Писатель-публицист Даниил Владимирович Фибих (Лучанинов; 1899 — 1975) детство и юность провел в Нижнем Ломове, сотрудничал в первых пензенских советских газетах, потом стал корреспондентом «Известий». Часто публиковался и в других центральных изданиях. Он автор повестей «Святыни», «В снегах Подмосковья», романов «Угар», «Родная земля», исторического романа «Судьба генерала Джона Турчина», пьес «Поворот», «Звонкий ключ», «Снега Финляндии».
В самом начале Великой Отечественной войны добровольцем ушел на фронт, героически сражался с врагом. Работая корреспондентом в армейской газете, в самые тяжелые 1941 — 1943 годы часто оказывался на передовой линии Северо-Западного фронта.
В июне 1943 года за острые, критические высказывания в своем личном дневнике Д. В. Фибих по доносу был арестован и осужден на 10 лет «за антисоветскую агитацию и пропаганду». Реабилитирован и восстановлен в правах только к концу 50-х годов.
Уже в наше время, когда гриф секретности был снят с ряда дел репрессированных, я как внучка писателя ознакомилась с материалами нескольких тетрадей-дневников, хранившихся все это время в архивных фондах ФСБ. Отрывки из этих рукописей, сделанных как наброски будущих очерков и новелл, а также записок личного характера публикуются ниже. Впервые фрагменты дневниковых записок Д. В. Фибиха были опубликованы в газете «История» издательского дома «Первое сентября» (2009, № 8).
ФРОНТ — 1942 год
1 января. Новогодний подарок: утром радио сообщило о нашем десанте
в Крыму — заняты Керчь и Феодосия. Это значит — освобождение Крыма, разгром и уничтожение всей Крымской группировки противника. В час ночи по радио было передано известие о взятии Калуги и о разгроме армии генерала фон Клюге. Разбито 16 дивизий. Это наш ответ на самоназначение Гитлера верховным командующим.
2 января. Был на кинофильме «Парад на Красной площади». Сталин говорил речь. Я смотрел на его слегка обрюзглое непоколебимо-спокойное, холодное лицо с черными, строгими и проницательными глазами. Ни тени волнения. Ни малейшего намека на то, что всего в нескольких десятках километров отсюда разъяренная гитлеровская армия изо всех сил рвется в Москву. Что за нечеловеческая выдержка, спокойствие и уверенность! Гигант. Поистине он имеет право с великолепным сарказмом и презрением называть тех, перед которыми дрожит весь мир, «самовлюбленными берлинскими дурачками».
Не только Германия, но и вообще Европа никогда не знали, не понимали и всегда недооценивали потенциальные силы русского народа. Буржуазные политики и государственные деятели обычно упускают из виду такой громадного значения фактор, как психология, дух, сердце народа.
Англичане были потрясены тем, что Красная армия не рассыпалась после первых ударов бронированной германской машины, а продолжала успешно сопротивляться. Даже этого они от нас не ожидали. Черчилль глубокомысленно высчитывает, что только к концу 43-го года силы союзников будут превышать силы Германии и ее вассалов. У нас на сей счет иное мнение. Если наступление будет продолжаться в том же темпе, летом нынешнего года, я уверен, Германия капитулирует. Главное — сломить дух гитлеровской армии. А это уже не за горами.
Прошедший 1941 год был годом великих испытаний. Мы перенесли их с честью. Мы многое выстрадали, многое узнали, многому научились. И прежде всего — мы узнали самих себя.
1942 год будет годом победы.
6 января. Два дня уже бездельничаю в штабе Западного фронта в ожидании попутной машины, которая доставит меня в нужное место. Буду работать в армейской газете при новой армии — 1-й Ударной. Газета, как сообщили мне в политуправлении фронта, новая и слабенькая. Здесь ею недовольны.
Прощаясь со мной, Дедюхин сказал мне, как добраться до места назначения. Во-первых, я должен явиться в штаб фронта. Туда доставила меня попутная машина из «Красноармейской правды» — газета печатается в Москве. Ехать пришлось недалеко, километров тридцать на запад. Отсюда я поеду назад, опять через Москву, и затем сверну на север.
Штаб расположился в каком-то бывшем санатории, среди большого парка. Декоративные ели и сосны, овраги, мостики. Трехэтажный дом политуправления весь в желто-зеленых разводах — камуфляж. Остальные здания выкрашены либо так же, либо в белый цвет.
В подвальном этаже политуправления общежитие для командированных. Среди старших политруков и батальонных комиссаров, отчисленных в резерв и с нетерпением дожидающихся нового назначения, нахожусь и я. Спим на койках с пружинными кожаными матрасами. Ходим в столовую. Завтрак, обед и ужин обходятся рублей в десять в день. Кормят хорошо — мясные блюда в большом выборе. В Москве, где я пробыл почти две недели, все время у меня было чувство недоедания. Сейчас я наверстываю упущенное. Торопиться мне некуда, фронт от меня не уйдет, начальство само знает, когда меня отправить. Я не очень огорчен вынужденным бездельем, тем более что свободное время дает мне возможность писать большой очерк для «Известий» о конногвардейцах.
8 января. Четвертый день «все в той же позиции». Начальник отдела кадров, полковой комиссар Заславский, принял меня хорошо и сам как будто человек симпатичный, но его целыми днями нет. Когда будет машина — неизвестно. Начинаю нервничать, тем более что ПУРРКА дало уже телеграмму в редакцию о моем приезде. Пока что живу действительно как в санатории. Летом здесь, наверное, чудесно. Усиленно питаюсь. Вчера за обедом давали даже пиво. Я получил два стакана. С удовольствием помылся в хорошей бане. Неплохо живут в штабе фронта. По коридорам политуправления шныряют машинистки — круглозадые девочки в шинелях и сапожках. Глаза у них блядские.
Политработники, находящиеся в резерве, живут здесь иные по две недели. Я, конечно, в ином положении. Народ боевой, побывавший во всяких передрягах. Интересные рассказы. Запомнился мне рассказ о крестьянке, которая нашла в поле в снегу разбитый германский самолет и около него летчика с переломленными ногами. Женщина несколько раз приходила к нему и била палкой, так и добила.
Эта же колхозница два дня держала у себя в погребе под картошкой раненого командира. Деревня была занята немцами.
Мальчик, работавший по заданию партизан, ночью разрядил автомат спящих у него в доме немцев. Кроме того, подложил гранаты под колеса машин. Партизаны сделали налет на село и перебили всех фашистов. Машины взорвались, едва только сдвинулись с места. Вскоре, во время боя, маленький герой погиб от шальной пули.
К сожалению, рассказчик не знал имени мальчика.
Мне думается, что, когда Красная армия подойдет к Смоленску, немцы предложат нам мир, предварительно убрав Гитлера. Взяв на себя ответственность за руководство армией, кровавый маньяк подписал свой смертный приговор.
9 января. Вечером вчера показывали нам, «резервистам», американский фильм, еще нигде не шедший, «Шампанский вальс». Киносеанс был оригинальный. В нашем большом подвальном помещении была установлена кинопередвижка, экран заменяла белая стена. Зрители сидели на койках. Каким далеким и чуждым было то, что нам показывали!
В антракте, когда вспыхнул свет, я увидел две новые фигуры. Поэт А. Тарковский и переводчик стихов Бугаевский. В военной форме, только что прибыли. Их направляют в армейские газеты. Приехали из Чистополя, где очутились после «великого драпа» 16 октября. Первый раз едут на фронт. Я — старый фронтовик, чувствую свое превосходство и немножко важничаю.
Тарковский — тонкий, черноволосый, красивый — хороший одухотворенный поэт и очень привлекательный человек. Приятно было встретить и еще приятнее было бы вместе работать.
Из рассказов моих сожителей.
Во время выхода из окружения им приходилось встречать в Смоленской области села, враждебно настроенные к Красной армии. Крестьяне, отказавшись пускать к себе голодных, продрогших командиров и бойцов, предлагали сдаваться в плен к немцем: «Там вас накормят». Наоборот, немцам охотно несли яйца и другие продукты.
Одному политработнику какой-то дед предложил:
— Отдай мне часы, получишь хлеба.
Делать нечего, политработник, вконец голодный, снял с руки свои часы и отдал. Дед за это вынес ему краюшку хлеба.
Это, конечно, единичные случаи, но все же когда слышишь такие рассказы, а потом читаешь о немецких зверствах над крестьянским населением, то испытываешь чувство удовлетворения. Вы не ушли с нами, вы ждали немцев, может быть, даже радовались их приходу — так получайте же, кушайте на здоровье, господа мужички.
Хороший народ наши командиры и политработники. Они, правда, серые, им часто не хватает и военной и общей культуры, но человеческий материал великолепный.
И лица простые и хорошие.
10 января. Попутчик, с которым я собирался поехать, оказывается, отправляется только тринадцатого. Еще три дня! Решил сегодня же ехать поездом назад в Москву, а оттуда есть ежедневная связь с армией. Я узнал это лишь сегодня. Никто ничего не скажет толком. Даром потеряна целая неделя.
Тарковский вчера уехал в свою 16-ю. Ему повезло: сразу же нашелся попутчик — кавалерист из части Доватора. Колоритный парень в полушубке, весь увешанный трофейным оружием. На одном боку, рядом со своим наганом, немецкий маузер, на другом — красивый кортик на серебряной перевязи, за спиной германский автомат. Странное двурогое оружие, напоминающее уродливый пистолет.
Бугаевский и вчера же приехавший поэт Швецов тоже уехали — один в 10-ю, другой — в 50-ю армии.
Ходят слухи, что крупным нашим воздушным десантом занята Вязьма. Можайская группировка немцев окружена. Если это правда, то замечательно.
13 января. Вот я и на новом месте, среди новых людей.
Первые впечатления хорошие.
11-го выехали. В Б. Спасском переулке, в здании школы, где находилась военная почта, с трудом, с волнениями, переходя от надежды к унынию и обратно, раздобыл машину, идущую в армию. Папа провожал меня и помог нести складную койку. Выехали в третьем часу дня. Счастье, что мне разрешили ехать в кабине шофера, иначе не знаю, что стало бы с моими ногами, — я ехал без валенок. Мороз — под 30 градусов. Но и в кабине приходилось ежиться от холода.
Ехали долго, часов восемь. Дорога на Калинин. Занесенные снегом баррикады на окраинах Москвы, ряды железных рогаток, проволочные заграждения. Деревушки мертвые, разрушенные. Чем дальше на запад, тем все дальше будет такая картина: торчащие печи, развалившиеся избы. В сумерках проехали Солнечногорск, совсем в темноте — Клин. Отвоеванные, политые кровью места. Все чаще по сторонам дороги попадаются подбитые немецкие танки, исковерканные автомашины. Последние часы пути еду мимо бесконечной вереницы брошенных фашистских машин. Дорога идет лесом, ели в снегу — декоративные, как в опере, на каждом шагу торчат танки, автобусы, тягачи, грузовики, наконец просто груды железного лома. Все занесено снегом. Прямо по Верещагину.
Это новый для меня пейзаж. Нечто похожее, но в очень слабой степени, я видел под Каширой. Но вот конечный пункт моей машины — Теряева Слобода. Здесь полевая почтовая станция. Мы привезли сюда газеты и корреспонденцию, мои спутники выгружают все это, чтобы ехать назад в Москву. Избушка, где находится ППС (полевая почтовая станция. — М. Д.), крохотная, теснота невообразимая. Выясняю, что редакция в трех километрах отсюда, в деревне Чаща. Идти ночью, по незнакомой дороге, нагруженным, как верблюд, тяжелой поклажей?
Упрашиваю позволить мне переночевать на ППС, ничего не выходит — меня направляют к коменданту. Иду туда. Я не ел с восьми часов утра, продрог, замерз, устал. Клонит ко сну.
Комендант отводит мне ночлег в помещении комендантской роты. Сперва забираю вещи и плетусь по темной, неизвестной мне деревне. Ощупью нахожу в темноте обледенелые лестницы, сени, двери. В комендантской роте тепло и дымно. Топится железная печурка, дым ест глаза. На нарах лежат и спят бойцы. За столом читают вслух газету и оживленно комментируют. Все молодежь, кадровики. Чувствую подъем. Только что я разложил в углу свою складную койку и лег — явился посыльный. Комендант телефонировал редактору о моем приезде, и редактор сам, собственной персоной, явился меня встречать. Минут через десять, пока я укладывал вещи, он пришел сюда. Знакомимся. Высокий человек в овчинном полушубке и в валенках, лицо неврастеника. Фамилия его — Ведерник. Он ведет меня к санкам и несет сложенную мою койку.
В ожидании, пока приедут вызванные им санки, мы смотрим кинофильм «Парад на Красной площади». Кино в избе, зрителей всего несколько человек — политработники, да сверху, с печки, свешиваются головы хозяйских ребятишек. Вместо экрана — простыня. Кинопередвижка в неисправности: хрип, свист, рычание. Затем на крошечных розвальнях, где с трудом помещаются трое, мы выезжаем из деревни. Снег поет под полозьями. Давно я не ездил в санях! Звезды такие, будто их долго чистили. Морозище. Оставляем темную Теряеву Слободу, где кое-где чернеют, точно колонны, печные трубы, минуем большую колокольню и церковь с вырванными боками, перед которой стоят зенитки, и выезжаем в поле. Далекие раскаты артиллерии, вспышки выстрелов. Знакомая картина. Почти месяц я ее не видел. Справа взлетает красная ракета, потом зеленая, снова зеленая, за ней белая... Так всю дорогу. Беседуем с редактором о газете. Он откровенно говорит, что Боев, приезжавший сюда, ругал газету — суха, скучна. Мне нравится эта откровенность.
В белесой тьме снежного поля смутно чернеют какие-то кусты, перелески.
Наконец мы в деревне. Я устраиваюсь в избе, где живут начальник отдела армейской жизни и два литработника. Все спят, темнота. Мои надежды на ужин разлетаются как дым. Полусонный Чирков, начальник отдела, познакомившись со мной и встав с постели, приносит чайник с теплым чаем, блюдце колотого сахара и черный хлеб. Изба чистая, просторная, только неприятно, что выпало стекло в одной из двойных рам, несет холодом.
Приглядываюсь к моим новым товарищам, с которыми отныне мне придется жить вместе и работать. И может быть, долго.
Старший политрук Чирков, новое мое непосредственное начальство, коренастый, спокойный, с открытым розовым лицом, с белыми зубами. Типичный кадровый командир. Начал с простого красноармейца и за 12 лет дошел до Военной академии. Очень любит порядок. Москвич. Литсотрудник Шипов и болезненный Ленский, похоже, простые и славные ребята. Первый работал раньше в «Красной звезде», второй — в железнодорожной газете. Ну что ж, будем жить вместе... С грустью вспоминаю оставшихся друзей. Как тут не хватает злого и блистательного красноречия Митрофанова, утонченной эрудиции Берцмана, молодой горячности и культурного багажа Кузнецова, лиричности музыкального Васи Хабина!
Редактор, старший батальонный комиссар Ведерник, чрезвычайно любезен и предупредителен. Стоило мне только заикнуться, как он сразу же сам выдал мне валенки — огромные, на слона — и суконную гимнастерку. Суконных брюк, которые я не получил до сих пор, у них пока нет — не выдали. Сегодня написал раешник — впервые в жизни, нужно выручать газету.
У меня приподнятое, рабочее настроение. Хочется писать хорошие очерки.
18 января. Много работаю. Никогда в жизни не писал раешников — теперь пишу. Сам предложил Ведернику. За первый напечатанный раек редактор хотел пожать мне руку. Написал сказочку «Мороз-воевода» — тоже впервые. История ее такова: в редакции валялись старые клише — мне предложили написать к ним текст.
Кроме того, делаю очерки.
Механическая база у газеты бедная. Нет клише, нет шрифтов, плохая верстка. Газета выходит со скрипом и часто отстает на день от центральных.
Приехал писатель Вячеслав Ковалевский. Мы знакомы по Москве. Скромный, тихий, всегда в тени, способный. Автор «Хозяина трех гор» — истории Трехгорной мануфактуры. Выдвиженец Горького. Мне будет не так одиноко.
В «Известиях» напечатали мой подвал «Конногвардейцы». Как водится в газете, сильно поджали и подсушили. Десять лет не появлялась моя фамилия в «Известиях».
На днях «брал интервью» у пленного немца. Первый раз увидел перед собой живого врага. Впечатление отталкивающее и жалкое. Молодой — 32 года, бывший рабочий. Лицо и руки черные от грязи. Ноги обморожены — не может ходить. Вши на нем кишат. Сидя на стуле, ни секунды не оставался спокойным — ежился, раскачивался, может, оттого, что болели ноги, может, вши не давали покоя, а скорее всего — от того и от другого. Конечно, не фашист, не зверь и не сволочь. Несчастное пушечное мясо, страдающее неизвестно почему и за что.
Я написал очерк о пленном немце.
Армия, где я нахожусь, на правах гвардейской. Я буду получать полуторный оклад.
Плохо — нам, редакционным работникам, водки не дают.
24 января. Ездил во 2-ю гвардейскую бригаду. Первая моя поездка. Бригада из сибиряков, уральцев и тихоокеанских матросов была брошена на немцев под Дмитровом и Яхромой, разгромила их и отбросила назад. Пехотные части при этом полегли все — в строю осталось 23 человека. Дрались отчаянно, героически. Все молодежь, впервые попавшая в бой.
Поехали редактор, я и новый работник, начальник отдела информации Белкин, добродушный, разбитной и недалекий еврей, опытный провинциальный журналист. Сильный мороз — как всегда во время моих поездок. Везет! В деревне Ботово, где находился политотдел, задержались, редактор разговаривал с начальником, а мы мерзли в машине на улице. Около обледенелого колодца застрял в снегу немецкий гусеничный автобус. Провели трех пленных немцев. Пилотки, зеленые шинели, сапоги и башмаки. Шли быстро, пряча руки в карманах или закрывая ладонями уши. Волчьи взгляды. Лица, сверх моего ожидания, здоровые, не истощенные. Говорят, это обозники, бывшие танкисты, превратившиеся в пехотинцев. Никто не обратил на немцев особого внимания — видимо, зрелище привычное. Гораздо больше интересовал всех наш самолет У-2, который брал за селом разгон и ездил по снежному полю. Собрались бойцы, мальчишки, даже выбежал из кухни повар в белом колпаке — глядели на «уточку». Прошел командующий армией генерал Кузнецов и член Военного совета Колесников. Оба в зеленых бекешах и в бурках, без оружия. Генерал маленький, смешной, ходит животом вперед. Сзади, шагах в десяти-пятнадцати, следовал боец личной охраны с винтовкой за спиной.
Поехали дальше.
По дороге то и дело мертвые немецкие машины — легковые, грузовики, вездеходы. Все изуродованное, горелое, покрытое снегом. Мы проехали несколько деревень. Там и тут еще дымились пожарища. Вчера здесь шел бой. Засыпанные снегом трупы немцев и лошадей. Немцы валялись по сторонам дороги в одиночку и кучами. Мерзлые, окоченелые в разных позах мертвецы засыпаны снегом, из-под которого торчит лишь восковая рука или красная на морозе пятка. Почти все разуты. В одной из деревень, которые мы проезжали, машина задержалась, я слез для того, чтобы рассмотреть мертвых немцев вблизи. На улице, на пустыре, лежали четверо. Один в зеленом расстегнутом мундире с красной ленточкой Железного креста. Светлые волосы, худощавый, в рот с мелкими зубами набился снег. Чистокровный ариец, сволочь! Рядом другой, такой же — совершенно голый. Кто-то начал стаскивать с него даже подштанники, да бросил на полпути. Желтая восковая кукла. Это не столько мародерство, сколько вызванное великой ненавистью желание поиздеваться даже над трупом. Мне рассказывали: красноармеец нашел убитого немецкого офицера в очках — закоченел с поднятыми руками. Его подняли и поставили в снег торчком. На этого офицера наткнулся один из моих новых коллег.
Сюжет для рассказа. В Алферьеве крестьяне вырыли большую квадратную яму и вместе с убитыми лошадьми свалили туда и трупы немцев. К валявшимся посреди села мертвецам подходили наши бойцы, рассматривали с холодным любопытством. Один ногой откинул борт зеленой куртки — показался шерстяной джемпер. «Женский», — сказал боец.
На розвальни укладывали мотоциклы, винтовки, каски. Я видел, как проехали запряженные лошаденкой крестьянские сани, к которым на буксире был прикреплен немецкий мотоцикл с коляской На нем сидел и правил наш мотоциклист. Это выглядело почти как символ.
Дальнейшую дорогу нам преградило дальнобойное наше орудие, которое вместе с тягачом застряло в овраге. Люди старались вытащить. Ведерник предложил мне и Белкину дальше двигаться пешком. До Бабинки, где находился штаб гвардейской бригады, оставалось, по его словам, километров шесть-восемь. Нечего делать, потопали пешком, записав маршрут и расспрашивая встречных.
Звонкий визжащий снег, оловянное солнце над головой, снежные поля. Когда весной растает снег, сколько под ним обнаружится трупов!
Снова деревни, где слабо курятся пепелища, — бойцы варят на горячих угольках картошку. Крестьянки, везущие саночки с мешками и тюками. Немцы прогнаны, можно вернуться к родному — буквально — пепелищу...
Я нашел на дороге обрывок немецкой полевой карты. Углич, Новгород. Дальше — воткнутый в сугроб шест с надписью на немецком языке «Елинархово» — указатель деревни, к которой мы подходили.
На закате добрались до деревни Бабинки. Издали еще слышалось хлопанье минометов. Бойцы, попадавшиеся по дороге, в касках, надетых поверх шапок-ушанок. То и дело черные матросские бушлаты. Находим штаб и политотдел, знакомимся с комиссаром бригады Бобровым, полковником Безверховым, начальником политотдела Никифоровым. Первые двое в черных морских кителях. За ужином нечто вроде вина. Ночуем в избе, занятой политотдельцами. Я сплю на узкой лавке. Хозяева относятся к нам, военным, необычайно предупредительно и радушно. Познакомились с немцами! Снова ставшие уже стандартными рассказы о хамстве и грубости немцев, о том, как они грабили, отбирали последнее. Знакомство с немецким народом наша деревня будет помнить сто лет. У сестры хозяйки, которая живет тут же, сгорел дом со всем имуществом — попала зажигательная бомба. «Еле успела выскочить...» Рассказывается об этом спокойно, покорно. Столько вокруг горя и разорения, что даже такое бедствие воспринимается пострадавшими как естественное.
Весь следующий день проходит в разговорах с командирами и политработниками, в отборе материала. Собрал за день достаточно. Обед с водкой. Но в общем прием далеко не такой радушный, как у конногвардейцев. Сейчас они далеко от меня.
Я должен был пробыть здесь несколько дней, но неожиданно стало известно, что получен приказ ночью сниматься и выступать. Куда? В энском направлении, за 80 километров. Бригаду должна сменить другая часть. Ночью выступаем. Нас повезут до Ботова. Едем в крытой полуторке. Мрак, невероятная теснота. Люди путаются в ногах: «Чьи это ноги?», «Дай мне выдернуть мою ногу». Мороз еще крепче. Хоть я одет и обут достаточно тепло, но холод, черт его возьми, находит какие-то неизвестные лазейки, пробирается за шиворот, больно кусает пальцы. Тяжелый полусон-полуявь, что-то вроде бреда. Остановится машина — снаружи визг полозьев. Идут обозы — вся бригада в походе. Выглянешь из-под навеса: горящие звезды, дорога забита санями и автомашинами, рядом лошадиные морды и крупы, борта грузовиков, розвальни, на которых навалены пулеметы. Все покрыто инеем. В темноте то там, то тут пылают костры, у которых теснятся озябшие красноармейцы. Розоватый дым, искры…
О немецких самолетах сейчас не думают — пусть налетают, плевать!
Так проходит бессонная мучительная ночь. На рассвете, не доезжая Ботова, начальник политотдела сообщает нам, что машина целый день простоит здесь, в Масленникове, в ожидании, пока протянется колонна. Мы с Белкиным решаем продолжать путь самостоятельно. До Чащи километров пятнадцать.
Греемся в ближайшей избе. Из тридцати домов здесь уцелело только шесть. В избе живет несколько семей, человек двадцать. Покрытые снегом окна синеют рассветом, грязь, скученность, холод. На полу спят впритирку. На веревке через всю комнату висят портянки, тряпье. Топится железная печурка, перед ней сидит хозяйка с отупелым, апатичным лицом. Она оживляется только тогда, когда с беспокойством спрашивает нас, почему мы едем назад с фронта. Боится, что войска отступают. Между прочим, везде в деревнях, очищенных от врага, наблюдается эта тревожная настороженность: только бы не ушли наши, только бы не вернулся немец.
Мороз каленый. Желтая заря. Мы шагаем по дороге. Часть пути делаем пешком, часть — на попутной машине. Застанем ли редакцию в Чаще? Неизвестно. Прощаясь с нами, редактор предупредил, что они, возможно, переедут на новое место. Вот и Чаща. Ура! Редакция на старом месте... На следующий день мы грузимся и трогаемся в путь.
Куда именно — конечно, неизвестно. Военная тайна. Снова бессонная ночь, вернее — вечер на открытой машине на 30-градусном морозе. Мы сидим закутанные в одеяла, в пятнистые немецкие плащ-палатки…
Я не успел рассмотреть как следует Клин, где еще недавно происходили жестокие бои, куда приезжал Иден. Заметно только, что центр города совершенно разрушен. Мертвые кварталы. Каменные дома без крыш, с дырьями вместо окон и дверей. В темноте (а я видел город только в темноте) все это скрадывается.
Комната, где мы живем вшестером, небольшая, чистенькая. Дров здесь мало, хозяева берегут, и поэтому во всех квартирах стоит собачий холод. С некоторым сожалением вспоминаем жизнь в деревне: там и топливо не проблема, и всегда можно найти спасительную картошку. А бытовые условия, в сущности, немногим отличаются от деревенских.
Не успели мы переехать в Клин, как снова направляют меня и Белкина к гвардейцам. Таинственный поход бригады закончился у Клина. Отсюда до нового местонахождения гвардейцев километров восемь-десять. На завтрашний день у них должно было состояться торжество вручения гвардейского знамени. Редактор предложил нам отправиться пешком.
— Транспорт у нас — больной вопрос.
Сотрудники мне рассказывали, что им приходилось делать, добывая материал, по 30, по 50 километров пешком. Как это отражается на качестве работы, можно судить.
Был уже вечер, темнота, и я осторожно сказал редактору, что гораздо целесообразнее было бы отправиться нам завтра, с раннего утра. Однако он мягко, но решительно заявил, что отправиться нужно именно сегодня. Спорить нельзя. Что ж, двинулись к гвардейцам ночью, пешком по незнакомой дороге. Хорошо, что ночь была светлая. Добрались наконец до села Селинского — расположение бригады. Нас встретили уже как старых знакомых.
На другой день с 11 часов утра батальоны выстроились для парада на площади перед белой каменной церковью. С одной стороны из-под снега торчали две высокие печные трубы — все, что осталось от школы, с другой — виднелись изуродованные немецкие автомашины. Все село завалено ими, есть даже брошенные пушки. Мороз свирепый. Усы, бороды, ресницы людей, меховые опушки шапок — все седое от инея. Над рядами бойцов стоит непрерывный топот ног и хлопанье руки об руку — народ греется как может. Все ждут прибытия высокого начальства. Но никакого недовольства, досады. Наоборот, люди как будто радуются морозу — каково немцам сейчас? А нам-то что, мы — народ привычный, перетерпим как-нибудь...
Наконец, пять часов продержав бойцов на морозе, прибыло высокое начальство, и парад начался. Спрашивается, к чему было гнать нас сюда именно вчера, именно ночью? Приехали сам командующий армией Кузнецов и бригадный комиссар Колесников. Привезли покрытое чехлом знамя.
— Здравствуйте, товарищи гвардейцы! — крикнул, закидываясь от натуги назад, маленький генерал, при последнем слове даже подпрыгнул, будто выстрелил им.
— Р-ра! — ответили ряды.
Колесников залез на полуторку, где стоял столик, и произнес речь. Говорил с волнением, побагровел. Затем короткие речи командующего армией и полковника Безверхова, церемония передачи знамени, и бригада, перестроившись, рота за ротой проходит церемониальным маршем. Ничего гвардейского не было в этих мешковатых, нестройно шагающих бойцах. Большинство из них башкиры, удмурты — новое сырое пополнение. Основные кадры пехоты полегли под Яхромой и Дмитровом. Некому было вручать ордена — награжденные в земле или в лазаретах. Во сколько человеческих жизней обойдется нам эта война?
Признаться, в простоте душевной я надеялся, что и нас, корреспондентов, пригласят на обед по случаю такого торжества, но не тут-то было. Большое начальство отправилось обедать на квартиру командира и комиссара, а к услугам нашим и прибывших кинооператоров была предоставлена столовая Военторга. Мы скромно пообедали вместе с политработниками супом-лапшой и гречневой кашей.
Вечером в темноте, оставив Белкина, я двинулся в обратный путь — нужно было срочно сдавать материал. Назад шел тоже пешком. Ночные снежные поля, лунный серп в морозной дымке, тишина и скрип снега. Неудобно шагать вот так, в валенках...
И все же что-то патетическое было в этом скромном и суровом параде, происходящем в морозную стужу, в селе, где все хранило память недавних кровавых боев.
28 января. Пока еще в Клину. Гнетущее впечатление производит городок: торчащие печные трубы, мертвые пустые дома с дырьями вместо окон и с провалившимися крышами, целые кварталы закоптелых полуразрушенных стен зданий. Особенно пострадала центральная часть города. У въезда в город, при подъеме на Крестьянскую улицу, — покрытые снегом немецкий автобус и два маленьких, разбитых снарядами танка. На стенах домов сохранились написанные мелом надписи немецких квартирьеров.
Зашел в гастрономический магазин. На полках — шары катай. Всех товаров только черный и красный перец. Как живут клинчане? Хлеб есть. Торжественное событие: коллективно помылись в бане. Для этого нужно было встать в пятом часу утра. Баня работает круглые сутки и обслуживает, конечно, армию. Моются в организованном порядке, по заявкам. Раздевшись, полчаса ждали, когда пойдет вода. Наконец полил кипяток — холодной воды так и не дождались. С грехом пополам помылись. Хорошее правило: взамен снятого грязного белья тут же, в бане, дают чистое.
30 января. Кажется, завтра трогаемся в путь. Едем в эшелоне, по железной дороге. Давненько я не ездил в поезде. Предполагаем, что нашу армию направляют на север — выручать ленинградцев. Настроение у нас в редакции приподнятое. Почетная и ответственная задача. 25 января, после доклада нашего Военного совета, Сталин передал привет 1-й Ударной и пожелал дальнейших успехов. В связи с этим редактор поручил мне написать передовицу. Я не писал их с 1918 года.
В «Известиях» напечатана вторая моя корреспонденция — о пленном немце. Послал еще три очерка — расширенные копии того, что печатаю в «На разгром врага».
31 января. В армию приезжал Калинин и выступал перед бойцами. Хвалил действия армии. Упрекнул лишь в том, что допустили большие потери. Сказал, что теперь нам предстоит воевать в лесах. Редакция прозевала такое важное событие, как приезд Калинина, поднялся переполох. Нам, армии, поручается какое-то большое и важное дело. У нас уже поговаривают о будущих наградах.
1 февраля. Второй день сидим, как на вокзале, вещи упакованы, а когда поедем, неизвестно. Газета пока не выходит. Непривычное ощущение праздности. Настроение какое-то кислое, куда едем, конечно, никто не знает, но предполагают, что под Ленинград.
Насчет лесов, о которых якобы говорил Калинин, — неверно. Я читал стенограмму его речи. Как раз он сказал, что нам предстоит война в местности, где нет лесов. Уж не Украина ли, чего доброго?
Вчера редакция раздобыла вина, и по сему случаю было скромное пьянство. На наш армейский отдел — на семь человек — досталось шесть с половиной литров. Вино красное, сухое, сильно разбавленное водой. Принесли патефон, слушали музыку.
Вспомнились мои прежние фронтовые «банкеты», товарищи, которых я покинул, и грустно стало. Не хватает мне их общества!
2 февраля. Редакция бездельничает — все еще сидим в ожидании погрузки. Выяснилось: едем сначала в Москву, там наш эшелон переводят на другую линию и направляют в Бологое.
Ходили с Ковалевским в музей Чайковского. Двухэтажный, темно-красного цвета каменный дом расположен среди старого сада на самой окраине города. Здесь некоторое время жил и работал Чайковский. Типичная помещичья усадьба. Ворота слегка повреждены въезжавшим сюда немецким танком. Заведующий музеем старичок охотно водил нас по опустелым комнатам и рассказывал, как хозяйничали немцы. Они пробыли здесь 21 день. Вели себя как скоты и дикари. В свое время об этом много писалось в московских газетах. Я видел разбитый бюст Чайковского, у которого, кроме того, нарочно был отбит нос.
Сейчас дом вымыт, очищен от грязи и испражнений, все по возможности приведено в порядок.
Хорошо, что большинство экспонатов в свое время были отправлены в Воткинск, где имеется филиал музея.
4 февраля. «Всё в той же позиции». Слоняемся, томимся, едим кисель, который раздобыл «наш хозяйственник» Ленский. Как будто сегодня все же тронемся в путь... Впереди напряженная боевая работа. Немцы сильно укрепились под Ленинградом, город в осаде, в кольце. Придется взламывать линию обороны. Нечто вроде прорыва линии Маннергейма.
Познакомился со стенограммой речи Калинина. Речь эта, конечно, не для широкой публики. Впервые за все время войны подчеркивание классового характера этой войны и оценка англичан как империалистов, которым, в сущности, нечего особенно доверять.
Немцы снова захватили Феодосию. Итак, блестяще начатая наша операция в Крыму провалилась. Этого нужно было опасаться: почти месяц газеты ничего не сообщали о положении на этом участке.
Нам еще предстоят неприятные неожиданности. Рано успокаиваться.
7 февраля. Пишу эти строки в деревне Мир-Онеж (как будто так) Ленинградской области. Мы обосновались здесь на ночлег. Вечер, керосиновая лампа, большой стол, за которым кроме меня пишут еще трое. Тиканье больших, в деревянном ящике часов, явно городского вида.
Четвертый день в пути на новый фронт. 4 февраля вечером погрузились в эшелон. Вокзал в Клину уничтожен немецкой бомбежкой. Мы, редакция, заняли две теплушки. Редакторат едет в классном вагоне. Кроме меня в эшелоне и АХО, и трибунал, и политотдел, и санчасть. Ночь мы стоим в Клину. Посреди теплушки топится печурка. Мы раздобыли каменного угля, я в том числе принес большую корзину. В вагоне жарко, стенки печурки наливаются мутной краснотой, все озарены снизу, на стенках теплушки огромные тени шевелятся. Всю ночь и утро идет погрузка. Наши автомашины на платформах. Едем.
То и дело остановки, часто среди поля. Все заняты главным образом готовкой пищи: варят гречневую кашу, греют консервы, кипятят чай. На печурке стоят котелки, консервные банки, миски. Вагон дергает — мы еле удерживаемся на ногах, слышно шипение пролитой на раскаленную печурку воды, клубится пар. Под вечер принесли патефон от редактора. Приходят две наших девушки.
Ночи великолепные: яркая луна, мороз. После фронтового пейзажа глаз отдыхает на селах и деревнях. Все целехонькое, довоенное, войны не чувствуется — немец здесь не был. То, что немец сюда не заглядывал, чувствуется и на другом. На остановках вдоль вагонов ходят крестьяне, меняют на табак и мыло свой товар: молоко, лук, клюкву. За пол-литра молока требуют осьмушку махорки. Мы негодуем: спекулянты, немцев бы вам сюда! На мороженую клюкву все набрасываются с радостью. Витамины.
У нас не было уверенности, ходят ли поезда до Калинина. Оказалось — далеко за Калинин. Проезжаем Вышний Волочок. Две немецкие бомбы как раз угодили в здание вокзала. От него остался только кусок.
Бологое. К нему подъезжаем ночью. Останавливаемся в поле, долго стоим, потом осторожно трогаемся и опять надолго останавливаемся. Березниченко приносит сообщение о том, что немецкие самолеты каждую ночь бомбят Бологое. Точность попадания весьма высока. Пронюхали! Светлые ночи мешают нашим прожекторам обнаружить налетчиков.
Кое-кто переживает неприятные минуты: удастся ли благополучно проехать Бологое?
Удалось.
Под утро приезжаем на место назначения. Это вторая остановка после Бологого, станция, кажется, Лукошино. Наш эшелон останавливается на высокой насыпи. Внизу белые крыши и заснеженные деревья станционного поселка. Начинается выгрузка. Вместе с наборщиками и шоферами мы носим кипы бумаги, тяжелые кассы со шрифтами. Нести приходится вдоль всего эшелона по узкой тропке, забитой людьми, выгруженным из вагонов имуществом, лошадьми, запряженными в розвальни. Хорошо еще, что ночь светлая, ясная. В темноте такая работа превратилась бы в пытку.
Наконец — уф! — выгрузка закончена. Уже совсем светло. Морозец. Отсюда, от Лукошина, нам предстоит еще сделать километров восемьдесят на открытых машинах.
Усаживаемся, трогаемся в путь. В ближайшей к станции деревушке останавливаемся на час и выгружаем в одной из изб привезенную нашу бумагу. Кипы перелетают из рук в руки по конвейеру — и работа идет дружно и быстро. Затем едем дальше.
Местность необычайно живописная: Валдайская возвышенность, холмистый рельеф, еловые леса, много замерзших озер. На елях белыми шапками лежит снег. Прекрасное шоссе то взлетает на горку, то спускается вниз. Мы едем быстро, хорошо. Не очень холодно. Деревни, которые приходится проезжать, совершенно своеобразного, отличного от московских и калининских, вида. Серые, бревенчатые срубы, высокие фундаменты, крыши из дранки. Север чувствуется. А самое главное, ни одного пустыря с торчащими трубами, ни одного выбитого стекла. Железная лапа войны не коснулась этих мест.
По волнистому шоссе, которое извивается среди хвойных лесов, змеей движутся конные обозы, воинские части, автомашины. То и дело проезжаешь мимо отрядов бойцов, шагающих с лыжами на плечах. Много автоматчиков, встретилось даже подразделение, вооруженное огромными противотанковыми ружьями, похожими на средневековые аркебузы. Часто мелькает то черный бушлат, то черная неморская зимняя шапка с золотым гербом. Наша 1-я Ударная. Вид бойцов здоровый, бодрый, спокойный. Очевидно, нас направляют куда-то под Новгород.
Движутся обозы, походные кухни на полозьях, много пушек, пулеметы на лыжах, пехота, артиллерия, кавалерия.
Проезжаем Валдай. Маленький провинциальный городок, совершенно не пострадавший. Ни одного выбитого стекла. Вспоминаем знаменитые валдайские колокольчики.
На снежных полях часто попадаются заграждения — протянутые в два-три ряда каменные надолбы в виде конусов. Укрепленный район.
Когда мы вечером останавились в Мир-Онеже пообедать, а затем, как выяснилось, и переночевать, произошел следующий инцидент.
Нагруженный вещами, я пересекал улицу, направляясь в избу. Навстречу вышел боец, держа синий листок:
— Вот, листовка немецкая.
Я взял у него, взглянул. Листовка была наша — для германских солдат — и сделана очень неплохо. Бисмарк указывал на Гитлера и говорил: «Этот человек приведет Германию к катастрофе». Принцип фотомонтажа. Сунув листовку в карман, я направился дальше. В эту минуту меня сзади окликнули. Через улицу бежал ко мне замредактора Лысов, батальонный комиссар. Стоя вместе с Ведерником, он видел издали, как я взял листовку, и, очевидно по приказанию редактора, бросился ко мне сломя голову.
— Дайте листовку.
Я отдал, ничего не сказав. А можно было бы сказать. Какая трогательная забота о сохранении моей политической невинности!
Ночлег был беспокойным. В 12 часов ночи меня разбудили громкие голоса в соседней комнате. Происходило бурное объяснение между Чирковым и каким-то красноармейцем, ввалившимся в избу. Перед тем он в продолжение получаса упорно колотил в запертую дверь, чтобы его впустили. Чирков, накинувший шинель поверх нижнего белья, кричал, что помещение занято высшим комсоставом, работниками политотдела, и приказывал уйти. Однако боец плевать хотел на приказание. Ему и его товарищам — всех их было человек двенадцать — нужен был ночлег, остальное его не касалось. Бурная сцена продолжалась минут двадцать, наконец удалось кое-как с трудом выставить напористого парня. Держался он дерзко, и это больше всего возмутило Чиркова, обычно очень спокойного, выдержанного, мягкого. Не успели мы успокоиться после этого визита, как ввалилась новая партия бойцов. Опять спор, препирательства, упоминание о дисциплине, о комсоставе. Ничего не помогло. Бойцы расположились в соседней комнате (правда, она была пустая, лишь на печи спали двое наших), переночевали, а под утро ушли.
Такова дисциплина на фронте. Это то, что совершенно невозможно в германской армии.
9 февраля. 8-го утром поехали дальше. Молочная синева рассвета, падает легкий снежок, тарахтят стоящие у избы грузовики. Снова залезаем в машины, усаживаемся среди наваленных мешков и чемоданов, кутаемся плотней, трогаемся в путь.
Характер окружающей местности меняется. Красивые, поросшие темным ельником горы уступают место голым равнинам. Болотистые озерные места. Весной мы здесь поплаваем! Снова походные колонны, обозы, артиллерия. Идут, идут… наша армия. День серый, туманный. Часто слышится глухое урчание в небе. Немецкие разведчики. Следят за переброской нашей армии. У дороги дощечка: «Осторожно, мины». Наскоро сделанные загородки: минные поля.
Минуем железнодорожный разъезд. Здание станции, конечно, полуразрушенное, пустое и мертвое. На путях составы, пыхтят паровозы. Длинная вереница платформ, и на каждой из них — громадный, окрашенный в белое наш танк. А ведь три месяца назад мы на фронте совершенно не видели танков. Среди попадающихся по дороге автомашин много новеньких английских.
Готовится грозный удар по врагу.
В полдень приезжаем в деревню Ермошкино, где должна расположиться наша редакция. Немцы отсюда в десяти километрах. Тишина, канонады не слышно. Совершенно не чувствуется фронта. Видим знакомые лица: наши спутники по эшелону. Деревня вся занята тыловыми учреждениями — нам негде приткнуться. Редактор посылает разведку в ближайшие деревни. Долгое, нудное ожидание в жарко натопленной избе, где временно расположился особый отдел. Теснота, давка, шум. Горы багажа на полу, на лавках. Здесь готовят на плите, пьют чай, бреются, читают газеты, спят, флиртуют с девушками в стеганых штанах. Женщин тут много. Особисты — народ гостеприимный. Нас — голодных и озябших — угощают горячим чаем с сахаром и с хлебом. Хлеба мы уже пятый день не видели: его заменяют размоченные в сырой воде сухари. После перерыва в несколько дней читаем московские газеты.
Под вечер получили приказ садиться в машины. Едем назад, километров за восемь, в дер. Новые Удрицы, там найдены помещения для редакции и типографии…
Наш отдел армейской жизни, семь человек, занял избу из трех комнат. Одна комната — самая большая — с выбитыми стеклами, в ней не живут. Хозяйка тихая, приветливая, с двумя маленькими девочками — недавно сюда переселилась. У нее нет даже самовара. Надежды на деревенскую картошку и на молоко разлетелись как дым. Снова эта осточертевшая гречневая размазня из концентратов. Хорошо, что хоть тепло. Я сплю на печке.
А жить, по-видимому, нам здесь предстоит долго.
Совершенно своеобразный участок фронта. Район Новгорода — Старой Руссы — Пскова. Северо-Западный фронт. Немцы сильно здесь укрепились и сидят, не двигаясь с места, вот уже шесть месяцев. Нам предстоит взламывать эти мощные укрепления.
Скоро заговорит наша артиллерия.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мимо окон по деревне один за другим проходят тяжелые танки, гремя в облаке снежного дыма.
Во время остановки в Ермошкине я зашел в политотдел и представился начальнику политотдела, полковому комиссару Лисицыну. Худое тонкое лицо, освещенное светло-голубыми глазами. Человек как будто интеллигентный, культурный. Поговорили о моей работе в газете. Лисицын одобрил мои очерки, возразил только против раешника. Впрочем, я давно уже слышал, что раешник ему очень не понравился. «Балаган». Ну что ж, мне же лучше. Отпадает необходимость заниматься чужим для меня делом.
Моего он ничего не читал. Даже «Русских в Берлине», даже очерков в «Известиях». Просил прислать.
10 февраля. Немые деревни войны. Ни лая собак, ни крика петушьего, ни песен. Только треск и фырканье моторов да грохот немецких бомб временами.
Вчера, когда мы сидели за работой, в избу вошел рослый крестьянин с рыжеватой бородой, в черном заплатанном кожухе. Поздоровался, прошелся по комнате, внимательно осматриваясь, заглянул в печку. Все это молча. Мы спросили, не хозяйку ли он ищет. Оказалось, нет, он вернулся домой из Калининской области, куда был «вакулирован» (эвакуирован). Сам он жил в соседнем доме, а в нашей избе был его зять, который уехал вместе с семьей в Куйбышев и теперь тоже возвращается на родину. В Калининской области наш гость работал на железной дороге, получал 11 руб. в день и 900 г хлеба.
— Колхоз у нас был богатый, жили хорошо, овчарня была, молочная ферма, четыре быка-производителя, бетонированная яма силосная. На трудодень полтора кило хлеба получали да по пуду-полтора меда. Восемьдесят домиков у нас было… Пришел проклятый немец, все порушил…
По дороге сюда, под ст. Бологое, их эшелон попал под бомбежку. Восемь немецких «юнкерсов» бомбили всю ночь, с часу до семи. Были жертвы в санитарном эшелоне, но большинство бомб упало на открытом месте. Рассказывает колхозник об этом с улыбкой — «вот, дескать, какое приключение, даже забавно!».
Хозяйка наша — молодая, некрасивая, курносая, с кроткими и чистыми глазами — два месяца зимой жила с ребятишками в лесу. Собралось их там пятнадцать семей, построили шалаши — так и жили, в самые лютые морозы. Харчи захватили с собой из дому. Живуч русский человек!
Мы спросили колхозника, как же теперь устроятся те, кто возвращается назад, — ведь их дома заняты другими.
— А ничего, вместе будем жить. В тесноте, да не в обиде.
Крестьяне возвращаются домой. Это показательно. Немец уже не внушает страха. В том, что его прогонят, нет сомнения. Только скорей бы его прогнали, чтобы можно было вернуться к посевной на родину.
11 февраля. Связались со столовой Военторга, которая обосновалась в нашей деревне. Ленский, добровольно взявший на себя эти обязанности, приносит нам на завтрак и ужин гору чудесных белых пышных оладий на масле. Получаем табак, печенье, сливочное масло, консервы. Дополнительный паек.
Положительно, на войне не знаешь, что сулит завтрашний день. Прощай Новые Удрицы! Снова сборы, увязка мешков, чемоданов.
Нам предстоит марш в сотню с лишком километров. Тактическая обстановка такова: армия обходит сильно укрепленные неприятельские районы, оставляет их в тылу, блокирует и устремляется вглубь оккупированной территории. Начинается наступление на Старую Руссу.
Справа и слева от нас будут немцы. Предстоит приятная перспектива бродить пешком в таком окружении в поисках наших бригад. Это обычный в здешней редакции способ сбора материала. Транспорт — наше больное место: ходить пешком еще полбеды, но дело в том, что до сих пор я совершенно безоружен. Полгода на фронте — и все никак не могу получить наган. Даже застрелиться, если нужно будет, не смогу.
Десять дней газета не выходила в связи с нашим переездом из Клина. Тут, в Новых Удрицах, выпустили один номер, приготовили к печати второй — и снова перерыв…
13 февраля. Вторую ночь провели в Кузнецовке. Деревушка в 20 дворов. Вчера наш отдел устроил для себя баню. Воду таскали ведрами, проваливаясь в глубоком снегу. Таскал и я. Поели вечером картошки — нашлась все-таки у хозяев в обмен на махорку. Сегодня с утра — в дальнейший поход.
Мои ближайшие коллеги.
Старший политрук Чирков, начальник отдела, невысокий, розовый, голубоглазый. Открытое спокойное лицо. Аккуратен, всегда гладко выбрит, любит порядок. Человек мягкий, выдержанный. Трудолюбив — готов работать с утра до ночи. Звезд с неба не хватает. Службист: приказ начальства — закон. Крестьянский парень, комсомолец, он прошел путь от красноармейца до слушателя военной академии и редактора артиллерийского журнала. Говорит «эсли» (вместо «если»), «быват». Узкий специалист.
Заместитель его — Аристов, политрук. Добродушный парень, был летчиком. Эпилептик или шизофреник, о чем откровенно рассказывает. Смелый. На передовых позициях всегда в самых опасных местах. Культурный уровень невысок.
Политрук Шипов. Спокойный, знает себе цену. Редеющие волосы зачесаны назад, на подбородке ямка. Наиболее развитый и культурный среди всех. Опытный журналист: работал в «Красной звезде» и в московском Радиокомитете. Участвовал в походе в Западной Белоруссии.
Младший политрук Ленский. Коротконогий, подвижный, с острым и быстрым взглядом светлых глаз. За словом в карман не полезет. Остроумный, со своим словарем, балагур. Язык у него едкий. Жаль только, что остроумие Ленского не для печати. Рязанский железнодорожник. Работал долгое время помощником машиниста, был выдвинут в транспортную газету. На войну пошел добровольцем, заменив брата, хотя и страдает плоскостопием. Был в ополчении бойцом. Хозяйственный человек, услужливый для товарищей.
Политрук Чебулаев, самый серый из всех. «Мужичок» — называет его Ленский, и это правильно. Маленький, любит напевать отрывки из романсов и песен. Говорит медленно, смачно, по-крестьянски. Был в Мурманском крае, потом под Вязьмой выходил из окружения. Знает многих моих товарищей по роте, писателей — тех, которые пропали без вести.
Ковалевский, писатель. Фигура мальчика, лицо девушки, не первой молодости. Скромный, застенчивый, замкнутый. Тихий голос. Человек глубокий, как будто вдумчивый и неглупый.
26 февраля. Все, что я видел и перенес за полгода фронтовой жизни, — детский лепет по сравнению с впечатлениями последних дней. Вот когда мне стало понятно, что такое война!
Пишу по порядку.
Снова в пути. Белый снег, серые избы, черный ельник. Древняя новгородская Русь. Опять следы бомбежек. Часто мелькают столбики с надписью: «Карантин». В домах сыпняк.
Вечером останавливаемся в деревне, носящей странное название Вдаль. Улица забита машинами. Здесь должна размещаться редакция и типография, но помещений нет — впору ночевать на улице. У домов средние танки. В стороне под деревьями огромный КВ. В темном небе — гул, разноцветные движущиеся огоньки: наши патрулирующие самолеты. Прожектор за черными избами шарит по небу, описывая огромный круг. Вот упал на избу, озарил часового, стоящего под навесом.
Мы с Ковалевским находим пристанище в караульной роте. Командиры играют в домино, стучат костяшками. Два свободных места на нарах — роскошный ночлег!
Утром нас, два дня почти не евших, не спавших, везут дальше: сначала в 1-й эшелон, в политотдел, а оттуда на передовую за материалом. Едут человек десять. Политотдел в Давыдове — километров 30 — 40, фронт еще дальше.
Ужасная дорога. Все время пробки. Машина поминутно вязнет в сыпучем снегу. Толкаем, вытаскиваем, везем на себе. За сутки сделали всего 20 километров. Справа и слева стрельба. Бесконечным потоком идут на фронт лыжники в белом. Молодежь, лица серые, усталые. Шесть дней в пути. Умоляют подсадить их, цепляются за машину, прикрепляют сзади свои волокуши, на которые садятся сами. Один, больной дизентерией, все-таки умолил нас подсадить его. Тонкое лицо, почти мальчик, длинные загнутые ресницы. Навстречу этому потоку тянется другой — с фронта. Раненые. Большинство раненных в руку.
Весь этот путь подвергается непрерывным бомбежкам. Немецкая авиация хозяйничает как у себя дома. Общий голос:
— Бомбит — спасу нет.
Бессонная ночь в грузовике, в дороге. Горючее вышло. Мы останавливаемся в деревне Юрьево. Вымолили у какого-то шофера литров десять бензина, достали ведро ячменной каши, поели тут же, на улице, в темноте, сидя вокруг ведра на корточках. Два дня не ели, жевали сухари — и какой же вкусной оказалась эта горячая каша!
Заправили машину, двинулись дальше, на рассвете и это горючее вышло. Оставив нашу полуторку в лесу, мы пешком продолжаем свой тернистый путь.
Под вечер добрались до Давыдова. Немец то и дело бомбит деревню, и поэтому политотдел расположился в ближайшем лесу, в шалашах. Днем на морозе, вечером возвращаемся ночевать в Давыдово. Ночью немцы не летают.
Сюда приехала труппа артистов Ленинградского театра им. Кирова (Мариинский), эвакуированных в свое время в Пермь. Все в черных ватниках, в ушанках. Со скандалом устраиваемся на ночлег вместе с ними, нас трое-четверо. Утром редактор вручает нам документы, инструкции. Вместе с начальником отдела пропаганды Максимовым направляемся в 129-ю дивизию, приданную 1-й Ударной. Срок командировки десять дней, с 15 по 25 февраля. Дивизия в наступлении. Остальные товарищи по одному, по двое направляются в другие части. Газете срочно нужен материал.
Дорога тянется глубоким оврагом по льду замерзшей реки. Синее небо, в холодном воздухе чувствуется предвесенняя талость. Движение слабое. Изуродованные конские трупы — очевидно, погибли на минах или от бомб. У одного из них крестьянин с мальчиком и с салазками отрезает куски конины. Труп немца с отрубленными ногами. Говорят, отрубают ноги бабы, чтобы снять валенки. Везут раненых. Вижу впервые трупы наших.
То на подводе, то усевшись на прицеп к гусеничному трактору, то в закрытой полуторке эрэсовцев (РС — реактивный снаряд «катюша». — М. Д.),а большей частью пешком добираемся до деревни Соколово, в районе которой расположился штаб 129-й дивизии. Деревня полуразрушена. Жителей нет. Я вижу страшную картину: на выжженном пустыре груда исковерканных машин, наших и немецких, а вокруг лежат растерзанные мертвецы. Наши. Стоит танк, около него лицом в землю полуобгорелый черный труп с голой розовой спиной. На одной ноге уцелел валенок.
За деревней лес, через него пролегала прямая шоссейная дорога на деревню Бородино. За Бородино все эти дни шел жестокий бой. Мы справляемся по карте. Где-то в лесу должен быть политотдел дивизии.
Едва выходим из деревни, как наверху появляется стервятник, идет прямо на нас. Ложимся в придорожную канаву. Под снегом вода, моя левая нога попала туда, валенок промок. В нескольких шагах от меня лежит убитый красноармеец. Окоченелая рука указывает в небо.
Гул мотора над самой головой, стрекочет пулемет, мимо вжикает пуля, затем вторая… Когда шум мотора стихает, поднимаемся и идем к лесу.
Как забыть это! Редкий лес по обеим сторонам пустынного шоссе, розово-желтый ясный зимний закат, отдаленные группы деревьев в голубой морозной дымке, тишина, покой… И конское мерзлое, растерзанное мясо на шоссе, и воздух, наполненный зловещим гудением, и дальний грохот взрывающихся бомб… Кружат убийцы и бомбят, бомбят непрерывно.
Мы проходим мимо огромной воронки у самой дороги. Совсем свежая. Валяющаяся на дороге лошадь еще поводит боками, но глаза наливаются смертной голубизной. Когда, спустя некоторое время, мы снова проходим по этому месту, лошадь уже издохла.
Расспрашивая редких встречных бойцов и командиров, долго ищем штаб. Наконец в глубоких сумерках находим его. Максимов великолепно ориентируется — я бы никогда не нашел, заблудился бы в этом лесу, в темноте, в лабиринте узких извилистых тропок.
Политотдельцы в шалаше, греются у костра. Нас встречают более чем прохладно: даже кружкой горячей воды не угостили. Ночевать предлагают устроить в Соколове. Первый раз за все время фронта я натыкаюсь на такой прием.
Делать нечего. Измученные, голодные, подавленные всем виденным, бредем назад в мертвую страшную деревню. Выбираем наиболее уцелевший дом. В темноте натыкаюсь на что-то, лежащее у самого порога. Убитый. На втором этаже избы в разгромленной холодной комнате двое бойцов. Лица закопчены, вид неряшливый. Самодельная коптилка на столе, рядом кусок сырой конины. Печь разрушена, окна кое-как заткнуты соломой, вход за перегородку завален бревнами, досками. Холод, как на улице. У бойцов непривычно культурный язык. Оказывается, студенты из Ташкента. Были автоматчиками. Тон горечи, упадничества. «Получили диплом, а теперь приходится шагать по человечине».
Предлагают жареной конины. Не могу есть после бесчисленных виденных мною разорванных на части лошадей. Мой разговор со студентами — о войне, о необходимости все перенести. Что-то подозрительное в поведении студентов: их обособленность от других, опустившийся вид. Может быть, дезертиры? Тягостно было в этой разгромленной холодной избе, в обществе с этими отщепенцами. Мы ушли.
Спустились в подвал. Глубокая яма, на дне которой разложен костер. Дым клубами валит из двери. Несколько человек. Трое спят прямо на земле, четвертый, охая, возится у костра. «Осторожно, я раненый». Видимо, тоже дезертиры. Мы посидели несколько минут и с трудом вылезли наверх, полузадохнувшиеся и ослепшие от дыма. Не было сил оставаться.
— Ад, — сказал Максимов, очутившись на улице.
В подвале следующего дома, куда мы заглянули, битком набито. Латыши из Латвийской дивизии, хозкоманда. Гостеприимные, вежливые, культурные, милые. Предложили ночлег, угостили горячей похлебкой из гречихи. Разговоры о Риге, о будущей советской Латвии. «Нас теперь осталось немного…» Действительно, их дивизия только называется латвийской: латыши перебиты в боях под Наро-Фоминском, а комплектование сейчас идет за счет русских.
Наконец мы нашли ночлег, выспались.
Когда мы на обратном пути из 129-й дивизии снова проехали через Соколово, на месте нашего ночлега была растерзанная груда бревен. Фашистские летчики вторично разбомбили деревушку. Что стало с милыми латышами?
Утром, придя в лес, мы получили в походной кухне котелок горячего супа, достали в АХО, расположенном под навесом из веток, буханку замерзшего хлеба, выпили по 100 г и зашли в шалаш комендантской роты позавтракать. Занесенный снегом чум из хвойных веток, внутри вокруг костра ребята в белых халатах, похожие на бедуинов.
Подогрели суп, оттаяли хлеб на огне, выпили по кружке кипятка (растопленный снег) — позавтракали. Среди «бедуинов» нашелся парикмахер, который ухитрился тут же нас побрить. Бритье проходило под гуденье немецких самолетов и грохот взрывов. Стервятники кружились над головой, бомбили и пулеметным огнем прочесывали лес.
Наконец стало тихо.
Мы двинулись в полки дивизии. Все та же прямая, как струна, дорога через лес с воронками, с конскими и человеческими трупами. Чем ближе к Бородину, тем все больше и больше их было.
Никогда я не забуду этой дороги смерти, дороги нашего наступления от Соколова до Бородина. Белый, искрящийся на солнце снег, лазурное небо и трупы, трупы, трупы… Все наши. Они лежали по обеим сторонам шоссе, застывшие в самых разнообразных позах, в растерзанной белой одежде. Некоторые вдавлены в снег — по ним проезжали сани, грузовики. Запомнился мне один — пожилой, в шинели, без шапки. Он лежал, приподнявшись на локтях, и стеклянными глазами глядел вдаль, в сторону Бородина, в сторону врага. Так и застала его смерть. Вся дорога усыпана винтовками, дисками, патронами, сумками от противогазов, самими противогазами, окровавленным тряпьем — трагический мусор войны. На снегу розовели мерзлые пятна крови. Действительно, политая кровью земля. Так на протяжении двух, трех километров. Тут наступала Латвийская дивизия.
На душе камень. Какие потери! И сколько ведь таких дорог…
Бородино за глубоким оврагом. Позиция для врага идеальная. Дымятся свежие пепелища. Бродят бойцы. На обгорелом срубе сидит рыжеусый человек в белой рубахе, в белых штанах. Глаза отсутствующие. Он еще не пришел в себя после боя. Подсаживаюсь, заговариваю. Он — ярославский текстильщик.
Немцев убитых почти не видно. Говорят, уходя, фашисты либо сжигают, либо захватывают с собой своих убитых. Лишь поодаль валяется один. На восковой руке на пальце блестит обручальное кольцо.
Идем дальше по оврагу. Деревня Ширяево — там штаб 1-го полка. На скате убитый обер-ефрейтор. Голова повязана черным платком, обут в валенки. Лежит ничком, закрыл лицо руками. В нескольких шагах от него мертвая старуха. Полы овчинного кожуха задрались, ноги раскинулись, будто бежит.
В Ширяеве мы знакомимся с командиром полка Батюком и комиссаром Винокуром и останавливаемся на двое суток.
Обстановка такова. Полк, развивая наступление, ведет яростные атаки на сильно укрепленный район. Опорный пункт противника — деревня Сыроежкино. Подступы к нему находятся под тройным перекрестным огнем. Три раза батальоны бросались в атаку и все три раза должны были отойти назад. Раз удалось ворваться в деревню, но немцы выбили оттуда. У нас большие потери.
— Воюют, как испанцы, — говорит о красноармейцах Батюк — красный, красивый здоровяк с сиплым голосом. — Не хотят маскироваться. Это про испанцев сказано, что умирают стоя?
«Раиса» (ракетный снаряд. — М. Д.) дала залп по Сыроежкину. Перелет. Второй залп. Недолет. Третий залп. В штабе переполох, телефонные звонки. «Раиса» ошиблась на несколько сот метров и задела наш батальон. Хороша ошибка!
Всю ночь под окнами штаба визг полозьев, шелест сена и стоны тяжелораненых. «Умираю!» — стонет кто-то. Везут, везут… Выйдешь на улицу — яркие звезды, стукотня пулеметов, темные фигуры людей, лошади, запряженные в сани.
В самой штабной избе толчея, теснота, спящие в углах, на полу командиры. Попискивает полевой телефон, тускло светит коптилка. Тревожное настроение. Ожидают, что немцы перейдут в контратаку. Я забираюсь на горячую печку и, поджариваемый снизу, кое-как засыпаю.
Утро, как обычно, начинается отдаленным грохотом бомбежки. Где же наши самолеты?
28 февраля. Продолжаю.
Максимову нужно в 1-й батальон, за каким-то материалом для себя. Идем вместе. Выясняется, что 1-й батальон все еще в бою. По дороге густо встречаются раненые. Каждого, даже имеющего легкую рану, провожают не менее двух его товарищей. Тяжелораненых везут на лыжах или на салазках трое — третий сзади подталкивает штыком. На плащ-палатке протащили одного — голова вся обмотана бинтом, красным от крови. Раненый храпит — не хрипит, а именно храпит. Довезут ли?
— Вот, даже салазок нет. Правильно это? — с горечью спрашивает нас один из везущих.
Вдоль изгороди, вдоль дороги устроены немцами ячейки из снега, пол устлан соломой, сеном. Пиу! Пиу! — начинает свистеть над ухом. Все еще идет бой за Сыроежкино. Батюк в белом халате, в белом колпачке, надетом на ушанку, бегает по дороге, по полю.
— Г…ая деревушка, а взять нельзя, — говорит он нам. — Нет снарядов. — И снова куда-то уносится.
Нет ни снарядов, ни мин. Артиллерия наша молчит. Недаром немцы беспрерывно бомбят коммуникации.
Посидев некоторое время в снежном гнезде, направляемся обратно. Сейчас не до сбора материала.
— Плохо воюем, — вырывается у Максимова. Это суховатый, замкнутый, некрасивый человек в очках, ленинградец, типичный средний партийный работник. Педант. Действительно, скверно воюем. Партизанщина, кустарщина.
В штаб приносят раненого комиссара 1-го батальона Шайтанова. Пулями перебита нога. Потрясающая, трогательная сцена. Не хочу повторяться — я опишу ее подробно в будущем очерке. Когда я сижу около Шайтанова, его в это время перекладывают, он от боли стиснул мою руку, сцепил зубы — у меня, чувствую, слезы навертываются… Потом приводят арестованного начальника разведки. Он спрятался во время боя. Кроме того, по его вине в штаб армии были доставлены неверные сведения. В результате наша рота, думая, что деревня свободна от немцев, наткнулась на сильный огонь и отошла с потерями. Молодой развязный парень, врет, что все время был в бою.
— Трус! Мерзавец! — кричит комиссар Винокур, замахиваясь. — Я расстреляю тебя!
— Пожалуйста, — нелепо отвечает арестованный.
Его уводят. Комиссар на прощание дает ему по шее. Через пять минут в избу входит начальник штаба капитан Уткин, кладет на стол кобуру с револьвером и ремнями и совершенно спокойно заявляет:
— Истратил один патрон.
— ???
— Расстрелял. Сам.
Вот и все. Просто и быстро.
На печке кто-то спит, видны только валенки. Его будят, дергают за ногу — никакого внимания. Начальник штаба вынимает пистолет, лезет на печь и стреляет над самым ухом неизвестного. Тот же результат. Сначала смех, потом опасение: может быть, мертвый? Человека стаскивают за ноги, и только тогда он приходит в себя, усаживается, мутно глядит на нас. Это офицер связи. На него набрасываются — как он смеет отсыпаться здесь и не передавать приказания на батарею? Немедленно идти. Выполняйте приказ.
— Есть выполнять приказ, — отвечает офицер связи и не трогается с места. Человек выбился из сил. Сколько ночей он не спал?
Потом, выйдя в сени, я увидел его. Он стоял, прислонясь к столбу, и спал.
И весь этот калейдоскоп событий, смесь трогательного, страшного, смешного на протяжении часа, не больше.
Положение напряженное. Уже нет людских резервов, в штабе собирают писарей, поваров, санитаров, обозников и, оставив лишь самых необходимых, направляют на передовую линию. Снова сообщение, что немцы вышли из Сыроежкина в поле, окопались и, по-видимому, готовятся к контратаке. Спешно организуется заградительный отряд: останавливать тех, кто дрогнет, побежит назад. Начальник штаба дает мне револьвер расстрелянного. Так впервые за шесть месяцев фронтовой жизни я получаю личное оружие. Тема для новеллы.
— Кажется, мы с вами попали в переплет, — шепчет Максимов.
Все политработники брошены на передовую. Штаб опустел. Стало тихо. Только начальник штаба возится у двух пулеметов, притащенных сюда, — проверяет. Я помогаю бойцам набивать пулеметные ленты патронами. Ну что ж, если нужно, буду отстреливаться до последнего…
Но все кончилось благополучно.
Мы задержались в 1-м полку, желая дождаться результатов боя и дать в газету свежую информацию. Но дело затягивается, положение неопределенное, и мы решаем отправиться в соседний 2-й (518-й) полк. Он отсюда в нескольких километрах.
Над оврагом зенитно-противотанковая батарея. Четыре орудия, выкрашенных белой краской. Хлесткие удары, снаряды с шипением проносятся над головой. То, что было деревней Трохово. Пепелища, обгорелые деревья, окоченелые трупы. Уцелело два-три сарая…
В крохотной избушке находится штаб полка. Топится печурка. Тепло, несмотря на то что окно совершенно открыто. Комиссар Ибрагимов, культурный татарин. Знакомлюсь с переводчиком Канном. Юноша-москвич. Красивое лицо закопчено. По совету комиссара иду в соседнее Бабье, где стоят артиллеристы — замечательные ребята, как мне говорят. Канн вызывается проводить.
До Бабьего километра полтора, дорога все тем же извилистым бесконечным оврагом по льду. Солнечный день, белый снег, жесткое синее небо, непрерывно гудящее, как струна. Немец господствует в воздухе. Мы идем с Канном и ведем странный и дикий среди окружающей обстановки разговор в стиле Клуба писателей.
Уже видны первые сараи деревни, когда появляется немецкий самолет, идет к нам. Ложимся. Мы лежим на горбе дороги, кругом голое снежное поле. Мы отчетливо, наверное, видны сверху — два темных пятнышка на белом фоне. И спрятаться негде! Треск пулемета, знакомое вжиканье над ухом. Одиночек на дороге обстреливают, сволочи! Лежу, уткнувшись носом в снег. Отвратительное, подлое чувство беспомощности. Может, через секунду будешь валяться, как сотни уже виденных мною, как падаль, пока не сволокут тебя за ноги и не зароют в сугроб. Немцы — те хоть по всем правилам хоронят своих. Самолет скрылся. Поднимаемся, идем к деревне. Второй раз я уже под пулеметным обстрелом с воздуха.
Долго мне будет помниться деревня Бабье! А каким отрадным было первое впечатление. Чудом сохранившаяся деревенька, даже стекла в домах почти не выбиты. Все население немцы угнали с собой, остался только полуживой старый дед на печке. На задах лежат десять мертвых немцев. Все в зеленых мундирах и штанах, в новеньких, подбитых гвоздями сапогах. Под куртками с полдюжины шерстяных джемперов и фуфаек. У одного белая каска обмотана женской горжеткой. Все они стащены в общую кучу — очевидно, немцы что-то хотели сделать со своими убитыми, но не успели.
Ночуем у артиллеристов. Артиллеристы действительно славные ребята! Всё молодежь. Командир Холькин томится: нет снарядов, батарея бездействует. Артиллеристы действуют как пехотинцы. Формируется добровольческий отряд для глубокого рейда в тыл врага — занять какой-то важный пункт. Однако отряд постигла неудача: заблудились в темноте и тумане и должны были вернуться ни с чем.
Приводят раненого командира орудия — башкира Кагирова. Просит не отправлять его в госпиталь, оставить тут.
На другой день немцы начинают обстреливать Бабье из минометов. Сидим в штабе, слушаем свист и хлопанье рвущихся мин. Все ближе и ближе. Сообщение: загорелся дом. Грохот совсем рядом, вылетают стекла в окне, около которого я сижу, на двери шкафа свежая дырка. Осколок мины пролетел в нескольких сантиметрах от меня. Становится как-то неуютно. Новый, еще более оглушительный взрыв. Вылетает второе окно, комната темнеет от дыма: мина угодила в крышу нашего дома. Легко ранен красноармеец и лошадь — находились снаружи. Максимов сидит в углу под образами — самое безопасное место — и читает или делает вид, что читает, газету. Во всяком случае, человек владеет собой. В комнату входит холод.
Наконец минометный огонь прекращается. Теперь начинается другое. Недалеко от нас ярко полыхают два дома. Около них стояли пушка и грузовик с боеприпасами. Все это взрывается в огне. Мы сидим под лестницей — тут же конюшня — и прислушиваемся к трескотне патронов и визгу разрывающихся снарядов. Сверху доносится знакомое гудение. Теперь еще парочка-другая авиабомб — и все будет в порядке.
Очевидно, нервы Максимова не выдержали. Он выходит на улицу и бежит мимо пылающих домов. Я за ним. Мы пробегаем среди треска и грохота. Вот когда я проклял свои огромные неуклюжие валенки! Удалось благополучно миновать опасное место.
Помню потом наш обед. Переживания не отражаются на нашем чисто фронтовом аппетите. Полевая комендантская кухня стоит, дымясь, в узком закоулке между двумя амбарами. С одной стороны кухни лежит, запрокинув позеленевшее лицо, убитый красноармеец, с другой — мерзлая кровь. Повар разливает бойцам суп. Мы получаем котелок пшенного супа с мясом, забираемся в какую-то избу, брошенную разбежавшимися бойцами, и обедаем. Решаем отправиться в соседнюю деревушку Хорошево — в штаб 3-го полка.
Хорошево тоже подверглось только что обстрелу, не только минами, но и артиллерийским огнем. Знакомимся с комиссаром дивизии — бригадный комиссар Кабичкин. Большой, массивный, с курносым бабьим лицом с синими глазками. Душа-парень. Сразу устанавливает с нами простой, дружеский и откровенный тон. После мы встретились с ним на улице, когда над деревней кружились «юнкерсы».
— Ведь обидно, ребята. Как у себя дома, как на параде, — с горечью говорил он, следя за небом.
Был момент, когда мы с ним полезли в щель, вырытую на обрыве под заиндевелым деревом. Но тройка самолетов прошла над нами, не причинив неприятностей.
— Вот о ком надо писать, о тех, кто по двое суток лежит на снегу, на морозе, — говорил Кабичкин потом, сидя в штабе. — Не о них, — указывал он на штабных работников. — Конечно, они тоже работают, но это не то…
И тут же:
— А все-таки, ребята, мы ему диктуем, вот что самое важное. Мерзнем, голодаем, потери несем, а все-таки диктуем. Все-таки он не знает, откуда и как мы ударим…
Общее положение на данном участке фронта Кабичкин охарактеризовал так:
— Наверху поторопились с наступлением. Еще бы два дня подготовки…
В 3-м полку та же картина. Тут свое Сыроежкино — деревня Щетинино (может быть, Фелистово). Я уже несколько путаюсь в этой стратегической мешанине, в этом потоке впечатлений.
Опять отсутствие взаимодействия родов войск, излишние, ненужные потери, дезорганизованность, кустарщина. Собирают последние силы, бросают на линию огня писарей и кашеваров, расстреливают на месте дезертиров. Да, воюем хреновато.
А люди по двое суток лежат в снегу под убийственным огнем, лежат голодные, холодные — и, несмотря ни на что, дерутся. Серые герои. Русский солдат остается русским солдатом. Ночуем в штабе на печке вместе с Кабичкиным. Снова и снова люди идут в атаку. Откуда у них силы берутся?
— Еще одна атака — и саперов не останется, — слышу я, будучи у саперов. Они тоже действуют как пехота. С винтовками против минометов и автоматов. Было их около семидесяти человек, осталось не больше тридцати.
Узнаем, что у 1-го полка успех: решили обойти проклятое Сыроежкино и, оставив его позади, вклинились глубоко в расположение противника. Какой ценой достался этот успех?
В Хорошеве за избами вижу одиннадцать мертвых красноармейцев. Все расстреляны — очевидно, были в плену. Раны в голову и в лицо разрывными пулями. В нескольких шагах от этой кучи замерзших трупов под завалинкой избы валяется немец. Как у многих из виденных мною убитых немцев, штаны с него сняты, а кальсоны расстегнуты. Рядом разрезанные сапоги на гвоздях. Штаны стащил свой, даже сапоги разрезал, чтобы легче снять, а заголили убитого наши. Ненависть к врагу, даже к мертвому: пусть валяется во всем сраме!
Последнюю ночь проводим снова в Бабьем и тут переживаем новое приключение. Устроились в доме, занятом связистами. Просторно, сравнительно тепло, и к тому же пол завален снопами соломы. Эта свежая солома больше всего привлекла нас. Топилась железная печурка, окна заткнуты куделью и сеном. На соломе, оказалось, спать холодно — перебрались на печку.
Я проснулся оттого, что в горле было горько и душно. Всё в густом дыму. Суета, переполох.
— Всем выходить, горим.
В полутьме лихорадочно шарю на печке, собирая шарф, противогаз, шинель, шапку. Куда девалась моя ушанка? Случайно ее нахожу и выскакиваю последним. Вся крыша пылает. Очевидно, пожар начался оттого, что ночевавшие в нижнем этаже дезертиры разложили костер и нечаянно подожгли.
Третий дом сгорает в Бабьем дотла за время нашего пребывания. Это не считая разбитых машин.
Можно думать о возвращении в редакцию. Восемь дней я провел среди пожарищ, развалин и мерзлых трупов под пулями и минами. Дорого нам будет стоить победа над Гитлером!
Назад возвращаемся сравнительно удачно — большей частью едем на санях либо на машине. Дорога от Бородина до Соколова очищена от трупов — не так тягостно ехать по ней. Навстречу колонной тянутся подкрепления. Молодые ребята в касках. «Пушечное мясо», — думаю я. Вернее, минометное. Подсев на розвальни, мы едем вдоль колонны, и в это время в небе появляются «юнкерсы» и начинают обстреливать нас. Лесная дорога мгновенно пустеет — бойцы прячутся в придорожных канавах. Я лежу, уткнувшись лицом в солому на санях, и жду пули. Третий обстрел с воздуха.
Как странно и дико, после всего пережитого, очутиться в теплой чистой избе, где целы все окна, приветливый самовар и, мало того, парикмахер в настоящем белом халате, устроившись около русской печи, стрижет и бреет политотдельцев.
Совершенно другой мир.
Я с наслаждением стригусь и бреюсь. Получив пропуск в столовую Военторга, я ем обед из четырех блюд: лапша, холодец, рисовая каша с маслом, стакан компота. Мне рассказывают, как немец бомбил Давыдово, где еще находился политотдел. Были жертвы.
Я привез трофеи: наган, плащ-палатку (валялась около одного из десяти убитых немцев), сумку от противогаза, немецкую пилотку (принадлежала обер-ефрейтору) и пряжку от солдатского пояса с надписью: «С нами Бог».
28 февраля. Редакция в деревушке Князево. Занимаем три дома. В одном — высшее начальство, в другом — все начальники отделов и сотрудники, в третьем — типография. Теснота невообразимая, раздражающая. Меня и еще одного-двух сотрудников переселили в Малые Горбы, где помещается политотдел, — километров восемь от Князева. Живем вместе с зенитчиками. Славные, компанейские ребята. Живем в тесноте, но не в обиде.
В редакции крупное событие. Получен приказ Мехлиса, указывающий на плохое состояние газеты. Ведерник на волоске. Вчера было редакционное совещание — первое за все время моего пребывания. Критиковали работу газеты, говорили об отсутствии руководства. Досталось и писателям — то есть фактически мне. Очевидно, вся эта публика ждала от нас шедевров. Максимов оказался подловатой личностью. Доложил собранию, что я говорил в беседе с ним о наших больших потерях и что все виденное мною, по моим словам, материал не для армейской газеты, а для крупных вещей. Я должен был взять слово. Говорил прилично, спокойно, почти не заикаясь. Ведерник в заключительном слове похвалил мое выступление.
Решено вытягивать газету. Вытянем ли?
Оргвыводы из совещания. Длительные командировки (на 10 дней) отменены, так как себя не оправдали. Мне редактор поручил возглавить отдел юмора. В помощь даны другие товарищи.
Военсовет отклонил посланный в свое время редакционный список из 12 человек, кандидатов на правительственную награду. Многозначительно.
2 марта. Живу на недавно организованном при 1-м эшелоне корреспондентском пункте.
Кроме нас, двух-трех, состав которых постоянно меняется, тут находятся представители фронтовой газеты и зенитчики. Товарищи из фронтовой газеты — славные, культурные, остроумные ребята. Один — Л. Плескачевский, был в тылу, у партизан, и представлен к ордену. Другой — М. Гроссман, несколько месяцев жил в Риге. Зенитчики сильно мешают нам работать, но ссориться с ними не хочется — уж очень народ симпатичный. Снабжают их прекрасно. Государство кормит их недаром. Ежедневно начинают скрипуче стрекотать совсем рядом крупнокалиберные пулеметы, щелкать зенитки. Немцы все время вьются над нами. На днях бросили у Малых Горбов штук 12 бомб. Большинство из них не взорвалось. За два дня наши зенитчики сбили 4 — 5 самолетов. Ходили очень гордые. Выжить их с квартиры, которая фактически предоставлена только корреспондентам, было очень трудно. Только после того как приехал Ведерник и крупно с ними поговорил, они стали рассасываться по другим домам.
Работаю над «юмором», как будто получается.
4 марта. Впервые читал сегодня политдонесение. Общее положение все то же. Пока что наша армия ничем, кроме больших потерь, себя не проявляет. Наши соседи заканчивают окружение Старой Руссы, а мы по-прежнему толчемся на месте. Немцы отчаянно сопротивляются. Дьявольский народ. Сыроежкино, Щетинино, Фелистово все еще у них в руках. Почти все те командиры и политработники, с которыми я познакомился на передовой, выбыли из строя. Долговязый Канн — с ним мы разговаривали о московских малоформистах и вместе лежали под обстрелом с воздуха — ранен, видимо тяжело, и погиб бы, если бы какой-то красноармеец не вытащил его с поля боя.
Ранены командир бывшего 3-го полка Андреев, военком Печников, начальник штаба подполковник Нижегородов, ответственный секретарь Курганов — громадный, горячий, непосредственный. Помню, как сокрушался он о сильных наших потерях.
Это высший комсостав. Что же говорить о низшем, о рядовых бойцах?
Когда я покидал этих людей, у меня было чувство, что я оставляю обреченных на смерть.
Наш маленький командарм не жалеет советской крови.
12 марта. Середина марта, а весной и не пахнет. Вьюжная февральская погода. Впрочем, это хорошо. Весна и распутица сулят мало хорошего. Скорей бы выбраться из здешних болот! Старая Русса все еще в руках немцев.
Трупами будет пахнуть нынешняя весна. Трупный запах в лесах и полях.
С «фронтовиками» — М. Гроссманом, Плескачевским и приехавшим тоже из фронтовой газеты писателем К. Горбуновым — побывал на фанерном заводе.
От Князева, где наша редакция, километров восемь-десять. Фанерный завод недавно занят нашими. От заводских корпусов остались только стены. Поселок уцелел более или менее. Подходя к поселку, мы видели проволочные заграждения, занесенные снегом дзоты, построенные с немецкой добросовестностью. Сейчас на заводе расположены четыре лазарета.
Главной целью моего и Гроссмана путешествия на фанерный завод был раненый (вернее, обмороженный) герой — танкист, восемь суток просидевший в подбитом танке. Но оказалось, что танкиста эвакуировали отсюда еще дальше в тыл. Путешествие наше оказалось неудачным.
Вышла первая страничка юмора, организованная мною. Кажется, ничего. В дальнейшем страничка будет выходить каждый четверг. Очень нравятся всем мои «Старые песни на новый лад». Наборщики и печатники напевают «Жил отважный генерал» — мою переделку известной песенки Паганеля из кинофильма «Дети капитана Гранта». Что ж, буду работать за поэта. Некий красноармеец, прочитав мою заметку «Одиннадцать» (об одиннадцати расстрелянных в Хорошеве бойцах), прислал написанные по этому поводу неплохие стихи. Приятно.
Были с Гроссманом в 254-й дивизии. Зимний лес, сосны, заваленные снегом шалаши и землянки, лошади, сани, грузовики. Дымки из-под снега, стук топоров, гул и треск падающих деревьев — строят новые блиндажи. Тишина, только изредка хлопнет вдали вражеский миномет. Дивизия держит оборону, позиционная война.
И тут рассказы о страшных потерях. Армия, страна истекают кровью. У кого скорее иссякнут людские резервы, у Гитлера или у нас?
Две ночи в блиндаже связистов. Стены и потолок из розоватых сосновых бревен, потолок частью затянут плащ-палатками. Круглые сутки топится железная печурка. Ночью жарынь такая, что дышать нечем. Я просыпаюсь и вылезаю наружу глотнуть свежего воздуха.
В блиндаже начальника политотдела — крохотная электрическая лампочка над столом, пишущая машинка, за которой сидит маленькая стриженая девочка в гимнастерке, в глубине широкая никелированная кровать.
Столовая: бревенчатый сруб, где помещается кухня, а к нему пристроен большой шалаш. Длинный стол из двух-трех обтесанных сосен, такие же скамейки. Обед из одного-двух блюд, даже котлеты. К обеду белый хлеб. Давно я его не ел!
Попали мы удачно. Как раз происходило награждение орденами отличившихся бойцов и командиров. Было их человек около тридцати. Материал, который мне нужен. Облюбовал для себя пять человек. Пять очерков. Ведерник очень доволен: требуются герои.
Встречали нас приветливо. На второй день нашего пребывания начальник политотдела угощал в своем блиндаже водкой. Тут же в лесу под открытым небом показывали фильм «Дело Артамоновых». Я не пошел, спать хотелось. Темь — хоть глаз выколи, лес, пляшущие над землей красные искры из жестяных труб, вспыхивающие фонарики, которыми освещают путь снующие по снежным тропкам местные жители, негромкие оклики невидимых в темноте часовых: «Кто идет?» — а поодаль, за черными деревьями, — мерцающий экран. Как многообразен фронт!
Назад я возвращался один. Мне дали легкие санки, на которых с удовольствием проехался. Лошадью правил ординарец начдива Василюк, разбитной и, похоже, плутоватый парень из-под Житомира.
Всю дорогу он развлекал меня рассказами о своем колхозе, где коров «было немного» — всего 500, овец «тоже немного» — 700, кур «совсем мало» — 2000. Вообще, цифры приводились астрономические. Рассказывал, какой хороший у них был клуб, и как они организовали духовой оркестр своими силами и на свои деньги, и как бородатые дядьки приходили поиграть в домино, почитать свежую литературу.
— Расстрелял Гитлер нашу Украину…
И затем, с уверенностью:
— Ну, шесть, семь лет — и оживет Украина.
14 марта. Сильный мороз, жгучий ветер. Оконные рамы, одинарные, заросли седым инеем, клубами валит холод. Вот тебе и весна!
Наша армия вдалась длинным узким клином в расположение противника. Временами и справа и слева слышна далекая канонада. Еле слышные перекаты, огненные искры, повисающие в ночном небе, — работает «катюша».
Скорей бы выбраться весною из этих гиблых мест!
Кажется, на днях двинемся дальше.
18 марта. Продолжаем топтаться на месте. Наша армия врезалась узким клином между Старорусской и Демянской группировками противника и пытается двигаться не на запад, а на юг. Пожалуй, потом свернем и на восток. Ситуация со стратегической точки зрения оригинальная. Теоретически не исключена возможность, что мы можем очутиться в мешке.
Весной, если армия не выберется из здешних болотистых мест, могут быть большие неприятности для нас. Хорошо, что пока морозы, днем лишь чуть-чуть оттаивает.
Ударная армия — армия, предназначенная для наступления, — и такая бедная техника! Добиваемся кое-каких успехов лишь кровью, мясом. Незачем сейчас приезжать Берте (жене. — М. Д.).
Познакомили нас с секретным приказом, подписанным Колесниковым и Лисицыным. Говорится о пораженческих настроениях, имеющих место в армии, о мордобое и самосудах, о пьянстве. Тех командиров, которые самочинно расстреливали и рукоприкладствовали, отдают под суд. Интересно, передадут ли суду того начальника штаба, который дал мне наган?
20 марта. Видимо, все-таки Ведерника снимут.
Вчера вечером к нам явились люди из политуправления фронта; полковой комиссар, батальонный и старший политрук. Вызвали всех сотрудников из Князева. Исповедовали каждого. Тут же был и Ведерник. Интересовались работой газеты, мерами, какие принимаются к ее улучшению, нашим мнением о газете и пр. Я высказался откровенно. Это уже вторая комиссия.
Гроссмана срочно вызвала редакция. Едет в Валдай. Мне грустно с ним расставаться. Единственный яркий человек среди окружающей серятины и посредственности. Умный, злой на язык, культурный, нервный, остроумный. Высокий, красивый, с черными усиками и слегка грассирующий.
С утра массированный налет немецкой авиации, над лесом дымки разрывов, мгла. Нервно бьют зенитки. Не то 12, не то 20 самолетов. Это немцы мстят нашим зенитчикам, сбившим за последние два дня восемь Ю-53 и «мессершмиттов» — 19.
На всех фронтах затухание. Стабилизация. «Ничего существенного не произошло». Что-то даст нам весна? В отношении нашего участка не предвижу ничего хорошего.
Максимов получил сообщение, что у него умерла жена. Они недавно поженились, и он, видимо, по-настоящему ее любил и уважал. Она жила в Ленинграде, недавно как-то сумела выбраться, но уже поздно — силы у нее были подорваны голодовкой. Жаль Максимова…
Да, осрамилась 1-я Ударная. Не только не выручила ленинградцев, но и сами засели где-то в болотах.
Наши зенитчики и летчики часто сбивают Ю-52, поддерживающие связь с осажденной 16-й армией. Один такой «юнкерс» я видел. В лесу. Лежит на полянке, прямо на брюхе, трехмоторная гофрированная громадина. Внутри могут поместиться человек 20 — 25.
Уцелевших летчиков и пассажиров держат в наших Малых Горбах, допрашивают. Большинство сначала не желают отвечать, держатся вызывающе. На второй или третий день у них развязываются языки. Начинают говорить откровенно и обо всем. Такой откровенности предшествуют две-три хорошие оплеухи или угроза расстрела. Ковалевский, которому удалось присутствовать на таком допросе, ходил потом совсем расстроенный: «Страшная ночь!» Я не так чувствителен и мягкосердечен, как он. Дряблые, гнилые душонки. Они привыкли наслаждаться мучениями других. Вся их спесь и наглое чванство бесследно исчезают после хорошего удара по морде. В этом весь фашизм, вся его суть. Впрочем, по словам Ковалевского, «физические методы воздействия» не являются чем-то возведенным, как у немцев, в хладнокровную, садистскую систему. Делается это по-русски сгоряча, в сердцах, с тайной, про себя, виноватостью.
Как-то я зашел в баню, где сидели под стражей пленные летчики. Снаружи стоял часовой, второй находился внутри, вместе с немцами. Было их человек шесть. Двое при моем появлении встали — нижние чины. Третий демонстративно остался сидеть, не вынимая из зубов трубки. Худой, неприятное треугольное лицо, синий комбинезон. (Я потом долго жалел, что не догадался заставить его встать.) На полу на носилках лежал под одеялом тяжело раненный немец. Двое других раненых помещались на полатях, спиной к свету. Я задал несколько вопросов молоденькому пареньку, вставшему навытяжку. Он прилично говорил по-русски — по его словам, выучился у наших пленных.
— Камрад, — сказал раненый, лежавший на носилках.
— Лазарет… Шнель… Камрад. — Глаза у него были воспалены, казалось, он бредил. Теперь мы для него стали «камрадами».
На обратном пути сопровождавший меня в качестве переводчика еврей-парикмахер беспокоился за судьбу раненого немца. Почему не оказывают ему медицинской помощи?
О, добрая, незлобливая еврейская душа!.. Лично меня вопрос о том, отправят или нет раненого гитлеровца в лазарет, интересовал меньше всего.
21 марта. С утра до поздней ночи гул и звенящий стон немецких самолетов, сопровождаемый непрерывным грохотом бомбежки. Дома трясутся, все дребезжит, хоть бомбят сравнительно далеко. Такого массированного налета еще не бывало. Когда самолет проносится совсем низко над деревней, начинают скрипеть наши зенитные пулеметы.
Настроение тревожное, подавленное. Политотдел не работает, упаковывает бумаги. Слухи о готовящемся наступлении немцев. Эта яростная бомбежка, очевидно, является прелюдией к чему-то серьезному.
И как обычно, именно тогда, когда она нужна, наша истребительная авиация отсутствует.
Под этот непрерывный грохот идет допрос пленных немецких летчиков, на котором я присутствую. Их человек десять — с двух сбитых Ю-52. Интересно, что один из самолетов был сбит выстрелами из винтовок.
Передо мной прошли трое пленных — майор, лейтенант и унтер-офицер. Странно и жутко видеть перед собой так близко своих врагов. Существа с другой планеты. У них и мозги устроены не так, как у нас. Целый день я провел на допросе вместе с работниками политотдела — переводчиками.
Майор — молодой, лет тридцать пять, летчик-наблюдатель. Худое, острое, загорелое лицо, характерная прическа «бокс», светлые стеклянные глаза. Стремительный взгляд, одет в теплое серое пальто с меховым воротником, валенки, полученные им уже в плену, взамен сапог, сгоревших при посадке. Шапка тоже сгорела — повязывает голову теплым шарфом. Держится непринужденно. Внешне очень словоохотлив, улыбается. Но эта словоохотливость обманчива. На скользкие вопросы отвечает незнанием либо дает выгодные для германской армии ответы. Врет, но временами проговаривается. Когда ему сказали, что не верят ответам, заметно покраснел.
В общем, сволочь.
Лейтенант — молоденький темноглазый мальчик в коричневом теплом комбинезоне с карманами на коленях и с бесчисленными застежками-молниями. Голова тоже повязана шарфом. Рука забинтована, левая нога без сапога, в теплом чулке, прихрамывает. У него усталое лицо и удивительная улыбка. Доверчивая, покорная, какая-то детская, она в то же время говорит: «Ну что же, делайте со мной что хотите, я в вашей власти, я готов ко всему». А вместе с тем таится что-то свое, упрямое. Он сказал, что удивлен, почему до сих пор его не расстреляли. Русские не только расстреливают пленных, но и отрезают у них конечности. По его словам, в момент пленения он хотел застрелиться, но пистолет дал осечку. Когда ему сказали, что могут его отпустить назад, с тем чтобы он рассказал товарищам всю правду о том, как с ним обращались в плену, мальчик удивленно ответил, что тогда ведь он должен рассказать и о вооружении, которое у нас видел. Нафарширован геббельсовской демагогией. Россия готовилась напасть на Германию и расчленить ее. Германия защищается, главные виновники войны — Америка и Англия…
Честный, хороший, наверное, мальчик, вконец исковерканный гитлеровской пропагандой. На войне таких расстреливают.
Самый интересный экземпляр — унтер-офицер. Сухой, горбоносый, с длинным лицом, бывший наборщик, берлинец. Серый комбинезон — спина порвана в клочья, на голове русская ушанка. Начал с того, что он солдат, маленький человек и не имеет своего мнения (обычный трафарет). Однако оказалось, что парень может думать и думает. У него есть здравый смысл, способность логически рассуждать, какие-то проблески критической мысли. Мои политотдельцы вцепились в него. О чем только они с ним не беседовали! И о расовой теории, и об антисемитизме, и о литературе, и о перспективах войны, и о духовной силе русского народа… Или я ничего не понимаю в людях, или эта беседа несомненно произвела на парня сильное впечатление, заставила задуматься. Прощаясь с нами, он держался совсем иначе, нежели в первые минуты.
Этот может стать нашим.
Общее впечатление от всех троих, от их показаний. Немцы не потеряли надежду нас победить. Неудача под Москвой — это результат зимы. Отход вызван тактическими и стратегическими соображениями. Да, Гитлер недооценил силу России, но теперь этот промах учтен и уже исправляется. Продовольственное положение Германии приличное. Немцы не будут голодать. Да, народ утомлен войной, но верит своему правительству. Наши данные о потерях германской армии сильно преувеличены. Демянская группировка вполне обеспечена продовольствием. Даже созданы запасы. Если это даже не очковтирательство, то все же нужно помнить, кто так говорит: представители привилегированной касты, не испытавшие на себе тяжесть войны, — летчики-транспортники. Они не связаны с солдатской массой.
А все-таки не переоцениваем ли мы свои успехи?
22 марта. Сегодня ночью постучался в дверь раненный в руку боец:
— Разрешите побыть до утра… полтора месяца у костра, не видел хаты.
Все спали. Конечно, я разрешил. Он уселся у лежанки, попросил у хозяйки воды.
— Что делает!.. Все смешал с грязью… Отступаем…
Редактор нервничает. Запросили у бригадного комиссара Лисицына, какое положение. Ответ: сидеть по-прежнему на месте. Меры приняты.
Это спокойствие действует ободряюще. Утром мимо окон промчался грузовик с какой-то огромной, прикрытой брезентом наклонной плоскостью. «Раиса». Спустя несколько минут вторая, потом третья… Насчитал семь машин. Отрадно!
Неужели все-таки придется отступать? Обидно, больно… Нужно отдать им справедливость: они выбрали удачный момент для контрнаступления. Наше наступление выдохлось, дивизии и бригады измотаны, обескровлены, понесли огромные потери, боеприпасов не хватает.
Все вьются, проклятые. Голубой воздух гудит, гудит...
— Как саранча, — говорят бойцы и командиры, выглядывая из-под навесов.
— Эх, десятка бы два наших «ястребков»! Они дали бы жизни.
Нет наших «ястребков».
Когда немецкие самолеты приближаются к деревне, в поле, точно маленькие вулканы, начинают огнем и дымом бить вверх зенитки, скрипуче трещат пулеметы. Кое-как отгоняют.
Один стервятник совсем низко пронесся над крышами и прострочил деревню из пулемета. Сидя в комнате, я отчетливо слышал визг пуль за окном.
Это подлое чувство беспомощности и покорной обреченности… Как оно знакомо!
Иллюстрация к тому, как у нас хранят военную тайну. О том, что в Малых Горбах были «раисы», знают все здешние мальчишки. Спрашиваем сынишку одной из наших хозяек:
— Кто тебе сказал?
— Боец. Он при «катюше», сам говорил.
24 марта. Прощай, наше уютное житье в Малых Горбах! Второй день живем в лесу, в блиндажах. Сюда, километра за три от Малых Горбов, перебрался политотдел, весь 1-й эшелон и мы, корреспонденты. Немцы выгнали нас на холод, в лес. Пятый день не прекращается бомбежка. От зари и до зари, с перерывом на час-два (немецкие летчики в это время обедают), в воздухе беспрерывный гул, звон, вой, визг, сопровождаемый грохотом взрывов. Этот дьявольский джаз-банд вызывает скуку. Не страх, а именно скуку. Надоедает монотонность этой дикой разрушительной какофонии, скучно делается. Мне лично под бомбежку хорошо спится. Это не фраза.
22-го под вечер метрах в двухстах от нашего дома упала крупная бомба. Снежное поле черно от земли. У нас вылетела рама со стеклами. Хозяйки тут же заделали окно фанерой. Вдали, в соседних деревнях, разгораются три ярких огонька — пожары. В Малых Горбах повылетали все стекла. Очередь доходила и до нашей деревеньки — нужно было выбираться отсюда. Ночь мы провели на старом месте, а утром простились с нашими гостеприимными хозяйками.
— Совсем уходите? — спрашивали они нас с тревогой и тоской.
Наш уход означал для них вообще уход своих, Красной армии.
— Только и пожили спокойно месяц, — горько говорили бедные женщины.
Мы простились с ними. Уцелеет ли этот дом? Что ждет людей, с которыми мы успели подружиться?.. Шура, сестра хозяйки, веселая, разбитная женщина лет тридцати, с нехваткой зубов во рту, в свое время работавшая в столовой, переживала особенно сильно. Не вынося бомбежки, весь день она провела в соседней деревеньке у знакомых. Вечером, когда стало тихо, вернулась молчаливая, на себя непохожая. Села, уставилась в одну точку. Ночью я слышал ее всхлипывания. Под утро за ней явился красноармеец из АХО. Оказалось, уезжавшие АХОвцы брали ее с собой.
— Нет, нет, не останусь, — говорила она, прощаясь,— я одна, ребят нет, лучше погибну со своими, а не с немцами. Не останусь.
Она целовала своих.
— Я вернусь, я вернусь, — повторяла она истерически.
Сестра ее, держа на руках ребенка, сидела и молча плакала, не вытирая слез.
Господи, сколько вокруг горя!
Ведерник велел нам остаться пока при политотделе и держать связь с редакцией по телефону. Двое других сотрудников отправлены в 254-ю дивизию. Сейчас там жарко.
Раннее хмурое утро. Тянутся военные обозы, едут машины, бредут бойцы — и все в одном направлении, с фронта. Отходим. Пришел связист, снял телефон и унес с собой. Скверно и горько на душе.
Переехав в лес, политотдел разместился в большом блиндаже. Перекрытия крепкие, в четыре наката. Электричество. Выкрашенная белой краской дверь. Но у самого порога глубокая лужа, куда непременно попадает, промачивая валенки, всякий вновь вошедший. С бревенчатого потолка непрерывно капает. Под нарами накопилась родниковая вода. Ее черпают прямо кружкой, пьют и похваливают. Квартира с удобствами — электричество и водопровод…
Народу здесь столько, что не протолкнуться. Однако вскоре застучали две машинки, люди разложили на коленях папки, бумаги. Политотдел начал работать как обычно.
Люди предусмотрительные, мы с Белкиным запаслись хлебом, топленым маслом и флягой приличного портвейна. Уселись под соснами на санях, устланных сеном, и пообедали.
Вечером с одним из переводчиков решили вернуться в Малые Горбы, чтобы поужинать по-настоящему и, если удастся, переночевать на старой квартире. Были сведения, что столовая еще не эвакуировалась.
По дорогам можно двигаться только в темноте. Днем движение почти замирает. Германская авиация делает свое дело. Мы с трудом брели по дороге, размолотой обозами. Снег — сыпучий, как песок, глубокие ухабы. Пока доплелись до деревни, стали совершенно мокрыми и выбились из сил. Навстречу ползли, застревая в рытвинах, груженые возы, машины, группами и в одиночку шагали темные угрюмые фигуры. Отход продолжался. Посреди дороги остановились сани. Понуро стоит лошадь, на возу полулежит человек, не шевелится. Живой ли, мертвый? На земле валяется другая лошадь, иногда взбрыкивает ногами. Еще жива. Я хотел было ее пристрелить. Канонада совсем близко. Фиолетовые зарницы освещают дорогу. Впереди, за черными силуэтами мертвых изб, багровеет большое зарево.
Столовая Военторга застряла в ожидании машин. Подавальщицы укладывали посуду в корзины с соломой. С трудом удалось нам уговорить заведующего накормить нас. Получили чай, сахар, хлеб, много сливочного масла.
Подкрепившись и отдохнув, двинулись обратно. Ночевать здесь нам в политотделе отсоветовали: могут прорваться лыжники — финны. Да, перспектива не из приятных.
Ах, эта обреченная тишина, эта черная пустынная деревня, эта ночь отхода…
Но нет, не все потеряно. Я замечаю иной поток движения — в обратную сторону, на фронт. Движутся прикрепленные к тракторам и грузовикам тяжелые орудия, подразделения пехоты, лыжники. Проехали два пушечных броневика.
Мелочь, крохи, но все-таки какое-то подкрепление истекающему кровью фронту.
Когда мы приближаемся к темнеющему лесу, снова вспышки света, характерный удар, свист проносящейся над нами мины и справа — треск разрыва. Немцы обстреливают лес, где расположился 1-й эшелон.
Весь день над верхушками сосен кружат и кружат самолеты. Теперь они занялись нашим лесом. То и дело отрывистое — т-рр, т-рр. Прочесывают пулеметами... по три, четыре, по десятку «юнкерсов». Он сконцентрировал на нашем участке сотни самолетов. Я никогда не видел такой интенсивной, настойчивой бомбежки. Если бы у нас была авиация! Говорят, что появились и наши «ястребки», но это, если и правда, капля в море. Впрочем, эффект от этой дьявольской бомбежки главным образом психологический. Гораздо хуже, что движение по коммуникациям днем почти парализовано.
То и дело над головой вой сирен. Новая немецкая выдумка — самолеты с сиренами. Пугают, но нам не страшно.
Бои на переднем крае с переменным успехом. Общий вывод: мы оказываем упорное сопротивление, но немцы медленно, упорно нас теснят.
Сегодня первый по-настоящему мартовский день — оттепель, туманное небо. Весна. Дорого она нам будет стоить.
Из блиндажа политотдела мы перебрались в другой. Там были связисты. Ни двери, ни печурки, груды бутылок в углах. Грохот бомб все ближе, с бревенчатого потолка сыплется песок, наша землянка выдерживает. Неуютная жизнь.
Никто не обращает особенного внимания на свистопляску в воздухе. Снуют по талым тропинкам между сосен, каждый занят своим делом. Разве станут на минуту под деревом, когда гул над самой головой. Однако многие политотдельцы чувствуют себя неспокойно.
Деталь.
Под елями, в ямках, вырытых в снегу, лежат двое бойцов. Один громко:
— Так или иначе, не жить нам на этой даче.
Действительно, не жить.
Под вечер мы находим роскошный блиндаж, хозяева которого собираются его покинуть, — теплый, высокий, с электричеством, с огромной печью, сделанной из немецкой печки. В полном восторге мы собираемся занять новую жилплощадь, и в этот момент приходит приказ: немедленно грузиться по машинам.
В несколько минут мы на машине. Уже смеркается. Нужно признаться, мы покидаем этот сосновый бор, гремящий взрывами, без особого сожаления.
Несколько раз издали доносится длинная громовая гамма. Могучие перекаты. У всех светлеют лица.
— «Катюша» заиграла!
Несколько секунд тишины, напряженного ожидания — и вот снова повторяется та же раскатистая мажорная гамма, лишь заглушенная более отдаленным расстоянием. Первый раз залп, второй — результаты его.
Но удачны ли эти залпы? Мне вспоминаются дни, проведенные в 129-й дивизии.
…Мы отъезжаем на несколько километров назад и ночью останавливаемся в какой-то деревушке. Я, по обыкновению, залезаю на горячую печь, на какой-то подозрительный тюфяк. Возможность обзавестись вшами не пугает меня. Да, кажется, они уже завелись. Ах, баню бы! Между прочим, здешние крестьяне вместо «баня» говорят «байна». Здешний говор на «о». Выражения: «горазд», «ой, тошнехонько», «ушодцы», «пришодцы» (вместо «ушел», «пришел»).
Где редакция — не знаем. Очевидно, тоже покинула Князево. Связь с нею пока потеряна. Начинается нечто хоть отдаленно, но напоминающее октябрьские дни, наш драп из-под Вязьмы.
Вот оно, пресловутое весеннее наступление немцев!
Ночью, под утро, я час дневалю. Густой туман, движутся, вспыхивая на минуту фарами, машины. Иногда грохот, воющий свист мины — впечатление такое, что близко. У самого крыльца, слегка огороженная, лежит неразорвавшаяся мина.
Старуха во время бомбежки сидит в избе.
— Вот, птицы небесные летают! Их не надо ругать. Кому суждено — убьет, кому не суждено — не убьет…
Рассказывает о сыне, погибшем прошлым летом. Служил в армии, «в теплых краях», города она не помнит. Пришел домой. Выпив, лег на печку, заснул. Зажигательная бомба упала на крышу, на печку, убила его и сожгла дом.
— Одни косточки остались… Собрала… Головушку кирпичом придавило — осталась головушка с волосиками… Значит, так суждено ему, дома помер…
Снаружи крик:
— Падает, падает!
На крыльце тесно столпились политотдельцы, лица радостные. Из-за кромки леса тающий хвост черного дыма. Только что наши зенитки сбили бомбардировщик. При падении взорвался на своих минах.
Вскоре выяснилось; зенитчики сбили наш, советский самолет, погибло четыре человека. А немцы, несмотря на туман, нагло вертятся над головой, и им — хоть бы что!.. Впечатление от этого случая убийственное.
Вторую ночь приходится дежурить по полтора часа. Деревни, где я недавно бывал, уже оставлены нашими. В Малых Горбах немцы. Фронт катится за нами.
Ночь. Внезапно разбуженные начальником, мы торопливо уложили на машину вещи, затем вернулись в избу и сидели одетые, в полушубках и шинелях. Ждем. Чего? Неизвестно. Тускло светит висящая на крюке лампа под щитком. Полумрак. Многие спят прямо на полу, другие дремлют, сидя на стульях, скамьях. За окном перекаты орудийных выстрелов. Завывает и свистит ветер, отвечая настроению.
Эта обстановка почти нарочита. Точно театральная постановка.
26 марта. За восемь месяцев фронтов я достаточно обогащен как писатель. Я сыт войной. Я не имею ничего против того, чтобы сидеть где-нибудь в Ташкенте и спокойно, по-человечески, заниматься своим основным делом — писать очерки, повесть, пьесу о виденном и пережитом. Но сейчас моя судьба связана с судьбой армии. Я в колесах чудовищной военной машины. Вырвусь ли? И когда?
Для меня ясно одно: война будет затяжной, суровой, выматывающей. Может быть, придется пережить еще одну фронтовую зиму. С нашими порядками, с нашей системой и отсутствием нужной техники не так-то легко победить немцев. Еще не научились мы воевать как нужно. Впереди тяжелые испытания, горькие минуты, кровавые жертвы. Что ж, будем терпеть и продолжать непосильную борьбу. Это единственное, что нам остается.
28 марта. Сегодня первый день отдыха. Нет ни рева моторов над головой, ни грохота взрывов. Мы в новой деревушке, километра два от предыдущей. Вечером двинемся дальше. Связь с редакцией потеряна. Как будто она километрах в тридцати отсюда. Идти мне туда? Есть приказ оставаться при 1-м эшелоне. Кроме того, политотдел еще не нашел для себя прочной базы.
Вьюга, косой снег, но тепло. Со страхом думаю, как я буду в валенках. Сапоги мои далеко — в редакции. Все время сушу промокшие валенки.
Встретил вернувшегося сюда Плескачевского. Опять все трое вместе организовали корреспондентский пункт. Встретили и нашу Шуру. Говорит, что Малые Горбы больше не существуют: «катюша» дала по ним залп. О судьбе своих очень спокойно говорит, что, наверное, погибли. Если они даже и переселились в землянку, то оттуда их выгнали немцы — под огонь «катюши». Дом тоже уничтожен.
Громовые раскаты «катюши» слышны то и дело. Только здесь, в деревне, не менее четырех машин.
Приехал командующий фронтом Курочкин. Общее положение: контрнаступление немцев выдыхается. Ценой больших потерь они добились незначительных, в сущности, успехов. «Катюши» держат на себе весь участок фронта. Не пехота — пехоты почти не осталось. Мне рассказывали случай, когда 90 человек держат оборону на протяжении двух-трех километров. Наши дерутся героически, но нет людей. У немцев авиация, у нас «раисы».
Впрочем, сейчас враг перебросил авиацию на другой, более угрожаемый для него участок фронта. Как будто мы готовим удар с другой стороны. Есть надежда, что положение восстановится, и, может быть, в более выгодную для нас сторону.
Тишина, отдых. Нет ни гула орудий, напоминающего морской прибой, ни бомбежки. Небо пусто и свободно, лишь иногда пронесется в нем наш «ястребок» с красными звездами.
Как легко, благостно дышится!
Сегодня на улице проезжали «катюши», становились к сараям. Временами слышался могучий грохот и спустя минуту повторялся отдаленным и ослабленным эхом. Все прислушивались с облегчением, радостным вниманием.
— Заиграла «Катерина»! Дает жизни!
29 марта. Наконец-то связались с редакцией, совершенно случайно. В доме, где мы квартируем, вчера вечером разместился филиал полевой почты. Оттуда посылали человека за корреспонденцией в то место, где находится сейчас редакция. Отправили кучу материалов. Под утро гонец вернулся с запиской от редактора. Записка очень теплая, начальство нами довольно.
На передовой линии наметился сдвиг к лучшему. Некоторые деревни снова захвачены нашими. Политотдел пока не собирается переезжать — это симптоматично.
Сегодня летная погода, в небе просинь — и снова слышен вверху отвратительный вой. Но все это далеко не в таких размерах, как недавно. Говорят, что наша авиация по ночам бомбит немецкие аэродромы, и весьма успешно. В открытый воздушный бой наши не вступают. Особенно активно работают «уточки» — безобидные У-2, «короли ночи», как их называют. Чуть темнеет — летит такая тихоходная трещотка, нагруженная бомбами, в немецкий тыл и начинает бомбить. Применяют снаряды от «раисы». В сводках эти допотопные фанерные машины звучно именуются легкой бомбардировочной авиацией.
Неважные у нас дела, если приходится прибегать к помощи таких самолетов.
Шура — веселая, розовая, чувствует себя в АХО как дома. Больше заботится о судьбе одеяла одного из зенитчиков (явно к нему неравнодушна), чем о своей сестре и знакомых. Мало того:
— Хорошо, если Мария погибла. И ребятишки.
— ???
— А куда она с ребятами пойдет?
Это говорится совершенно спокойно. От такого спокойствия мороз по коже.
Плескачевский сегодня ночью, лежа со мной на голых досках кровати, рассказал, как он расстрелял пятерых пленных немцев. Сначала трех, потом двух. Встретил их в январе на дороге — вышли из лесу с поднятыми руками, повел их. Дошли до одной деревни — военных, которым можно было сдать немцев, там не оказалось. В соседнем поселке та же картина. Куда вести? Да и надоело водить. Кроме того, опасно: ночью во время сна немцы могли прикончить своего конвоира. Плескачевский (он шел сзади) выстрелил в затылок ближайшему, потом в двух остальных. Один был ранен. Его пристрелил.
Такой же участи подверглись и два других пленных, которых он захватил немного позже. Один из них был поляк.
— Мне его было жалко, но оставить в живых я не мог. Рассказал бы…
Неприятный был этот ночной рассказ.
Мы призываем в своих листовках немецких солдат сдаваться в плен. Я сам на днях написал для политотдела такую листовку. А работники 7-го отдела жаловались мне, что расстрелы пленных продолжаются, несмотря на приказ Сталина.
— Срывают нам всю работу. Понятно, немцы боятся сдаваться в плен и дерутся до последней капли крови.
29 апреля. После войны (конечно, я говорю о победоносной) мы будем милитаристической страной. Если мы захлебывались от восторга и бряцали оружием, отвоевав две сотки у озера Хасан, то что будет после победы над гитлеровской Германией?
А победит немцев не регулярная армия — она была разгромлена в первые месяцы войны, — а весь русский народ. За это ему честь, любовь и слава!
30 марта. 28-го вечером политотдел неожиданно погрузился на машины и двинулся дальше километров за сорок, к югу. Что происходит — никто толком не знает. Ходят слухи о каких-то готовящихся нами ударах, о резкой перегруппировке сил. Для меня — писателя, присланного сюда политуправлением, места на машине не оказалось. Добирайся как знаешь. Плескачевский был глубоко этим возмущен. Я не стал скандалить и решил ехать в противоположную сторону, в редакцию, которая находилась сейчас тоже за сорок километров. Кстати, подвернулась машина, которая туда направлялась, — везла листовки для немецких солдат. В полученных здесь «Известиях» я нашел свой очерк «Проводы Кагирова». Эта приятная новость скрасила для меня неприятные переживания. Два месяца не печатали в «Известиях» моих корреспонденций. Ехал я для того, чтобы наладить непосредственную связь с оторвавшейся редакцией, доставить материал, а заодно узнать судьбу своих вещей.
Редакцию я нашел где-то за фанерным заводом, в большом хвойном лесу, в «немецком городке». Немцы выстроили здесь десятки бараков и хибарок из необструганных сосновых бревен, все это наполовину врыто в землю и внутри обшито фанерой. Здесь расположился 2-й эшелон.
Редакция и типография занимали большой барак, отделанный внутри с претензией на изящество. Стены отделаны переплетенными в шахматном порядке полосками фанеры, внизу панель, дощатый пол. Зато холод собачий, несмотря на две сложенные из кирпичей печурки, на которых варилась пища в котелках и сушились валенки. У касс стояли наборщики, стрекотала редакционная машинка, за длинным столом трудились сотрудники, многие спали — кто на нарах, кто на полу. Горело электричество.
На другой день приехавшая кинопередвижка угостила нас фильмом «Дело Артамоновых». Каким далеким, мелким и убогим было то, что проходило перед нашими глазами! Импровизированный киноэкран находился тут же, в нашем помещении. Культработа! Организовали бы лучше баню для нас. Снова я обнаружил на себе вшей. Да и как может быть иначе? Спишь совершенно не раздеваясь, ночуешь черт знает как и где. На полу, на крестьянских печках, на грязном тряпье, бок о бок с такими же грязными людьми. Скоро я буду чесаться, как фриц.
Сегодня вечером укладываемся и уезжаем. Очевидно, поближе к 1-му эшелону.
1 апреля. 30-го марта погрузились и тронулись в дорогу. Едем на юг, ближе к 1-му эшелону, от Старой Руссы к Холму. Километров восемьдесят пути. Ехали всю ночь. Луна, мороз. То и дело пробки — стоим, ждем. В темноте крики, неистовый мат, треск моторов. К утру мы сделали половину пути. День проводим в лесу под открытым небом, на морозе. Небо полно гуда, надоевший отдаленный грохот. По десять, по двадцать самолетов то и дело проходят над нами. Большей частью транспортные — в Демянск, в осажденную 16-ю армию.
В разных углах леса хлопают ружейные выстрелы, стрекочут пулеметы. Контрастно! Часа полтора кружились над нами бомбардировщики, бомбили, прочесывали лес пулеметным огнем. Пришлось мне полежать под нашим грузовиком. Потом на целый день нас оставили в покое. Спасибо и на этом!
Погрыз ржаных сухарей. Вверху проносилась стая немецких самолетов. В это время наши зенитки сбили бомбардировщик. Какой радостный крик раздался в лесу!
Охваченный пламенем, «юнкерс» еще некоторое время продолжал лететь, потом круто пошел книзу. Еще в воздухе он рассыпался на горящие обломки, они падали, дымились. Пылающее крыло опускалось, кружась, как осенний лист.
Под вечер, когда выплыла розовая луна, мы покинули нашу стоянку и двинулись дальше. Остальные машины с походной типографией застряли где-то по дороге, в лесу.
Чем мерзнуть целый день на холоде, разумнее было бы остановиться нам в деревне и провести день в тепле. Но, по мнению осторожного нашего редактора, в лесу было безопаснее. Между прочим, немцы как раз главным образом бомбят леса и дороги.
Глухой ночью, приехав в деревушку, я с удивлением увидел тут корреспондентский пункт. В чем дело? Что произошло? Ведь до места назначения нужно было еще ехать и доехать.
Оказывается, мы неожиданно попали в наш 1-й эшелон, который изменил свой маршрут. Что ж, тем приятнее сюрприз. Какое наслаждение после более чем суточного пребывания на холоде очутиться в тепле!
Мы сгружаем часть поклажи на снег и пешком отправляемся в ближайшую деревню, где уже разместилась редакция, — километра за три.
Деревня целехонькая — странно, дико видеть. Даже петухи поют. Она в стороне от больших д