КОЛОНИЗАЦИЯ КАК
МЕТАФОРА
Там,
внутри. Практики внутренней колонизации
в культурной истории России. Сборник
статей. Под редакцией Александра Эткинда,
Дирка Уффельманна, Ильи Кукулина. М.,
«Новое литературное обозрение», 2012. 960
стр. (Библиотека журнала «Неприкосновенный
запас»).
Сборник
«Там, внутри» — по-своему новаторский.
Само по себе выражение «внутренняя
колонизация» не ново (его ввел прусский
публицист Август фон Гакстгаузен еще
в середине позапрошлого столетия), не
нова и концепция. Она возникла, как
отмечают составители сборника Александр
Эткинд, Дирк Уффельманн, Илья Кукулин
в программной статье «Внутренняя
колонизация России: между практикой и
воображением», на скрещении постимперских
и постколониальных исследований: от
постимерских штудий идет
историко-социологический подход, от
постколониальных — историко-антропологический.
Тем не менее эта книга, состоящая из 26
статей российских и зарубежных ученых,
как справедливо сказано в аннотации, —
«первый масштабный опыт исторического
исследования культурных практик
внутренней колонизации». Сборник собран
из статей участников конференции
«Внутренняя колонизация России»,
прошедшей в марте 2010 года в Германии и
организованной университетом баварского
города Пассау совместно с Кембриджским
университетом. Тематика статей необычайно
широка: в них исследуется социально-политическая
история, общественная жизнь, культура
России XVIII — начала XXI века.
Некоторые
исследования несомненно, хотя и
по-разному, вписываются в контекст
проблем и явлений, которые могут быть
определены как «внутренняя колонизация».
Таковы, например, работа Илья Калинина
«Угнетенные должны говорить: массовый
призыв в литературу и формирование
советского субъекта, 1920-е — начало
1930-х годов», посвященная раннесоветской
практике социальной «деколонизации»,
или статья Дэна Хили «Наследие ГУЛАГа:
принудительный труд советской эпохи
как внутренняя колонизация», в которой
прослеживается один из самых чудовищных
опытов порабощения и угнетения. Во
многих других случаях необходимость и
ценность используемого понятия менее
очевидны. В случае с Россией и другими
«сухопутными империями», как замечают
авторы статьи, объектом применения
практик колониального управления и
эксплуатации становился прежде всего
собственный народ, в частности крестьяне.
Предпосылкой внутренней колонизации
для России оказываются культурные, а
не этнические, расовые или лингвистические
различия между колонизаторами и
колонизуемыми. По замечанию авторов
статьи, «миссионерство, этнография и
экзотические путешествия, характерные
феномены колониализма, в России чаще
всего были обращены внутрь собственного
народа».
Вместе
с тем здесь же рассматривается
«литературное освоение периферийных
колоний России», например Кавказа,
который с административно-юридической
точки зрения колонией назвать нельзя
(в отличие от «классических» колоний —
Аляски или Алеутских островов). Получается,
что Кавказ признается колонией в
собственном смысле слова только по
этническому признаку, но при этом между
посвященной его обитателям литературой
и литературными произведениями,
описывающими жизнь русского простого
народа, авторы статьи принципиальной
разницы не обнаруживают: это все —
«колониальная» словесность, литература
об экзотических людях и нравах. Что едва
ли справедливо: и черкесы из пушкинского
«Кавказского пленника», и лермонтовская
Бэла и ее соплеменники, и Аммалат-бек
Бестужева-Марлинского для их авторов
и современников — это «дикари» не
«свои», а именно «чужие».
Алексей
Эткинд, Дирк Уффельманн и Илья Кукулин
признают: «Следует оговорить, что наш
подход метафоричен, что неизбежно в
культурной истории. Вопрос для нас
состоит не в том, верна ли модель
внутренней колонизации, а в том, может
ли эта метафора принести эвристическую
„добавленную стоимость”». Дирк
Уффельманн настаивает на метафоричности
понятия «внутренняя колонизация» также
в статье «Подводные камни внутренней
(де)колонизации России»: «Преимущество
понятия колонизация и его
метафорического употребления — это
отрицательный оттенок и способность
привлечь внимание к аспекту насилия…».
Характеристика
понятий, используемых гуманитарными
дисциплинами, как метафор отражает
мнение, господствующее в современном
гуманитарном знании и особенно характерное
для англосаксонской традиции: в ней
гуманитарные дисциплины выведены за
пределы собственно «наук» (sciences) и
отнесены к liberal arts. На мой взгляд, понятия
в гуманитарных науках — это все-таки
не только метафоры: говорить о
познавательной, эвристической ценности
«чистой» метафоры было бы абсурдным.
Если можно выделить объект исследования,
с одной стороны, и язык его описания —
с другой, «слова» этого языка — больше
чем метафоры.
Что
же касается коннотаций, связанных с
насилием как основанием для использования
понятия «внутренняя колонизация», то
для «русского уха», или, говоря на
канцелярско-ученом диалекте, для
«носителя русского языка» слово
«колонизация» вовсе не обязательно
ассоциируется с насилием и с неизбывной
виной перед колонизуемыми. Современное
российское постколониальное сознание
таких комплексов чуждо, в том числе и
потому, что в российской и советской
истории колонизуемые — этносы и
территории — не только становились
порой объектом насилия, они нередко
приобретали привилегии, которыми не
обладали представители основного
этноса. (Об этом факте упоминают и авторы
статьи «Внутренняя колонизация России…».)
Колонизация — в отличие от колониализма
— в русском языке ассоциируется прежде
всего с освоением и заселением новых
территорий, в том числе безлюдных.
Таково, например, выражение «монастырская
колонизация», означающая строительство
обителей и освоение земель Европейского
Севера. Насилием со стороны черноризцев
она действительно не была, хотя в
отдельных случаях местные жители, в
частности, русские крестьяне, нападали
на монастыри и их насельников, считая
монахов захватчиками.
Когда
же Дирк Уффельманн, ссылаясь на другого
исследователя, Юргена Остерхаммеля,
определяет методы внутренней колонизации
как решения, принимаемые меньшинством
в отношении большинства, посредством
которых управляющие противопоставляют
себя управляемым, то под определение
«внутренняя колонизация» подпадают
любые реформы сверху и опыты модернизации.
Собственно, автор статьи этот казус
осознает и признает: история — в данном
случае российская — описывается им с
помощью циклической модели: за
самоколонизацией, которую проводит
властная элита (например, Петр I), следует
внутренняя колонизация народа, сменяемая
де- или антиколонизацией, после которой
цикл повторяется. Единственным признаком,
отличающим внутреннюю колонизацию от
иных реформ, Дирк Уффельманн вслед за
Александром Эткиндом считает культурную
дистанцию между колонизующими и
колонизуемыми. Но в таком случае ситуация
и методы управления и в советской, и в
постсоветской России едва ли можно
назвать внутренней колонизацией —
культурная дистанция между «колонизующими»
и «колонизуемыми» в эти периоды
отечественной истории была или
завуалирована, или попросту незначима.
И напрашивается возражение: а не
испаряется ли таким образом какое бы
то ни было устойчивое и ясное значение
из понятия «колонизация»?
Текст,
который Дирк Уффельманн выбрал для
обсуждения проблемы внутренней
колонизации, — «Путешествие из Петербурга
в Москву» А. Н. Радищева. Исследователь
приходит к выводу: «В „Путешествии…”
мы не встретим терминологии, связанной
с колонизацией. Тем не менее колониальные
феномены подчинения, порабощения,
эксплуатации и культурной деградации
описываются в книге Радищева с ясностью,
не оставляющей желать большего». Так
происходит смешение языка объекта
(радищевского текста) с языком
исследователя: естественно, Радищев не
мог употребляет «терминологию, связанную
с колонизацией» — ведь он не читал ни
Юргена Остерхаммеля, ни Александра
Эткинда, ни самого Дирка Уффельманна.
Что же касается «колониальных феноменов»
подчинения и т. д., то и без теории
внутренней колонизации хорошо известно
(а в советские времена об этом знал
каждый школьник, даже и не осиливший
радищевской книги), что автор «Путешествия…»
скорбит об угнетении крестьян и негодует
и разражается инвективами в адрес
злодеев-крепостников. Обширная теория
породила довольно скудный вывод. Не
менее банальна и другая мысль: «Выступая
с деколонизаторскими намерениями,
помогающий в своем альтруизме сам вновь
превращается в невольного колонизатора»:
ведь «даже если деколонизационный
дискурс обращается против колониальной
эксплуатации, он не в состоянии уйти от
риторической фигуры освободительной
миссии». Так едва ли не вся мировая
история, описанная посредством метафоры,
превращается в замкнутый круг тотальной
и неизбывной внутренней колонизации,
в душный мешок, горло которого накрепко
завязано колониально-антиколониальным
дискурсом.
Особым
образом понятие или метафора внутренней
колонизации трактованы в статье Игоря
Смирнова «Сталкинг как национальная
идентичность»: здесь вся российская
история описывается в категориях
внутренней колонизации, сращенных с
психоанализом. «Сталкинг» — термин из
психокриминалистики и правоведения, —
нарушение границ, в которых пребывает
лицо, выступающее объектом домогательств,
«сталкер борется за господство над
господством и, стало быть, обязан
раздваивать образ власти». По мысли
исследователя, сталкинг как инвариантное
свойство проистекает из «склонности к
многовластию», которая «всегда была
свойственна восточнославянской
социокультуре...». Примеры этой
«склонности»: сочетание независимой
светской власти с церковным подчинением
Византии на протяжении нескольких
веков; «симбиоз удельного правления с
инонациональным, татаро-монгольским»;
«конкуренция Лжедмитрия с Борисом
Годуновым»; раскол Русской церкви в
XVII веке; «петербургско-московское
двоецарствие при Петре Великом»,
«запутанность престолонаследования,
использованная декабристами для попытки
государственного переворота»; «борьба
Советов и Временного правительства»;
«многостороннее соперничество президента,
Думы, регионов и большого капитала в
эпоху ельцинизма»; «плохо замаскированные
политические расхождения между Медведевым
и Путиным». По мнению Игоря Смирнова,
«было бы правомерно объяснить эту
особенность русской истории, обратившись
к ее раннему состоянию, о котором она
была вынуждена помнить...».
Такая
«тоталитарная» модальность
исследовательского дискурса вызывает
неизбежное чувства недовольства и
рождает склонность к «бунту». Во-первых:
а собственно почему русская история
«должна помнить» о давнем периоде, когда
Русская церковь была подчинена
Константинопольской патриархии, да еще
и переживать эту зависимость как
тяжелейшую травму? (За четыре с половиной
века, пока Русь в церковном отношении
зависела от Царьграда, известны всего
лишь две попытки превратить Киевскую
митрополию в автокефальную церковь,
причем одна из них — избрание в митрополиты
«русина» Илариона по настоянию Ярослава
Мудрого в действительности, возможно,
отнюдь не была разрывом с Царьградом.)
И не существует инструментов, способных
измерить глубину и «травматичность»
исторической памяти. Во-вторых, примеры
«многовластия» («полиархии») и попытки
одной из сил уничтожить другие по большей
части либо сомнительны, либо характерны
отнюдь не только для России. Никакого
«петербургско-московского двоецарствия»
при Петре I не было и в помине, а
«запутанность престолонаследования»
и восстание 14 декабря 1825 года не имеют
ничего общего с реальной ситуацией
двоевластия. Подчинение Руси одновременно
своим князьям и монгольским ханам также
непохоже на двоевластие (хан был для
князей Руси не еще одной властью, а
господином, властью верховной), причем
такое положение вещей не было чем-то
уникальным. (Параллель из другого
цивилизационного «ареала» — верховенство
китайского императора над местным
властителем в средневековой Корее.) И
церковный раскол, и жестокая борьба за
власть в кризисные, в частности
революционные, моменты, — общее место
в анналах всемирной истории. Причем в
конечном счете все они — свидетельства
«влечения» каждой из соперничающих
властей стать единственной. Утверждение,
что сталкинг, как следствие процессов
и методов автоколонизации России, стал
«национальным психическим комплексом»,
остается недоказуемым, оно основано на
презумпции некоего «исторического
бессознательного». А единственный
реальный пример сталкинга по Игорю
Смирнову — правление и поведение Ивана
Грозного, намеренно создающего ситуацию
двоевластия в лице земщины или «царя»
Симеона Бекбулатовича, — остается
все-таки событием совершенно
экстраординарным. Исследователь видит
возрождение полиархии времен царя Ивана
в «конкуренции Лжедмитрия с Борисом
Годуновым». Но какое отношение к полиархии
имеет эта борьба за единовластие?
Черты
сталкинга можно, конечно, обнаружить в
поведении советского «царя» Сталина,
чья фамилия столь созвучна этому понятию,
однако «вождь, отец и учитель» отнюдь
не пытался наделить своих врагов властью,
прежде чем уничтожить их. Относить же
к сталкингу всякие ограничения прав —
вплоть до ущемления региональных свобод
в нынешней России, как это делает автор
статьи, — значит выпотрошить из
понятия-метафоры какое бы то ни было
определенное содержание.
Размытость
понятия «внутренняя колонизация»
проявилась и в трактовке отношений
русских к украинцам в статье Мыколы
Рябчука «Русский Робинзон и украинский
Пятница: особенности асимметричных
отношений». С одной стороны, автор
утверждает: «Русские <…> считают
украинцев, как правило, разновидностью
русских и в этом смысле „любят” самих
себя. Это, как мне представляется, —
разновидность имперского мифа, с которым
украинцы предпочли бы не иметь ничего
общего». С другой — демонстрирует
примеры российского дискурса об Украине
и украинцах, говорящие о восприятии
украинского фольклора и Украины как
экзотических феноменов, как предметов
отстраненного любопытствующего интереса.
Таким образом, получается, что для
некоего весьма условного русского
сознания украинское — одновременно
«свое» и «чужое». Первая трактовка
действительно может быть названа
«имперской», но не «колониальной»:
украинцы тоже русские. Впрочем, слово
«имперский» тоже приобрело настолько
неясное значение, что его употребление
в тексте, претендующем на научность,
нуждается в определении, чего Мыкола
Рябчук не делает. Любование же «племенем
поющим и пляшущим», как некогда назвал
малороссиян Пушкин, действительно может
числиться по разряду колониального
дискурса — здесь украинцы «чужие»,
не-русские. Тем не менее для автора
статьи рецепция украинского русскими
от Петровской эпохи и до наших дней
предстает монолитно-целостной и либо
унижающе-недоброжелательной, либо
откровенно украинофобской.
Ученая
статья явным образом превращается в
своего рода антиколониальный памфлет.
В «почти истеричной украинофобии»
уличает Мыкола Рябчук Михаила Булгакова,
хотя никаких истерических ноток в
булгаковском отношении к самостийности
— отношении действительно абсолютно
негативном и «великодержавном» — нет.
Вместе с тем по непонятным причинам
значительно мягче, с готовностью понять
и простить, автор статьи выразился о
стихотворении Иосифа Бродского «На
независимость Украины», несмотря на
его безусловно имперский и столь же
безусловно «колониалистский» пафос,
отнюдь не чуждый поэту и в других
сочинениях, — таких, как цикл «Мексиканский
дивертисмент» или стихотворение «К
переговорам в Кабуле». Вообще, вместо
вменения в вину русскому культурному
сознанию приверженности к колониальному
дискурсу и презрительно-высокомерного
тона в отношении Украины было бы намного
интереснее и важнее заняться выяснением
причин такого отношения (отчасти, на
мой взгляд, преувеличенного Мыколой
Рябчуком).
В
нескольких статьях сборника исследуются
проявления «внутренней колонизации»
в искусстве и литературе недавнего
прошлого и настоящего. Фильмы так
называемых «новых тихих» (Бориса
Хлебникова, Бакура Бакурадзе, Николая
Хомерики, Веры Сторожевой, Сергея
Мокрицкого, Алексея Мизгирева), киноленты
Павла Лунгина, Кирилла Серебренникова,
Авдотьи Смирновой, а также картины
Никиты Михалкова исследует Нэнси Конди
в статье «Современное российское кино
и проблема внутренней колонизации».
Проявлением «внутреннеколониалистского»
дискурса оказывается оппозиция «центр
— русская провинция» в ее прошлом и
настоящем. Провинция трактуется
режиссерами по-разному. Например, у
Никиты Михалкова господствует пафос
возрождения провинции. Но, как верно
заметила исследовательница, защищает
Михалков «русскую провинцию в качестве
пространства уникальной подлинности
<…> от Голливуда средствами, сходными
с теми, которыми пользуется сам Голливуд».
Правда, не во всех михалковских фильмах,
названных Нэнси Конди, этот пафос
присутствует. Так, в «Неоконченной пьесе
для механического пианино» никакой
идеализации провинции (собственно
усадебного образа жизни) нет. Да и было
бы странно обнаружить ее в кинокартине,
снятой по мотивам произведений Чехова:
предметом изображения в чеховских
сочинениях является отнюдь не красота,
гармония и безмятежность, а пошлость и
пустота жизни — провинциальной в том
числе.
Любопытно,
что, выбирая идеологическое определение
для Никиты Михалкова, Нэнси Конди
останавливается на «имперском
националисте» и тут же признает его
внутренне противоречивый характер,
называя оксюмороном. Пример забавный
и показательный, свидетельство
идеологичности исследовательского
языка, на котором обсуждаются проблемы
имперского начала и колониального
дискурса. В западной, в частности
англосаксонской, традиции национализм
— борьба за независимость от империи,
за освобождение, и слово вызывает
ассоциации скорее положительные — в
противоположность таким словам и
понятиям, как «империя» и «имперское».
В российской традиции и в русском языке
все почти наоборот, и оговорка Нэнси
Конди смотрится странно: национализм
традиционно понимался как синоним
шовинизма, а империя и имперский в
современном «государственническом» и
«патриотическом» дискурсе звучат гордо.
Две
обширные статьи посвящены литературе
недавнего прошлого и наших дней:
«„Внутренняя постколонизация”:
формирование постколониального сознания
в русской литературе 1970 — 2000 годов»
Ильи Кукулина и «Советские и постсоветские
трансформации сюжета внутренней
колонизации» Марка Липовецкого. В статье
Ильи Кукулина предметом анализа
становятся произведения совсем непохожие:
рассказы и повести «деревенщиков»,
«Сандро из Чегема» Фазиля Искандера,
«ЖД» Дмитрия Быкова, проза Александра
Гольдштейна и Алексея Иванова, стихи
Елены Фанайловой, публицистика Александра
Солженицына, рассматриваемые как следы
травмы, нанесенной процессами модернизации.
Сходный подход и у Марка Липовецкого,
который рассматривает сквозь призму
СВК (сюжета внутренней колонизации,
понимаемой как модернизация и реакция
на нее) все те же «ЖД» Дмитрия Быкова и
стихи Фанайловой, а также «День опричника»
и «Метель» Владимира Сорокина,
солженицынскую книгу «Двести лет вместе»
и многие другие тексты. Анализ скрупулезный,
и интерпретации, как правило, убедительные.
Но возникают идеологическая коллизия
и диссонанс: ведь если понятие «колонизация»
заряжено отрицательным смыслом, то
модернизация, по крайней мере в либеральной
и прогрессистской системе ценностей,
напротив, обладает позитивным ореолом.
Так кто же такие, эти писатели советской
и постсоветской эпох и их персонажи,
по-разному реагирующие на травму и
пытающиеся ее изжить: жертвы насилия,
чинимого модернизаторами-«колонизаторами»,
встающие в один скорбный ряд с индейцами,
папуасами, или закоснелые некреативные
«лузеры», которых ведут к свету
реформаторы, героически несущие
неподъемное бремя?
Невозможно
согласиться с некоторыми конкретными
примерами истолкования, принадлежащими
Марку Липовецкому, утверждающему, что
во втором томе книги «Двести лет вместе»
«революция и террор списываются на
козни евреев». Можно по-разному относиться
к этому сочинению, но такая трактовка
крайне примитивизирует его содержание.
Авторская позиция в романе («поэме»)
Дмитрия Быкова «ЖД» в интерпретации
Липовецкого — это союз между «коренными»
мудрецами «из народа» («васьками») и
варягами (людьми власти) с устранением
или минимизацией присутствия «хазар»
(либералов/евреев). Причем исследователь,
прослеживая судьбы персонажей книги,
приходит к выводу, что такое положение
вещей предлагается автором в качестве
модели общества, способной преодолеть
нынешние разлад и вражду. И этот быковский
проект осуждается как антилиберальный.
В действительности же быковский роман
— постмодернистский текст, в принципе
не предполагающий настоящего серьезного
разрешения проблемы и не содержащий
никакой желанной модели общества. Он
почти тотально, хотя и жутковато ироничен.
Иронией овеян и образ юродивого-бомжа
Василия Ивановича, как и образы прочих
«васек», чья проблематичная «мудрость»
заключается в выходе за пределы страшной
Истории, — зато попадают «васьки» во
внеисторический замкнутый круг, обживая
Кольцевую линию московского метро. А
финальный исход героев в деревню
Жадруново — выход не социальный, а
исключительно личный, причем само
Жадруново — пространство не реальное,
а мифопоэтическое, к тому же амбивалентное
и ассоциирующееся с тем потусторонним,
посмертным покоем, которым были одарены
булгаковские Мастер и Маргарита (об
этом покое вспоминает один из персонажей,
Волохов).
Сборник
«Там, внутри» читается с интересом, он,
если воспользоваться здесь уместным
языковом штампом, вряд ли оставит
читающего равнодушным. Хотя бы уже
потому, что темы его статей вовсе не
академичны для российских читателей.
Эвристическая же ценность «понятия-метафоры»
«внутренняя колонизация» еще станет
предметом ученых дискуссий.
Андрей
РАНЧИН