Кабинет
Аркадий Штыпель

КНИЖНАЯ ПОЛКА АРКАДИЯ ШТЫПЕЛЯ

КНИЖНАЯ ПОЛКА АРКАДИЯ ШТЫПЕЛЯ

К а р и н э А р у т ю н о в а. Пепел красной коровы. М., «Иностранка», «КоЛибри», 2011, 320 стр. (Уроки русского).

Эта проза — короткие, не больше двух-трех, от силы пяти небольшого формата страниц — рассказы, иные и вовсе миниатюры, зарисовки, яркие, густые, как говорят о живописи — пастозные, — эта проза больше похожа на стихи. Своевольное, откровенное «лирическое я», и не одно, свободная композиция, коллаж, калейдоскоп деталей, натуралистических подробностей, роман — четыре страницы, новелла — три, разные города, времена, страны, множество народу, иные с именами, иные безымянные, армяне, евреи, Иерусалим, Киев…

Здесь будет уместно дежурное: «лучше всего автору удаются женские образы».

Поневоле вспоминаются поздний Бунин, Бабель. Нет, это не подражание — просто соприродность: художнической остроты зрения, художнического хищного темперамента и — черт с ней, с тавтологией, — чувственного чувства слова.

Прозу трудно цитировать, а начав цитировать прозу Арутюновой, боюсь, трудно будет остановиться.

P.S. А еще Каринэ — художница. И в живописи ей тоже «лучше всего удаются женские образы».

А л е к с а н д р Б е л я к о в. Углекислые сны. М., «Новое издательство», 2010, 132 стр.

Поэтический почерк ярославца Александра Белякова узнаваем с первого взгляда. Смысловые сдвиги, остранение, парадокс, легкий абсурд при строгом ритмическом и рифменном рисунке стиха — все это, в конце концов, встречается и у других, но у Белякова ко всему этому есть еще и некий не очень-то уловимый, но существенный «довесок».

«укачай меня улыбка / нелюдима и неглыбка / шлюпкой посреди степи / пассажира усыпи / тишину придонных нянек / обживает наш титаник / память чувствуя о нем / ся насильно улыбнем».

Или: «сито опять собирается по воду / тихая радость по детскому поводу / летнее время несут на щите / не удержать чудеса в решете / четного рая почетные узники / мы доверяем испорченной музыке / верной руке монохромного сна / где раскадровку теснит белизна».

Для Белякова важно, чтобы последняя строка внятно подытоживала стихотворение, служила своего рода «сонетным замком». Вот эта-то, при всех остранениях и сдвигах, тяга к едва ли не дидактической внятности и является тем самым «довеском». Потому-то и стихи короткие: играть можно, заигрываться — нельзя, никаких излишеств.

«венере мешают руки / у ники трещит башка / года берут на поруки / избыточного божка / обломками путь размечен / пожалуйста без понтов / покуда не искалечен / для главного не готов»

А главное всегда начинается с чистого листа, «нулевой точки».

«меж берлогой и конторой / обнесенная курсивом / брезжит точка, из которой / все покажется красивым / чем отчаянней тем паче / ожидание восторга // вот условия задачи / разрешимой ненадолго».

P.S. «Нынешний Александр Беляков бесспорно принадлежит к тому недлинному ряду избранных поэтов современности, внутри которого имеют значение уже только количественные, а не качественные отличия» (Валерий Шубинский).

И г о р ь Б о ж к о. Год воробья. Одесса, «Друк», 2010, 136 стр.

И г о р ь Б о ж к о. После года воробья. Одесса, 2011, 88 стр. (Оформление и рисунки автора).

С Игорем Божко я знаком около десяти лет, а вот с его стихами — куда меньше, притом что не раз бывал на проходивших в его мастерской поэтических междусобойчиках. Там он своих стихов не читал, зато от каждого требовал что-нибудь написать в толстый альбом. В Одессе — и за ее пределами — Игорь известен прежде всего как художник (хороший, замечу, художник), известно также, что он был автором сценария одной из киноновелл в фильме Киры Муратовой «Три истории», время от времени публиковались его прозаические и драматургические работы, а о стихах мало кто знал. Но вот с недавних пор начали выходить его первые (на восьмом десятке лет) книжки, издаваемые добрыми людьми в Одессе, появились и журнальные публикации: «Крещатик»[1], сетевой журнал «Новая реальность»[2], «Дети Ра»[3]. Замечу к слову, что вот такие книжки — без номера ISBN, а то и без указания издательства, — иногда снисходительно именуемые «самопальными», в «провинции», хоть украинской, хоть российской, бывают очень важны для их авторов, не имеющих другой возможности как-то о себе заявить, обозначить какие-то этапы своей работы.

Стихи Игоря Божко принадлежат к тому своеобразному, имеющему уже достаточно долгую историю и весьма разнородному пласту современной поэзии, который можно назвать, следуя Валентину Катаеву, «мовизмом», или же, следуя Александру Жолковскому, «плохописью», или, заимствуя термин у живописцев, «соц-артом», или, вспоминая «лианозовцев», «барачной школой» — и который и посейчас вызывает у ряда редакторов и критиков вполне понятное отторжение.

Вот некоторые, говорящие сами за себя разделы «Года воробья»: «Подвал», «Проходной двор», «Дела кошачьи»… (Во второй книжке есть свои «Дела кошачьи» — Божко вообще неравнодушен к кошкам, да и собакам и любой живности.)

«Если я умру немножко, / ты не плачь, подруга-кошка / (от холеры или рака), / не скули по мне, собака, /если я уйду до срока, / не трещи по мне, сорока»… — этой веселой считалкой завершается первая книжка. В целом «Год воробья» «побарачней», почернушней второго сборника, открывающегося трагикомической, ёрнической фантасмагорией:

«Он умер, не заплатив за газ и воду, / хотя за свет — успел! — заплатил. // Он остался должен Партии и Народу — / но у козла просто не хватило сил. // Он хочет! Он хочет встать из гроба! / Он хочет сказать, что уплатит за оба — / за воду и газ. / Он встанет, как в прошлый раз. // <…> Ура! Пирамидон! Буги-вуги! / Он успел! Он заплатил за все / коммунальные услуги! / Старый козел, инвалид-калека. / Давайте и мы порадуемся / удаче этого человека! // <…> Утром школьники ему отдавали салют, / а он шептал им: „Гитлер капут!”».

Вот такой трагикомической, ёрнической фантасмагорией открывается книжка «После года воробья», и в ней найдется еще не одна столь же фантасмагорическая, столь же «ироикомическая» история. Как, например, история о ссоре двух бомжей — Адмирала и Генерала — у мусорного бака, произведенного фирмой «Альфатер» (это название стало в Одессе нарицательным, и именно так названа поэма). Ссоре, закончившейся поножовщиной, пальбой и феерическими похоронами.

При всем при том у Божко нет и намека на «одесскую экзотику», на пресловутый «одесский юмор».

Может, и скромное, но, на мой взгляд, важнейшее место в книжках занимает лирика. Конечно, то, что она дана в контрапункте с «соц-артом», ее определенным образом усиливает, укрупняет, но эта лирика хороша и сама по себе. Думаю, не мне одному захочется запоминать и бормотать такие вот бесхитростные строки:

«Не относись ко мне так строго, / я просто воздух, ты — вода. / Я полюблю — так не надолго, / и разлюблю — не навсегда».

Или: «Вдоль Одессы сотни луж / (да кто ж их считает). / Спит моей любимой муж / и горя не знает. // Спит любимая моя. / Кошка спит Маруся. / Спит Одесса за окном. / Только я верчуся…».

Или: «пригласи меня на ужин / на картошку с иваси / я давно тобой контужен / только ты не пригласишь».

Или, о художниках: «Мы пили все, что из бутылок льется, / и сердцем становились все нежней. / Как мало нас в колоде остается — / непризнанных козырных королей».

И о поэтах: «Но все мы ангелам равны, / когда нахлынет вдохновенье / и ринутся в одно мгновенье / слова в корявые стихи. // Тогда нас тронуть не моги — / в минуты эти роковые! / Тогда мы кони скаковые. / Тогда мы счастливы вполне, / как конь на вздыбленном коне».

P.S. подборка стихотворений Игоря Божко появится в «Новом мире», надо полагать, еще в этом году[4].

А л е к с а н д р В е л и ч а н с к и й. Пепел слов. М., «Прогресс-Традиция», 2010. Том 1, 712 стр. Том 2, 384 стр.

Александр Величанский родился в 40-м и умер, едва успев отпраздновать свое пятидесятилетие. В настоящий, можно сказать, юбилейный двухтомник вошел практически весь внушительный корпус стихотворений поэта.

Величанский не просто писал стихи, а сочинял цельные книги, каждая со своейпродуманной композицией, сквозной тематикой, образными и стилистическими особенностями. За четверть века он создал свыше двух десятков таких книг. В 1989 — 1991 годах большая их часть вышла в издательстве «Прометей» за счет автора и спонсора Д. А. Орлова — всего 7 выпусков, в некоторых под одной обложкой по нескольку книг. Последний сборник «Вплоть» (1991) был опубликован уже посмертно. Все эти книги, равно как и небольшое избранное «Времени невидимая твердь» (М., «Современник», 1990), стали уже библиографической редкостью.

В первом томе представлены все книги, составленные самим Величанским, и досоставленная уже после смерти поэта книга «Вплоть». Во втором томе — стихи, не включенные автором в книги издательства «Прометей».

В кругах поэтического андеграунда 60 — 70-х годов Величанский был фигурой приметной, некоторое время «числился» за «СМОГом», но в стихах вырабатывал свою самостоятельную манеру, свою поэтическую философию. Об этом — в обстоятельном предисловии, а вернее сказать, эссе «Зрячий звук» Владислава Кулакова:

«То, что сейчас кажется очевидным, вовсе не являлось таковым 30 — 40 лет назад. Наоборот, эскапистская стратегия игнорирования советского абсурда выглядела совершенно естественной и единственно возможной. Лианозовская „барачная” поэзия и некоторые аналогичные опыты в Ленинграде воспринимались как радикальный авангард, а то и вовсе как политическая сатира, не имеющая прямого отношения к высокой поэтической традиции. Тем не менее Величанский с самого начала отвергает эскапистский языковой пуризм <…> решительно открываясь навстречу советской языковой убогости и ущербности, а значит, и шуму времени. Величанскому важен звук — ничего не попишешь, раз уж звук у этого времени такой».

Кулаков, кажется, несколько абсолютизирует ту сторону поэзии Величанского, которая близка ему как исследователю. В наследии поэта — в частности, в его лирических миниатюрах — немало «вневременного» и, в общем-то, более или менее приемлемого для советской цензуры и редактуры. Еще в 1968 году состоялась публикация стихов Величанского в журнале «Новый мир» — в последнем номере, подписанном к печати А. Т. Твардовским. Эта публикация осталась в советское время единственной — не в последнюю очередь, полагаю, по причине бескомпромиссности самого поэта, его нежелания иметь дело с унизительной журнально-издательской советской кухней.

Вряд ли есть смысл цитировать здесь стихи — капитальный двухтомник вряд ли можно репрезентировать двумя-тремя, а хотя бы и пятью цитатами. Издание, как я уже говорил, представляет практически весь корпус оригинальных стихов Величанского, и хотелось бы надеяться на выпуск в обозримом будущем еще одного тома, куда вошел бы немалый корпус переводов, статьи, возможно — что-то из уцелевшего эпистолярного наследия. Не помешали бы и развернутые биографические сведения. Нельзя не отметить прекрасный дизайн и полиграфическое исполнение двухтомника, но жаль, что богатая иконография дана без пояснительных подписей.

P.S. Даже те, кто никогда не читал стихов Величанского, наверняка знают наизусть одно его стихотворение: «Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди…»

Н а т а л ь я Г о р б а н е в с к а я. Круги по воде. М., «Новое издательство», 2010, 84 стр.

Н а т а л ь я Г о р б а н е в с к а я. Штойто. М., «АРГО-РИСК», 2011, 64 стр.

«Как в лесу за ланью / спешит олененок, / дуракавалянью / учимся с пеленок» — поэтическому «дуракавалянью» Горбаневская и раньше отдавала щедрую дань, но две новые маленькие книжицы — это штойто! Даже не знаю, у кого еще встретишь такую веселую, азартную и, главное, совершенно непринужденную, начисто лишенную какой бы то ни было нарочитости словесную игру.

«Глубокоуважаемый/ вагоноуважа… / катаючись трамваями, / не сесть бы на ежа, // не скушать бы ужа, / c угрем нечайно спутав, / пока углем беспутным / не греется душа, / пока она трамваями, / одевшись плотью, ездит, // пока в бесснежном мареве / глядит себя без лести / и, да, без снисхожденья, / претензий и обид / себя она глядит, / и этот скорбный вид / в парах самосожженья // заслуживает нашего / молчания, да-да, / и ты ее не спрашивай: / зачем? почем? куда?»

Пришлось привести полностью это очаровательно укладывающееся в одну сбивчивую фразу стихотворение — стихи Горбаневской (как и большинство лучших, на мой вкус, образцов современной поэзии) отличаются именно высокой целостностью высказывания. Стихотворение может топорщиться во все стороны самыми разноприродными образами, сведенными воедино, кажется, лишь стохастикой речевой стихии, фонетическими завихреньями — но воспринимается как неразложимое целое, «гештальт». Из таких стихов трудно вытащить на обозрение отдельную яркую метафору, отдельную чеканную формулу; такой способ поэтического говорения выглядит в определенном смысле «бедновато», но это благородная бедность.

В коротком и с виду непритязательном «стишке» Горбаневская, собственно, ухватывает самую сущность поэзии, произрастающей из веселой, можно сказать бессмысленной детской «кричалки» и упирающейся в самые что ни на есть последние вопросы — лукаво, впрочем, сниженные «базарным» словечком «почем?».

«Выхожу с Восточного вокзала / и с восточным распростясь морозом. / Заумь — безумь, я уже сказала, / но она же, если хочет, розумь, // но она же мотыльком по розам, / утюжком по грёзам поизмятым, / вопреки угару и угрозам, / вопреки таблеткам сердцемятным, // вопреки самой себе… О заумь, // о Котаумь с зелеными глазаумь, / так дерзайся, только не слезайся / с поезда, где едешь в виде зайца».

Здесь немало любопытного, начиная от возможных читательских реконструкций «сюжета», но меня занимает и радует другое. Заумь… котаумь… глазаумь — этот веселый «футуристический» кунштюк, видимо, показался автору недостаточно самоироничным, несколько — в соседстве с одическим «О» и розами-грёзами — «котурновым», потому в топку иронического словотворчества подбрасываются два новых полешка — псевдопросторечные «дерзайся» и «не слезайся». (Надо ли говорить, что поезд, приходящий на Восточный вокзал, — это такой вполне реальный железнодорожный состав, а «на котором едешь в виде зайца» — пресловутая «телега жизни».)

«Штойто, и Ктойто, и Либонибудь / вдоль по шоссейке отправились в путь. // Штобы, Кудабы и Гдебытони / шли по бетонке и ночи, и дни. // Иже, и Еже, и Аще, и Аж / не разжигали ажиотаж. // Все они шли, куда и пришли, — / Ужели, Ежели, Или и Ли. // Только меня не нашли».

И здесь аналогичная «фишка» с переключением регистров: легкомысленная считалочка резко осерьезнивается ритмически, графически и рифменно выделенной последней строкой.

Тема и нерв новых стихов Горбаневской — свобода. Не стихи о свободе, а стихи свободы, манифестируемой самим стиховым веществом: ритмами, рифмами, звуковой вязью — и твердым сплавом серьезности и веселья.

Свободный и веселый человек, он и перед самим Богом свободен и весел.

«Ты Бог мой, Тебя от ранней зари ищу я, / моя чешуя сползает с меня, как короста, / и незащищенной одесную и ошуюю / стою пред Тобой в вышину невеликого роста. // <…> А Ты не гляди, что ни кожей, ни рожей не вышла / и речи как дышло, ни смысла, ничтожно и тёмно. / Зато закипаю, да так, что срывается крышка / и брызжет железо, плюется оплавками домна».

P.S. Сердечно поздравляем Наталью Евгеньевну с 75-летием!

А н д р е й Н о в и к о в-Л а н с к о й. De Excelsis / Из высоты. Сонеты к Августу. М., «ОГИ», 2011, 96 стр.

Андрей Новиков-Ланской не раз заявлял о своем отвращении к авангарду, впрочем не отрицая за последним права на существование. Что не помешало ему сочинить двойной цикл безрифменных сонетов — жест, конечно, не слишком авангардный, хотя по-своему вызывающий. Впрочем, для последовательного «клариста», каким и является Новиков-Ланской, роль рифмы двояка: она может быть не только желанной скрепой стиха, но и обузой и соблазном. В своих что белых, что рифмованных стихах (последние почти никогда не превышают объем двух четверостиший) Новиков-Ланской стремится к предельно ясным и притом нетривиальным умопостроениям, что, вообще-то, мало кому удается.

Лучше всего это у него получается там, где в стихотворении остается «недопроявленность», или там, где мысль делает неожиданный «скачок».

«Раздетый человек приходит в дом, / одноэтажный, с крохотным окном, / животные не ведают о том! // Деревья загораживают лес, / единственное место для чудес. / Сегодня все преобразится здесь! // Тепло внутри. Одежда и еда. / В печи горят дрова, в окне слюда. / Оставь надежду, прибывший сюда!»

«Август правит свой вечер последний, / и Орфей возвращается в ад. / Так прощается с роскошью летней / привокзальный большой циферблат. // Так над ним, словно крылья жар-птицы / или Цербера огненный зев, / просияла заря, все границы, / расстоянья и слезы презрев».

Со стороны своего читателя Новиков-Ланской вряд ли рассчитывает на «холодок восторга», скорее — на понимающее покачивание головой и невеселую улыбку. Как, скажем, вот в этом «сонете»:

«Сменилась власть у нас, и значит, скоро / изгнанники в дома свои вернутся, / и некоторых встретят как героев, / ну а кого-то даже наградят. / И я жду человека одного: / когда-то мы безвременно расстались / из-за печальных внешних обстоятельств / и плакали, навеки разлучившись, — / оплакивали, словно над могилой, / утраченные для себя тела. / Что толку от пустых воспоминаний? / Ведь есть у нас теперь все основанья / считать, что будет все благополучно / отныне в нашем славном государстве».

P.S. А на рифму «мидий — Овидий» я бы все же ввел суровый мораторий.

А л е к с а н д р Р е в и ч. Позднее прощание. М., «Русский импульс», 2010, 480 стр.

Александру Ревичу в нынешнем году исполняется 89.

В «Позднем прощании» — семь книг лирики (первая «След огня» — начало 60-х, последняя — впервые публикующиеся «Кануны» со стихами 2003 — 2008 годов), поэмы (первая датирована 1946 — 1959, последняя — 2006 годом) и около 80 страниц мемуаров и литературных заметок.

В заметке «Как я переводил» Ревич говорит о больших русских поэтах, эмигрировавших в перевод; сам он отдавался переводам со всей страстью. Как он об этом пишет, за годы работы над переводами Агриппы Д’Обинье у него изменился почерк, стал походить на старофранцузскую вязь, хотя автограф Д’Обинье он впервые увидел уже после публикации этих переводов. В раздел поэм помещен венок сонетов «От переводчика „Трагических поэм” Агриппы Д’Обинье»; сегодня, возможно, уже никто не сумеет сочинить венок сонетов, который звучал бы легко, невымученно и где ни одно слово не казалось бы неуместным. В ретроспективе однотомника видно, как с годами росло и крепло мастерство поэта и — неотделимо — набирала глубину и силу поэтическая мысль.

А еще видно, какими богатейшими возможностями, какими резервами обладает классическая силлаботоника и строгая рифма. Известно, что всякое новое умение — в нашем случае это привольное, не скованное никакими формальными ограничениями современное стихосложение — приводит к утрате прежних. Я в высшей степени сочувственно отношусь к новым приращениям поэтических территорий, но, читая Ревича, очень хочу верить, что вот это умение изложить мысль, рассказать историю в стройной, непринужденной и как бы «самоорганизующейся» стиховой форме не будет нами утрачено.

Вот стихотворение, озаглавленное «22 июня 1941» и написанное 22 июня 2008 года:

«Самый долгий день в году / наступил с утра, и самый / говорливый какаду / верещал над старой дамой, // выговаривал слова, / весь набор приморской смеси, / и звенела синева / в летней утренней Одессе, / где пока никто не знал/ о ночной бомбежке Бреста, / и на пирс катился вал, / белопенный, как невеста. // Ах, Одесса, славный край, / ах ты, старый попугай, / что накаркал нам, бездельник? / И о чем шумел бульвар? / Воскресенье — Божий дар, / завтра будет понедельник».

P.S. А биография! Сын деникинского офицера, в июне 41-го выпущен из училища погранвойск. Плен, побег (двойной), штрафбат, три ранения, три ордена… «Жизнь неправдоподобна, но искусство требует правдоподобия».

Н а т а С у ч к о в а. Лирический герой. М., «Воймега», 2010, 56 стр.

Вологжанка Ната Сучкова в центральной периодике публикуется уже больше десяти лет, а первую — тоненькую — книжку выпустила только сейчас. В названии «Лирический герой» есть некий вызов, потому что большая часть стихов здесь вовсе не от первого лица. Впрочем, есть теория, и я с ней согласен, по которой лирический герой — не лицо, а функция: тот, кто изъясняется таким-то и таким-то манером, так-то и так-то рифмует, рисует те, а не иные портреты, рассказывает именно эти истории.

«Стоят, сполна всего помыкав / среди затоновской шпаны, / у бара «Золотая рыбка», / торжественные, как волхвы, / чернее угря Вася-Череп, / белее моли Ваня-Хан, / стоят в рождественский сочельник, / фанфурик делят пополам. / И мимо них — куда им деться? / не раствориться никуда — / везут на саночках младенца, / и загорается звезда».

Ее сюжетные зарисовки детальны, точны, драматичны — но драматизм Ната предпочитает оставлять за кадром, ограничиваясь намеком, полунамеком, аллюзией. Что же касается собственно лирики, то она все больше «из детства», но вот и «взрослое»:

«Возле озера Неро, под илом, / под сосновой смоленой корой, / спят любимые мои могилы, / укрываясь водой с головой. / И, заросшая тиной и лескою, / чешуей набивая рот, / над тягучей водою пресною / моя старая лодка плывет. / И болит у лодки уключина, / и скрипит, как больное колено, / парусиновой белой брючиной / задевая озеро Неро».

Сучкова любит сталкивать между собой разнородные литературные и жизненные пласты: сказку и шоу-бизнес, зарубежье и здешнюю глубинку, русскую классику и современность, — но пересказывать здесь эти сюжеты нет смысла — стихи непересказуемы, а воспроизводить — нет места.

«Я пишу тебе, Герда, на серой треске, / как ладошка старушечья высохшей…» — так начинается стихотворение, которое Ната с неизменным успехом читала на поэтических фестивалях. А читает она очень хорошо.

P.S. За «Лирического героя» Ната получила малую премию «Московский счет». Эта премия присуждается демократическим голосованием полутора сотен московских поэтов за лучшую книгу года, изданную в Москве. Малая премия — за лучшую дебютную книгу.

Л ю д м и л а Х е р с о н с к а я. Все свои. М., «Русский Гулливер», 2011, 144 стр.

Первая книга одесситки Людмилы Херсонской — галерея тягостных и жестоких микроновелл, напрочь развеивающих расхожее представление об одесситах. Выписываю почти наугад.

«Она состарилась вместе с отрезом шелка, / купленным для выпускного платья. Его не сшили. / Отрез пролежал сорок лет — ни одна иголка / не подходит для этой ткани, для этой пыли. / <…> На шелковой ткани проступили морщины, / думала сшить халат, но отрез наотрез отказался — / скользил и сыпался, как взгляд одного мужчины, / который обещал остаться, но не остался»...

«Приносила водку, сворачивалась клубочком / и засыпала на самом маленьком в мире диване. / Аня приехала из деревни, родила от придурка дочку. / Говорит шепотом, привечает придурка, зовет его Ваней»...

«Он пришел домой, где никто никого не любил ни зимой, ни летом, / плакал: почему спрятали именно мое, именно мое пальто? / И мать кричала: где ты там его потерял? Где там? / Почему именно ты теряешь? Или кто-то еще? / Нет, больше никто»…

«В пионерлагере ее называли Шпала. / Торчали лопатки. Костлявые ноги в шортах. / Бегала быстрее всех. На эстафете упала. / Разбила коленку. Команда продула к черту»…

«Говорила рыжая Мила по кличке Сухая Пизда, / захлебываясь, говорила: / в этом городе меня изнасиловали, и тогда… / я впервые тогда полюбила. — / Мила поездила по стране, видела разные города»...

Галерея пришибленных, придушенных персонажей — детей, женщин, мужчин, стариков, старух, покойников. Все — «жертвы жизни», ее инвалиды, включая и негодяев. Бедные — во всех смыслах — люди, но это все же, если можно так выразиться, не столько «социалка», сколько «экзистенциалка». Жизнь такова, какова, извольте полюбоваться на ее изнанку, на психопатологию обыденности, на то, от чего никто так или иначе не застрахован. У Людмилы нет (ну почти нет) никакой наперед заданной идеологии. Возможные и даже напрашивающиеся социальные, идеологические и культурные векторы сведены к минимуму, письмо лапидарное, интонация отстраненная — ее зарисовки тем и хороши и действенны, что это именно «картинки», а не иллюстрации.

Вот, из самого, пожалуй, светлого стихотворения книги:

«В квартире звонил телефон, но хозяин не встал. / Вскинула бровь — уж ей ли не знать ритуалы. / Утром открыли дверь. Кто-то запричитал. / Собака прислушивалась к интонациям и дрожала. // „Песика выпустите”. Собаке открыли дверь. / Она помедлила — вдруг еще обойдется. / Хозяином и не пахло. Тут догадался зверь: / это игра! Искать! Хозяин найдется!»

Жестокая, мучительная, но очень нужная книга[5].

P.S. Вместо эпиграфа: «А если грязь и низость только мука / По где-то там сияющей красе...» (Иннокентий Анненский).

С е р г е й Ш е с т а к о в. Схолии. М., «Ателье Вентура», 2011, 149 стр.

Донкихотские доспехи классического стиха сегодня не каждому впору, но Сергею Шестакову — в самый раз. Есть некая неловкость — обращать внимание на отточенность формы, когда речь идет о книге, пропитанной безусловно подлинной скорбью, отчаянием и той надеждой, которая не оставляет человека и при последней разлуке, но если поэзия и представляет из себя нечто большее, чем «слова», то исключительно в силу порядка слов.

Да, сама тема требует от поэта целомудренно уйти в тень, не выпячивать «стихотворчество»; вот он из строгой тени простых размеров, простых рифм, простых слов почти и не выходит. Почти, потому что, будучи поэтом, сильным поэтом, он эту свою поэтическую силу так или иначе не может не показывать.

«еще немного и закончится /вся эта радость, эта жуть / и вновь без имени и отчества / отправишься в обратный путь, / земли мерцающая крапина / почти невидима уже, / и только легкая царапина / где тело крепится к душе».

Вот эта «царапина» и проходит едва ли не через каждое стихотворение, разделяя — или соединяя — жизнь и посмертие, посю- и потусторонность, где «непрошеных гостей / завернут на входе / тихий ангел витгенштейн, / кроткий ангел гёдель».

Витгенштейн с Гёделем здесь не ради звучной рифмы появились: первый знаменит афоризмом «о чем невозможно говорить, о том следует молчать» — далеко не тривиальным в своем контексте, второй — «теоремой о неполноте», предлагающей, грубо говоря, выбирать между полнотой теоретического знания и его непротиворечивостью.

«и та же ночь, и та же кружка эля, / над стойкой слева маленький эстамп, / греми, илья, мели, мели, емеля, / все прах, все тлен, все пятистопный ямб, / с моим земным небесное сшивая, / хлопочет дождь, светают зеркала, / и ты стоишь и смотришь, как живая, / входи, я знал, что ты не умерла».

И снова неловко подмечать, что в этом маленьком стихотворении выверено каждое слово — что слова? — да и сам поэт знает конечную цену и романтическому антуражу, и пятистопному ямбу — а что делать? «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» — но если уж ты поэт, старайся говорить безукоризненно.

Даже авангардистский мучительный аграмматизм маленькой поэмы «Алфавит» выверен у Шестакова математически.

«некогда никто и не об этом / мудчается словами сдобной изофренией / может быть зарифмовать эту строчку с явью / но кто уцелеет тогда / божество гласных согласных и прочей балой и мелой / малий мой белий / вот место для тебя вот тебе место».

И — «лингвоматематическое» резюме последнего стихотворения: «в русском языке слово любовь длиннее, чем слово жизнь».

P.S. Хотелось процитировать еще вот это, едва ли не блюзовое: «девушка с вышколенными волосами получает дисконтную карту, / она теперь не умрет, / побудь со мной, лина, / молодой человек получает прекрасную кружку, прислав десять крышек от кофе, / он теперь не умрет, / побудь со мной, лина…» — но об этом стихотворении написал в предисловии Владимир Гандельсман.

1 <http://magazines.russ.ru/kreschatik/2007/1>.

2 <http://www.promegalit.ru/publics.php?id=1815>.

3 <http://magazines.russ.ru/ra/2010/11>.

4 О стихах Игоря Божко см. также: Костырко Сергей. Книги. — «Новый мир», 2011, № 5.

5 Подборка стихотворений Людмилы Херсонской представлена в этом номере «Нового мира».

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация