступаясь при этом научностью, а расширяя ее пределы.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация