Глеб Шульпяков
ФЕС
роман
Rambler's Top100


ФЕС

Шульпяков Глеб Юрьевич родился в 1971 году. Окончил факультет журналистики МГУ. Издал несколько стихотворных и прозаических книг. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.


Журнальный вариант.

Роман

 

Эта книга была написана в гостиницах, поэтому автор хотел бы с благодарностью перечислить города и населенные пункты, в которых она в течение двух лет появлялась на свет: Вьентьян — Луангпрабан — Бангкок — Венеция — Пномпень — Сиемреп — Сиануквиль — Вильнюс — Баку — Барнаул — Санкт-Петербург — Рим — Харьков — Батуми — Казань — Свияжск — Ташкент — Северодвинск — Кий-остров — Архангельск — Анапа — Тамань — Мадрид — Сан-Себастьян — Биарриц — Тула — Пенза — Орел — Спасское-Лутовиново — Тегеран — Исфахан — Йезд — Дмитров — Ржев — Коломна — Старица — Калуга — Дели — Нагар — Дхармасала — Стамбул — Тбилиси — Григолети — Ульяновск — Старая Русса — Боровичи — София.

 

Из протокола осмотра места происшествия

Осмотр производился при естественном освещении.

Температура воздуха +27о С.

Место происшествия находится в комнате трехкомнатной квартиры. Комната площадью около 30 кв. м. Квартира на текущий момент нежилая, в состоянии ремонта. Расположена на пятом (последний) этаже дома старой постройки.

Окна комнаты выходят на балкон. Балкон не застеклен, ограждение — решетка. Балконная дверь не заперта, следов повреждения замка не обнаружено. Балкон общий с соседским, отгорожен решеткой и деревянными шкафами, предположительно — голубятнями. Квартира соседей находится на той же лестничной клетке, что и вышеупомянутая квартира. Жильцов в соседней квартире на момент составления протокола не выявлено.

Входная дверь в квартиру не заперта, следов взлома не обнаружено. На месте происшествия имеются пятна красно-бурого цвета, два пятна диаметром по 3 см и одно — 5 см, предположительно крови. При осмотре окружающей территории в непосредственной близости от места происшествия найдены:

— на расстоянии 2 м к северо-востоку обрезок металлической трубы

— с западной стороны в 1,5 метра мобильный телефон (марка)

— на балконе скомканные платежные чеки

— в ванной комнате два окурка сигарет без фильтра длиной 1,5 и 2 см.

В ходе следственных действий удалось установить, что название кафе на одном из чеков совпадает с названием кафе, которое находится под окнами квартиры. Время, указанное в счете, — 22.49 вечера дня, предшествующего дню составления протокола.

В соседней комнате обнаружена пустая бутылка емкостью 0,7 л, изготовленная из прозрачного зеленого пластика. При осмотре бутылки в косо падающем свете обнаружено 2 слабо видимых следа пальцев рук, которые были обработаны порошком окиси цинка. В левом следе отобразилась центральная часть завиткового папиллярного узора. Во втором следе отобразилась правая часть центральной зоны петлевого узора с дельтой. Ножки петель направлены влево.

При осмотре места происшествия производилась фотосъемка, материалы прилагаются. Протокол прочитан вслух следователем. Замечания на действия следователя и правильность составления протокола не поступили.

 

 

ЧАСТЬ I

 

Моя жена должна была вот-вот родить. Срок приходился на сентябрь, шла последняя неделя лета, я нервничал. Она же выглядела безмятежной, словно под комбинезоном не живот, а подушка, которую нужно таскать как епитимью.

Врач, лысый француз из Евроцентра, на приемах откровенно скучал: “Хорошо, хорошо, очень-очень хорошо…” — пел на мотив из популярной оперы. Когда она возвращалась из кабинета, медсестры улыбались. Только я не находил себе места.

Меня мучила бессонница, она спала как младенец. Полночи я лежал с открытыми глазами, слушал ее дыхание. И не мог представить, что меня ждет; как все дальше будет.

Курсы, которые нам рекомендовали, ее не заинтересовали. Осторожно усаживаясь в машине, она пожимала плечами, и я понимал, что больше мы сюда не приедем. Что все подчиняется той силе, мешать которой глупо. И что она эту силу ощущает, а я — нет.

Француз утверждал, что впереди две недели, спешить некуда. Врачи из клиники, наоборот, решили уложить ее как можно раньше, сейчас, — чтобы не рисковать и заработать. Так я остался один.

 

Я остался один и погрузился в странное состояние. Мне все меньше верилось, что несколько лет мы прожили вместе. Что я не один и у нас будет ребенок. В душе открылись двери, долго стоявшие на замке. Сумрачное, обволакивающее нечто хлынуло из темноты — и затопило, заполнило все.

Внешне жизнь шла по-старому. Утром я бежал в издательство, вместе с художником смотрел обложки, верстку. Утверждали, отправляли авторам или корректору. Тащились по пробкам к заказчику. Обычно, если переговоры проходили удачно, втроем — я, жена и художник — отмечали сделку в ресторане. Поскольку получить заказ означало, что в издательстве будет работа, в семейном бюджете деньги, а у сотрудников зарплата, причем хорошая.

Рука машинально набирала номер заказать столик — и сбрасывала звонок. Ближе к дому ноги не слушались, я шел все медленней, словно боялся спугнуть кого-то. Хотя кого было тревожить? За год на новом месте мы даже с соседями не познакомились. Да и сама квартира выглядела необитаемой, чужой какой-то. Больше не радовали бакинские ковры, итальянская мебель. Синие деревянные жалюзи, ее “дизайнерская находка”. С изумлением Робинзона я разглядывал детские коробки. Перебирал в шкафу юбки и платья и не мог представить, кто эту одежду носит. Для кого вещи куплены.

 

Охранник на вахте тер щеки, моргал белесыми ресницами.

“Пока ничего, ждем”, — докладывал ему.

“Дай бог, дай бог…” — Он причитал, как бабка.

Я открывал компьютер, проверял почту. В сотый раз просматривал договоры, эскизы. И снова возвращался к пустым почтовым ящикам. Включал музыку.

Ash Ra — эта подзабытая, из 70-х, группа выскочила по интернет-радио. Художник посоветовал лавку, где можно купить полную коллекцию. И я забрал под лестницей “Пушкинского” все, что у них имелось.

Гитарные пассажи, сонное бормотание вокалиста, перепады ритма — музыка идеально выражала мою меланхолию и тревогу. Или этой музыкой мне просто хотелось заглушить гул? Ровный и тусклый, он звучал в голове неотвязно, как осенняя муха. Как вода, которую забыли выключить.

На фоне этого гула даже голос в телефоне казался нездешним.

“Да, все хорошо”, — долетало с того конца.

“Нет, ничего не надо”.

“Да, целую”.

Она была безмятежна, а я чувствовал опасность. Неясную и потому еще ббольшую тревогу. Мне хотелось кричать, звать на помощь — а на том конце бубнил телевизор и шутили медсестры. Но когда она вешала трубку, что-то недоговоренное оставалось в паузах между гудками.

Я запирал офис и выходил на улицу, в удушливый вечер.

 

Улица погружается в удушливый вечер. Такие вечера, неспешные и вместе с тем взвинченные, наступают в Москве, когда лето на исходе и нужно догуливать август на скорую руку. В это время машины идут под Кремль плотным потоком, медленно. В раскаленном воздухе двоятся и наползают друг на друга огни. От бульвара еще сигналят, нетерпеливо 
и часто, но внизу мостовая уже очистилась, поток набирает скорость.

Она, эта улица, особенная и не похожа ни на одну в Москве. Дворцы, храмы, рестораны и клубы стоят на ней бок о бок, и на секунду можно представить, что ты в европейском городе; правда, только на секунду.

Около семи часов улица бурлит, не протолкнешься. У входа в кафе-рюмочную толпятся курильщики. Напротив концертного зала высаживаются из автобусов группы туристов. Они спешат на концерт и смешиваются с теми, кто просто идет по улице. В это же время в храме заканчивается служба, и прихожане тихо расходятся — кто на бульвар, кто к метро. И те и эти похожи между собой. Так, словно их раздали из одной колоды, вынули из общей пачки. А случайные люди попадают на нашу улицу редко.

 

Я всегда считал август неслучайным месяцем. Именно в конце августа происходит нечто грандиозное, смена декораций. Исчезает одна сцена и открывается новая. Наступает время, чтобы занять место, не пропустить шоу.

И вот ты не успеваешь, опаздываешь. Теперь он прозрачен, твой тоннель. Ни шум толпы, ни колокола, ни консерваторские гаммы не могут уничтожить его стены. Что бы ни происходило, мир остается снаружи. 
А ты идешь по тоннелю дальше.

— Двадцать второй, пожалуйста. — Я протягивал карточку.

Девушка снимала верхний ключ, оголяя смуглый живот.

— Конечно! — Моментальная улыбка выдавала в ней новенькую.

Спортивный клуб построили во дворе Старого университета. Стеклянную пирамиду воткнули в сквер, куда мы на лекциях бегали пить пиво. В сущности, я плавал на месте собственной юности. Грустное совпадение, если вдуматься.

Поздно вечером клуб обычно пустовал. Никто не отражался в зеркалах, не брызгался под душем. Не болтал в шезлонгах по телефону. Вода в бассейне застыла, как стекло. Глядя на ярко-желтые ласты, на доски и полотенца, я фантазировал, что мир пуст. И что люди, которые в нем жили, исчезли.

Сауна потрескивала, скрипела от жара. Я ложился, складывал на груди руки. Когда сердце начинало стучать в горле, выскакивал наружу. Ледяная ванна, душ, тщательное бритье — наполняя время мелкими заботами, ты просто не думаешь, что ждет впереди. Зачем? Все и так складывается прекрасно.

По ночам купол над бассейном превращался в зеркало. Плавая на спине, можно было любоваться собственным отражением. Правда, в нормальном зеркале тело выглядело нелепо, даже уродливо.

“Кто придумал эти бугры и отростки? волосы?”

Обычные, для плавания, очки висели на крючке.

— Эй! — озирался. — Кто здесь?

Но раздевалка пустовала.

— Как обычно? — услужливо спрашивал бармен.

По телевизору шли новости, репортаж с похорон известного балетмейстера. Следом давали президента. С театральной дрожью в голосе он выражал соболезнования, ласково поглаживая столешницу дамской ладошкой.

“Наверняка холодной и влажной”. Меня передергивало.

— Не ваши? — Это была уборщица.

Очки напоминали черный иероглиф.

В городе наступала ночь.

 

В городе наступила ночь, все ярче горели огни. Отраженные в стеклах автомобилей, они затапливали улицу искусственным светом. Пленка этого света покрывала желтым загаром возбужденные лица людей, занимающих места за столиками; подсвечивала кокошники на фасаде театра и пузатые, похожие на самовар, купола храма.

Самым популярным заведением на улице считалась терраса у памятника. Те, кто успел занять места снаружи, давно тянули вино и коктейли. Остальных ставили в “лист ожидания” и рассаживали внутри.

И вот ты садишься, заказываешь. Осматриваешься. Все эти люди, уверен ты, опутаны гигантской паутиной; попали в одну невидимую сеть. То, как нарочито громко они разговаривают, как элегантно, артистично держат приборы — насколько вообще театральны их жесты и слова, — передает возбуждение безнадежно обреченных людей.

“Откуда взялись эти дамы? — спрашивал я себя. — Эти девушки с бронзовыми ляжками? Юноши в рубашках „Pink”? Мотоциклисты? Джентльмены в льняных майках? Кто они? Чем занимаются?”

Люди, сидевшие у памятника, выглядели одинаково. Никакой разницы между депутатом и парикмахером, светской дамой и проституткой не было.

 

У памятника произошло едва заметное движение, колебание мглы. Сгустилась тень, другая — и от постамента отслоилась склещенная парочка. Незнакомая девушка шептала художнику (я узнал его). Усевшись, он достал блокнот, что-то нарисовал на листке. Та поправила маечку, одними губами прочитала записку — и, улыбнувшись, выставила локти.

Я заметил на локтях ссадины, и мне захотелось оскорбить девушку. Унизить, заставить плакать — чтобы пухлые губы скривились от боли. И я понял, что завидую художнику. Ревную к собственному компаньону.

Что я вообще знал о нем? Кроме того, что он поступил в полиграфический из Средней Азии? В середине девяностых, когда мы выпускали книги по искусству, он сделал нам первую серию — броские, в западном стиле, обложки. Когда гранты давать перестали, мы соскочили на коммерческие издания, и он снова пригодился. Добавив к названию английское publishers, мы взялись за корпоративные альбомы и годовые отчеты. Не брезговали визитками. Смешно и грустно вспоминать, как быстро наши читатели забыли нас. Просто вытерли из памяти то время — как будто ничего, кроме календарей, мы не делали.

Спустя пару лет жена уговорила дать художнику зарплату — в то время конторы вроде нашей плодились как грибы и художников переманивали. К тому же он и по-человечески нас устраивал. В детстве мне обожгли связки, разговаривал я тихо. Мою природную застенчивость и негромкий голос многие принимали за высокомерие и держали за холодного сноба. А художник вел себя открыто, бесцеремонно. Ему удавалось быть деловым и наивным, обаятельным и бестактным.

Клиентам, особенно женщинам бальзаковского возраста, такие типы нравятся.

Скоро я стал брать его на переговоры, иногда посылал одного. А спустя год по совету жены предложил должность директора. Сами мы оформились учредителями.

 

— Один “Эстерхази”, прошу, котик! — Судя по голосу, девушка капризничала.

— Но мы же договорились… — Баритон.

— Если вставать поздно, то можно… — Она продолжала упрашивать, как ребенок.

Я очнулся, посмотрел через плечо — пара холеных стариков заказывала десерты.

К телефону в клинике не подходили.

— Какой он писатель? — бубнил очкастый парень. — Не роман, а сплошные авторские находки…

Его девушка, красивая полуазиатка, равнодушно смотрела на обложку журнала; пожимала плечами; спрашивала:

— Триста пятый, он дорогой?

— Если бизнес-плюс, то да. — Он тут же менял тему.

— Но брать нужно в любом случае.

 

…Дом с орнаментом и решетками мне давно нравился. Мы чуть не купили здесь квартиру, даже внесли залог. Но в решающий момент сделку сорвали, кому-то квартира оказалась нужнее. И мы поселились в соседнем доме.

Недавно на “нашем” балконе кто-то соорудил голубятни. Разрисованные подсолнухами, они напоминали шкафчики в пионерском лагере. Сами окна, узкие и ячеистые, открытыми я никогда не видел. Шторы тоже не раздвигались — ни разу.

Кто жил за этими окнами? Мне представлялась пожилая пара, “с судьбой”. Он, знаменитый советский карикатурист или поэт-песенник. Звезда оперетты, кумир 60-х — она. Не торгуясь, выкупили его родовое гнездо. Или ее, не важно.

“Детей нет, воспитывают внука”.

Родителей внука я сразу похоронил в автокатастрофе.

Снова и снова оглядывая террасу, я хотел верить, что эти люди сидят рядом. Заказывают десерты или кофе — как эти старики. Или молчат, поскольку все уже сказано.

…Художник улыбался тому, что рассказывала “маечка”, показывая глазами на мой карман (это была его черта: играть лицом две роли).

Я вынул телефон, нажал кнопку.

“Nomer mertvogo cheloveka”, — говорилось в сообщении.

Художник всегда писал латиницей.

 

На следующий день после того, как жену забрали в клинику, в контору позвонили.

— С вами говорит младший следователь… — далее шла нелепая, гоголевская фамилия. — Мы хотели задать несколько вопросов господину…

В трубке зашелестели бумагами.

“Соединяет с кем попало…” — Я погрозил секретарше.

— Еще раз, откуда?

Откашлявшись, тот представился полностью, сделав ударение на последнем слове: “…по борьбе с экономическими преступлениями”.

— Нас интересуют счета… — Он начал перечислять реквизиты, даты. — Сегодня можете подъехать?

Я отказался, сославшись на семейные обстоятельства. А внутри все похолодело, сжалось. Мышцы лица парализованы, губы не двигаются.

— Жена рожает… — выдавил.

На том конце вздыхали.

— Завтра в девять у вас — нормально?

Несколько минут я сидел без движения, сжимая мокрую от пота трубку. Потом резко повернулся в кресле. Пять пар испуганных глаз смотрели из-за мониторов. Что я мог сказать им? С этого момента наша судьба висела на волоске. И людям, которые только что звонили, ничего не стоило перерезать его.

 

Следователем оказалась толстая девица. Села без приглашения, поправила аккуратный пучок на затылке. Выложила красные папки с файлами. Чай, который принесла девочка, не тронула; сразу перешла к делу. Уверенная, хамоватая. Только очки поправляет, как школьница.

Пышка, и на такой должности… — Я с тоской оглядывал одутловатое лицо. — Кому она мстит? Кому и что доказывает?”

Наверное, в жизни, самом составе, что-то переменилось.

“А я со своими книгами не заметил”.

Она говорила без остановки, быстро пережевывая каждое слово. Я обещал поднять бумаги, отчеты; указать имена и фамилии. А сам лихорадочно соображал, в чем дело. Где произошла ошибка.

В прошлом году мы действительно провели через эту фирму крупную сумму — больше, чем положено мелким рыбешкам. И они сразу сделали стойку — когда накрыли всю схему.

— Нам нужен человек — с кем вы работали? — твердила “пышка”. — Телефон, имя. Пока у вас есть время.

— Разумеется. — Я изображал на лице беззаботную улыбку.

“Но как давать взятку? Сколько? Кому? Не этой же…”

 

Прошло минут десять, вокруг по-прежнему гудела публика — возбужденно, празднично. Хотя какой сегодня праздник? Декорация прежняя, просто в дыры на холсте смотрят новые лица.

— Ну, как она?

Плетеный стул хрустнул, заскрипел.

— Без изменений, ждем. — Я придвинулся.

Их столик сразу оккупировала новая пара.

— Мне тут посоветовали… — Художник скинул звонок, прошелся языком во рту. — В общем, нужен телефон мертвого человека.

Он обвел рукой террасу, и несколько голов тут же повернулось в нашу сторону.

— Никто ведь не знает, чем на самом деле занимаются эти люди?

Действительно, договора в таких конторах составляли от фиктивного имени, часто по ворованным документам. Сама фирма существовала две-три недели, после чего меняла реквизиты или надевала вывеску туристического агентства. Реальным оставался только один человек — тот, кто стоял за схемой. Конечно, я знал этого человека, однако выдать его означало подписать приговор себе, и на это они тоже рассчитывали.

“Но где взять этот номер?”

— Как только выяснят, что человек врезал дуба, — все, дальше копать не будут.

В темноте его глаза отливали желтизной, как стекла на витринах.

— Почему?

— Потому что мы не ЮКОС, проще взять за жабры новых. — Сиденье под ним снова затрещало, он откинулся. — Таких, сам знаешь, — как семечек. Хоп?

Нервничая, он часто вставлял азиатские словечки.

Я запрокинул голову, посмотрел на балкон. На посетителей, каждый из которых теперь выглядел мишенью. Снова наверх.

— Ты как, на связи? — Он нетерпеливо постучал по столику пепельницей. — Надо что-то делать, товарищ…

Голуби на балконе исчезли, окна по-прежнему наглухо зашторены.

— Скажи, кто была эта девушка?

 

…Чеки из магазинов и посадочные талоны, провода зарядных устройств и счета за Интернет, багажные квитанции и коробки от дисков — барахло лежало в письменном столе вперемешку, залитое чем-то желтым. И я перечитывал записные книжки и ежедневники. Изучал жизнь, прожитую по безупречной схеме.

“Где произошла ошибка? Почему именно теперь, сегодня?”

Внутренний голос твердил, что причина во мне, а не в осечке со счетом. Что эпизод со следователем — всего лишь верхушка айсберга. Кульминация. “Это с тобой что-то случилось — а уж потом понеслось к черту”. Но что? И почему? Не страх, но ужас переполнял меня в такие секунды — перед тем неясным, что раньше находилось снаружи, а теперь стало моей частью.

Еще вчера предсказуемая, жизнь рушилась. Распадалась под натиском чужой силы. “Сколько мы продержимся на взятках — полгода, год? С долгами за квартиру и клинику, с огромными кредитами — с моими сотрудниками, выброшенными на улицу, — с ребенком и женой на руках — что мне делать? Как жить?”

“Говорил — откладывай!” — Кусал подушку.

“Знал, в какой стране живешь. С какими гнидами”.

Но люди, чья юность пришлась на эпоху инфляций, копить не умели.

После рюмки коньяку немного успокоился: “Обойдется, проскочим!” Хлопал себя по щекам, умывался. “Когда начинали, еще не такое случалось”. И снова возвращался к тяжелым, замкнутым в себе мыслям.

“Раньше мир выглядел сложным, но постижимым. Разумным. А теперь между ним и тобой пропасть. Дыра, которую ничем не залатаешь. Даже время, которое раньше казалось дворцовой анфиладой, и то превратилось в темный коридор”.

Я взял с полки книгу испанского художника. Вспомнил, как приехал на его выставку в Вене — и как бродил между огромных пластин, закрученных или вытянутых, как волны. Как потом обедал с девушкой-литагентом и чуть не закрутил с ней роман; а вечером познакомился с русской — и теперь она ждала от меня ребенка.

Чем ближе подступало прошлое, тем явственнее было чувство, что с этим прошлым меня ничто не связывает. Что я очутился между пластинами испанского художника, только в реальности. И что время, в которое я попал, мне враждебно.

 

За бульваром та же улица. Но в этой части нет ни кафе, ни музеев. Мерцают сквозь тяжелую от пыли листву фасады особняков, торчат комоды жилых домов — с балконами, выдвинутыми как ящики. Нет ни людей, ни машин. Ничего не стоит перейти улицу на красный свет. Но девушка стоит на бульваре и упрямо ждет зеленый. От нетерпения она переступает тонкими ногами, не меняя при этом осанки, отчего кажется, что ноги живут отдельно. Наконец дают зеленый. Осторожно, словно пробуя ногами воду, она переходит улицу и исчезает в тени. Спустя минуту ее силуэт — на фоне решетки. Девушка сбавляет шаг и поправляет на плече майку. В скругленных окнах видно ее отражение. Как она разглядывает крыльцо особняка и колонны. Фонари над входом. И идет дальше. Никто, кроме постового в будке, не обращает на девушку внимания. Но и тот, докурив, закрывает за собой дверцу. Опять тишина, духота. На мостовой тлеет окурок. В темноте слышно, как щелкают пляжные шлепанцы. Но этот звук скоро затихает.

 

О смерти одноклассницы мне сообщили на сайте. Написала девочка, то есть теперь уже дама, — они со школы дружили, и девочка знала, что между нами в школе “что-то было”. Из письма я узнал, что ее нашли в коматозной гостинице, “Турист” или “Спутник” — не помню. Снотворное и алкоголь в диком количестве, без вариантов. Но случай это или самоубийство — неизвестно. Похороны во вторник, тогда уже наступила пятница. Да и о какой любви шла речь? Сидели за одной партой, касались коленками. Пару раз целовались в подъезде и однажды танцевали медленный танец, сгорая от стыда перед сверстниками. А потом она уехала, исчезла из нашего класса. Стала артисткой или что-то в этом роде — не знаю. Только несколько лет назад, когда я заказывал мебель, мы заочно встретились. В договоре стояла знакомая фамилия, и я с удивлением понял, что девочка, в которую я был влюблен школьником, теперь хозяйка салона. И вот, надо же…

“Такие часто работают с подставными фирмами”.

Я открыл в телефоне новое сообщение.

“Идеальная кандидатура”.

Но пальцы отказывались нажимать кнопки. Мне вдруг вспомнилась ее мать, худая женщина в синей юбке. Ее седые и почему-то всегда распущенные волосы. Эклеры на тарелке, которыми она меня угощала. Несуразно маленькие для такого роста руки. Представил, как она теребит фартук, как дрожат сухие губы — когда приходят эти. Как следователь, та самая толстая, открывает “горькую правду о дочери”, чей портрет стоит в траурной рамке.

Картина выглядела отвратительной, гнусной.

“Ну что, что?” Глаза блуждали по комнате.

В ответ с коробки скалился младенец.

“Давай соглашайся! — Я принялся упрашивать ее — так, словно она сидела в соседней комнате. — А то ведь сожрут, схряпают — сама знаешь гадов”.

Рассказал про нашу старенькую корректоршу и дорогие лекарства, на которых она держится. Что верстальщику надо платить за учебу сына. 
У всех долги, кредиты. Болячки. Не говоря о моем семействе. “К нормальной жизни привыкаешь быстро…”

Я говорил — а внутри разгоралась злость. Ненависть — к системе, которая ставит всех на колени. К людям, позволившим эту систему построить. Зажав телефон, изо всех сил лупил подушку, воображая толстую. И дрожал, задыхался от страха и наслаждения.

…Улица по-прежнему пустовала. Жарко, тихо — ни знака, ни намека. Ни звука. Только листва набрякла — наверное, перед ливнем. И шелестит мелкой дрожью.

Кнопка вдавилась, хрустнула.

“Ваше сообщение отправлено”.

Теперь звучало только пение.

 

По ночам играла музыка. Первое время, когда жара только пришла в город, я недоумевал: откуда? А несколько дней назад подсмотрел, что это посольские устраивают пикники в соседнем дворе — именно ночью, когда не так жарко.

Сидя на подоконнике, я ощутил забытое, детское чувство тревоги и восторга. А еще музыка разбудила сознание чего-то значительного и вместе с тем простого, обыденного. Того, что оберегало меня с той поры, когда ушел отец и между мной и миром никого не осталось. Это ощущение было отчетливым, как вкус молока или хлеба. Когда мир и вселенная живы. Не только деревья или трава, люди — когда живы дома и улицы; шары на пожарной каланче или решетка с воротами.

Подросток, сидевший ночами на подоконнике, думал: так будет всегда.

“Наверное, каждый из нас хочет вернуть это ощущение”.

Я спрыгнул с подоконника, вытер пот.

“И художник, и толстая”.

Но как это сделать?

 

Из дверей подъезда метнулась полоска света.

От неожиданности я тихо присвистнул.

“Да, но с какой стати?” Спрыгнул, задернул штору.

На террасе художник нас даже не представил.

И снова ощутил укол ревности. Вакуум, провал под сердцем.

Кабинка лифта поднималась по стеклянному пеналу. “Второй, третий, четвертый…” Я сосчитал этажи. На последнем лифт замер, по лестнице прокатился звук хлопнувшей двери.

Мое воображение нарисовало тусклую лампу и двустворчатые двери. Как хрустит под ногами выбитая плитка. Вот я протягиваю руку и нажимаю кнопку звонка. Вот за дверью слышны шаги, это стучат ее шлепанцы. Дверь приоткрывается, ее глаза — изумленный испытывающий взгляд. Вот она кусает губы, озирается. Снова смотрит мне в лицо, поправляет на плече маечку. И отступает внутрь комнаты, впускает меня.

Я закрыл лицо. Коробки с детскими вещами виднелись сквозь пальцы. Еще вчера я носился по городу, заказывал эти штуки. Принимал пачки от курьеров, расписывался в квитанциях. Совал чаевые, словно хотел замять неловкость, откупиться. А сейчас не могу представить — зачем? От чего откупиться?

Дверь во дворе снова хлопнула. Ссутулившись под тяжестью рюкзака, она быстро шла через двор. Кеды, рюкзачок, темные джинсы — от пляжной девушки ни следа.

“Другой человек!”

 

Здание, куда вошла девушка, выглядит необитаемым. Не дом, а бетонный бункер. Крепость. Но если нажать кнопку и произнести нужное слово, дверь откроют. Посетителей встречает охранник, у него за спиной широкая лестница. В полуподвале оборудован большой зал. Лампы освещают отбитые до кирпича стены, экран и гигантские динамики. Вдоль стен стоят колонны, но людей в зале так много, что не видно, куда эти колонны опираются — или парят в воздухе.

Люди в зале разбиты по парам, эти пары неравные. Пожилой кавалер держит совсем юную девицу. Дама со студентом, девушка с девушкой. Парень, вообще один. Но это никого не смущает. Все молчат, не двигаются. Опустив головы, ждут. В тишине слышны дыхание и звон посуды за барной стойкой. Но вот вступает музыка, первые аккорды. Танго! И пары приходят в движение. Огни софитов мигают, отбивая такт. Разворот и поддержка и снова шаг. Смешно и трогательно выглядят неуверенные, старательные движения. Как серьезны и сосредоточенны лица — будто им нужно решить сложное уравнение. И как неловко задевают они друг друга спинами и локтями.

 

Девушка прикрыла служебную дверь и села на дальнем конце стойки. Бармен кивнул ей как старой знакомой. Она бросила в пиво пригоршню льда и дольку лимона, тщательно раздавила лимон трубочкой и только потом пригубила. Раскрыла книгу.

— Что читаем? — Я незаметно подсел, кивнул на обложку.

“Тибетская…” — дальше название не видно.

Не отрывая глаз от книги, она тянула пиво.

— Привет! — тронул за плечо.

Девушка вздрогнула, подняла голову — и я увидел в серых глазах смятение и страх.

— Можно вас? — Изобразил на лице приветливую улыбку, кивнул в сторону зала.

Она тут же соскользнула с табурета, словно ждала этих слов.

Мы смешались с толпой и, поймав такт, закружились.

— Как тебя зовут?

Но она все так же безучастно смотрела в сторону, делая вид, что не слышит меня.

Я пожал плечами, задел кого-то локтем. Извинился в пустоту.

Рубашка на голое тело, под шелковой тканью худые лопатки. Когда наши бедра касались, я заливался краской. Украдкой разглядывал ее лицо. Широкие скулы, острый подбородок. Взгляд насмешливый, оценивающий, глаза немного прищурены. Когда откидывает голову, виден их южный, степной разрез. Но проходит секунда — и передо мной лицо зверька, который может ускользнуть или укусить.

Про террасу решил не рассказывать — она меня не узнала. В ответ на болтовню улыбалась так, словно у нее болит щека и улыбка причиняет боль.

Музыку выключили, но пары расклеились, когда вспыхнул свет. Танцовщики повалили к барной стойке, девушка исчезла. Где она? Куда идти? Постояв немного в опустевшем зале, я поднялся по ступенькам в бар и обомлел — все люди за стойкой говорили на языке жестов.

 

Картина повторяется, как будто пленку отматывают в начало. Дверь хлопает, девушка выходит из клуба. Квартал за кварталом, той же дорогой она идет обратно. Постепенно нарастает шум Садового — несмотря на позднее время, кольцо гудит. Девушка замедляет шаг, достает телефонную трубку. Слышно, как пищат клавиши. Ваше сообщение отправлено! — и крышка телефона глухо защелкивается. Сквозь арку, куда входит девушка, виден дом напротив. Это московский особняк, недавно отреставрированный, — с мезонином и колоннами. Спустя несколько минут дверь между колоннами открывается. Улицу переходит довольно полная молодая женщина с волосами, собранными в пучок на затылке. В руке у нее рюкзак, он точно такой же, как у девушки, только тяжелый. Когда на светофоре загорается зеленый, женщина переходит улицу и входит в арку. Спустя минуту девушка выходит из арки и неспешно удаляется. На спине у нее красный рюкзак, и она старается нести его по-прежнему небрежно, словно он пуст. Но, судя по тому, как часто нужно поправлять лямки, рюкзак набит чем-то тяжелым.

 

Первую цифру я запомнил по роману, который мне когда-то нравился: “62”.

Дальше звездочка и год моего рождения.

В подъезде пахло кошками и жареным луком. Судя по царапинам на стенах, недавно заносили мебель.

Лифт рывками заполз на последний этаж, я тихо закрыл дверь. Стальная ручка, глазок. Пластик гладкий, приятно холодит ладонь. Сигнализация не горит, она дома. Кнопка ждет, чтобы ее нажали.

“Как разговаривать с глухими?” Я прислонился к стене, огляделся.

Других квартир на этаже не было.

Через проем на черную лестницу виднелась еще одна дверь, уводившая в темный коридор. Под ногами захрустела засохшая грязь, зашелестели обертки. Узкие и длинные, окна тянулись вдоль коридора и напоминали бойницы. Я поднялся на носки, заглянул в пушистое от пыли окно — 
и присвистнул.

За стеклом лежала соседняя лестничная клетка.

“Значит, переход соединяют два парадных. В 20-х годах любили накручивать”.

Резкий запах краски шел из приоткрытой двери, которую не сразу и заметишь. Зачем я вошел в эту дверь? Внутри был обычный ремонтный пейзаж — ободранные стены, стремянка, куски срезанных радиаторов. На веревках — тряпки, среди щербатого паркета лежит матрас и стопка журналов.

“Нет, это не двадцатые годы”. Я провел ладонью по старинной кладке.

Тишину пустой квартиры нарушали звон посуды и голоса, а к запахам ремонта примешивалась кухонная гарь. Я вышел на балкон и перегнулся через перила. В лицо ударил теплый ночной воздух.

Голоса доносились с террасы, которая лежала прямо напротив.

 

 

ЧАСТЬ II

 

 

1

 

Постепенно боль стихает, уходит в землю. Сколько сейчас времени? 
В темноте оно стоит на месте. Откроешь глаза, закроешь — никакой разницы. Вокруг тьма, непроглядная и густая.

Волосы от крови слиплись, темечко онемело. Стоит приподняться, как накатывает тошнота. Она внутри и вокруг — в самой тьме, в ее сыром воздухе, в мертвенной тишине.

“Ладно, пора вылезать отсюда”. Я провожу рукой по карману, но телефона нет.

“Скажу, спал. Никаких звонков не слышал”.

Пот на губах горький, пахнет таблетками. Ноги чужие, не слушаются. Один шаг, другой, третий — вытянув руку, одолеваю несколько метров и падаю. На ощупь это браслет или кольцо, которое обхватывает ногу над щиколоткой. От кольца тянется цепь, тонкая и холодная. Она скользит между пальцами, как змейка.

Натягиваю цепь, несильно дергаю. Справа из темноты раздается металлический шелест. Встав на четвереньки, ползу на звук. Это крюк или скоба, она торчит у самого пола. Дергаю цепь слегка, как дергают колокольчик, но цепь только натягивается и падает. От удивления и страха про боль забыто. Сажусь, обхватив колени, — как дома, во время бессонницы. Когда сидишь и смотришь перед собой, чтобы собраться с мыслями. Картина настолько отчетлива, что на секунду мне действительно верится, что я дома.

Правда, только на секунду.

Рывок, еще раз — ничего. Звенья впиваются в спину, звенят от напряжения. Но стоит ослабить усилие, как цепь равнодушно падает и боль снова обручем обхватывает затылок.

“Успокойся, — говорю себе. — Успокойся и представь, что капкана нет”.

Я сажусь на корточки, сплевываю — слюна горькая, густая.

“Все это — фантазия, которую можно усилием воли уничтожить”.

Но что ни представляй, мысли все равно бегут к простому факту. Что вокруг меня темная подвальная комната; что цепь, на которую меня посадили, лежит рядом; что это не сон или наваждение, а реальность.

 

 

2

 

Комната в квартире, куда я попал в тот вечер, выходила через балкон на нашу улицу. Просто перетекала, вливалась в уличное пространство. 
И наоборот, улица была растворена в квартире, она присутствовала в ней отблесками фонарей и уличными звуками, запахами. Смешиваясь, комната с улицей образовывали третье измерение, которое не принадлежало ни внешнему, ни внутреннему миру.

На соседнем балконе стояли голубятни.

“Кто бы мог подумать…” Я схватился за теплые перила.

А внизу под окнами гудела терраса.

Между шторами в соседнем окне виднелся край стола и клеенка с утятами. Свет падал от лампы с перламутровым абажуром. Он освещал полку и плетеные подстаканники (почему-то подстаканники врезались в память). Время от времени в разрезе штор появлялись женские руки, они держали чашку, и пивная пена падала из чашки на пол.

В следующем кадре я увидел знакомый рюкзак.

“Не может быть…” Прижался к стене.

Стекло звякнуло, рама задребезжала и открылась. Из окна донеслась музыка, старый джаз. Теперь девушка находилась так близко, что ничего не стоило взять ее за руку. Как тогда, в клубе, — сжать холодные тонкие пальцы.

Подцепив крючок, она подняла створку. Из голубятни вылетело и, подхваченное потоком уличного воздуха, закружилось белое перышко. Что-то блеснуло в темноте, зашелестел пластиковый пакет. Следом за первым свертком отправилось еще несколько, после чего девушка застегнула рюкзак, руки исчезли.

Штора вернулась на место, свет в комнате погас.

…Воздух с шумом вырвался из легких. В том, что танцы глухонемых и голубятню смонтировала одна рука, сомнений не было. Даже номер мертвого человека — звено одной цепи. Но кто режиссер? И в чем его логика?

“Позвонить художнику и все выложить”. Достал трубку.

“Вдруг они сейчас вместе?”

Мне уже мерещился звонок его телефона — оглушительная трель за стеной. Удивленные глаза художника, и как он улыбается, хлопает себя по ляжке (его жесты). Мы одновременно выходим на лестничную клетку, хохочем. Они рассказывают безобидную историю, которая за всем этим кроется, и мы спускаемся вниз, чтобы отметить дурацкое совпадение на террасе. И я забываю — о ревности, о своих страхах.

В пустой комнате пахло дымом от сигареты. Раздался шорох, но обернуться я не успел. Удар был настолько сильным, что я сразу потерял сознание.

 

 

3

 

Глиняные стены поглотили крик, просто съели его.

“Ладно, это вопрос суммы”. Я опустился на пол, сплюнул.

“Не меня же они ждали”.

Однако чем больше я успокаивал себя, тем меньше верил в то, что думал. Другой голос твердил, что никакой ошибки нет. Что все произошло как дболжно. И надо ждать худшего, то есть продолжения.

Сколько времени прошло — без движения, в полудреме? Постепенно над головой образовался серый прямоугольник, снаружи светало. Но привычных звуков города — гудков, шарканья ног и грохота стройки — слышно не было.

Цепь оказалась длинной, и скоро мне удалось вычислить габариты подвала. Стена, откуда торчало кольцо, шла в глубину метров на пять-семь. Неровная и шершавая, она царапала руки соломой или прутьями, торчавшими из глины. Другая тянулась вдвое дальше. Ее сложили из крупных пористых камней вроде пемзы. Между камнями проходил палец, настолько большими были дыры. Сухой раствор напоминал помет и легко крошился на пол.

Из второй комнаты накатывал теплый воздух, как бывает, если работает калорифер. Кран торчал из стены, и я долго пил известковую воду. Потом промыл затылок, провел мокрой рукой по лицу — и привалился к стене, застонал.

Лицо покрывала трехдневная щетина.

4

 

Свет мигнул, в проеме застыла фигура в белом балахоне.

— Эй! — Я призывно поднял ладонь.

Но человек не обратил на меня внимания.

Послышались голоса, два-три человека разговаривали на непонятном языке. Судя по шарканью, они что-то втаскивали. “Селямалейши, селямалейши…” — то и дело повторяли.

“Гастарбайтеры чертовы…” Я заложил руки за спину.

Это были мешки или брикеты. Двое с голыми торсами подтаскивали эти брикеты к порогу и сбрасывали. Ударяясь об пол, мешки покрывались облаком пыли, и несколько секунд она клубилась в косом уличном свете.

— Бекир, бекир! — Хлопнув ладонями, бородатый человек в балахоне сделал жест: достаточно. Его голос звучал на удивление моложаво.

— Бекир! — Огромный кожаный кошель исчез в складках балахона.

— Послушайте… — Я сделал шаг.

Человек исчез из проема, дверь захлопнулась.

 

 

5

 

Что с ними? Я колотил в дверь, царапал доски. Лежал, уткнувшись в стену, и мычал от отчаяния. Бросался на дверь снова.

Ближе к вечеру, когда прямоугольник под потолком потускнел, снаружи снова послышались голоса. Двое что-то обсуждали — на повышенных тонах каркающим языком. Один голос я уже знал, второй — хриплый и низкий — слышал впервые.

— Незрани? — Они смотрели на меня из-под капюшонов.

— Зид! — Второй, толстый, вытащил палку.

— Послушайте… — Я шагнул навстречу и тут же скорчился от боли.

Толстый ловко поймал конец плетки.

Они показывали на вторую комнату: “Иди”.

От ярости я забыл про цепь, но следующий удар отбросил меня в угол.

— Зид! — закивали на черный проем снова.

Не переставая скулить, я пополз в темноту. Куда подевалась моя злость? Двух ударов оказалось достаточно, чтобы превратить человека в собаку.

“Открывай”. Толстый показывал плеткой.

Под собственной тяжестью крышка съехала на пол.

В печи гудело и металось пламя.

 

 

6

 

По тому, как освещен переулок — есть ли тень и какова ее длина или стена покрыта ровным светом, — я научился определять время суток. Сырые полосы на глине говорили о том, что прошел дождь. А в ясные дни розовая поверхность искрилась, поблескивала.

“Балахон” приходил три раза в неделю. Он привязывал у входа черного ослика и сам сбрасывал брикеты. А потом садился на ступени и доставал кулек с финиками.

Когда он уходил, я подбирал и обгладывал косточки. Если топливо 
заканчивалось раньше и пламя ослабевало, в подвал приходил другой, “толстый”. Неодобрительно бормоча, он бросал несколько брикетов и вынимал плетку. Когда ему удавалось ударить меня особенно сильно, его живот округлялся от смеха, и ткань балахона вываливалась из жировых складок.

Первое время, чтобы увернуться от плетки, я забивался в дальний угол. Но “толстый” все равно доставал меня. Вскоре мне удалось вычислить безопасное место — у самого порога. Здесь “толстый” не мог ударить самым страшным местом плетки — жалящим кончиком. А сойти вниз и этот и тот боялись.

Сколько раз я ползал перед ними, умолял! Называл номера телефонов, суммы! “Что вам надо? — хрипел, хватал за одежду. — Назовите цену!” Но в ответ “толстый” добродушно тыкал в меня плеткой. Кивал на печь: работай.

Постепенно Москва отодвинулась в дальний угол сознания и потускнела. Все, что связывало с прошлой жизнью, стало расплывчатым. В том, что случилось, мне мерещился фатум. Замысел, спорить с которым бесполезно, поскольку он свершается по чужой воле. Я мог почувствовать эту волю — но объяснить или изменить ее?!

К тому же голод — он вытеснял привязанности быстрее, чем время. Его тупое, изнуряющее присутствие направляло мысли в одну сторону: “Когда придет „балахон” или „толстый”? Что мне бросят, кости или лепешку? Какую часть, сколько?”

Голод был сильнее любви и ненависти, ярче памяти. Образов жизни, ее привязанностей и страхов. Голод превратился в привычку, стал мной. Если прошлое и всплывало в моем сознании, это были картины семейных ужинов. Мне мерещились недоеденные куски мяса на бараньих ребрах. Шкурки от печеной картошки, яблочные очистки. То и дело сглатывая слюну, я часами подсчитывал, на сколько этого бы хватило мне в подвале.

Иногда “балахон” ужинал прямо на ступеньках. Чтобы дразнить меня? Не знаю. Ел он почему-то поздно, в сумерках. Садился на порог, ставил на колени блюдо, а рядом на пол — чайник. От запахов еды у меня подгибались колени, я задыхался. Как человек подносит ко рту кость? Как выгрызает из нее мясо? Как берет горсть риса? Как облизывает губы? 
Вид набивающего брюхо действовал подобно гипнозу. У меня не возникало желания отнять пищу. Я просто не мог оторвать от него взгляда.

Он уходил, а мне оставались крошки. Чтобы обмануть голод, я размачивал хлеб во рту. Когда слюна приобретала мучной вкус, сглатывал, а мякоть держал за щекой, чтобы она превратилась в кашу. Если сна не было, перебирал в памяти то, что осталось неразмытым. Думал о Москве, но без отчаяния, с каким-то печальным равнодушием.

“Кто меня видел в последний вечер? Бармен, двое на „девятке”?”

Оставалась девушка — если, конечно, художник расскажет обо мне. 
И тот, с кем она танцевала, совпадет с тем, о ком речь. Но этот вариант представлялся мне самым невероятным.

Постепенно жизнь в подвале вошла в привычку. Мысль о том, чтобы изменить что-то, все реже приходила в голову. Зачем? Любое изменение только пугало меня. Рана на голове давно зажила, волосы отросли. Только макушка осталась голой, и мне нравилось трогать ее младенческую кожу.

Через равные промежутки времени в подвал долетали звуки печальной песни. Так пели в мечетях, когда мы первый раз выехали на азиатское море. Но мысль о том, что я нахожусь в другой части света, за тысячи километров от дома, нисколько не трогала меня. Ведь подвал вокруг меня оставался одним и тем же. Так какая разница, что снаружи?

Глядя в черный потолок, я рисовал наше далекое лето. Пляж, моторную лодку. Даже название этой лодки — “High and blue tomorrow” — и то вспомнил. Как мы шли по заливу в открытое море и я задыхался от торжества и страха. От свободы, которая долго еще с этими чувствами будет связана.

После купания любили друг друга прямо на дне лодки. Мне мешала банка или канат, приходилось отталкивать его пяткой. А она, лежа на спине, улыбалась чужой улыбкой. Это было лицо незнакомого человека — как в первые дни нашего романа. Словно на небе, куда она смотрит, открываются удивительные картины. Но мне они недоступны.

 

 

7

 

Время определялось по тому, как светлеет или исчезает в тени контур под потолком. По призывам на молитву, поскольку ночной звучал дольше и печальнее, а дневной — коротко. И по визитам надсмотрщика. Но что теперь означало время? В подвале оно перестало быть. Оставались его следы, наглядные свидетельства. Как отросла борода или насколько холоднее спать ночами. Но предсказать время? Угадать его? Ни наступления утра, ни паузы между молитвами рассчитать не удавалось. Мне по-прежнему не составляло труда складывать дни в недели — или вычитать. Но уловить само течение, поток? То, что складывалось и вычиталось, не существовало. Превратилось в одну растянутую секунду. Темную или сумеречную, холодную или жаркую. Заполненную чувством голода или отчаяния. Меланхолии. Размером с комнату, где я сидел, — или бескрайнюю, как сны, которые мне снились.

Зато с удвоенной ясностью вернулась память. Прошлое выскакивало из нее как черт из табакерки — в виде отчетливых, пугающе резких картинок. Вот детская лопатка с желтым пластиковым штыком — из моей песочницы, видна даже свежая трещина. Вот кожаная этикетка с индейцем в коконе из перьев — джинсы с этикеткой носила одноклассница, в которую я был влюблен в школе.

Так моя жизнь превратилась в киносеанс. Затопив печь, я засовывал за щеку хлебный мякиш — и закрывал глаза. Теперь в моем распоряжении имелась настоящая коллекция. Пантеон случайных вещей, паноптикум воспоминаний, которые я мог тасовать сколько заблагорассудится.

Крашеные заборные доски, из них мы соорудили плот. Прилавок ларька и перламутровые пуговицы на хлястике пальто — человека, стоявшего впереди в очереди. Бесконечное ожидание в этой очереди — неизвестно чего. Блеклая фотография блондинки на приборной доске автобуса — меня возили этим автобусом в детский садик на пятидневку. Ворона с перебитым крылом, жившая одно время за верандой в садике, и кусок хлеба, которым я подкармливал ее. Часто мне казалось, что передо мной фрагменты чужой жизни. Которые почему-то всплывают в моем сознании — словно фильмы перепутали и в коробку с одним названием положили другое кино. Только люди — те, кто жил в этих фильмах, — оставались неразличимыми. Чтобы увидеть лицо, я делал масштаб подробным, даже слышал голос. Но стоило перевести взгляд на источник этого голоса, как изображение гасло.

И все же одну картинку мне удалось разобрать. Это была старая фотография, студенческая. Молодые люди сгрудились в кузове грузовика; судя по хлопковому полю и тюбетейкам, дело происходило где-то в Азии. На фотографии был он, мой художник! Совсем юный, вчерашний школьник — но с той же обескураживающей, открытой улыбкой. С тем же тревожным взглядом.

“Уже тогда играл лицом две роли”. Я улыбался в темноте, потирал ладони.

Наверное, кто-то из одноклассников — тех, кто стоял в кузове, — вывесил ее в сообществе. И я наткнулся на нее в Сети и запомнил. А он даже не знал об этом, наверное.

Рядом с художником стояла невысокая девушка. Белые шорты плохо скрывали ее полные короткие ноги. Художник обнимал ее сдержанно, как бывает, если между молодыми людьми только-только появились отношения. Она придерживала панаму так, что тень закрывала лицо. Но что-то неуловимо знакомое — в осанке, в наклоне головы — угадывалось в ней.

 

 

8

 

Случалось, просвет под потолком неожиданно исчезал, гас — и так же неожиданно появлялся снова, как будто снаружи убирали то, что его заслоняло. Случалось, что вода из-под крана отдавала известью, а случалось — горчила. А иногда воды вообще не было. Случались настолько холодные ночи, что я перебирался в комнату с печкой и лежал, прижавшись к глиняной стенке. Случалось, “балахон” приходил не один, а с мальчиком, одетым в точно такое же, только меньшее по размеру, платье, и что-то рассказывал ему, показывая кончиком плетки на углы и стены подвала. Случался такой длинный призыв на молитву, что я успевал заснуть и проснуться, а он все звучал. Случалось, что мне наконец удавалось три раза обернуть волос на бороде вокруг мизинца, и я радовался этому, как ребенок. Случалось, меня завораживал собственный животный запах, и я часами обнюхивал себя, как мартышка. Случалось, я думал только о том, чтобы оказаться в кресле 
самолета на высоте десять тысяч метров. Лицо моей жены, случалось, невозможно было вызвать в памяти — или вместо него всплывали лица других: например, официантки из кафе на нашей улице. Случалось, я мог без запинки просклонять глаголы “иметь” и “быть” на французском языке, который когда-то недоучил, а выученное забыл напрочь. Собственное имя, случалось, вызывало у меня приступ изумления и страха, и я хотел стряхнуть его не только с языка — но даже с себя. Случалось, я не мог вспомнить название нашей улицы. Я мог мысленно собрать на балконе голубятню, доска за доской, — случалось и такое. Случались минуты, когда я наматывал цепь на шею и раздумывал, можно ли задушить себя. Случалось, ночью я просыпался в слезах, а проснувшись, рыдал безутешно и горько, хотя и не знал — отчего? Случалось, под циновкой обнаруживался засохший кусок лепешки, и я грыз ее, забыв о том, что еще недавно искал крюк или хоть что-нибудь, за что можно зацепить цепь. Случалось, мне приходили в голову мысли о том, что весь мир лежит у моих ног и я могу распоряжаться миром, как мне хочется, — уничтожить его, перевернуть с ног на голову или просто не замечать. Случалось, я чувствовал себя отрезанным не только от мира и людей, но даже от подвала, в котором сидел; от вкуса воды и еды, которыми питался; от собственных мыслей. Случалось, топливо было настолько пересохшим, что крошилось в руках. Толстяк, случалось, подолгу сидел на пороге и слушал музыку, игравшую у него на мобильном телефоне. Случалось, музыка мне нравилась, но чаще навевала тоску или злость. Случалось, что одна мысль была способна занимать меня целыми сутками. Случалось, сотни мыслей пролетали за долю секунды. Случалось, я говорил себе: единственное, что может быть сильнее времени, — это мысли, которыми мы его наполняем.

 

 

9

 

От удара дверь стукнула в косяк, звуки барабанной дроби заполнили подвал.

“Балахон” поднял светильник над головой. Его плечи покрывала светлая праздничная накидка. А в другой руке он сжимал дольку дыни.

— Аркан! — Облизал губы и бросил корку.

От взмаха руки из-под мышки выскочила плетка и тоже упала на пол.

“Балахон” состроил недовольную гримасу, поставил светильник на ступеньку. Беспомощно огляделся. Послышалось сопение, тяжелое и сосредоточенное. Носок обуви, которым он хотел пододвинуть плетку, дрожал от напряжения. Ткань накидки натянулась и просвечивала.

Не удержав равновесия, он упал на правый бок и тяжело скатился вниз.

Теперь все предметы выглядели обведенными тушью.

10

 

Чем туже стягивалась петля, тем ниже он опускал голову. Наконец раздался короткий хруст, спина обмякла. Голова повисла на цепи, а тело, словно уставшее от борьбы, опустилось на пол.

По подвалу поплыл едкий запах кала. Брошенная цепь, свернувшись змейкой, лежала рядом с головой. Кожа на моих руках была содрана, и я несколько секунд не мог оторвать взгляда от капель крови.

“На, держи! — Очнувшись, подвинул ему плетку. — Вставай, чего разлегся?”

Но рука, нелепо вывернутая и еще блестевшая от дыни, не двигалась. Тело было ненужным и одиноким, и его пустота передалась мне. Кожа на лице горела, а внутри разрастался холод. Как будто это мои руки неподвижны. Я не могу пошевелить губами. Меня не стало.

 

11

 

Замок щелкнул, цепь упала. С порога, который столько времени оставался для меня недоступным, недосягаемым местом, подвал выглядел до смешного непримечательно. Привычно. Разве что мешок мертвого тела — лежавший там, где еще недавно жил я, — говорил о том, что все бесповоротно изменилось.

Крупная родинка на виске и карий, неподвижный, как у чайки, глаз. Редкая кучерявая борода. Губы, по-детски припухшие и полуоткрытые, готовые задрожать от обиды. Тонкая белая кожа с голубыми прожилками, заметными даже сквозь волосы.

Я считал его ровесником, взрослым человеком.

А под капюшоном оказалось лицо юнца, мальчишки.

Лечь на землю и превратиться в камень; перестать быть, потому что быть и то, что лежало передо мной, не могло существовать в одном сознании — вот что я чувствовал. Но вместо этого руки аккуратно, чтобы не испачкаться, сняли накидку и балахон, стащили туфли. Я переоделся — и потащил тело к печке.

 

В узком проеме между крыш горят звезды, они редкие и крупные — настолько, что можно спутать их с лампами иллюминации, а может быть, это и есть иллюминация, ведь в городе праздник, играет музыка, горят фейерверки.

В переулке никого, только ослик, он покорно ждет у стены рядом с дверцей. Дверца медленно приоткрывается, из подвала вылезает человек; по его неуверенным, порывистым движениям — как он одергивает платье и как беспомощно водит руками — видно, что человек испуган или крайне возбужден, но пытается всеми силами скрыть это возбуждение.

Ослик тычется в подол, обнюхивает. Прижавшись к стене, одной рукой человек гладит ослика между глаз, где плоскую кость покрывает короткая шерсть, а другой зажимает рот, сдерживая рыдания, и несколько минут стоит с зажатым ртом, подняв лицо к небу. Потом, отняв руку, глубоко вдыхает. Чем глубже свежий ночной воздух проникает в человека, тем чище и холодней становится у него на душе, и вот уже оба — человек и ослик — трогаются с места и медленно уходят по переулку.

Их движение бесшумно, поскольку копыта ослика обуты в резиновые облатки, а на ногах у человека туфли из кожи. Время от времени человек пугливо озирается, но людей в переулках нет, бояться некого — разве что изредка между домами мелькает тень кошки или собаки, а больше ничего, тишина. В эту часть города праздник не добирается.

Правда, иногда в переулке слышны мужские голоса и музыка, они звучат настолько близко, отчетливо, что кажется, их породило само сознание; что говорят между собой мысли человека. Но это не так, потому что за приоткрытой ставней человек видит полутемный зал и людей в светлых одеждах (таких же, какие сейчас на нем), слышит их разговор, как они говорят между собой, сидя на ковре полукругом. Видение оказывается недолгим, ставню захлопывает невидимая рука. Следующая остановка у ниши, она прорублена прямо в стене. Это блюдо с едой, оно выставлено по случаю праздника, и человек набрасывается на липкий рис, заталкивает пригоршнями мясо и курагу, давясь и кашляя на всю улицу, забыв об осторожности, а когда на блюде ничего не остается, вычищает его поверхность до тех пор, пока на пальцах не появляется металлический привкус, и только потом вылизывает пальцы, выедая из-под ногтей остатки риса.

…Обычная городская баня устроена таким образом, что можно принять ее в любое время, даже в праздник, а чтобы работа шла бесперебойно, то есть чтобы горячая вода и пар поступали в баню круглые сутки, в смежном подвале, который выходит на другую улицу (из этого подвала человек только что вылез), устраивают большую глиняную печь. Одним боком эта печь находится в парилке, и эта сторона покрыта тонким, неплотно прилегающим медным листом, окруженным понизу узким стоком из мрамора. Холодная вода, бегущая по ганатам старого города, падает на раскаленный медный лист и, стекая вниз, испаряется; именно этот пар отводят под каменные топчаны парилки, а горячей водой наполняют бассейн и раковины.

Сейчас поздно, в бане пусто и сумрачно — видно только банщика, он сидит под масляной лампой и читает газету. На спиртовке кипит маленький чайник, напротив стола на сундуке тускло горит экран телевизора. 
В чашке с чаем плавают распаренные листья, и, поднося чашку ко рту, банщик громко фыркает, чтобы листья не попали в рот.

В дверях раздаются голоса, слышны обрывки фраз — это по ступенькам ведут человека в белом полосатом платье. На глаза ему надвинут капюшон, видна только курчавая бородка, и банщик привычно складывает руки в подобострастном поклоне. Походка новоприбывшего неуверенна, он озирается, покачивается, словно пьяный, но банщика это не удивляет, ведь сейчас праздник и все в городе немного навеселе. Однако если бы не позднее время и сумрак — и не опьянение самого банщика, — можно было бы заметить, что человек этот находится в сонном, полуобморочном состоянии, какое бывает, если ты устал от собственного страха и готов доверить судьбу первому встречному, лишь бы этот страх отпустил тебя.

Вяло поднимая и опуская руки, он позволяет себя раздеть, после чего банщик сажает его на мраморную тумбу. Человек безучастно смотрит, как банщик опускает его ступни в горячую воду, как осторожно, чтобы не задеть опухшие щиколотки, омывает ноги, как разминает суставы, после чего жестом приглашает в парную.

В парной человек остается один. Его никто не видит, и он с наслаждением вытягивается на полке; проводит ладонью по плечам, скребет ногтями грудь — пока мелкие капли пота, покрывшие тело, не становятся черными от грязи. Тогда человек стряхивает их на пол и снова вытягивается на полке. Вздыхает и трет глаза, размазывая по щекам не то пот, не то слезы.

Тем временем банщик переворачивает песочные часы и встает. Следующие десять минут уйдут на то, чтобы, надув мыльную наволочку, растереть человеку ноги и грудь, размять плечи и шею. Во время процедуры человек незаметно проверяет, не сбилось ли полотенце, как если бы под повязкой скрывалось нечто, способное удивить банщика. Но тот слишком хорошо знает свое дело, поэтому за время мытья повязка ни разу не меняет положения.

 

ЧАСТЬ III

 

 

1

 

Через минуту жизнь в доме пришла в движение. Все громче звенела посуда, грохотали крышки чанов. Кто-то невидимый выбивал пыль, шуровал щеткой. Звенела в темноте сбруя, скрипели ставни. Тысячи незнакомых звуков наполняли дом, где мне предстояло провести ночь.

Свет из приоткрытой двери падал на мозаичный пол. От перепада напряжения светильник моргал и вспыхивал, бросая по стенам разноцветные отсветы. Подушки лежали вокруг низкого стола, накрытого для ужина, а остальное пространство комнаты терялось в полумраке.

Сначала баня и темные переулки, потом жилище, куда меня привел ослик, и человек, принявший поводья; голубая линза бассейна во дворе, кипарис, и лестница, и ужин, и постель, приготовленная тому, кто приходил сюда каждый вечер, но больше не придет никогда, — жизнь в доме свершалась по однажды установленным правилам, чей рисунок с моим появлением не изменился.

Выключатель щелкнул, комната погрузилась в сумерки. На потолке тут же вспыхнули голубые блики от бассейна. Стоило мне лечь, и черные стропила отъехали вверх, как декорация. А простыни, наоборот, облепили кожу.

Сон наваливался, накрывал — глухой волной. И тут же бежал, не давал спать. В один из таких промежутков я услышал, как в комнату ворвался холодный воздух. Что это — окно? дверь? Та, что вошла в комнату, поднялась ко мне и легла рядом.

 

 

2

 

Я проснулся утром от стука ставен. От ветра, который налетал порывами и бился в доски. Приподнялся на локте, повернул голову — но нет, комната не приснилась мне. Намотал на палец длинный черный волос, дернул — но волос оказался жестким и не порвался.

Кроме кровати с балдахином у стены стоял огромный шкаф и сундук. Зеркало было инкрустировано цветными стеклами и отражало стопки газет, две или три пачки. В простенке между шкафом и сундуком прямо на полу стоял транзистор. Еще одно окно, наглухо забитое, находилось под потолком.

Я развернул газету. С первой полосы на меня смотрел бровастый господин в белой островерхой чалме. Крупная булавка сверкала на лацкане его пиджака даже сквозь крупный растр печати.

Телевизор долго нагревался. Когда он загудел ровно и громко, на экране всплыла книга и субтитры, набранные азиатской вязью. Голос, читавший книгу, звучал монотонно и оглашал комнату заунывным гулом.

Позавтракав, я спрятал остатки лепешки в карман и выглянул в окно. Крики доносились со двора, один мальчишка, наголо бритый, догонял другого. В руке бритый сжимал палку и хотел зацепить кучерявого. Но тот каждый раз увертывался и победно улюлюкал.

Палка со стуком отскочила в сторону. Падение выглядело настолько жестоким, что я невольно отшатнулся. Но бритый тут же вскочил и побежал дальше — как ни в чем не бывало. На шум вышла девушка в длинной накидке, приложила ладонь к лицу. Я попытался разглядеть ее лицо, угадать под накидкой фигуру. Она? Другая? Сердце стучало, выпрыгивало из груди. Но девушка, не оборачиваясь, подхватила ребенка и ушла на галерею.

Спустя минуту к бассейну вышел кучерявый. Важно прошелся, лег у воды. Зачерпнул ладонью — и вдруг вскочил, разулыбался. Старик в сером халате вывел на двор ослика. Вместе с кучерявым они проверили, хорошо ли укреплены кувшины (или баллоны) и два мешка.

Мешки я узнал — точно такие же скидывали в подвал. Осмотрев резиновые облатки на копытах, старик уселся на ступеньке. Его руки, горестно повисшие между колен, напоминали сухие гроздья винограда. Так прошло минут десять. Время от времени старик поднимал глаза на мои окна и качал головой.

 

 

3

 

Через несколько кварталов страх улетучился, любопытство заставило скинуть капюшон. Теперь я мог открыто разглядывать людей. Навстречу шли длиннорукие мужчины с виновато опущенными бородатыми лицами. Носились и дразнили ослика чумазые дети в засаленном спортивном трикотаже. Широко, размашисто шагали женщины в голубых, пузырящихся от ветра штанах.

Многие кивали, быстрым движением прижимали ладонь к плечу.

“Алейши, алейши…”

Я повторял в ответ то же самое.

А еще я разглядывал город. Например, чтобы стены в боковых переулках не сомкнулись, не схлопнулись, между ними вбивали деревянные клинья, на которых висели провода и кабели и болтался разный мусор. 
А окна в домах попадались редко. Низкие двери или ворота — вот и все, что прорезывало бесконечную глиняную поверхность. Правда, иногда из стены торчали деревянные клетки размером с коробку кондиционера. Они висели довольно высоко, но даже сквозь резьбу угадывались десятки любопытных глаз, следивших за всем, что происходит на улице.

Наконец ослик остановился. Медная болванка ударилась в обшивку, я приготовился. Одна, две минуты — холодный пот ручьями бежал вдоль позвоночника. Но вот в прорези мелькнули глаза, ворота бесшумно подались. Усатый пятился, с каждым шагом все больше расплываясь в улыбке, отчего ямочка у него на подбородке смешно двигалась.

Мы вошли во двор. Из дома на оклик выскочил подросток, бросился к ослику. Ловко отвязывая баллоны, он напевал и даже немного пританцовывал; его шлепанцы топтались в такт под брюхом ослика, словно жили своей жизнью. Прицепив пустые баллоны, подросток исчез в доме. Усатый протянул деньги, я спрятал купюры в сумку и вывел ослика. Ворота стукнули за спиной, мне не терпелось взглянуть на деньги. Но на купюрах был изображен купол и пальмы и бровастый господин из газеты — только теперь в плоском, как таблетка, тюрбане.

 

 

4

 

Как называется город? В какой он части мира? С момента исчезновения прошло слишком много времени, чтобы эти вопросы имели хоть какое-то значение. Да и ответы никакого значения не имели тоже. Ни надежды, ни отчаяния, чтобы принять эти ответы, не осталось. Страхи, привязанности — исчезли. Ни сил, ни желания испытывать их не было. Прежние чувства стали неразличимыми — как улицы города, в котором я очутился. Где кончается одна и начинается следующая? Темные щели, похожие друг на друга, как сухие ветки; бесконечные стены из розовой глины; дырявые куски брезента от солнца.

Но существовал еще один город, внутренний, куда меня приводил ослик. Например, в ткацком квартале лежали горы белой шерсти, источавшие запахи молока и навоза. В подвалах этого квартала день и ночь стучали рамы, опутанные нитями, и работали ткачи, безбородые и безногие, прикрученные к бочкам, вкопанным в землю.

В хлебном квартале пекари орудовали длинными крючьями, с помощью которых из печей доставали вытянутые, похожие на коромысло лепешки. Те самые, чей запах иногда струился в подвале.

Красильни лежали анфиладой котлованов, опущенных ниже уровня улицы, и были выложены по стенам обычным кафелем. Голые красильщики перебирались от одного чана к другому, утаптывая в краске куски кожи. Пахло кровью, гнилью и мятой.

В низких земляных кельях другого квартала стояли глиняные сосуды для искривления позвоночника и станки для выворачивания суставов. Деревянный винт с колпаком для головы, смещающий шейные позвонки, — после такого нищий мог поворачивать голову за спину, как птица. И много чего еще, отвратительного и любопытного.

Последние баллоны мы поменяли на улице жестянщиков. Здесь пахло каленым железом и припоем. В белой повязке, старик сидел на пороге, широко расставив ноги в черных военных ботинках, и не мигая смотрел в медный чан. То, что показывало отражение, вызывало у старика смех. 
И пока мы возились с поклажей, до меня долетал его сухой и мелкий хохот.

И вот остался только один груз. По дороге в подвал ослик то и дело останавливался, поворачивал морду с черными полосками глаз. Покорно ждал, отгоняя ушами невидимых мух.

Наконец за поворотом открылась розовая стена — ее подтеки и пятна, вмятины и щели я запомнил навсегда. Из глины все так же торчали деревянные балки и амулеты, по-прежнему едва читались полустертые надписи на объявлениях, и уныло, беспомощно болтались на ветру выгоревшие тряпичные ленточки. За сутки ничего не произошло, и вместе с тем все выглядело по-другому. Но своей новизной, свежестью предметы, окружавшие меня, говорили, что изменились не они — а взгляд того, кто на них смотрит. И я чувствовал страх, потому что не знал — что именно во мне произошло, что изменилось.

Дверь в подвал обшили куском железной бочки. Звук снимаемого замка, страшная и сладкая музыка. Один мешок, другой — спускайся, тебе все знакомо здесь как пять пальцев. Проведи рукой по стене — там, где солома, есть выступ. Дальше кран, три ступеньки (средняя разбита) и спуск к печке. И пламя, которое все так же ровно гудит и мечется.

 

 

5

 

“Живет на свете человек — неплохой, неглупый. Может быть, даже талантливый. Имеет небольшое дело, успешное. Умных друзей и красивых женщин. Квартиру в престижном районе, дом за городом. Людям, которые его знают, жизнь этого человека кажется легкой и безоблачной. Он плывет по течению, порхает — так они думают. Живет одним днем, по настроению. Однако жизнь, которую он ведет, тщательно спланирована. Расписана по мелочам и занесена в ежедневники — на месяцы, на годы. Так он решил для себя — построить жизнь по схеме. Спланировать не только встречу Нового года, но когда и с кем провести ночь. Не говоря о том, в какой компании он будет кататься на лыжах. Он даже знал, когда женится и родит ребенка, плюс-минус. Сколько детей у него будет и кем они станут. Хотя на тот момент даже потенциальная избранница оставалась ему неизвестной. Нет, он не психопат или неврастеник. Наоборот. 
К такому решению — планировать жизнь — его привела сама жизнь. К сорока годам он пришел к выводу, что существование в том месте, где ему довелось родиться, слишком непредсказуемо, и единственное, что можно этой непредсказуемости противопоставить, — свой частный порядок. Систему, с помощью которой можно жить в относительной безопасности. Имея деньги, поддерживать такую систему оказалось несложно. А для непредвиденных ситуаций — от которых, как известно, никто не застрахован — имелись знакомые юристы и банкиры; врачи, готовые предоставить медицинскую помощь; и даже артисты, художники. Те самые люди, которых часто выручал он — и ждал в ответ того же. Именно такую жизнь человек считал независимой, а себя в ней свободным — в рамках времени и места, где он родился и вырос. Пока не произошел тот самый случай. Поворот, не записанный в ежедневнике. И он, прочитавший горы книг о свободе и необходимости, вдруг понял, что чувствует себя по-настоящему свободным только теперь, когда его судьба зависит от черного ослика и той дороги, которую этот ослик выбирает. Чем дальше уводил его ослик, тем отчетливей понимал человек, что в подвале погибли не только все его прежние надежды и страхи, привязанности, но и его прежняя, иллюзорная свобода, державшаяся на превосходстве над обстоятельствами — и на страхе потерять это превосходство. Что произойдет сегодня вечером? Да что вечером — что ждет за поворотом? В темных и грязных переулках он узнал, что настоящая свобода сильнее неведения или страха. Превосходства или проигрыша, выигрыша. Всего, что связывает человека с другими людьми — и вообще с миром. Эта свобода была как вода. Она заполняла все, не оставляя места ничему, и в этом заключалась ее суть, ее безжалостная природа, смысл которой состоял в том, чтобы уничтожать все, что не она. Без дома, вдали от родных и близких — в безымянном городе, где его снова могли посадить на цепь или казнить, — он шел по улицам и улыбался. Потому что, обладая такой свободой, был готов ко всему на свете”.

 

 

6

 

В домах хлопали ставни, жители города накидывали крюки и засовы, перебирали цепи. Распоряжались — глухими голосами — или окликали кого-то. А мы шли и шли дальше. Позади остались молочный рынок, заброшенные маслобойни и кузницы. Со стороны старых садов город уже заполняла мгла. Влажная и мягкая, она напоминала внутреннюю сторону щеки, если провести языком.

Ближе к дому ослик побежал быстрее. Неожиданно стук пустых баллонов затих, ослик остановился. Я услышал, как шелестит кипарис, узнал ворота.

Надвинул капюшон — и постучал в двери.

Картина повторилась, тот же голос пробормотал приветствие; те же руки приняли поводья и распрягли ослика; та же лестница привела в комнату под крышей, где меня ждали кувшин с горячей водой, ужин и чистая постель.

Когда в доме наступила тишина, я понял, что проваливаюсь в сон. Стоило мне заснуть, как я увидел коридор, уводивший вглубь дома, и ставни, сквозь которые долетала ритмичная музыка. Я делал несколько шагов по коридору и подходил к окну. Ставни бесшумно распахивались — что это, комната? лестница? и откуда долетает музыка? Дощатый пол заливал лунный свет, а сами доски прогибались и поскрипывали в такт музыке. Лунную полоску заслонила тень, еще одна. В комнате, прижавшись друг к другу беременными животами, кружились две женщины в длинных ночных рубашках.

…Я проснулся так же неожиданно, как и уснул. Судя по тому, что цикады смолкли, а ветер утих, спал я долго, около часа. Ветки кипариса больше не издавали ни звука. Отзвучал предутренний призыв на молитву, тихий и протяжный, но после него все снова смолкло.

 

Ты чувствуешь касание, чьи-то руки обхватывают и сжимают запястья. Ты хочешь пошевелить ногой, но другая пара крепко держит твои колени. Ты поднимаешь голову — но губы ловят пустоту, воздух. Еще секунда, и ты чувствуешь на себе пять, десять ладоней. Пальцы, холодные и легкие, скользят по коже. Ты хочешь открыть глаза, но глазницы затопила плоть, тяжелая и горячая. Сколько ладоней одновременно скользят по твоему телу? Ты исчезаешь, растворяешься в прикосновениях. Твое сознание превращается в эпидерму; тебя выворачивают, делают мембраной. Теперь весь ты — это только кожа. Только поверхность. Ты отзываешься на каждое прикосновение; каждая твоя клетка вспыхивает миллионами бенгальских огней, рассыпающих искры, на месте которых тоже вспыхивают огни. Чем больше этих огней, тем ярче перед глазами огненные кольца. Один внутри другого, эти кольца образуют светящийся тоннель. Падая вниз, ты чувствуешь тяжесть чужих тел, но твое собственное тело невесомо. В тебе горит огонь, он поднимается по позвоночнику, как змея. Он обвивает шею и проникает в череп, сворачивается там, в черепе, раскаленными жгутами. Чем туже стягиваются эти жгуты, тем жарче огонь — и глубже колодец, в который ты падаешь. Твое падение растянуто — и в то же время ежесекундно. Оно продолжается до тех пор, пока наверху не раздается крик. Этот голос — чужой, но он твой и моментально возвращает тебя обратно. Ты можешь дышать, тело свободно. Но рядом с тобой никого нет, пусто.

 

 

7

 

Резкие и грубые звуки — те, что недавно заставляли меня втягивать от страха голову, — означали простые предметы. Например, “дверь”, “хлеб” или “замок”. Наоборот, мелодичные, приятные на слух слова часто указывали на страшные вещи — такие как “боль” или “смерть”, “болезнь”.

Ближе к полудню ослик всегда приводил меня к мечети. Низкая дверца вела из переулка в просторный, обсаженный кустами двор. Вокруг фонтана сидели люди, и я повторял то, что видел. Усаживался на мраморную скамейку, подставлял ноги под воду. Вытирался, надевал деревянные колодки-туфли. И шел на молитву.

Молитвенный зал был застелен зелеными коврами, а небольшой, но глубокий купол покрывала зеленая плитка. По периметру купола шла надпись, которую прерывали узкие прорези. Через окошки виднелось небо — такого же, как плитка, зеленого цвета. Когда в небе мелькал голубь, по ковру пробегала незаметная тень, заметив которую я всякий раз невольно улыбался — впервые за долгое время.

Приложив пальцы к ушам, я молился вместе со всеми. Лиц я не видел, но по запахам — муки или шерсти, глины и мяты — догадывался, чем эти люди занимаются. А слева за ширмой молились женщины.

Мысль о том, что среди них есть та, кто приходит ко мне ночью, волновала мое воображение и отвлекала от молитвы. Мысль о том, что она подглядывает за мной, заставляла усердно молиться. Иногда с женской половины долетал смех.

Редкой кучерявой бородой и покатыми плечами мулла напоминал “балахона” из подвала — правда, в очках. Глядя, как ловко он подбирает под себя ноги, насколько обыденным жестом раскрывает священную книгу — словно перед ним телефонный справочник — или как машинально включает вентиляторы, я решал, что в подвале ничего не было и все разрешилось каким-то другим образом.

Повторяя вместе со всеми молитвы, я представлял себе, что слова — это пустые оболочки; порожние емкости вроде моих баллонов, которые нужно наполнять тем, чем каждый может. О чем молились остальные? 
О чем просили, складывая ладони книжкой? Что касается меня, я просил об одном: чтобы меня поскорее забыли.

 

8

 

Каждый день мы обходили разные кварталы, но один адрес повторялся. Та же приоткрытая дверь, квадратный двор, заваленный мешками с цементом. Те же ветхие влажные купюры. Разве что ослика разгружал сам хозяин.

А так — никакой разницы.

Тощий и длинный, он вертел жестянки так, словно покупал арбуз или дыню. Я заметил, что баллон, который он каждый раз забирает, меченый, хотя первое время на белую полоску я не обращал внимания. Картина повторилась и на второй и на третий день. Хотя утром, проверяя баллоны, никаких отметок я не обнаруживал.

“Видимо, меченую жестянку цепляют где-то в городе, — размышлял я. — И он просто меняет один пустой баллон на другой, тоже пустой”.

Но зачем? И пустой ли?

Другое место, куда меня приводил ослик, был мост через высохшее русло. Судя по внушительным руинам опор — по тому, насколько массивными построили волнорезы, — когда-то между кварталами, которые соединял мост, текла довольно большая река. А теперь ничего, кроме сухого дна и каменных стен вокруг, не осталось.

Это русло местные жители использовали как помойную яму. Несмотря на зловоние, мы топтались на мосту довольно долго, и никакими усилиями нельзя было сдвинуть ослика. Ни с места — и все тут.

Он был странным, затягивающим — пейзаж, лежавший внизу. “В чем его загадка?” — спрашивал я себя. Холмы по краям долины выглядели обычно — лысые или заросшие, такие можно встретить где угодно. А вот сама долина поражала правильной формой, какая бывает у рукотворных вещей — чашки, например, или кувшина.

Склон холма слева прорезывали террасы, утыканные белыми каменными будками, скорее всего — остатки старого кладбища. Кривые и кучерявые масличные деревья росли на холме справа, а склон напротив рассекали прямые черные кипарисы. Иногда в долине гоняли матерчатый мяч подростки. Иногда ничего примечательного, кроме черного дыма, который поднимался мотками в небо, я не видел. Иногда картину дополнял пастух, выгонявший отары овец или баранов, или кучка людей с белым свертком на плечах, бегом пересекавших долину по направлению к кладбищу. А выше по холму я часто видел военную машину.

 

 

9

 

Когда по мусорным кучам пробегал ветер, мухи с гулом взлетали, чтобы через секунду облепить рванину снова — толстым шерстяным слоем. Я спускался все ниже и ниже, пока высохшее русло не вывело меня в долину.

Выжженная и звонкая, земля гудела под ногами и потрескивала. Теперь пейзаж, который я рассматривал сверху, окружал меня амфитеатром, как зрительный зал сцену. Но то, что с моста выглядело необычным — точеные силуэты кипарисов, например, или симметричные склоны, — снизу ничем примечательным не отличалось. И я пожалел, что сюда спустился.

С моста долетел стук копыт и звяканье.

По высохшему руслу запрыгал и скатился в долину камень.

Я приложил руку, но против солнца ничего видно не было.

 

 

10

 

“Куда бежать? Где искать ослика?”

Я стоял на мосту и беспомощно озирался. Над головой хлопала дырявая парусина и сосредоточенно, надсадно гудели мухи. Отчаяние и страх переполняли меня, готовы были захлестнуть, парализовать — как вдруг из переулка вынырнули две женщины. Я показал на пустую привязь, сложил руки; но, подобрав накидки, они исчезли за воротами дома, не обратив на меня внимания.

Один, другой переулок: “Какую из щелей выбрать?”

Не успел я решить, как дверь на воротах приоткрылась.

“Туда!” — махнули рукой.

И я бросился в переулок налево.

…Ослик стоял за углом, все так же обреченно отгоняя ушами невидимых мух. От радости я задохнулся, чуть не заплакал. Обхватил морду, прижался щекой. И только потом пересчитал баллоны.

Того, что с белой меткой, не хватало.

 

 

11

 

Обхватив сверток, человек бежал, высоко задирая колени, словно его дергали за нитки. Как только расстояние между нами уменьшалось, он сворачивал в боковую улицу. Я бросался следом, чтобы не упустить похитителя из виду. Однако стоило мне повернуть, как в переулке распахивались ворота — выводили верблюда или выставляли корзины с горохом.

Сколько продолжалась погоня? Наконец я очутился на крошечной, зажатой стенами площади. Внутренний голос подсказывал, что похититель — в лавке. Я спускался по ступенькам в темный коридор — и тут же попадал в чьи-то руки. Они подхватывали меня и выводили под своды комнаты.

Люди, сидевшие за столиками, сосредоточенно пили чай и читали газеты. Меня усаживали у стены, спустя минуту приносили чай и несколько стаканов. Я раскрывал газету, а сам подглядывал. Слева я видел муллу, дальше у деревянного столба играл в нарды старик из дома с кипарисом. 
А в углу раскуривал кальян тот, которому утром я привозил баллоны.

Стоило мне пригубить из стакана, как распорядитель жестами приглашал в другую комнату. Стены в этой комнате были уставлены рулонами ковров, так что в полумраке мне казалось, что мы на строительном складе. “Пожалуйста!” Распорядитель показывал на узкую щель. Я протискивался между рулонами. “Открывай!” Он махал рукой, и я приподнимал кусок тряпки.

В прорези виднелась еще одна комната. Один человек — хозяин лавки — сидел за столом и не сводил глаз с чайника. Второй — похититель — ходил из угла в угол, обмахиваясь черным котелком, неизвестно откуда взявшимся. Он в чем-то убеждал хозяина и даже, чтобы подкрепить свои слова, чертил на притолоке цифры.

— Махбул, махбул! — Хозяин отрицательно качал головой, не сводя глаз с чайника. Похититель терпеливо рисовал другие цифры.

Когда они ударили по рукам, в лавку выскочил мальчишка, собрал стаканы. Потом, повинуясь хозяину, поставил поднос и развернул тряпку.

Я медленно опускался на пол, обхватывал голову.

В свертке находился обычный электрический вентилятор.

 

 

12

 

Глину для домов брали прямо с улицы, поэтому город в этой части был изрыт ямами. Многие из раскопов образовывали целые тоннели, они — разной глубины и размеров — уходили далеко под жилые кварталы.

Ночной холод вытягивал остатки тепла. Завернувшись в картонные обертки, я поминутно засыпал и просыпался снова. “Одно, другое исчезновение — сколько их всего? Сколько оболочек внутри человека? И есть ли у него дно, сердцевина? Матрица?” Встречая рассвет в глиняной яме заброшенного квартала, я все больше убеждался, что никакой сердцевины нет. Что, выбравшись из одной ямы, ты попадаешь в другую, которая отличается от предыдущей размерами и глубиной.

“Но как разорвать эту цепь? Как вырваться из круга?”

А еще я думал о городе, насколько удивительно он устроен. Что все дома стоят в нем спиной друг к другу, образуя внутри замкнутое и недоступное постороннему взгляду пространство. И кварталы стоят спиной тоже. 
А то, что между ними, — ничье, пустое. Принадлежащее бездомным собакам, ветру и мусору. Или таким, как я, факирам — невольным бродягам.

“А что, если это пространство и есть основа? Матрица, сердцевина?”

 

Город лежит на горных уступах, поэтому дома в нем спускаются вниз как бы по ступеньками, плотно прижавшись один к другому, словно боятся упасть или потеряться. Несмотря на чрезвычайную плотность застройки, в центре города видна пустая плоскость — эту прогалину можно разглядеть в разрывах тумана, а точнее — дымки, которая висит над этой плоскостью почти все время, но особенно сгущается ближе к вечеру, когда клубы тумана подсвечены огнями фонарей и всполохами пламени.

Площадь имеет форму трапеции, а может быть — шестигранника, точно сказать невозможно из-за домов и лачуг, облепивших ее со всех сторон. Дома выкрашены в одинаковый розовый цвет. На плоских крышах сушится разноцветное белье, белеют спутниковые тарелки. Из дворов кое-где даже поднимаются кипарисы. Сквозь решетки на окнах видно, как мерцает в комнате такого жилища экран телевизора. На первый взгляд может показаться, что дома окружают площадь непроходимой стеной, однако проходы между домами есть, и именно из этих щелей под вечер на площадь выходят тысячи людей.

Чем ближе полночь, тем гуще толпа — площадь заполнена, не протолкнешься. Сотни платков и тюрбанов, кепок и повязок, солдатских пилоток покрывают ее поверхность. Людское море колышется, бурлит. Что происходит на дне этого моря? Чем заняты люди? Голоса сливаются в один ровный гул, в который вплетается стук барабанов и визгливые дудки. Слышны даже крики животных. Шум настолько сильный, что, когда наступает время молитвы, призыв с минарета никто не слышит.

 

 

13

 

Полосатые спины разлепились, из толпы вырвался мальчишка, пересчитал деньги. Я споткнулся или оступился — и людская масса тут же всосала меня, как губка.

Теперь со всех сторон окружали разгоряченные бородатые лица.

— Абас! Абас! — Старуха впилась ногтями в ладонь.

Зрители одобрительно зашумели.

Она взяла меня за подбородок, несколько раз закрыла и открыла глаза. “Повтори!” Мои веки покорно смежились. Спустя секунду я ощутил прикосновение чего-то мягкого, пушистого. Глаза от неожиданности открылись, но старуха гневно прикрикнула на меня.

Мир снова погрузился во тьму.

Наконец меня дернули за бороду:

— Даут! Можно!

Я открыл глаза и увидел в зеркале обрезанное по бокам и вытянутое, как у лошади, лицо. Толпа тут же грохнула, захохотала — видимо, вид у меня был испуганный. Просто это зеркало оказалось отколотым.

Деньги из моих рук исчезли, мир снова наполнился звуками. Предметы, выпуклые и яркие, настаивали, что существуют помимо моего сознания. Железный ящик из-под кофе, прикованный к щиколотке, сама щиколотка, затянутая в чулок, — все это кричало о себе, требовало внимания.

Оттянув веко, старуха толкнула меня в плечо:

— Текке!

В зеркале отразилась едва заметная татуировка.

 

14. 15

 

........................................................................

16

 

Невыспавшийся и недовольный, продавец на каждый вопрос поднимал бровь, как бы сомневаясь в правильности услышанного. Не опуская брови, вытаскивал из-под прилавка ящики с колой, небрежно бросал бутылки на тряпку. Как я завязываю товар в узел? Как закидываю узел с бутылками на спину? Он держал бровь на взводе, даже отсчитывая сдачу.

За моток бечевки и связку колец ушли последние деньги. В качестве удилищ сгодились старые бамбуковые слеги. Почерневшие, они лежали между стенами, и все, что требовалось, — это очистить их от гнилой слизи.

Несмотря на ранний час, на площади уже копошились люди. Фокусники разливали керосин для факелов; из повозки, запряженной мулами, музыканты выгружали барабаны, похожие на разрисованные дыни; лысая гадалка, прикрывая лицо шарфом, раскладывала овечьи лопатки; у мечети рассаживались слепые сказочники и настраивали музыку, щелкая клавишами старых кассетников; развешивал цветочные картины на досках художник, небольшого роста толстяк в ковбойской шляпе; неподалеку на коврике расплетала косы накрашенная девушка, демонстрируя голые груди с разными — одним плоским и коричневым, а другим розовым и острым — сосками.

Шарканье подошв, вой животных и эстрадная музыка — ближе к ночи площадь все гуще зарастала шумом. Дым висел над жаровнями жирным слоем, и чем непрогляднее он становился, тем резче звучали голоса — так, словно с наступлением ночи люди слышали все хуже и кричали громче.

Я устроился на краю площади. Пока раскладывал бутылки и удочки, размечал поле, за мной следила пара черных глаз. Это был мальчишка-подросток. Кучерявые волосы, белая засаленная курточка. Не успел я закончить приготовления к игре, как он подскочил, разжал кулак.

— Фарх! — сказал хриплым, нарочито грубым голосом.

Я кивнул на удочку. Мальчик поджал босые пятки, от напряжения его рот приоткрылся. Не дожидаясь, пока я объясню правила, он вскинул удочку и резко опустил кольцо на бутылку с колой. Кольцо соскользнуло набок и беспомощно повисло в воздухе.

— Кай! — Мальчик раздраженно мотнул головой, перехватил палку. — Кай!!!

 

 

17

 

Люди сгрудились и стояли в два-три ряда. Выглядывали из-за плеч, толкались. Один даже влез другому на плечи и смотрел на игру сверху. Неизвестно откуда взявшийся, на земле сидел полуголый старик и дергал струны куршуля. Когда кому-то из игроков удавалось накинуть кольцо на горлышко, толпа взрывалась и гоготала от восторга. Приз выхватывали из рук и тут же вскрывали. Теплая газировка хлестала, заливая руки и одежду. Вмиг опустошенная, бутылка громко падала на камни. Игра продолжалась.

Чем меньше оставалось бутылок, тем яростнее бренчал старик.

Наконец в центре осталась только одна бутылка.

Это снова был мальчишка, первый. Он показывал знаками, что хочет отыграться. Тянул руку, двигал густыми бровями. В его глазах читалось отчаяние, и во мне что-то дрогнуло, поплыло. Я растолкал людей и схватил мальчишку за руку. В спину кто-то выругался, под ноги шлепнулся плевок. Люди недовольно загудели, только старик невозмутимо пересчитывал деньги.

Не обращая внимания на выкрики, я усадил мальчишку на линию. Старик спрятал деньги, подвинул коробку для подаяний к центру. Толпа мигом успокоилась, затихла. И разом выдохнула, разочарованно застонала.

Мальчишка повернулся ко мне, его лицо сияло.

Через секунду вокруг не осталось ни одного человека.

 

 

18

 

Амулеты от айна впечатывали в стену, вмазывали прямо в глину. Две сцепленные руки, повернутые на незнакомца, — такой амулет означал, что в доме большое семейство, есть маленькие дети.

А незнакомцем был я.

Ночлежка, куда меня привел мальчишка, мало чем отличалась от дома с кипарисом. Те же галереи, обнесенные прогнившими выбитыми поручнями; высокие щербатые лестницы; вода во дворе.

Голая, захватанная грязными руками штукатурка.

Сбитые осями повозок откосы.

Двери в комнатах заменяли кожаные фартуки, в темноте мерцали номера, намазанные краской прямо на коже. Никакого порядка нумерация не имела. В конце галереи мерцал огонь, это в железной бочке тлели угли. Орудуя клещами, мальчик набрал углей в глиняный горшок и повесил себе на грудь.

Я сделал то же самое. Сквозь глину медленно сочилось тепло; обжигая кожу, оно растекалось по телу, и скоро даже спина покрылась испариной. Мальчик поднимался по лестнице первым, и мне было видно, как смешно связка удочек болтается на спине из стороны в сторону.

Огонь лампы осветил в комнате несколько карчи, лежавших, как блины, стопкой. Из них мальчик приготовил постель, и вскоре мы улеглись по обе стороны от прохода.

Холодный ночной воздух, струившийся сквозь ячеистые окна, сушил кожу. Сна не было. После ночной молитвы потянулся запах фитилей, ночлежка гасила лампы. Наверху несколько раз хлопнула ткань, кто-то выбивал ковер. В соседнем номере еще курили и разговаривали, раздавался шелест газеты и звуки транзистора; тихое звяканье кальянных щипцов и стук нардов. Но когда внизу отстучала по жестяному днищу вода, все окончательно стихло.

“Кто этот мальчишка? — спрашивал я себя. — Зачем он здесь? Сидит — и пусть сидит, его дело”.

С моей лежанки было видно, что мальчик не спит, а играет на мобильном телефоне. Иногда он украдкой разглядывал меня. Наверное, после площади он держал меня за фокусника или волшебника, не знаю. И я думал, что хочу видеть своего ребенка таким же восторженным и послушным.

Чтобы не показывать слез, отвернулся к стене.

Сквозь дрему доносились щелчки клавиш на телефоне, потом выключатель хрустнул, огонь погас. Теперь в темноте звучал только его шепот.

 

 

19

........................................................................

20

 

Денег хват