Кабинет
Борис Херсонский

В Духе и Истине

Херсонский Борис Григорьевич родился в 1950 году. Окончил Одесский медицинский институт. Заведует кафедрой клинической психологии Одесского национального университета. Автор нескольких стихотворных сборников, лауреат премии “Anthologia” за поэтические книги “Площадка под застройку” и “Вне ограды”. Живет в Одессе.

 

Цикл стихотворений

*      *

  *

Начало восьмидесятых. Владыка Гурий (Петров)
получает какую-то грамоту от властей.
Владыка нынче не в духе. Вчера наломали дров
трое семинаристов. Запустили гостей

в общежитие. Правда, обошлось без девиц,
но лучше бы уж девицы — все поступают так.

Начальник борьбы за мир говорит о защите границ.
На средства епархии, вероятно, построили танк.

Гурий тучен, отечен, одышлив, разряжен в парчу.
В зале душно. Какой-то лозунг на полосе кумача.
Гурий молится в сердце своём: “Я этого не хочу!”
Товарищ вещает про плуг, перекованный из меча.

“Я не верю в Бога (конечно не веришь), но я
верю в Русскую Церковь (еще бы! Зал
взрывается аплодисментами), в епископат ея…”
(“Ея” — славянизм.) Ну что же, неплохо сказал

товарищ, а перед собранием, зайдя в кабинет,
велел: “Не трогайте мальчиков, это свои,
от соседей”. И надо прищучить гэбистов, но нет,
теперь не выгонишь их, пусть бесятся, бугаи.

Христос страдал и Церкви велел страдать,
Вот, обведут стукача трижды вокруг алтаря.
Прочитаешь над ним: “Божественная благодать,
недугующия врачуя”[1]. Молитва пропала зря.

Ничего не изменишь. “Аксиос![2] Многая лета!”В Дому
Божьем полно постояльцев, приятелей Сатаны.
Снова: “Многая лета, Владыко!” Впрочем, ему
жизни месяца два, и те ему не нужны.

*      *

  *

Митрополит Гурий устал. Сегодня с утра
принимали владыку Нектария. Грек,
пронырливый остренький старец. Август. Жара.
Литургия. Молебен. Потом полтора
часа катались по городу. Смех и грех.

Тычет пальчиком в купола, спрашивает — где кресты?
Гурий ответствует — сняли, отправили золотить.
Лучше б спросил Нектарий — како блюдете посты?
Весь народ постится, век партию благодарить.

Вместо среды и пятницы — вторники и четверги.
Рыбные дни в столовых. А рыбки-то вовсе нет.
Очереди у лотков — Господи, помоги,
за цыпленка убьют друг друга, как будто бы Божий свет
сошелся клином на синем скелетике — две трехпалых желтых ноги.

Что до крестов, владыко Нектарий, то их “золотят”
лет тридцать. В храме теперь планетарий. Делают что хотят.

А тут еще панагия[3]! Подошел и совлек
с Гурия, а взамен надел свою, серебро, резьба по кости,
такое братание, получается, панагия — не кошелек,
а вышло подобие кражи. Боже, прости

многогрешного Гурия! Эмаль, восемнадцатый век,
золото, жемчуга, работа — второй не найти!
Вот такой обмен получился. Изворотливый грек!
Улетают вечером. Ангела им в пути.

А впрочем, и тут — серебро, слоновая кость, размер
с яйцо. Аметист в короне. Вещь совсем не плоха.
Владыка Гурий открывает красного дерева секретер
и кладет панагию в ящичек — подалее от греха.

 

*      *

  *

Владыке Гурию снится: он в окопе сидит,
стрижен под ноль, от голода брюхо свело, продрог.
Он штрафник. Рядом с ним в наколках бандит.
Шутит: пристрелят — сразу узнаешь, есть ли Бог!

То-то ты удивишься, падла! Сказать бы, чтоб замолчал,
да духу не хватит. Озлится наоборот.
Вот оно слово, что было в начале начал:
“В атаку!” Владыка молча бежит вперед,

увязая в снегу. В спину стреляет конвой.
Лают овчарки. На вышке стоит часовой.
Проволока, фонари. Огромный барак. Подъем.
Господи, помяни меня в Царстве Твоем!

Это колокол или в рельсу бьют молотком?
Это смерть или матушка поит его молоком?
Иподиаконы поддерживают или тащат под локотки
к “воронку” негодяи в тулупах? Вот — лужок у реки.

Матушка за руку осторожно ведет мальчика в глубину.
Вот и церковь видна. Отраженье идет ко дну.
Мать с мальчика красный галстук снимает,
сминает, сует в узелок.
Проснувшись, владыка не понимает
почти ничего. Молча глядит в потолок.

 

*      *

  *

С утра привозили англиканское духовенство, что-то
зачастили к нам, все говорят о единстве. Или
Рим не может простить им Томаса Мора, или иная забота:
с шотландцами-кальвинистами сфер влияния не поделили.

Показали им кино на английском, понятно, агитка,
цветущий сад монастырский, музыка — хор из “Набукко” —
“На реках Вавилонских” — намек на рабство. Калитка —
вход на кладбище. Переводчик шепчет на ухо

их епископу. Переводчик — он человек военный. Доложит,
о чем был разговор, но скорее всего — о ценах
на хлеб и мясо (придумал — мясо! В монастыре!), а может,
о диссидне и грядущих политических переменах.

Гурий вслушивается: англиканин рассказывает об обольщенье
со стороны обнаженной игуменьи, кагэбистки. Но Гурий тотчас
вспоминает, что “naked KGB” — в данном контексте — имеет иное значенье:
“явно сексотка”. Это Варвара. Ага, оказали почесть

еретику: Варвара интеллигентна, после иняза,
комсомолка, спортсменка, красавица, клобук и ряса
делают женщину привлекательней. С первого раза
начала обработку! Торопится! Но этого лоботряса

кентерберрийского ей не взять, рыбка-то крупновата.
После кино — прогулка и трапеза, послушник читает
житие Симеона Юродивого, по-английски с акцентом, как будто вата
набита во рту. Мальчик, должно быть, мечтает

быть в чинах у Господа и господина, вернее
сказать — товарища. Но пока испорчен не слишком,
не то что Варвара, ну, Бог разберется с нею.
Гурий смотрит на семинаристов — не завидую этим мальчишкам.

Провожает делегацию до ворот. Там уже подогнан
автобус, да, ничего машина, красоты несказанной.
В келье на тумбочке — Федор Михайлович. Уголок подогнут
страницы, где смерть Зосимы и дух тлетворный, обманный.

Да, виноват был бес перед Алешей за старца святого!
Украл у Зосимы нетленье, как кошелек карманник.
Гурий садится и наливает кружку спитого
чая — крепкий врачи запретили, ломает овсяный пряник.

Вечером жди уполномоченного. Явится, не запылится,
поговорить и сыграть партию в шахматы. Игрок, скажем прямо, не слабый.
Господи, почему у всей этой сволочи крупные, грубые лица,
а голос тонкий, елейный, ну — баба бабой!

Гурий осторожно вынимает из жестяной коробки
шахматные фигурки: изделье конца тридцатых — хорош был
тюремный умелец —
жеваный хлеб, лепка, сушка, покраска, ломтики винной пробки
вместо бархатки, клей вместо лака. Гурий — законный владелец

этого раритета. Сорок лет сохранял. Вот, на доске расставил.
Поймет ли полковник, с кем сыграет сегодня?
Тут не выиграть товарищу, не нарушая правил.
Гурий задавит. Впрочем — на все воля Господня!

 

*      *

  *

После уполномоченного в покоях табачный дух.
Окурок “БТ”, приплюснутый к блюдечку. Вытряхнуть пепел лень.
Это сделает одна из двух богомольных старух,
которые приходят сюда убирать через день.

Непорядок, конечно, женщины. Но бабки — Божий народ.
Вот перемрут, болезные, а там и Церковь помрет.

Раннее утро. Готовится выезд в село.
Гурий кричит келейнику: Петре, Камень, потщись,
погибаю![4] Чайку, Владыка? Да нет — ногу свело,
размассируй. Хорош, полегчало. Эх, откуда взялись

наши немощи! Все по грехам. Вот вчера вечерком
толковал с негодяем. Все Лернер ему поперек
горла стоит — увольняйте, де, настаивает горком.
Горком! Дался им Лернер! Еврей, но свой паренек.

В семинарской библиотеке, совершенствует каталог,
книжки дает читать приятелям, это он зря.
Но под курчавою шевелюрой — неплохой котелок,
верит, и на работу приходит ни свет ни заря.

И еще говорил полковник — в селе расписали храм
живописцы-выкресты, но, владыко, у них у всех
в почтовом ящике вызовы в Израиль. Все они будут там.
Кто завтра, кто через год. Это же курам на смех:

иконописцы нашлись! Владыко, вы близко к ним
не подходите. Не заметите, как щелкает аппарат.
Микропленка. А после в газетке “Иерусалим”
вы будете возглавлять этот еврейский парад.

Гурий вздыхает. Будут, конечно. Все подойдут
под благословенье, бедные. Благословлю, а куда
денешься? Староста настучит, подметные письма пойдут.

Уполномоченный скажет: опять сплоховал, борода!

 

*      *

  *

Девять утра. Все болит. А пора уже
выезжать служить литургию. Владыка смотрит на ЗИМ
и говорит шоферу: Мыкола! Оставь его в гараже.
Повезешь на своей “копейке”. Сегодня покажем им.

(Им — соборному духовенству.) Что, думаешь, не помещусь?
(Действительно, нужно втиснуться, колени уперлись в живот.)
Повезешь к задним воротам, по переулку. (Шестую неделю пощусь,
а не сбросил ни грамма.) За двадцать минут добрались, и вот,

через нижний храм Гурий входит в полупустой собор.
Ни дьякона, ни иподьякона, ни попа — все стоят у врат.
И прихожане по большей части вышли в просторный двор
встречать владыку. А Гурий тихо, как враг,

подкрадывается к настоятелю и — хлоп его по плечу:
ждете-то ждете, да не с той стороны! Что за парад!
Настоятель думает: свезти бы владыку к врачу —
психиатру. Чисто дитя! А Гурий и сам не рад

розыгрышу. Бросились облачать, бестолково, спеша.
Протодьякон взмахнул рукою — по команде включился хор:
“Тон деспотин” и “Да возрадуется твоя душа”,

“Яко невесту украсивый тя красотою”[5]. (Господи! До сих пор

разбирает смех! Меня — и яко невесту! Семьдесят шесть
минуло в прошлом году, до девяти пудов килограмм добрать.)
Настоятель думает: надо б отправить весть
в Синод. Ишь, вздумалось старику юродивого играть!

 

*      *

  *

Пока читали Апостола, Гурий спал наяву,
восседая на горнем месте. Мерещились те года,
когда он в Богородицком, в храме темном пустом, как в хлеву,
проповедовал стенам, иконам, лампадам — прихожан и следа
не осталось. До Сибири из храма было рукой подать.
А он попал в Казахстан. Особая благодать.

Грянули “Аллилуйя”. Гурий встряхнулся, встал,
возгласил: “Бог молитвами святаго апостола и евангелиста Луки
даст тебе глагол, благовествующему...”[6]. Протодьякон читал
нараспев, возвышая голос, а слов не поймешь. Боже, как далеки

те страшные годы. И цела ли та церковь? Неужто уберегли?
Быть того не может! Взорвали, снесли или устроили склад,
а потом снесли, местночтимый список Донской свезли
в музей, ободрав для начала оклад. Монастырский сад,

вероятно, вырублен. У кого бы узнать? Постой!
Николай со второго курса, он вроде из тех краев!
Невысокого роста, рыжеватый, с короткой стрижкой. Пустой
изнутри, да они все такие. Небогатый улов

человеков даешь ты, Господи, нам, преемникам учеников
Твоих, апостолов, евангелистов, плотников, рыбарей.
У Церкви — невесты Твоей — слишком много земных женихов.
Лернер получше будет. Понятное дело, еврей.

Ближе к вечеру Гурий вызывает Николая к себе.
Николай подходит под благословенье, целует руку, в глазах
тревога. Ну, чего ты боишься? Господа? КГБ?
Старого митрополита? Хитрое дело — страх.

Гурий спрашивает о Богородицком. Цел ли храм? Уцелел!
Как открыли после войны, так и не закрывали! Как,
и при Никите? Гурий доволен. И пацан осмелел.
По крайней мере, держит себя в руках.

А список иконы Донской? Как! Все там же, в углу,
справа от иконостаса в особом киоте? Нет, повтори!
Быть того не может! Владыка приглашает к столу
семинариста. Петр разливает чай. Как хорошо, хоть бери

и возвращайся туда, но нет, старческие мечты
длятся мгновенье, не дольше. А паренек задает
вопрос: владыко, а правда ли, что, когда были пусты
храмы, вы все же служили и проповедовали? Ну, вот,

а ты-то откуда знаешь? Да вот бабка моя говорила, что вы
проповедовали пустоте. Две-три девки слушали вас, в том числе — она.
Прятались, из-за колонн не показывали головы.
Вы их не замечали. Для вас — что девушка, что стена.

Ну, уж это — хватил, думает Гурий, как же, ведь не слепой!
То платочек мелькнет, то личико высветится, то рука.
Оттого проповедовал много и горячо, для девушек, пой,
соловушка! И улыбка застывает на лице старика.

 

 

*      *

  *

Чин омовения ног[7]. Духовенство разуто. Стекает вода со стопы.
Гурий, препоясанный лентием[8], омывает и оттирает. Собор
переполнен. Треск свечей, дыханье толпы,
голова кружится, мутится взор.

На Страстной все становятся лучше, чище, даже если (простит
Господь, коли не так) священник не верит. Уклад
церковный целителен сам по себе. Православный быт.
Постные щи. Фимиам. Неожиданно над

Гурием слышится хлопанье крыльев. Голубь. С улицы, сам
по себе залетел, или выпустил кто? Медленный, скорбный лад
песнопений обволакивает, возвышает дух к небесам,
в киоте поблескивает чудотворной иконы оклад.

Как-то Гурий оговорился, сказал “судотворный образ”, ну что ж,
оговорка имеет смысл. Если подумать, чудо есть тот же суд.
Например — смоковница. Ни благостный лик, ни ложь,
ни омытые ноги никого не спасут.

Во время оно Христос сказал апостолам[9] — вы чисты,
все чисты во всем, только стопы ваши в пыли.
Будьте мудры как змии, будьте просты
как голуби. Боже, мы не смогли

быть простыми, наш Крест не на плечах, а вызолоченный — на груди.
Омовение ног, как всякое подражанье, не в счет.
Голубь летит к потолку[10].
Гурий встает, его поддерживают, три дня поста впереди,
а там и Пасха, возможно, последняя на его веку.

 

 

*      *

  *

В Страстной четверг после полудня к Гурию в кабинет
приходит Полковник: исповедоваться, причаститься. Год
уже пятый. Исповедь “косметическая”, понятно, ибо нет
человека, яже не согрешит — делом, словом, мыслью. Род

безумный, лукавый. Вот Полковник, уполномоченный, решил попытать
счастья в Царстве Небесном, которое гнобит тут, в царстве земном.
Видно, в душу запали ему, подлецу, слова: “Се гряду как тать!”
Тать прибидет, а красть-то и нечего. Впрочем, замнем

для ясности, как говорится. Полковнику Святые Дары
запасают особо, как для больного перед кончиной. Так оно
и есть, все мы смертельно больны, но до поры
об этом не думаем. Плоть и Кровь, Хлеб и Вино,

Вечная Жизнь, Слово, Любовь, ведь не верит он,
Полковник, совсем не верит, но раз в году,
рискуя, приходит. Ни в Благодать, ни в Закон
не верит, разве что в ад: не хочет гореть в аду.

Странно видеть Полковника с руками, скрещенными на груди,
творящего крестное знамение, шепчущего: “Слава Тебе,
Боже”, благочестив, хоть Святым Владимиром его награди,
а ведь борется с Церковью и преуспел в борьбе.

Перед прощанием Гурий спрашивает: слушай, давно хочу
спросить тебя (они на “ты”), зачем ты морочишь мне
старую голову? На всякий случай? Я не шучу,
вправду, зачем, ведь узнают “соседи”, в этой стране

им все известно! Полковник кивает: на всякий случай, мой друг,
так матушка до войны, а сразу после — беременная жена
становились в очередь к пустому прилавку — а вдруг
что завезут. Гурий молчит. Вспоминает те времена.

 

*      *

  *

Что же ты, Мелитон, семинаристов учишь тому,
что баптисты — суть иудеи? Гурий сидит за столом.
Мелитон пялит глаза, навытяжку стоит у дверей.
(В Академию после армии, сержант. Там учили уму.
Агент. И все же есть в нем какой-то надлом.)
У тебя получается, если не русский, не православный — значит, еврей.

Посудите сами, владыко! Баптисты не признают икон,
а следовательно — воплощения. Не верят в Христа во плоти,
то есть — слуги Антихриста. Моисеев закон —
вот конечная точка их кривого пути.

Ну и логика! Ладно, не горячись. Смотри, как руки дрожат!
Дались тебе иудеи! Успокойся, себя пожалей!
Чем баптистов клеймить, скажи — а сколько деньжат
ты заплатил гадалке? Владыко, пятнадцать рублей.

Гурий встает: хорош у меня архимандрит, добро,
что магистр, сектовед, того и гляди, Мелитон,
поставят тебя во епископы! А тебе раскладывают таро!
(Вопрос не в том, что скажет гадалка, что скажет гадалке он?)

Гадалка — тоже сексотка. Профессионалка. К ней
таскается полсеминарии. Ее отчеты идут
прямо уполномоченному. Тот считает — владыке видней
и показывает их Гурию. Вот и вся прозорливость. Тут

самое страшное и забавное, что все свои, но всегда
друг от друга таятся, боятся подвоха. У Мелитона вот
появилась зазноба. Бывает. Так он без стыда
все выкладывает гадалке! Не исповеднику! Так и живет

жизнью двойной и тройной. А мальчиков учит... Иди
да подумай, что с бабой делать. Только вот — поступай
с ней по-человечески, если не можешь по-божески. И не суди
других, сам в грехах, как в шелках. (Ну, иди, кропай

очередной секретный — все равно прочитаю — отчет.)
Больно молод для архимандрита. И не то чтобы был мирской,
скорей перекрученный. Молод. Ему дорога, а мне почет.
Эх, с кем бы сегодня развеяться за шахматною доской?

 

*      *

  *

Вспоминает Гурий — в селе на Кресто-
воздвиженье пресное тесто
раскатывали в пласты,
вырезали из теста кресты,
выпекали, сами ели и давали скотине,
чтобы дети зимой не болели
и овцы холода претерпели[11].

А я-то бранился — язычники! О Божьем Сыне
не думают, о страстях Его и о цели
воплощения знать не знают, не молятся, всё им обряды,
да колдовство, да песенки в честь Коляды-Маляды.
Все бы им дед Никола, милости и щедроты.

Но скотину кормить крестами — ни в какие ворота!

А одна бабка сказала — скоты тоже люди, к примеру овечки,
я за каждую в церкви зажигаю по свечке.
И коровы — люди, и лошади — люди, а ты,
батюшка, верно, считаешь, что и люди — скоты.

Прозорливица бабка была. Но что ни говори —
все мы скоты, хоть и с образом Божьим внутри.

 

 

*      *

  *

Страстная суббота. Гурий слушает, как Михаил
в облачении иподьякона читает чуть нараспев.

Иезикиль стоит меж сухих костей в пустыне[12]. Господи Сил!
Сейчас ты покажешь милость, столь же полно, как прежде — гнев.

И спросил Господь: оживут ли кости сии? Оживут
ли кости сии? Господи! Все как захочешь Ты!
Прореки: Кости сухие! Слушайте слово Господне! И тут
начнется самое главное. Сияют кресты

на белых ризах священников, митры на головах,
свечи в руках, толпа вздыхает, тесня
друг друга, платочки бабушек и девах
белы. Вот, долина полна костей, и эти кости весьма

сухи. Оживут ли кости сии, сблизятся ли они,
как в пророчестве сказано? Плотию обрастут ли теперь,
как в пророчестве сказано, идущие в смертной тени
неужели не убоятся, отворится ли вечная дверь?

Как сказано, как написано, как читается в эти дни.

Михаил читает. Странно видеть на вот таком
пожилом, подтянутом человеке с военной осанкой стихарь
мальчишки-прислужника. Владыка с Михаилом знаком
лет пятьдесят. До сих пор дружны, хоть не так, как встарь.

Сын царского генерала. Брат белогвардейца. Странно, его самого
не тронули. С детства храм притягивал Михаила, как булавку магнит,
потом какая-то женщина к рукам прибрала его.
Брак был неудачен. Аборт. Михаил до сих пор винит

себя одного. Пошел к обновленцам. Там был сначала чтецом,
потом иподьяконом. Когда закрывали собор,
он уходил последним. Храм взорвали — и дело с концом.
Где был алтарь — поставили Ленина. Так и стоит до сих пор.

Михаил закончил консерваторию. Управляет хором. Гурий из алтаря
видит спину его, затылок и руки. Но в Страстную субботу, в честь
грядущего Воскресения, достойно встречая Царя
Славы, Михаил надевает стихарь, чтобы внятно прочесть

темные, страшные пророческие слова о костях сухих,
сближающихся друг с другом, но Духа не было в них,
и сказал Господь — прореки Духу, и сделался шум,
и воскрес весь дом Израилев, великое полчище, и не постигнет ум

величия происходящего. Но душу возвеселит
предчувствие праздника, разогнавшего вечную тьму.

Михаил, иподьякон, читает. Гурий, митрополит,
голову наклоня, в алтаре внимает ему.

 

 

*      *

  *

У церкви — невесты Христовой много земных женихов. Пример
афоризмов Гурия. Он думал о том, как Христос вернется во всей
славе своей, и на ум приходила не Библия, а Гомер,
на Итаку безвестно вернувшийся Одиссей.

А Церковь уже не невеста — а Пенелопа, жена,
окруженная выродками, возжаждавшими осквернить
блаженное тело ея, их участь предрешена,
но вечность тянется медленно, как между пальцами нить.

Стрекочет прялка, крутится колесо, пока
незваные гости, не в силах согнуть Одиссеев лук,
отрыгивают, мочатся, почесывают бока,
рвут мясо руками, не омывая рук.

Но вот Христос-Одиссей является посреди
обожравшихся, пьяных, валяющихся на полу,
и Церковь-жена возгласит: Муж! Приди и суди!
Лук согни, натяни тетиву и приладь стрелу!

И молнии, стрелы Господни, посыплются на города,
и потоки, слезы невинных, захлестнут с головой
мучителей, лицемеров, доносчиков, без следа
смоют землю твою и народ нечестивый твой.

И меня самого — думает Гурий — вряд ли Он пощадит,
вот если б погиб молодым, была бы надежда спастись.

Но в монастырском саду, где владыка за чаем сидит,
трудно все это представить. Забудь и перекрестись.

 

*      *

  *

Михаил болеет. Совсем исхудал.
Диспансер с названием “онко”. Очищенный мандарин
на прикроватной тумбочке. Не похоже, чтобы страдал —
улыбается Гурию, что манекены с витрин.

Умирая, теряешь подлинность, превращаясь в свою
иссохшую копию, куклу. Лоб — вощеная кость. У дверей
две хористки в платочках. Михаил говорит — сам подпою,
читай. И Гурий читает акафист, частит, чтобы поскорей.

Михаил пытается петь, но забывается, и тогда
хористки вступают в терцию. Гурий сбавляет напор,
читает внятно, как обновленцы учили: вреда
от пониманья не будет. Вспоминает давнишний спор —

кому читаем? Ангелам или людям? Богу не нужно читать,
все помнит и так наизусть, память — на зависть нам.
Вечная память Предвечного. Вот, приходит как тать
за душой Михаила-регента. Пусть управляет там

хором праведных душ сопрано, альтов, а басов, поди,
праведных не бывает — сплошь пьяницы, а тенора
больше по дамской части. Как ни стыди —
пялят глаза, каются и за свое. В каждой бабе — нора,

в которой хочет спрятаться мой зверек, — говорил Михаил,
как был помоложе. Да и в позапрошлом году
слухи ходили, приятелям хвастался, а на исповеди — утаил.
Гурий кладет Михаилу на лоб ладонь: я скоро уйду.

Это я скоро уйду — с трудом говорит больной,
свидимся, как буду лежать в корыте среди вертикальных вас,
и ты, владыко, будешь стоять надо мной
со всей азиатской пышностию, не в подряснике, как сейчас.

Ну и ты будешь хорош — отвечает Гурий — во фраке при орденах,
два Владимира, Сергий, Антиохийский — как бишь его там, Мать,
Заступница, вот никак не представлю ордена на тенях!

Правду сказал Михаил: будешь стоять
со всей азиатской пышностию.

 

*      *

  *

Петр заходит к владыке в спальню. Гурий столбом
стоит посредине, сжав нательный крест в кулаке,
прижимая его к груди. На прикроватной тумбочке том
Достоевского. Лампадка горит, золотя оклад в уголке.

Владыко! Завтра Введение. Всенощную-то куда
служить поедете? В собор или тут, в монастыре?
Владыка молчит, озирается, как говорится, вода
темна во облацех. Владыко, белый день на дворе,

а вы не одеты, нехорошо! Служить-то будете — где?
В духе и истине[13]. Где? В духе и истине. И опять повторил:
в духе и истине. Петр понимает, что быть беде,
даже слышится что-то, как будто бы шелест крыл

ангела смерти. Зовет на помощь. Укладывают в кровать.
Гурий бледен. Глаза закатились. Рот полуоткрыт.
Ох, как холодно будет зимою в земле дневать-ночевать!
Вызывают скорую. Гурий очнулся и под нос говорит:

В Духе и Истине. В Духе и Истине. В Духе и Истине.

 

 

Примечания

[1] “Божественная благодать всегда недугующия врачуя и оскудевающая восполняяй” — молитва, читаемая архиереем при хиротонии (рукоположении) дьякона или священника.

[2] Аксиос (греч.) — достоин. Поется во время хиротонии, при вручении атрибутов дьяконского или священнического служения.

[3] Панагия (греч.) — Всесвятая — атрибут архиерейского облачения, медальон с изображением Богородицы.

[4] Потщись, погибаю — аллюзия с песнопением в честь Богородицы: “Потщися, погибаем от множества согрешения наших”.

[5] “Тон деспотин” (греч.), “Да возрадуется душа твоя”, “И яко невесту украсивый тя красотою” — строки из богослужебных песнопений, исполняемых при встрече и облачении архиерея перед началом богослужения.

[6] “Алиллуйя” (евр.) — славьте Господа, поется, в частности, перед чтением Евангелия на литургии. “Бог молитвами святого...” — благословение священника перед чтением дьяконом Евангелия на литургии.

[7] Чин омовения ног совершается архиереем в Страстной четверг в воспоминание омовения Христом ног апостолам перед Тайной вечерей.

8 Лентие (церк.-сл.) — полотенце.

[9] Во время оно Христос сказал апостолам... — Далее — известные евангельские речения Христа.

[10] Голубь летит к потолку. — Страстной четверг иногда совпадает с Благовещением. Во время последнего праздника принято выпускать голубей.

[11] Вспоминает Гурий — в селе на Крестовоздвиженье пресное тесто раскатывали в пласты... — Подобный обычай действительно имел место в селах Центральной России.

[12] Видение пророка Иезекииля о сухих костях: этот отрывок читается во время утреннего богослужения в Страстную субботу.

[13] В духе и истине — речение Христа во время его беседы с самаритянкой у колодца.

 

 

Попытка комментария

“В духе и истине” — не просто “цикл стихотворений”, но повествование в форме такого цикла. Как и в некоторых других своих композициях, Борис Херсонский доводит “поэму сжатую поэта” до сжатости уже запредельной, оставляя от ее мыслимого сюжета моментальные вспышки, так сказать, концепты эпизодов, которые побуждают читателя всматриваться в смутное мерцание умолчанного между ними.

Тем не менее это все-таки связный рассказ, “повествованье в отмеренных сроках”, если дозволено воспользоваться уникальной солженицынской формулой.

Прежде всего, не будет большой натяжкой предположить (хотя автор намеренно нехроникален), что перед нами проходит последний год жизни героя цикла — владыки Гурия, архиерея Русской Православной Церкви (лицо собирательное, не имеющее, надо думать, однозначного прототипа). Вплоть до весенних эпизодов Страстной седмицы и приближающейся Пасхи никаких “сезонных” указаний в стихах нет, но ничто не мешает заключить, что начало цикла совпадает с началом года, скажем, 1982-го, или с самым концом предыдущего (семинаристы, вспомним, не разъехались из общежития, значит, у них зимний семестр). А в финале владыка отдает Богу душу на Введение Богородицы во Храм, то есть 4 декабря н. ст. Последний год итожит прожитую жизнь.

Но за этой предположительной “малой” хроникой маячат другие “отмеренные сроки”: хронология бытия “плененной Церкви” — под советско-коммунистическим прессом. Верней, “реперные точки” (как теперь любят говорить) этой хронологии.

Архиерею семьдесят шесть лет, родился он, выходит, около 1906 или 1908 года, в верующей, должно быть, семье (тот ли он мальчик, которого матушка заводит в храм, снимая и скатывая в узелок его пионерский галстук, или картинка, привидевшаяся ему во сне, не автобиографична? — в 1922 году, когда пионерия вылупилась на свет, он, пожалуй, уже подросток). Когда был рукоположен во иерея, а потом, постриженный, — во епископа, не узнаём; но, в сане или нет, побывал, видно, в рядах “обновленцев”, то есть в движении, поддерживаемом советской властью против канонической Церкви с целью ее расколоть и подчинить, но привлекавшем на первых порах многих искренних людей, которые мечтали о церковной реформе, намеченной еще Всероссийским собором 1917 — 1918 года. (Регент владыки Михаил, из “бывших”, в обновленцах состоял, Гурий же знает его с полвека, тогда-то скорее всего и познакомились, — а десятилетия спустя он читает над умирающим Михаилом акафист, “внятно, как обновленцы учили”, — правильно учили, ничего не скажешь!)

Далее, как можно уяснить из разговора владыки с семинаристом Николаем и нахлынувших воспоминаний, он, идя путем большого числа обновленцев, воссоединился с Церковью и служил сельским священником, самоотверженно сопротивляясь давлению извне. Пока в 30-е годы (когда церковные приходы по всей стране были, за редкими исключениями, разгромлены, а священники, клирики и монахи массово репрессированы) не оказался на зоне (в Казахстане, не в Сибири, — “особая благодать”, хотя и сомнительная: Николай Заболоцкий именно там потерял остатки здоровья), а с началом Отечественной войны — попал в штрафбат, “смывать кровью” вину перед властью (об этих мытарствах узнаём из его мучительного сновидения). В недолгий, сразу после 1945 года, период открытия церквей (тактический ход сталинской политики) был, очевидно, возвращен к служению (кадров “после всего” ох как не хватало!). Как пережил в начале шестидесятых очередное, хрущевское гонение на Церковь, неведомо; но и эта веха косвенно не обойдена автором: Гурий узнаёт, что во время тогдашнего погрома милый его сердцу сельский храм, где служил он до ареста, — устоял…

В начале восьмидесятых Церковь не только “пленена”, но уже давно и основательно приручена, и владыка Гурий крепко “вписан” в это сравнительно вегетарианское время; внешне совершенно лоялен к атеистической власти, обеспечивает непременные поборы с епархии на “борьбу за мир” (знаем, помним мы эту борьбу…) и награждается какой-то правительственной грамотой; скрывает от своего греческого собрата факты антицерковных действий властей (почему купола без крестов? — “отправили золотить”), участвует в навязанном сверху, в целях все того же международного обмана, “экуменизме” (прием англиканского духовенства); с областным уполномоченным по культам запанибрата, играет с ним в шахматы, прознает от него кое-что о “соседях” (гэбистах) и даже, в довершение этой неестественной “симфонии”, исповедует и причащает того — невера, побаивающегося, однако же, адских мук: а вдруг там “что-то есть”?

Владыка рассудком своим не верит, что этот заведенный расклад может сдвинуться для Церкви к лучшему: “ничего не изменишь”, перемрут бабки-прихожанки, “а там и Церковь помрет” (некоторый, сужу по своей памяти, анахронизм: фразу эту мы слыхивали в начале шестидесятых, а в начале восьмидесятых в храмах уже было немало новообращенной молодежи — конечно, только в столице и в самых больших городах). Не по инерции ли продолжает он нести служебные тяготы?

Словом, перед нами среднестатистический епископ-коллаборационист “красной” Церкви, как ее враждебно называли в Церкви “белой”, Зарубежной, да и среди “непоминающих” (отказывавшихся “возносить” при богослужении имя митрополита-местоблюстителя, а затем “сталинского” патриарха Сергия и ушедших “в катакомбы”).

…И тут я наконец скажу, что побудило меня — помимо пристального сочувственного внимания к тому, что пишет Борис Херсонский, — взяться за это подобие комментария. Находясь в той самой, “красной” Церкви с 1963 года и, разумеется, участвуя во всех келейных спорах о ее трагедии, я не обнаруживала в этих спорах собственного места, убедительной для себя позиции. Тем более не могла в ней утвердиться, когда в пору гласности и открытия секретных архивов (ныне снова закрытых) весь этот “коллаборационизм” вышел наружу и стал предметом громких обвинений со стороны одних и не менее громких, часто лукавых, оправданий со стороны других.

И тут-то не богослов, не церковный публицист, не историк, а художник, поэт (как это издавна водится в нашей литературоцентричной России) высказал некую правду, которую я искала (а в душе своей знала и раньше).

Его владыка Гурий — хоть грешен перед Истиной (недаром “держит ум во аде” — думает: кабы убили смолоду, может, и спасся б, а теперь-то…), — но ведь и праведен! — и по мере вникания в повествование о нем второе перевешивает. Перевешивает не только из-за знакомства с его страдным прошлым. Он зряч и мудр в отношениях с людьми, от него зависимыми; никого не осуждая, смягчает их эксцессы, компенсирует своим знанием жизни и человеческой души их одичание и невежество. Притом автор наделил его теми чертами детскости (“будьте как дети”), какие так притягательны в великих русских святителях и подвижниках и какие рассудительный батюшка, свидетель его “юродивой” выходки, готов отнести к старческим отклонениям. Сама эта выходка говорит о том, как тяготится он “азиатской пышностию” всего церемониала, связанного с его саном, — что добавляет симпатии к его внутреннему облику, по крайней мере — моей. (О. Сергий Булгаков в очерке “Моя жизнь в православии и священстве” называл это “увлечение помпой” “культом епископства, придающим богослужению до известной степени оттенок архиерееслужения”).

А главное, он под внешним покровом “соглашательства” не оставил свою “первую любовь” (Отк. 2: 4) — к Церкви Христовой, и нет для него ничего дороже ее. О ней он думает во время чтения потрясающего пророчества Иезекииля на утрене Страстной субботы: “Оживут ли кости сии?” Он превосходно ориентирован в действиях ее врагов и ложных друзей (“земных женихов”), и вложенная в его уста притча о Христе-Одиссее, изливающем на них гнев, дышит тем же сердечным жаром.

И когда он, при конце, бормочет помертвевшими инсультными губами слова: “В духе и истине…”, мы уже вполне готовы согласиться, что он-то и есть “истинный поклонник”, один из тех, о ком говорил Спаситель самарянке. Напомню отрывок из Евангелия от Иоанна (4: 23), читаемый в храме в пятую пасхальную “Неделю о самаряныне” и всплывший в гаснущем сознании епископа: “…настанет время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине, ибо таких поклонников Отец ищет Себе”.

Заимствованное отсюда название цикла поначалу получает (как это свойственно палитре Херсонского) едва уловимый оттенок иронической горечи — ибо ризы владыки отнюдь не без пятен; но горечь эта рассасывается, и прописные литеры в последней, за смертным пробелом, строке говорят об оправдательном приговоре, который, еще до суда Божьего, выносит суд поэта. Этот редкий баланс справедливости и милосердия и есть искомая — художественная — правда, совпадающая для меня с правдой исторической.

Ирина Роднянская

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация