Кабинет
Дмитрий Бавильский

NON-FICTION С ДМИТРИЕМ БАВИЛЬСКИМ

NON-FICTION С ДМИТРИЕМ БАВИЛЬСКИМ

ЖИЗНЯНОЧКА И УМИРАНКА

I

В переписку Владимира Набокова и Эдмунда Уилсона[1] ныряешь точно в море; читателя она накрывает теплой волной сочувствия, дружеского участия, предельного эмоционального и интеллектуального напряжения, редкостного в наши дни. Достаточно развернуть контекст чуть шире того, что есть в письмах, и добавить эмпатии, то есть перенести ситуацию, в которой оказался Набоков, на себя.

Судите сами. Канун Второй мировой. В мае чета Набоковых приезжает в Америку последним рейсом пассажирского лайнера «Champlain» (специально зафрахтованного американским еврейским агентством «ХИАС» для еврейских беженцев), а переписка с Эдмундом Уилсоном, одним из самых влиятельных американских критиков и редакторов того времени, начинается в августе того же года.

Почти сразу после переезда в Америку Набоков начинает преподавать в университете. Но то, что со стороны выглядит синекурой, в письмах описывается как весьма трудная и, между прочим, ненадежная работа. И денег не так чтоб много (хватает лишь свести концы с концами), и времени отнимает массу — приходится отрываться от собственного творчества, а главное, от ловли и изучения бабочек!

В этот период жизни писателю весьма неудобно постоянно находиться в полуподвешенном состоянии, вынуждающем искать нестыдные способы подзаработать на стороне — переводами, выступлениями, попыткой опубликовать рассказы и даже романы.

Роль Уилсона в процессе натурализации Набокова и внедрения его в американское интеллектуальное сообщество оказывается незаменимой.

Мало что зная на момент знакомства о самом «Володе» (не видя его текстов!), но искренне интересуясь русской классической литературой, Уилсон сводит Владимира Владимировича с одним издателем, затем вторым, третьим, пристраивает его рассказы и стихи (как написанные по-английски, так и переведенные на английский), договаривается о встречах и выступлениях.

Нынешний комментатор переписки, известный американский литературовед Саймон Карлинский, прямо утверждает, что на какое-то время Эдмунд Уилсон добровольно исполнял функции «литературного агента» Набокова. И надо сказать, делал это блестяще.

При том что переписка двух литераторов начиналась с весьма формального послания в несколько сдержанных строк.

«Дорогой мистер Уилсон, мой кузен Николас посоветовал мне написать Вам. Я буду очень рад нашему знакомству. Я остановился у друзей в Вермонте (золотарник и ветер, главным образом), а в Нью-Йорк вернусь во вторую неделю сентября. Мой адрес там будет…»

Уж не знаю, что Уилсон почувствовал за этими скупыми фразами, хотя, вполне возможно, что, как человек обязательный и ответственный, он с одинаковой долей внимания относился ко всей своей деловой переписке. Так или иначе, именно это письмо положит начало дружбе и сотрудничеству на долгие десятилетия (последнее письмо в книге датируется 1971 годом).

Нам-то эта переписка интересна прежде всего тем, что раскрывает одного из самых странных и непостижимых литературных гениев русской литературы ХХ века живым и трепетным человеком, лишенным академической бронзы. Однако диалог — это же всегда два человека, и важно, когда собеседники конгениальны. Хотя и каждый по-своему.

Важно так же, что за некоторое время до этого, получив стипендию Фонда Гуггентхейма, Уилсон путешествовал по России, написав несколько «русских» книг, очарованный жизнью и литературой далекой и варварской страны, пытающейся строить утопию всеобщего равенства.

Книга его «На Финляндский вокзал», посвященная советским вождям (в ней, помимо прочего, выведен идеализированный портрет Ленина), вышедшая все в том же 1940-м, послужила одной из точек дальнейшего расхождения между двумя литераторами.

Другим многолетним спором Уилсона и Набокова оказывается разговор о разнице русского и английского стихосложения. Страницы писем, наполненные обсуждением хореев и дактилей, окруженным ритмическими схемами, при всей специфичности тематики и некоторой сложности терминологии, оказываются, пожалуй, самыми захватывающими в книге.

Билингва Набоков, выступающий «носителем языка» и экспертом по революции, лишившей его родины, говорит жестко, безапелляционно. И о Ленине, и о дактилях.

Въедливый Уилсон, однако, не отступает, приводит контрдоводы, будто нарочно заботясь о том, чтобы эпистолярная драматургия не буксовала. На его стороне выдающаяся эрудиция, свежесть восприятия и неутомимое любопытство, стремление узнать и понять заковыристое неоднозначное новое.

Литераторы договариваются о совместных проектах — статьи Уилсона о русской литературе должны сопровождать набоковские переводы из Пушкина и других поэтов, что заставляет огнеупорного Владимира Владимировича поумерить пыл: американский коллега делает для него (особенно по нынешним меркантильным меркам) слишком много.

Видно, как Набоков сдерживается, как находит ровные, умеренные интонации, позволяющие сохранить столь важную для него творческую дружбу в продуктивном состоянии. И это (это тоже) как нельзя лучше работает на наш простой читательский интерес — мы-то знаем совершенно иного Набокова, более похожего на портрет в хрестоматии. На монументальный (едва ли не конный) памятник.

Переписка двух литераторов столь интересна еще и потому, что основные узелки ее завязываются на «русской территории». Уилсон, надо отдать ему должное, ведет себя так, будто для него нет ничего интереснее русской культуры.

Любопытный и восприимчивый, он не только преследует в этой переписке свои творческие интересы, но и начинает проникаться увлечениями собеседника. Например, зарисовывать на полях писем увиденных бабочек. И это, кстати или не очень, весьма много говорит о его отзывчивой натуре.

Пушкин и Лермонтов. «Евгений Онегин», «Каменный гость» и «Домик в Коломне», а также «Герой нашего времени». Тютчев и Фет. Толстой и Чехов. Достоевский и даже «Слово о полку Игореве».

Из-за чего, вот уже и мне вслед за американским критиком (прозаиком, переводчиком, публицистом, поэтом, драматургом, редактором) начинает казаться: русские писатели — вообще-то главное, что есть в мировой культуре.

На самом деле классики отечественного золотого века и их предшественники из предыдущих времен — один из коренных, но едва ли основных интересов Уилсона, выпустившего книгу, ну, например, о жизни индейцев в резервации. Или опубликовавшего несколько европейских травелогов. Или же долго и кропотливо изучавшего вопрос о «свитках Мертвого моря». Ну и описавшего много еще чего, свежего и на тот момент актуального.

Бескорыстно пристрастный Набоков, давным-давно определившийся в приоритетах, рубит с плеча (мировая известность, случившаяся после скандалов с «Лолитой», добавит уверенности в собственной правоте, превратив шокирующую непохожесть оценок в часть образа — в маску). Ему, кстати, не нравится, что Уилсон игнорирует значение прозаиков и поэтов Серебряного века, прямым наследником которых он себя считает.

Уилсон дотошно выискивает блох в английском языке Набокова, указывает на несостыковки в его аргументах, попутно засыпая все новыми и новыми вопросами о забытых писателях и непонятных словах. Тут же делится читательскими увлечениями, которые Набоков высмеивает (ругаясь на Мальро и Фолкнера).

Несмотря на это, Уилсон продолжает дружески рассказывать о только что прочитанном, присылая «Владимиру», который называет его «Пончиком», только что вышедшие книги. Например, Жана Жене.

Начиная с 50-х переписка истончается. Пару раз, когда то Набоков, то Уилсон попадают в больницу, эпистолярный огонек вспыхивает с прежней силой, но общую тенденцию угасания уже не преодолеть.

Оно и понятно: дела и хлопоты, «логика жизни» берут свое. Творческие опять же планы и не менее творческие разногласия. А может быть, секрет потери интереса лежит в практической плоскости — со временем всеамериканская известность Набокова (джентльмена и чудака, этого «странного русского», помешанного на бабочках) нарастает, Владимир Владимирович обзаводится собственными связями.

Уилсон же продолжает гнуть линию педанта и «хозяина дискурса». И между прочим, ранее пересылавший младшему товарищу не одну (и не две) вполне аморальные книги, так и не примет «Лолиту». О чем сообщает в своих письмах прямо и нелицеприятно.

Это, впрочем, еще можно пережить; подлинное охлаждение между Набоковым и Уилсоном возникает из-за прозаического перевода «Евгения Онегина», комментированием которого Набоков занимался более пятнадцати лет.

Уилсон громит эту этапную публикацию публично (!), из-за чего в 1965 году (в этом году они обмениваются лишь парой посланий) на страницах западных газет и журналов возникает относительно громкая дискуссия, прерывающая переписку литераторов до 1971 года, — два последних письма можно считать красивым ностальгическим эпилогом: через год Уилсона не станет.

Дело, может быть, еще и в том, что не все письма Набокова и Уилсона дошли до потомков: в обстоятельном редакторском предуведомлении Саймон Карлинский описывает историю нахождения той или иной части переписки, которую ему передали для публикации две писательские вдовы — Вера и Елена.

Некоторые письма нашлись уже после выхода американского издания, после перевода эпистолярного диалога на другие языки. Поэтому что-то добавлялось «по ходу пьесы», и после ухода Веры и Елены, однако, нельзя быть уверенным, что какая-то часть писем может быть найдена даже теперь, уже после смерти самого Карлинского.

В одном из предыдущих выпусков этой рубрики я рассказывал о переписке Хулио Кортасара со своим многолетним редактором и литературным агентом Франсиско Порруа, которая вышла по-русски в вынужденно усеченном виде: смерть переводчика Эллы Владимировны Брагинской прервала работу над сборником, вышедшим в издательстве Библиотеки имени Рудомино[2].

Диалог двух писателей в русской версии прерван на самом своем пике. Конец диалога продиктован жизненными обстоятельствами не самого Кортасара и Порруа (кстати, до сих пор живого), но их русского переводчика: реальность неожиданным образом вмешалась в судьбу законченной переписки, сдвинув внутри нее некоторые существенные акценты. В русской версии переписка превратилась из «полного собрания писем», продолжающегося в трехтомном испаноязычном издании всех писем Кортасара, в подборку или коллекцию.

Впрочем, такие поправки всегда следует держать в голове, когда читаешь чужие письма.

II

Вячеслав Курицын писал свою набоковскую книжку[3] более двух десятков лет, немногим меньше, чем сам Набоков переписывался с Уилсоном. По сути, «Набоков без Лолиты» и есть дневник чтения русских произведений Владимира Владимировича Сирина на протяжении всей сознательной жизни одного, отдельно взятого человека.

Отдельные главы книги, впрочем, выдержаны в разных жанрах — от путеводителя по берлинским адресам писателя до эссе, посвященных всевозможным узконаправленным биографическим и творческим вопросам. Конечно же, это не сборник разрозненных текстов, объединенных единым персонажем, но именно что книга — плотная (хотя и пористая), симфонически цельная (хотя и состоящая из главок, написанных в разное время), предельно личная.

Отдельное удовольствие — наблюдать, как попавший под магнетическое обаяние персонажа, Курицын тем не менее остается собой — тонким, искренним, ироническим наблюдателем (причем не только книг Набокова, но и, скажем, достижений набоковедения, жителей Берлина и Санкт-Петербурга, собственных реакций) и интерпретатором.

Курицын противопоставляет «русского» и «американского» Набокова; волшебника и шамана в первой части творческой жизни, далее ставшего фокусником и литературным кривлякой, заботящимся об имидже «этого странного русского». «Так метафизика превращается в эзотерику. Тайна — в тайное знание, которое не прочь стать явным».

Итак, Курицыну гораздо важней то, что там было у двуязычного писателя в начале: полутона и оттенки, призраки и двойники, постоянно колеблемые тени, тающие в дыму, зыбкость границ между реальностью и выходами за ее пределы (Курицын убежден: сочиняя по-русски, Набоков владел «ключами тайн», открывающими любые «метафизические двери»).

Его Набоков — выдающийся шахматист и неповторимый «бумажный архитектор», заставляющий трепетать и балансировать сложносочиненные, головокружительные конструкции, одновременно и снайперски точно простроенные на самых разных уровнях и этажах.

«Сети, рифмы, паттерны, динамическая лейтмотивная структура, водяные знаки, матрицы, подкожные татуировки, орнаменты, узоры, пузеля, контрапункты, арматурины, каркасы, „тайная связь”, которая объяснила бы все…»

Короче, все тайны, все тайные жизни, все «сухие грозы: зоны мерцания».

Значение Набокова, писателя, заклейменного иными критиками пустопорожним игроманом из-за теплого «отсутствующего центра» (тут в интонации Курицына возникают адвокатские нотки) — в доверительной работе с читательским восприятием, с умением разбудить в любом человеке, взявшем в руки книги Сирина, собственный «творческий потенциал», который и есть «любовь».

В Набокове нет ни презрительного хладнокровия, ни капли снобизма, но только лишь аристократическое равенство с любым, кому интересна литература. Хотя именно такое, без скидок и поддавков, отношение к читателю как к собеседнику и другу многими до сих пор принимается (тут следует обширный список претензий, обычно предъявляемых Набокову) за высокомерие.

Ну да, за «высокую меру».

Важно, что, описывая «косвенные приметы, набокие зеркала» и расковычивая объемные цитаты (как из самого Владимира Владимировича, так и из других многочисленных авторов, после чего границы курицынского текста начинают плыть в соответствии с набоковской техникой гралицы, по Далю, «дробно отраженной в воде луны, такой, знаете ли, дорожки пляшущих пятен») Курицын немного (чуть-чуть, самую малость) становится Набоковым. Точнее, ищет в чертах его личности и его книгах собственное отражение. Пользуется его умением «погостить в разных людях».

Дальнейшая цитата из «Дара» расковычена так же, как все прочие: «Он старался <...> вообразить внутреннее прозрачное движение другого человека, осторожно садясь в собеседника, как в кресло, так чтобы локти того служили ему подлокотниками и душа бы влегла в чужую душу, — и тогда вдруг менялось освещение мира, и он на минуту действительно был Александр Яковлевич, или Любовь Марковна, или Васильев…».

С одной стороны, Курицын самозабвенно раскладывает тайнопись набоковских книг, но с другой — время от времени рассказывает что-то и о себе, между прочим, формулируя важные, уже никак к Набокову не относящиеся умозаключения. Например, о счастье: «Быть Счастливым значит вольно бродить и наблюдать чудеса Природы и Цивилизации...». Или о любви: «Любовь равняется зрению и запоминанию». И даже о ходьбе, которая, «однако, есть способ укрытия, не требующий инвентаря. Фланер прячется в ходьбу, в самодостаточность ее ритма, в анонимность фигуры прохожего…».

Здесь мы узнаем что-то новое о самом Курицыне. Его устройстве. Это щедрое приношение одного писателя другому. Именно этим отличающееся от работы литературоведа, стремящегося к нейтральности высказывания. Но «Набоков без Лолиты» выглядит монографически внушительно — видно, что автором проделана грандиозная работа по перечитыванию и изучению книг Сирина, в которых отныне он ориентируется с закрытыми глазами, в каждой из 27 глав выкатывая плоды многолетних наблюдений. Над текстами, над контекстами (биографическим, литературным, историческим) с кропотливым изучением эмигрантской прессы, урбанистических процессов Берлина, шахматных шарад и специфики охоты на бабочек. Курицын разве что на могилу четы Набоковых не поехал (В. В. для него и сейчас живее всех живых), а так везде побывал, все видел и, главное, все прочитал, законспектировал, сделал выводы. Описал и систематизировал что только мог, как в самых лучших исследовательских центрах. Тут же, устраивая сеансы интерпретационного волхвования с последующим их разоблачением (читай: деконструкцией).

Набоков нужен ему как кочка, с которой удобно обозревать окоем, как излучающее смысл явление, позволяющее себя изучать и описывать, одновременно устраивая (перестраивая) этой работой личные обстоятельства. Так Джон Рёскин ехал в зимнюю Венецию или Флоренцию, чтобы месяцами (!) зарисовывать капители и медленно изучать фрески. Обычный туристический маршрут отводит замкнутой системе Венеции (и даже Флоренции, разомкнутой в Тоскану) не больше трех дней, однако если у тебя свербит (посмотреть всего Тинторетто) — поездка растягивается в ненадоедающее лакомство.

С набоковедами, от которых он демонстративно дистанцируется, у Курицына особые отношения. Все они (вместе с юзерами, пишущими в коммьюнити «Живого журнала» ru_nabokov) дотошно перечислены в тексте, а в «списке литературы» даны ссылки на все используемые труды, аккуратно проставленные на просторных белых полях этой прекрасно изданной книги.

Однако в тексте Курицын избегает упоминания имен и фамилий, заменяя их кличками. «Строгая Эм» и «Сосед Утопленника». «Ученик Кеплера» и «Ташкентский геолог». «Американский дуэт» и «Фазан Полесья». «Переводчик Бодлера» и «Морозный Ариозо».

Необидные прозвища выдают личную заинтересованность автора не только во всех этих бесконечных источниках, перелопаченных при написании книги, но и в конкретных людях, встающих за этими сносками.

Простой трюк с меной имен работает на вскрытие приема: обычно ведь по именам и фамилиям в литературоведческих штудиях скользишь без личного отношения (если, разумеется, не встречаешь старинных знакомцев), а тут приходится задумываться: отчего это Игорь Клех, разбирающий «Весну в Фиальте», назван «Фазаном Полесья»? Почему Б. Бойд назван «Новозеландским биографом», а И. Ронен названа «Родственницей Шрама», мне понятно, но зачем Ф. Двинятин обозначен «Знатоком сиреней» можно выяснить, лишь заглянув в работы самого Ф. Двинятина.

«Очень приятно услышать шаловливый свист в скважине, проложенной сквозь ноосферу, даже если он равен самому себе, а не награждает нас новыми смыслами».

Курицын сравнивает набоковедение с круглосуточно работающим супермаркетом, бесперебойно поставляющим интерпретации на любой вкус, взгляд и цвет. Используя наработки ученых, скрытых под псевдонимами, Курицын устраивает им смотр-конкурс, радуется изощренности одних, дотошности других, знаточеской глубине третьих, постоянно выказывая, что ему есть что показать помимо этих, потом и опытом, доставшихся знаний.

Ведь если трактовками и глубиной проникновения в «материал» никого не удивить, следует вытащить из рукава иные козыри. Про Венецию тоже написаны сотни, если не тысячи книг разной степени обобщенности, и, затевая новый путеводитель, конкурируешь с целой библиотекой.

Курицын все-таки не ученый, у него темперамент и талант иные — он писатель, поэтому все многочисленные детали и частности, щедро разбрасываемые рукой сеятеля, нужны ему не для достижения какой-то там научной цели, но для удовольствия. Собственного и читательского ощущения пути, прожитого со стопкой любимых книг под мышкой.

«Зачем?» — самый важный и сложный вопрос, автоматически влияющий на уровень творческой работы. В идеале мотивировки должны быть очевидны и исключительно прозрачны — именно это и позволяет читателю идентифицироваться в этом пути с автором.

«Ответ: я ловко преобразился в писателя-сочиняющего-большую-книгу-о-Набокове, и мне совершенно не хотелось преображаться вспять, терять этот крайне приятный статус. Больше счастье — работать над такой книгой. Ловить приветы судьбы, знаки, подтверждающие верность пути. Знаками этот путеводитель обильно не нафаршируешь, часто они просто являются непереводимой игрой теней на брандмауэре или слишком впаяны в мою жизнь, гаснут, если выдернуть контекст».

Однако общая с Набоковым жизнь при этом никуда не девается и, даже не будучи отлита в совершенный текст (как это обычно и бывает у «простого» читателя), делает человека богаче на еще одну нычку или нору: «Художник — всякий, даже самый неудачливый — имеет всегда в кармане аттестат небесмысленности. Творил, с небом общался, метафизикой ворочал… не зря, значит, жил, инвестиции в метафизику бесследными не бывают».

Курицын же художник удачливый, состоявшийся («Набоков без Лолиты» — chef-d’oeuvre зрелого, уверенного мастерства), поэтому и говорить здесь следует не про утешение, а про упоение…

С какого-то момента (примерно во второй четверти книги) Вячеслав Николаевич начинает обращаться к Набокову по имени-отчеству, напрямую.

С нами ему скучно.

1[2] Книга Максима Чертанова о Дарвине стала лауреатом премии «Просветитель» этого года в специальной номинации «Биографии». (Прим. ред.)

«Дорогой Пончик. Дорогой Володя». Владимир Набоков — Эдмунд Уилсон. Переписка 1940 — 1971. Редакция и предисловие, примечания Саймона Карлинского, перевод Сергея Таска. М., «Колибри», 2013.

2 Non-fiction с Дмитрием Бавильским. «64. Модель для сборки». — «Новый мир», 2013, № 8.

3 Курицын Вячеслав. Набоков без Лолиты. Путеводитель с картами, картинками и заданиями. М., «Новое издательство», 2013.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация