ВИКТОР
РЕМИЗОВ
*
ВОЛЯ
ВОЛЬНАЯ
Роман
Окончание.
Начало см.: «Новый мир», 2013, № 11
13
Ночная
тайга стояла тихая, безжизненная и
светлая-светлая. Казалось, видны облака
на пасмурном небе. Мороз отпускал, сверху
то сыпало мелко, то прекращало и
становилось еще яснее. Степан собрал
сучком остатки прогоревшего костра,
чуть только угольков теплилось. Откинулся
на стенку своего балагана, достал
сигареты из кармана, в костер не стал
подкладывать, отчего-то хорошо ему было,
не то чтобы хорошо, не в его ситуации
могло быть хорошо, но он уже час, наверное,
или больше сидел и смотрел на прозрачную
ночную тайгу на другой стороне ручья,
на торчащие в светлое небо силуэты
деревьев. И казалось Степану, что никогда
не видывал он такой ночи. Потер колючий
подбородок, чая остывшего глотнул из
кружки. Закурил.
Он
все устроил, что надо было, если его
начнут как следует искать. Сварганил
это логово в середке крепких стлаников,
на крутоватом берегу ручья. Вход в
заросли был с воды и незаметный. Дальше
надо было неудобно лезть по вековечным
сплетениям метров тридцать. Тут, на
небольшой естественной терраске, Степан
выпилил по низу стланик, оставляя крышу
над головой. Лежанку и даже стенку сзади
и сбоку из лапника соорудил. С вертолета
его не увидеть было.
Сегодня
вечером, вернувшись с капканов, километров
тридцать обежал — семь соболей принес,
первый раз решил ночевать здесь. Нужды
не было, просто когда что-то сделаешь,
всегда хочется попробовать, как оно.
Натянул кусок брезента над головой,
костер запалил, соболиные шкурки на
пялки натянул и повесил в тепло под
брезент. И это жилище, и соболя с привычным
кровяным запахом шкурок давали странное
хорошее ощущение, что все идет более-менее
как обычно.
Карам
вздыхал и совал нос глубже в собственный
клубок. Бедолага, — посмотрел на пса
Степан, два дня сидел на привязи, чтобы
следов вокруг этой берлоги не оставлять.
Вчера только… трех зверьков набегал.
Да четырех из капканов достали. Шкурки
под брезентом подсыхали и сладко пахли.
Степану всегда нравился этот запах,
напоминавший ему о его Дедке, отцовом
отце, — тот всегда со шкурками возился.
Завтра пойду на озеро схожу, подумал.
На
это озеро маленький Степка с дедом
первый раз попал. Тот старый уже был,
сам не охотился, попросил сына взять их
со Степкой на начало охоты. Как раз такое
же время было. Отец тогда путики открывал,
зимовья готовил, а они с дедом неводили
и поднимали рыбу на лабаз. И однажды дед
потихоньку от сына потащил Степку на
это озеро. Рассказывал, что оно волшебное,
умеет разговаривать, а ловить они будут
рыбу-змея.
С
этими приятными воспоминаниями Степан
повозился с костром, наложил сырых
стланиковых стволиков, чтоб тлели, и
завалился спать. Лежал и думал про деда,
про далекие времена и про то, как тогда
все хорошо было. По Эльгыну от его участка
до моря пять деревень стояло. Многие из
них Степан хорошо помнил: небольшие, по
пять-десять просторных дворов. В Поповке
даже церквуха была, и на море тоже
часовенка. Огороды растили, зверя били,
оленей держали, коров… Куда все делось?
Где эти мужики, что работали и цену себе
знали?
Луна
поднялась над лесом, мясистые стланиковые
ветви бросили тени на его полянку, даже
внутрь кедрового лапника сочилась
белизна лунного света.
Утром
завернуло ближе к двадцати. Он подмерз
перед рассветом, развел костер и повесил
котелок. День наступал ясный, небо
наверху чистое, но у него в стланике еще
было сумрачно. Ворон неторопливо
пролетел, гаркая гулко и далеко над
тайгой. Деревья пощелкивали от мороза.
Стыла природа. Степан не спал уже, а
лежал и думал про озеро. Блажь, конечно,
на ту сторону ноги бить, следы лишние
оставлять, но он не мог себе представить,
что не сходит. Всегда ходил. Да и капканы
до перевала отрыть надо было. Он закурил
и сел, протягивая руки к разгорающемуся
огню, Карам тоже уселся, пытаясь понять,
возьмут его сегодня, нет ли? Белое пятно
медалью красовалось на черной груди.
—
Пойдем-пойдем, хватит прятаться,
пусть они прячутся. Сходим… помнишь
поющее озеро?
Карам
встал, повиливая черно-белым бубликом
хвоста. Они плотно поели и полезли по
стланику не к ручью, как вчера заходили,
а вверх. Карам, будто поняв что-то, не
уходил далеко, поджидал хозяина. Пес
подныривал под гнутые снегами,
извивающиеся, будто толстые змеи, стволы,
Степану же приходилось лезть через,
идти по ним, а где-то протискиваться,
обрывая рюкзак. Когда выбрались наверх,
солнце уже сквозило краем сквозь
лиственничный лес, желтило березы.
Степан бодро шел с рюкзаком и карабином
на плече.
Карам,
будто споткнувшись, заорал азартно
совсем рядом, и Степан глазами увидел
мелькавшего в голых ветвях зверька.
Поспешил, не выпуская его из поля зрения.
Соболь, быстро перебираясь с ветки на
ветку, добрался до вершины листвяшки и
замер. «То-ум!» — раздался глухой выстрел.
Кот был молодой, с легкой желтой метиной
на груди. Карам, видно, столкнулся с ним
нос к носу. Степан, радуясь про себя
такому фарту, снял шкурку, скатал и
положил в рюкзак. Вернулся на тропу.
Вскоре Карам забрехал опять. По пути
было и чуть в стороне. По глухарю орет,
понял Степан и стал снимать рюкзак.
Заволновался даже: они с Дедкой в тот
их первый раз тоже варили шулюм из
глухаря. Так же собака облаяла, Дедко
стрельнул, и Степка, ему тогда семи лет
не было, побежал к падающей птице.
Дед,
как чувствовал, на другой год надорвался,
поднимая телегу с мешками, и за неделю
помер. Это была их единственная охота
вместе.
Сколько
мог, приблизился по тропе к лаю и начал
скрадывать на голос. Двигался осторожно,
местами снегу было немного под ногами,
листва замерзшая шуршала. Степан щурился
против солнца в прозрачные кроны
листвяшек. Карама он уже видел, и тот,
поняв, что хозяин рядом, залился громче,
сделал кружок вокруг группы лиственниц
и вскочил передними лапами на одну из
них. Петух был за стволом, с одной стороны
голова торчала, с другой — черный хвост
поленцем вниз. Степан прислонился к
дереву, поднял карабин и подвел мушку
к шее.
Выстрел
чуть спустя отозвался тихим глухим эхом
на соседней горе. Большая птица, даже
не расправив крылья, тяжелым кулем
валилась вниз. Карам сунулся решительно,
но не тронул, а остановился над. Он ими
брезговал.
Степан
взял петуха за шею и понес к рюкзаку.
Уселся на лесину, взрезал, снял шкурку
вместе с перьями, выпотрошил и, отрубив
ножом голову и лапы, сунул тушку в пакет,
остальное — в другой с подтухшей
привадой. Хороший, не старый петух,
подумал, надевая рюкзак, брусникой еще
пахнет.
Дятел
подлетел, вцепился в двух метрах в
березу, быстро переложив голову с боку
на бок, прицелился уже, видно… Карам не
выдержал, вскочил на ноги, и птица
сорвалась с резким криком.
Вскоре
тропа полезла круто вверх, местами
становилось видно, как высоко придется
подниматься до перевала. Шлось легко,
в обе стороны от тропинки тайга хорошо
просматривалась. Взгляд притягивался
к уцелевшим во время пожаров, толстым
и высоким лиственницам с древними
следами сбора живицы1,
обгорелым по низу, сучья у них были
только высоко. Молодых деревьев,
тонконогих, с легкой вязью веточек, было
много. На некоторых еще висели рыжие
остатки хвои. Бело и чисто было в лесу,
будто прибрано и подметено, будто ждали
его здесь, и от этого теплее становилось
на душе. И дышалось хорошо. Степан любил
подъемы, идти потяжелее, конечно, зато
потом начинают виды открываться. Подарки
бывают за работу, Степа, — говаривал
Дедко.
Его
буранный путик наискось пересек тропу.
Степан остановился, глянул в обе стороны
на нетронутую следами буранную просеку,
рюкзак повесил на сук, достал из наружного
кармана глухариное крыло и пошел влево,
там недалеко висел капкан. Собачий лай
остановил — Карам ревел метров четыреста,
не дальше — явно по зрячему соболю, на
месте крутился. Степан положил приваду
на снег и с карабином в руках побежал
мелкой рысью. Ай-яй-яй-яй-ай, — захлебывался
и временами обрывался лай.
Карам
метался по толстой и длинной валежине
лиственя, соболь был внутри. Степан
сбросил рюкзак, достал топор, сетку.
Набросил ее на выход в комле, затянул,
заглянул внутрь. Карам, прислушиваясь,
бегал туда-сюда по стволу, иногда замирал,
слушая зверька. Степан прошел вдоль,
дупел было несколько, он заколотил их
сучками, оставив один выход ближе к
середине.
Достал
бересту из рюкзака. Наломал сухих сучьев,
сложил возле дупла. Стал разжигать,
побуревшими от мороза руками прикрывал
бересту, подкладывал сучочки. Занялось,
подождал, пока разгорится лучше, взял
все варежкой и затолкал внутрь, дым
потянуло внутрь ствола. Карам,
прислушиваясь, тихо бежал от вершины к
комлю и вдруг метнулся вперед с коротким
яростным лаем, вцепился в сетку,
закрывавшую вход. Зверек, злобно шикнув,
вырвался и ушел обратно в пустоту дерева.
Пес тряс головой, освобождая пасть от
сетки.
Выслушивая
зверька, Степан шел вдоль дерева, не
доходя до комля, стукнул топором, стал
поправлять сетку. Потом снял суконку и
взялся за топор. Пополам решил разваливать
у того места, где поджигал. Карам с другой
стороны валежины бегал с озабоченным
видом, но вдруг, перепрыгнув дерево,
сунулся носом в снег и, взлаяв с досадой,
кинулся в сторону и замелькал между
деревьев. Соболь уходил, оставляя кровь
на снегу. Вскоре раздался деловитый рык
пса, Степан подбежал, зверек лежал
задавленный. Карам рядом бегал.
Степан
здорово вспотел, Карам, видно, тоже —
валялся по снегу, терся мордой.
Поторапливаясь, свернул шкурку и сунул
в тот же наружный карман рюкзака, где
уже лежала одна.
На
перевал забрались. Отсюда озера не видно
было, они прошли низкими ползучими
стланиками ровную верхнюю площадку и
начали спускаться. Снова начались
листвяшки, редкие, покореженные ветрами,
но и ровненькие тоже… Вскоре тропа
повернула, пошла резко вниз, и открылось
озеро. В прорехах между лиственницами
заголубела, заблестела вода. Километра
два оставалось.
Перевал
будто специально прорезали в хребте и
вынули кубиком. Правый и левый его борта
были обрывисты или стекали крутыми
каменными реками. Все было рябое…
присыпанное снегом, камни и скалы
торчали. Степан, внимательно поглядывая
под ноги, быстро спускался, Карам
временами возникал впереди на тропе,
бросал преданный, но больше деловой
собачий взгляд и исчезал снова.
Солнце
пригревало. Тепло стало. Степан прошел
с полкилометра и, присев над обрывом,
закурил. Перед ним вытянулась узкая и
глубокая долина. Озеро, с километр в
ширину и больше десяти в длину, с его
стороны было светло-серым и блестящим,
а дальний южный конец, где впадала речка,
— голубым. Снегами все укрыто. Плотная
тайга поднималась крутыми склонами.
Степан курил, задумчиво глядел на снежные
пики за озером и слушал тишину, царящую
в долине. Только пичужка какая-то
попискивала. Он бросил окурок под ноги,
растер по привычке в пыль и снова пустился
вниз.
Кедровка
увидела, разоралась на весь распадок.
Степан прошел пару поворотов среди
больших, размером с дом, обломков скал,
начались первые отдельные елочки,
сначала они непривычно выделялись среди
голых лиственниц, но вскоре по бокам
тропы плотно встал ельник. Елка нигде
не росла в их краях — слишком северно
и сурово было, а здесь не просто росла,
а и выглядела очень здоровой и крепкой.
Из-за горячих источников, видно.
Карам
уже сидел возле их старого костровища,
присыпанного снегом. Степан повесил
рюкзак на сук и полез в горку, в ельник,
нашел свой лабазок, где хранились чайник,
ведра, топор да ножовка. Взял, что надо
было, вернулся к костру. Выбрал нужные
удочки, сложил в ведро и вышел на озеро.
Прошел, осторожно пробуя лед, присел,
ударил обухом по льду. «Бо-о-у-у-ум!!!»
Еще ударил: «Бо-о-у-у-ум!!! Бо-о-у-у-ум!!!»
— глубокое и звучное эхо резонировало
по долине и улетало вверх, к небесам!
Степан
улыбался, слушая. Оставил ведро с
торчащими из него удочками и пошел на
берег. Стал собирать камни, круглые
окатыши с рябчика размером. Набрав,
сколько в руках уместилось, вернулся к
ведру, сложил камни и, выбрав один, бросил
его вверх и вдаль. Камень ударил в
блестящую на солнце гладь, подпрыгнул,
ударил еще и еще и покатился, затихая
дробно… Первое касание льда давало
неожиданно гулкий, будто выстрел из
пушки, удар по окрестным горам, второй
отскок камня, третий… звуки множились
быстрым эхом, нарастали, налетая друг
на друга. Озеро, как огромный ледяной
там-там, пело многоголосо.
Лед
был сантиметров пять. Степан пробил
лунки и стал разматывать снасти. Удочки
толстые, под мужскую руку, леска
наматывалась на кованые квадратные
гвоздики. И их, и кованые крючки Степан
смазывал машинным маслом, которое
специально захватывал для этого, но ему
казалось, что они сделаны из такого
металла, который и так не сгнил бы. На
этих удочках гнили только лески, которые
он и менял. Спустил в лунки пустые, без
наживки снасти, промеряя глубину, и
пошел на мелководье. Там пробил, размотал
удочку с мушками, на хариуса. Подергал
— не клевало. Степан осмотрел самодельных
мух на мелких крючках, их на снасти было
две: рыженькая и черная. Потрогал пальцами
— менять не имело смысла — всегда здесь
на такие цвета ловилось. Лег на лед,
заглянул в лунку, прикрываясь от солнца.
Хариусы были. Некоторые подплывали
совсем близко к висящей в воде мушке и,
замерев на мгновение, отплывали в
сторону. Степан пошевелил мух, подергивая
мелкими движениями, стал поднимать
наверх. Эффект был примерно тот же:
какая-то из рыбок посовывалась к приманке
и, не тронув, отплывала в сторону. Степан
стал опускать, положил на дно сначала
черную, потом… как только рыжая муха
коснулась дна, серебристая тень метнулось
к ней, и Степан, вскочив на колени, вытянул
на лед харюзка.
Он
был маленький, меньше ладони, чуть толще
большого пальца. Они все здесь были
такие. Тугорослые, редко когда попадался
на вершок больше. Серебряный, со
светло-серой спинкой в мелкую разноцветную
крапинку. Степан принес ведро с водой
и опустил туда рыбку. Опять лег на лед.
Рыбки брали со дна и лучше на рыжую, но
иногда он вытаскивал две. Когда в ведре
было уже десятка три, он смотал снасть,
взял ведро и пошел наживлять уды, как
называл их дед. На большие крючки
насаживал харюзка за спинку поближе к
хвосту и опускал на глубину. Удильник
клал поперек лунки.
Закончив
с удочками, вернулся в лагерь. Бурундук
выскочил из балагана и, зацвиркав,
улизнул под елку. Разгреб кострище от
снега, надрал сухих еловых веточек
вместе с прядями лишайника. Запалил.
Огонь затрещал, пожирая легкое топливо.
Степан наложил сучков, взял топор и
пошел за дровами.
Глухаря
порубил, положил в котел, повесил все
над огнем и закурил. Солнце уходило за
гору, подсвечивалась только верхняя
часть противоположного берега да
заснеженные хребты на юге. Еловое пело
само по себе. Солнце ушло, лед, остывая,
лопался через озеро длинными трещинами.
Пушечный треск, быстрый и тягучий
одновременно, с музыкальным воем рвался
от берега к берегу, метался между хребтами
и наконец эхом улетал в вечернее небо.
И тут же трещало и выло рядом — будто
гигантская хрустальная ваза лопалась
в замедленной съемке — непрерывный
рабочий небесный гул царил над Еловым.
Елки
вокруг стояли, присыпанные снегом,
особенно хороши были молоденькие, как
девчушки в скромных темно-зеленых
платьицах с белыми оборочками. Степан
девок своих вспомнил. Опустил взгляд в
ноги. Докуривал тихо. И думал, что там
он бесправный и ничего не может поделать.
Головой качнул, отгоняя поселковые
мысли.
Холодало.
Шел уже четвертый час, светлого времени
оставалось немного. Он принес еще пару
сухих стволов, обтесал, напилил
полутораметровых чурок, готовя долгий
костер. Набросал свежего лапника на
лежанку и на крышу балагана. Пока работал,
стемнело. Глухарь все еще был жестковат,
Степан помечтал положить туда картошки
или лапши, но ничего не было. Вспомнил,
что наковырял дикого луку на поляне,
бросил его в котелок. Карам, давно
сожравший свою долю, спал с другой
стороны костра. Даже головы не поднимал.
Устает пес, подумал, старый. В этом году
Карам должен был как следует обучить
Черныша, но не вышло. И это было досадно.
В следующем году может уже не потянуть.
И
Степан задумался про следующий год.
Какой он будет? Он впервые думал не о
том, о чем обычно думал, — что будет с
соболем, будет ли шишка на стланиках,
хорошо ли зайдет рыба? А о чем-то другом.
Непонятном. Что будет со мной? С моими?
Собственно, мыслей не было по этому
поводу, только морщился и грыз заскорузлые
коричневые желуди ногтей.
Озеро
затихло. Потянул, раздувая пламя костра,
ночной ветерок. Степан сидел, слушал
тишину сквозь треск огня, вспомнил об
удочках, стоящих на налимов, и подумал,
что ему впервые в жизни все равно,
попадутся налимы или нет. Искры летели
и летели вверх.
14
Тихий
поехал к Трофимычу. Сам о другом все
думал и перепутал улицы. Зашел не в тот
дом, мужик какой-то открыл, пробурчал
недовольно «таких нет» и захлопнул
дверь перед носом. Подполковник вскипел,
двинулся вперед и, уже поймав ручку
двери, остановился. Постоял, слушая
тяжелый стук в висках, и пошел со двора.
В машину сел, с горестью ощущая, что в
жизни вообще что-то меняется и этот
незнакомый ему мужик как будто уже имеет
право так по-скотски себя вести. Он
путался в собственной ярости и
беспомощности, все больше и больше
чувствуя окончательную неловкость
своего положения. Со всех сторон обложили,
усмехался.
Он
вошел в холодный коридор Трофимычева
дома. Дверь в комнаты была приоткрыта,
слышны голоса негромкие. Звонок резанул
темноту коридора. Через минуту вышла
дочь Трофимыча… Тихий забыл, как ее
зовут: Зоя или Зина?
—
Здраствуй… те, — снял шапку,
собираясь входить. Улыбнулся натужно
и тяжело в темноте. Ему хотелось как-нибудь
приласкать этих баб, потерявших мужа и
отца. Помочь, чем уж можно. Машину дать,
денег там… на продукты. Все было неловко.
Он, поддатый, чувствовал все это вдвойне
и не знал, с чего начать.
—
Здравствуйте, Александр Михайлович!
— Дочь была в захватанном ярко-желтом
халате с иероглифами, серых шерстяных
носках на босу ногу и тряпичных шлепанцах.
Ножик в руках, красных от свеклы. Встала
в дверях и смотрела недобро.
—
Кхм, я… это… — Тихий переложил
шапку из рук в руку, — короче, помощь
если нужна…
—
Спасибо, — она смотрела твердо
и как будто спокойно, — помогли уже…
посмотреть хотите? — Глаза ее набухли
слезами, подбородок сморщился и задрожал,
губы и лицо вытянулись, по ним потекло,
она отвернулась, обмахнулась рукавом,
потом снова посмотрела на Тихого. —
Чтобы с вами так же поступили. Одного
хочу — чтобы с каждым ментом, начиная
с вашего главного поганца, так же
поступили! Идите отсюда! Господи, ты
когда-нибудь глянешь на эту землю?!
Чудовища здесь…
—
Маша, ты чего там? Кто там? —
раздался слабый голос из кухни.
—
Иду, мам, иду! — И она молча
захлопнула тяжелую, обитую войлоком
дверь.
Тихий
постоял в коридоре, подумал, не войти
ли все-таки… но не стал. К машине пошел.
Сел за руль, ключом не мог попасть, завел
мотор. Он не обиделся на нее. Он все это
знал и сам. И справедливо было бы, если
бы с ним так же обошлись. Скорее всего,
так и будет. Он уже не мог думать о
Трофимыче. Выпившие мозги устали. Он
вообще не знал, что делать. С работы
выгнали, мужик какой-то занюханный на
три буквы отправил. Тут — тоже, шел
помочь… К Маше не хотелось. При мыслях
о ней сопел тяжело и отворачивался,
будто она была перед ним. Смотрела
красивыми, чуть уставшими глазами. С
ног до головы обосрался, товарищ
подполковник! Пошарил в бардачке, за
спинкой — выпить не было.
Темнело,
начинал сыпать легкий снежок. В аэропорту
гудел самолет. То ли только сел, то ли
улетал. Омоновцы, возможно, подумал
Тихий. В это время рейсов не бывало
никогда, даже коммерческих.
Уазик
подъехал. Затормозил резко. Встал нагло,
наискосок перегородил дорогу. Из передней
двери вылез милиционер с автоматом в
руках и стал вертеть головой, делая вид,
что осматривается. Тихий удивленно
наблюдал из окошка. Может, ОМОН уже
здесь, подумал, но узнал своего рядового.
С другой стороны уазика тоже стоял
автоматчик и тоже оглядывался на пустую
улицу. Дверь, как раз ближайшая к Тихому,
открылась, и оттуда высунулась нога в
начищенном, даже в темноте блестящем
сапоге, а потом появился и сам хозяин.
Если бы Тихому сейчас явился черт, он
бы не так удивился. Это был Гнидюк. Тихий
ждал, что выведут еще кого-то. Преступника
в кандалах, Кобяка, в конце концов, но в
машине больше никого не было.
Гнидюк
двинулся к калитке, мимо большой тойоты
Тихого, не видя его. Спину Гнидюк как
всегда держал прямо, из-за этого на фоне
светлого еще неба хорошо выделялись
откляченный зад и длинный, уверенный в
себе нос. Он спокойно шел в дом покойного,
присматриваясь к тропинке и выбирая,
куда почище поставить ногу. Ярость
бросилась к горлу Тихого.
—
Что там надо, Анатолий Семеныч?
— спросил, открывая дверь и тяжело
выдвигаясь наружу. Спросил тихо, но так,
что Гнидюк охнул от испуга.
—
Я… Александр Михайлович… —
Майор застыл от растерянности. Потом
свернул к Тихому, протягивая руку. —
Здравствуйте!
Тихий
прямо озверел от бесстыже протянутой
руки, шагнул к нему, цапнул за ворот у
самого горла, стянул, сжимая кулак.
—
Не ходи туда, сука, — проговорил,
давя ярость, и, повернув майора к уазику,
толкнул вперед.
Шапка
свалилась с головы майора. Он подхватил,
она снова упала на снег, он, трусливо
следя за Тихим, подхватил еще раз:
—
Да-да, я понимаю… Да-да-да… я
просто бумаги подпи… Вы не поедете ОМОН
встречать, Александр Михалыч? — спросил,
заискивая и выставляя обе руки вперед,
боясь удара.
Тихий
молчал.
—
Самолет уже сел, как раз успеем!
Я автобус отправил… — продолжил майор,
пятясь к машине. Оба охранника стояли
с другой стороны. Водитель сидел,
отвернувшись.
Тихий
втиснулся на сиденье и захлопнул дверь.
Уазик
уехал. Тихий не заводил мотор, чувствовал,
что хмелеет, надо было или еще выпить,
или ложиться спать. Пытался думать про
омоновцев, и ему казалось, что самому
надо пойти и поговорить с командиром.
Рассказать, как с Кобяком все вышло.
Хмурился и не мог представить себе этого
разговора — его бы не поняли.
Он
сидел в остывающей машине и не знал,
куда деться. К Маше нельзя. Прямо нельзя,
и все. Снег уже шел не мелкий и валил
густо, на стекле лежал, на капоте. Завесил
фонари.
Две
бабы, одна толстая, одна маленькая, с
пустыми кастрюлями прошли мимо и свернули
в калитку, в дом к Трофимычу вошли.
Калитка все покачивалась. Тихий смотрел
на нее, наморщив лоб, когда она замерла,
опять пошарил в бардачке. Ничего. Только
кассеты с музыкой да пустой стакан. Еще
о чем-то подумал, поискал мобильный по
карманам, выключил и поехал в бар. Взял
две бутылки, когда выходил, еще раз
проверил мобильный — тот не работал, и
Тихий почувствовал, как зло и отчаянно
пустеет на душе. В управление развернулся,
по дороге хлебнул как следует из горлышка.
—
Ольга, собери чего закусить, —
остановился у себя в предбаннике, — да
поехали со мной, что ли? Что уж одному-то!
Уехали
на речку. Они бывали с ней здесь года
три или четыре назад, до Маши еще, Ольга
тогда только устроилась, молоденькая,
ни задницы, ни титек таких еще не было.
Тихий скосил глаза на молодые Ольгины
ляжки, занимавшие все сиденье, и подумал,
что делает ленивая жизнь с человеком.
Чуть дальше проехал, в лесу остановился,
заглушил мотор и выключил свет. Достал
фанерку с заднего сиденья, пристроил
между ними. Подумал и сказал:
—
Пойдем сзади лучше сядем.
—
Сейчас я накрою… Свет включите…
— попросила.
Михалыч
щелкнул выключателями и полез из машины
— она застонала многозвучно, потом
поднялась, огружаясь на Ольгин бок. Снег
даже в темноте чувствовался, на лицо
падал. Тихому он нравился, как будто
прикрывал от чего-то. От жизни, может
быть… Потянулся, подумал о том, что он
сейчас делает, но у него не получилось,
Ольга как раз наклонилась, нарезая хлеб,
и фонарик салона осветил глубину выреза.
Лифчик на ней был черный.
Она
перешла к нему на заднее сиденье. Выпили,
закусили.
—
Я покурю? — спросила Ольга.
—
Дай и мне?
—
Вы же бросили, Александр Михалыч,
— кокетливо засмеялась секретарша,
протягивая сигареты.
—
Что ты мне выкаешь, пьем сидим в
лесу, а ты выкаешь… — Он хотел добавить,
называй меня Саня, но не добавил.
Закурили.
Подполковник открыл свое окно.
—
Налей-ка мне еще, — подвинул свой
стакан к ее, со следами губной помады
по краю. Он чувствовал, что делает что-то
не то, и был непривычно скован. В голове
крутились разные картины поселка: дом
Трофимыча, омоновцы, разгружающие шмотки
и оружие из самолета, что-то они тут
делать собираются… Маша, ждущая его
дома. Зубы стиснул и, тряхнув головой,
буркнул что-то матерное…
—
Что? — не поняла Ольга. Она тоже
была напряжена.
Тихий
выпил, прислушался к водке и понял, что
она его сегодня не возьмет. Башка,
конечно, не та, но больше ему не опьянеть.
Он не любил это состояние и с благодарностью
посмотрел на Ольгу.
—
Мне сегодня и выпить не с кем
было… Дожил…
—
Вы закусывайте, Александр
Михайлович… — Она пододвигала ему
хлеб, намазанный маслом, и литровую
банку с икрой. — Мы с вами выпьем.
Он
смотрел на свою секретаршу и не узнавал
ее. Она всегда казалась ему стервой,
глуповатой и слегка себе на уме, а тут…
душевная вроде баба. Поехала с ним, пьет
сидит, слушает…
—
Вы что на меня так смотрите,
Александр Михалыч?
—
Дай еще сигаретку, — попросил
ласково.
—
А вам можно? — Оля зашуршала
пачкой.
Прикурил,
затянулся, приоткрыл окно. Нащупал
пепельницу и музыку включил по привычке.
«Владимирский централ, ветер северный…»
— затосковали динамики. Тихий выключил
и посмотрел на Ольгу:
—
Мне теперь все можно, Оля. Надо
кончать всю эту комедию…
—
Какую комедию? Вы что имеете в
виду, Александр Михалыч? — Ольга тоже
прикурила.
—
Я ведь на повышение уходил… в
смысле — должен был уйти. Но вот ты
скажи, надо мне идти?
—
А как же? Вы почему спрашиваете?
Тихий
замолчал. Курил. Выдыхал в окно.
—
Не могу тебе объяснить. Вот тут
по службе, ты все видела. Думаешь, я все
мог?! Ни хрена я не мог! Вот! — Он вытянул
обе руки коридором вперед. — И все! Шаг
влево, шаг вправо — привет! Собирай
вещи! Бес-по-лезно! Вот сейчас с Кобяком,
как надо? Брать его? Так? А чего он побежал
вообще? Об этом кто-нибудь задумался?
А-а-а!! Не верит он в нашу справедливость!
Он прикинул — два начальника ментовских
против него одного — засудят! Да еще
стрелял — под ноги — не под ноги — пойди
докажи! Вот так! Что ты на меня смотришь?
А-а-а! И ты думаешь, что он во всем виноват?
А знаешь, почему ты так думаешь? Потому
что и предположить не можешь, что менты
могут быть виноваты! Понимаешь! Что это
за страна, где менты всегда правы?! Это
же сумасшедший дом, а не страна! Я знаешь,
что тебе скажу, я всю жизнь это чувствовал.
Не понимал только! Люди меня боялись, и
я иногда думал, что так и должно быть, а
иногда… Знаешь, какой это камень на
душе?! Когда тебя бабы или ребятишки
боятся! Разве так можно? — Удивленный
своей мыслью, он замолчал было, но тут
же продолжил: — Правильно Трофимыча
дочь сказала, как ее зовут-то? Зоя, что
ль?
—
Маша. Зоя — это жена Василь
Трофимыча, — ответила Ольга.
—
А-а… — не то удивился, не то
вспомнил подполковник, — чудовища мы.
Сами себе чудовища. Сами ярмо тянем на
себя — дайте нам начальника, пусть он
нас унижает, нам так лучше! Мы без этого
не можем. А ты знаешь, как таким начальником
быть! Каторга! Люди нас не любят! Я вон
пошел помочь, а она… — Тихий неопределенно
махнул рукой.
Ольга
сидела, помалкивая. Лица в темноте не
видно было. Тихий остановился, будто
споткнулся:
—
Что я разорался? Давай, налей…
Ольга
чуть булькнула в стакан. Тихий поднял
его, поставил:
—
Лей еще… лей-лей, мне сегодня
можно.
—
Почему сегодня?
—
А что прикажешь… идти омоновцев
встречать? Ладно, давай, милая, поехали.
Он
выпил, крякнул, подышал в кулак и, выключив
свет, притянул ее к себе.
И
они долго трясли машину. Было тесно,
Ольга помалкивала, лица ее не видно было
в темном углу, он пыхтел и злился, что
ей неохота, и из-за этого так все неудобно.
Он зачем-то снял ботинки, правая нога в
носке хлюпала по грязи на полу, и это
тоже злило. Слез мокрый и недовольный.
Разобрались в тесноте, где чьи ноги.
Ольга поправлялась, застегивала кофту.
Тихий натянул кое-как мокрые трусы,
сидел, отдуваясь, потом вздохнул судорожно
и нашарил в темноте бутылку. Хлебнул.
—
Пойду-ка в запой, Оля. Так, видно,
дело складывается, — сказал почти
весело.
—
Александр Михалыч, я думала вы
наоборот, маленько одыбаете2
и Ваську вернете…
Михалыч
молчал, откинувшись на сиденье.
—
Александр Михалыч! — позвала
Ольга.
—
Ничего ты не поняла, девушка, не
могу я уже ничего. Так-то вот… А Ваське
твоему… ему… еще хуже, думаю!
—
А-а… — Она хотела что-то спросить,
но не спросила.
Он
подвез Ольгу до угла ее улицы и долго
еще стоял в темноте. Идти некуда было.
Маша виделась где-то в стороне от его
проблем, от его кривой дороги, да и что-то
сегодня не так уже пошло-поехало. Пытался
думать о ребенке, но тут уж совсем не
получалось… Маша была слишком хороша
для него, она была из какой-то другой
оперы, это ему всегда было ясно.
Ткнул
музыку — тамбовский шансонье рвал и
рыдал в ля-миноре, топтал судьбу и плакал
о маме. Пьяный организм подполковника
Тихого хлюпнул носом, гордо приподнял
голову и потребовал водки. Выпить было
не с кем… так, чтобы поговорить. Не с
кем… Он бродил мыслями по поселку и с
тяжелым спокойствием понимал, что это
с ним уже давно. Развернул машину в
сторону магазина и на крыльце столкнулся
с отцом Васьки Семихватского. Сначала
не узнал широкую в плечах и плоскую, без
живота, стариковскую фигуру. А узнав,
вскинулся пьяно:
—
Здорово, Иван Михалыч… от,
елки-палки… давай выпьем? — и попросил,
и потребовал.
—
Я с ментами не пью! Руку пусти! —
Старик попытался освободиться, но Тихий
прямо вцепился ему в локоть.
—
Я тебя прошу, батя… слушай… я…
может, уже не мент!
Женщина
выходила из магазина, дверью нечаянно
толкнула, Тихий посторонился, оскользнулся,
Иван Михалыч поймал его за куртку:
—
Чего такое? Не с Васькой? — Голос
у старика был все еще басистый с хрипотцой.
—
Не-е… — Движения подполковника
были не очень тверды, но голова соображала
ясно, и глядел он прямо в лицо Ивана
Михалыча. — Мне выпить не с кем…
Столько
честной мольбы было в глазах Тихого,
что старик нахмурился, выдернул руку
из его лап и полез за сигаретами. Достал
их, но, видно, передумав, сказал:
—
Ко мне пойдем! — и, не глядя на
Тихого, двинулся с крыльца.
Старуха
Ивана Михалыча лежала с ногами, он сам
порезал сала, луковицей хрустнул на
четыре части, холодной картошки вывалил
из кастрюли в миску. Стопки поставил.
Выпили. Тихому и хотелось вывалить свою
боль, да он уже забыл, в чем собственно
она. О Маше язык не поворачивался
говорить, он тужился вспомнить что-то
еще, о чем думал только что, сидя в машине,
но лишь вздыхал и качал головой. Дед
жевал сало, не сильно добро поглядывая
на начальника своего сына.
—
Как там Васька мой? Служит тебе?
— спросил неожиданно.
—
Сняли меня, Иван Михалыч, —
ответил Тихий безразличным голосом, —
не нужен больше…
—
Это хорошо, — спокойно произнес
старик и стал снова разливать по рюмкам,
— всех бы вас сняли к едреней фене!
Только лучше было бы!
Тихий
согласно мотнул головой и уставился на
деда. Глаза у того были неожиданно
голубые. Лицо одубело глубокими
старческими морщинами, нос, сломанный
когда-то, сросшийся горбом и с косым
шрамом, веки красные… лицо у Ивана
Михалыча было крепко поношенное, а глаза
глядели двумя васильками. Чуть, может,
мутноватыми.
—
Что смотришь, давай выпьем, чтоб
вас совсем отменили к едреней фене, и
люди чтоб снова могли быть людьми!
Выпили.
Занюхали хлебом.
—
Это вы мне Ваську испоганили.
Пусть бы и отсидел тогда, а человеком
остался. — Дед положил свой кусок хлеба
на стол.
—
Ну, ты даешь, Михалыч, ты ж всю
жизнь с законом не дружил, кто тебя
трогал? А теперь отменить нас! Что мы
тебе сделали?
—
Я нарушал?
—
А то нет? И браконьерил, и золото
мыл! Трактором, — Тихий развел руки, —
трактором своим ручьи вскрывал! —
Думаешь, мы не знали?
—
Я старый уже, много об этом думал.
Дед мой тоже и рыбу ловил, и золото
артелью мыли, а закон не нарушал! Законно
все было! Так все было устроено. Это
коммунисты людям верить перестали и
ментов везде напихали как собак нерезаных.
А мы все стали ворами.
Дед
подкурил сигарету и продолжил неторопливо,
хмуро и чуть брезгливо поглядывая на
Тихого.
—
Но даже при коммунистах лучше
было! Я вот мыл. Так?! Куда деваться? Мыл!
И понимал, что нарушаю, возьмут — сяду.
Все ясно было — они ловят, я бегаю. А
сейчас что? Я перед кем нарушаю? Перед
вами? Так вы же первые воры? Откуда у
Васьки столько денег? А?! Только у воров
есть понятия, а у вас и этого нет! Вы,
чуть что, за государственную жопу
прячетесь!
Тихий
молчал.
—
И вот среди вас… сук конченных…
мой сын… — Голубого совсем не осталось
в щелках глаз, старик глотнул кадыком,
встал и, подойдя к двери, распахнул ее:
— Иди-ка ты отсюда, прости господи…
Ночью
Тихого рвало несколько раз, проснулся
он затемно и еле живой. В шесть утра
приходила Маша, он понял по тихому стуку
костяшек ее пальцев, затаился затравленно
и дверь не открыл. Первым рейсом улетел
в Хабаровск. Как потом вспоминали
видевшие его, одет начальник милиции
был в гражданское и никаких вещей, кроме
спортивной сумки через плечо, у него с
собой не было. Купив билет, ушел за здание
аэровокзала, сел на ящик, на котором
бичи обычно раскладывали закусь, и все
время курил.
На
дорогу все посматривал, что вела к
аэровокзалу.
15
Двадцать
лет назад приехал Шура Звягин, студент
второго курса Новосибирского
госуниверситета, на свою первую
геологическую практику. Отбегал лето
по горам и лесам, а в начале сентября,
когда в университете начались уже
занятия, написал длинные письма в деканат
и родителям. Нашел, мол, свою землю. Так
Шура и остался вечным Студентом. Сначала
рабочим в геофизической партии, потом
штатным охотником исходил всю тайгу
вокруг. Золота не нажил, жену и детей —
тоже, да и какие жены и дети при такой
ненормальной раздолбайской любви к
безлюдным охотским просторам. Мог,
начитавшись книжек, собрать рюкзак,
закинуть карабин за спину и двинуть с
охотского берега до Лены. Можно глянуть
на карту — как это! Уходил в мае,
возвращался в сентябре. Худой и счастливый.
О его бесстрашии и выносливости ходили
легенды. В последние годы Студент пытался
обзавестись каким-нибудь бизнесом, но
ничего внятного не получалось: Шура был
мечтателем и не очень любил деньги.
После
того бурного базара в кафе «Север» Шура
двое суток безвылазно просидел дома.
Думал, что тут путнего можно сделать? В
Интернете торчал, бумагой обложился —
рисовал устройство власти с ментами и
без ментов, поселковых доходов-расходов.
Кричать-то он кричал злее других, но на
самом деле давно уже хотелось ему
придумать какое-то правильное, само
себя регулирующее устройство жизни.
Отправить его наверх, в Москву, и чтобы
это устройство кругом по таким вот
дальним поселкам, по всем Северам
применить можно было.
Пока
не напишу — из дома не выйду, зарекся
Студент и сидел два дня и две ночи. Всякий
припозднившийся видел одиноко горящее
угловое окно двухэтажного деревянного
барака, а некоторые видели и самого
Студента, грозно, как Петр Первый,
стоявшего со сложенными руками на груди.
Никакой
«Записки в правительство от жителя
поселка Рыбачий Александра Звягина»
не вышло. Студент извел гору бумаги и
так устал от собственных возмущений по
поводу жизнеустройства, что на вторую
ночь уснул прямо за столом. Утром тем
не менее главным было ощущение, что
делать что-то надо, что просто так сидеть
уже нельзя.
Оделся
и пошел к Нине Кобяковой, с которой
толком и знаком-то не был, и, преодолевая
неловкость, предложил какую хочешь
помощь, если что надо… Спросил, что
Степан взял с собой в лес, а что не успел,
Нина и так-то не особенно понимала, чего
он хочет, а тут и совсем замолчала.
Студент извинился и ушел.
И
опять сидел и думал, отчего так все
устроено по-дурацки и почему люди не
верят и боятся друг друга. После обеда
отправился к своему дружку командиру
вертолетчиков Николаю Ледяхову. В
магазин заехал конфет девчонкам купить,
потом на берег к корейцам за крупной
вяленой корюшкой смотался.
Ледяхов
был женат и имел двух беленьких
девчонок-хохотушек пяти и шести лет.
Дом у него был большой: длинный застекленный
коридор, большая кухня с удобной для
готовки печкой, гостиная и две спальни.
Все хоть и деревенское, но начиненное
последней японской техникой. Жена
гладила в гостиной и смотрела телевизор.
Сели
на кухне. Солнце в окне как раз опускалось
в тайгу, которая начиналась сразу за
огородом. Забор был сделан из узких
зеленых металлических секций
взлетно-посадочной полосы. Американцы
во время войны, отправляя самолеты по
ленд-лизу, весь Север и Дальний Восток
обеспечили такими полосами подскока.
Служили они до сих пор, и даже на заборы
хватало. Два года назад несколько секций
разворочал медведь, и они так и остались
торчать кривыми зубами в ограде.
Оба
были непьющие, оба здоровые, сидели друг
против друга в вечерней полутьме, не
включая света, поглядывали на закат и
чистили корюшку. Чаем запивали. Студент
рассказывал Николаю про обыски и
уговаривал втихую слетать к Кобяку на
участок и забросить тому снегоход и
шмотки. Говорил вполголоса, Ленка у
Николая была остра и на мозги и на язык,
и Студента как ближайшего ледяховского
дружка курировала строго.
—
Шура, с меня башку снимут, ты сам
прикинь! Они вчера приехали рейс
заказывать, я еле отбрехался…
—
А кто приходил?
—
Майор Гнидюк.
—
Вот сука, я не понимаю, чего он
лезет везде? Ну и что?
—
Кобяка твоего я видел!
Студент,
не веря, затряс головой:
—
Когда?
—
Дня три назад, одиннадцатого
утром, на перевале из Юхты в Эльгын. Не
там, где дорога, а тот перевал, что
подальше. Волка драл, сидел.
—
Волка?
—
Ну, там у него три волка валялись.
—
Значит, он точно у себя на участке.
Что там, снега много?
— В
горах лежит капитально… — Николай
задумался, — да везде уже есть.
Студент,
соображая что-то, машинально свернул
голову корюшке и разорвал ее вдоль на
две части. Потом склонился к Николаю и
заговорил тихо:
—
Коля, смотри… — он еще о чем-то
подумал, — ну хочешь, я денег найду на
горючку? Ну! Придумай чего-то! Я чего
тебя прошу — икру мне вывезти? Я тебя
вообще когда-нибудь просил об икре?
—
Про икру я бы понял, а тут чего
лезешь? Вычислят, ясно же, и что?
—
Как вычислят?
—
Самописцы-регистраторы, второй
пилот, бортинженер… куда я вообще
полечу?
—
Давай, закажу рейс к себе…
—
Ну ладно, кто поверит, что ты на
охоту на вертолете залетаешь!
В
кухню зашла Лена с глаженой занавеской
в руках. Глаза с всегдашним веселым и
нездешним, а городским, как из телевизора,
приятным женским прищуром. Волосы
светлые, один в один, как у мужа, в
простенькой и красивой прическе. Она
всегда бывала хорошо одета — даже сейчас
дома в легких и широких нежно-желтых
штанах и шаловливой белой футболке с
большим вырезом. Глядя на ее красивую
голову, быстрые руки и легко подрагивающую
грудь, Студент подумал, что Кольке с
такой бабой только Кобякам помогать.
—
Так, давайте, инженеры, ты на этот
стул, ты сюда, вешайте. Так вот цепляйте.
Мужики
осторожно, чтобы не переломать, полезли
и повесили. Лена, легко перегнувшись
через стол, одернула занавеску, осмотрела.
—
Ты, Шура, чего тут мутишь? Куда
это лететь? В прошлый раз слетали! Обед
накрываю? — спросила мужа.
—
Ленка… мы тут сами, — сказал
спокойно, но твердо Ледяхов, вставая. —
Пойдем, покурим.
Студент
поднялся следом. Вспомнил про конфеты.
—
А где мои невесты?
—
У бабушки. — Лена доставала из
холодильника и ставила на стол еду.
Мужики
вышли в холодный коридор. На окне стояла
пепельница с зажигалкой. Ледяхов
прикурил.
—
Знаешь, что меня больше всего
царапает? — заглянул к нему в глаза
Студент. Рукой себе в грудь вцепился. —
Знаешь?
Ледяхов,
затягиваясь, смотрел молча. Хотел
сказать: тебя, мол, все царапает, — но
не стал.
—
А то, что это никому не надо!
Завтра со мной такое случится или с
тобой — погундят, и тишина! Каждый в
свою нору! Они не сегодня-завтра, с твоего
вертолета, хлопнут Кобяка…
—
Ну ладно…
—
Не, ну ты всегда такой спокойный!
— Студент скривился и отвернулся в
окно. — Есть такой базар, чтоб живым его
не брать! Я тебе серьезно говорю! Ты сам
подумай — человек дуром попер против
начальства! Что делать? Наказывать! А
как, если он в бегах? Вот ты на вертаке
над ним висишь, что ментам делать?
—
Кончай, Шур, договорятся. И Кобяк,
может, одыбает и сам придет…
—
Не придет. Тут уже шухеру-то
сколько. И «перехват» объявили, и в
области знают все. Ему реальный срок
светит, не отвертится.
—
Ну, знаешь, Кобяку надо было
вовремя башкой думать.
—
Да не виноват он. Тихий сам
рассказал…
—
Тебе?
—
Ну, какая разница, — я точно знаю!
Если б я там был, еще хуже все вышло… А
уазик он нечаянно зацепил, он его объехать
хотел.
Студент
замолчал, глядя на Николая. Потом
спокойнее уже продолжил:
—
Ладно, если тебе не с руки, есть
еще варианты. Я… ну, короче, нормально
все. Я всю ночь сегодня думал. Каждый
сам за себя в поселке, вот что. И вся
страна так же. Поэтому мы в такой жопе.
Ты понимаешь, что мы все тут в крайне
унизительном положении? Выборы — смех
один, что хотят, то и делают. Бизнес
заведи — они тут же начинают тобой
руководить! С икрой — менты на оброк
посадили! — У Студента пятна пошли по
лицу, брызги изо рта летели. — Двести
лет назад крестьян на оброк сажали? А?!
Один в один! И все платят! Получается,
мы крепостные у государства!
—
Идите есть, — выглянула в дверь
Лена. Из кухни пахнуло вкусным воздухом.
Студент
зашел следом за Ледяховым, постоял в
задумчивости в дверях и потянулся к
вешалке.
—
Пойду я, вы давайте сами!
—
Куда ты, Шура? — Николай уже сел
на свое место.
—
Не, не могу я жрать, не лезет в
меня. Ты представь — ночь сейчас, да?
Тихий сейчас водку закусывает у своей
молодухи, а Кобяков из тайги в тайгу,
жену не обняв, в чем мать родила ушел…
Пойду, вы ешьте.
—
Давай поешь и иди!
—
Не, пойду, правда дела есть.
Давайте. — И закрыл дверь.
К
Слесаренке поехал. Тот «Буран» чинил.
Набок его завалил и что-то подваривал
снизу. Андрей Слесаренко отличался тем,
что не умел отказывать.
—
Здорово, Андрюха, — ощерился
Студент, втискиваясь в придавленную
чем-то дверь сарая.
Здесь
было светлее, чем днем: лампочка-двухсотка
наяривала. Андрей, не оборачиваясь,
махнул рукой, доварил, обстучал молотком,
варежкой сварщицкой ширкнул по остывающему
шву и легко опустил снегоход на «четыре
ноги». Распрямился. У Студента все друзья
были ему под стать, Андрей был еще
здоровее него.
—
Здорово, Шура! — улыбаясь, протянул
Андрей большую длиннопалую ладонь. Если
бы не размеры, она выглядела бы как
женская. Достал сигареты из кармана.
В
молодости Слесаренко был неплохим
боксером, куча медалей и кубков пылились
в спальне на стенке и на шкафу. Он до сих
пор с ребятишками занимался. Клуб у них
был. Нос Слесаренки был чуть плоский,
чуть на бок свернут, со шрамами. Челюсть
тяжелая… И добрючие, чуть виноватые
глаза... От Андрюхи всегда какой-то
свежестью жизни веяло.
—
Что, правда, что ли, в обезьянник
сажали? — Студент глянул, где сесть, и,
не найдя ничего, сел на сиденье «Бурана».
—
Да смех один, прапор меня заводит,
слушай, в клетку, а на замок не запирает.
Прикрыл так и извиняется. Извини, говорит,
— Андрюха. Тут этот Гнидюк залетает и
на прапора: «Вы почему с заключенным
шепчетесь?! Вы что, гомосексуалист?». Ты
понял? Он что — придурок?!
—
Долго сидел?
—
Минут двадцать, потом Иванчука
привезли. Сидим с ним, курим, фигня
полная. Я говорю, пойдем отсюда, а Иванчук
— не, говорит, я хочу Ваське Семихватскому
в глаза посмотреть! Пусть он приедет на
работу, а тут мы сидим за свои же бабки!
Но тут Тихий приехал, выпустил.
—
А икру отдали?
—
Васька привез тем же вечером…
—
И что говорит?
—
Да ничего, — все, мол, нормально.
—
И куда ты ее дел?
—
Куда денешь? В погреб обратно
спустил…
—
А если опять придут?
—
Не пущу! С ордером если, то… —
Он сморщился и почесал затылок.
—
Андрюш, а тебе не кажется, что
они оборзели вконец?!
Андрей
с интересом посмотрел на Студента.
—
Соберемся человек пять-семь, —
вполголоса заговорил Студент, — посадим
под замок и вызовем из Москвы службу
внутренней безопасности. В газеты
сообщим. Вон наши журналюги-писатели
пусть напишут для центральных газет.
—
Погоди-погоди… в клетку их
запихать — это нехитро. А зачем?
—
А чтобы в следующем году можно
было легально рыбу ловить! — Студент
выразительно выпучил глаза. — Легально
коптить ее, солить, продавать. Ты же этим
живешь? Этим! И все время под статьей
ходишь! Под немаленькой! Да, может, этих
двадцати процентов, которые мы ментам
платим, ну пусть тридцати процентов…
может, их хватит, чтобы официально,
законно все было. Платишь государству
за лицензию — и лови, соли, копти. Что,
плохо?
—
Да неплохо… только ментов-то
зачем вязать?
—
А ты думаешь, они сами скажут —
эх, что-то у нас не так? Надо что-то тут
по-другому… Не хотим больше вас крышевать!
Васька Семихватский так скажет, который,
не стесняясь, пьяный орал, что в каждом
контейнере поселка должна быть его
икринка!
—
Ну хорошо, повяжем, приедут из
Москвы, здрасьте, это вы наших ребят тут
прижали? А откуда у вас икры две тонны?
А рыбки копченой целый сарай? Это что —
бунт браконьеров? Шура, нас в первом
раунде уделают! Прокурор тут же нарисуется!
Ты, давай, что-нибудь поумнее придумай.
Кобяк вон уже выступил…
—
Да как ты не понимаешь, тут нужен
большой шухер, маленький они погасят.
Там же, — он ткнул пальцем вверх, — снизу
доверху все прихвачено. Нужно громкое
выступление, чтобы все об этом узнали,
тогда что-то, может, поменяют. Ты понимаешь,
что у нас все так. Весь Дальний Восток
так живет. И все молчат!
—
Да не все, — ухмыльнулся Андрей,
— вон в Уссурийске партизаны…
—
А-а-а, — отмахнулся Студент, —
пацаны, молодежь. Ментов мочить взялись…
Несерьезно все.
—
Как несерьезно? Менты их мудохали
почем зря, они и ответили…
Андрей
сел на чурбак, достал другую сигарету.
Прикурил неторопливо, поглядывая на
Студента.
—
Тут, Шур, надо как следует все
обдумать. Нельзя же стрелять в человека
за то, что он в форме…
—
Да я и не предлагаю стрелять, —
удивился Студент.
—
Ну… Мне, в общем-то, все равно,
кому платить, государству или ментам,
но по-честному, конечно, лучше. Сам ловлю,
сам копчу. Если бы официально все было,
участок нормальный дали, я бы артель
сколотил, торговую марку придумал бы.
Слесаренко и К. — Андрей засмеялся.
— Нет, тут чего и говорить, пользы больше.
Самок не выбрасывали бы. Я как-то прикинул
— процентов сорок рыбы гробится из-за
этого дела.
—
Ну вот! Ты сам же говоришь!
—
Шур, тут надо думать. У меня вон
их двое. Нет, я, если что, всегда за.
Помолчали.
—
Ладно. Все с тобой понятно. Надо
Кобяку помочь. «Бурана» ему завезти на
участок. Бензина пару бочек, хлеба,
жратвы и шмотья — он же голый утек. Я
говорил с Ледяховым, тот стремается
лететь. Давай сгоняем на двух «Буранах»,
один Степану оставим, все ему полегче.
Нельзя мужика одного бросать…
—
Это можно, — согласился Слесаренко
и задумался. — А когда?
—
У тебя «Буран» на ходу?
—
В поря-ядке, — шлепнул по боку.
В
этот вечер Студент заехал еще в несколько
домов — везде было одно и то же: все
понимали и соглашались, но в большом
сомнении качали головами по поводу
разоружения ментовки.
Ночью
уже возле дома встретил крепко пьяного
Балабана. Тот остановился, челку свою
откинул, извиняясь и приходя в себя,
подержал Студента за плечо. Потом в
глаза посмотрел пристально и умно, как
это всегда у него, и сказал негромко:
—
Я бы, наверное, пошел с тобой… —
так сказал, будто все Студентовы мысли
знал.
Студент
напрягся, но тут же и сморщился от запаха
водяры и вообще. Балабан понимающе
кивнул головой, отпустил ремешок
гитарного чехла, который держал, как
погон карабина, и провел двумя мягко
раскрытыми ладонями перед собой, вроде
как — все понял, прости, не настаиваю.
—
Счастливо! — сказал, осторожно
обходя Студента и направляясь по улице.
Студент
глянул ему вслед. На сутулое, широкоплечее
пальто. Что хотел? Но по всему получалось,
что он в его дело просился. И отчего-то,
то ли от того, что Балабан был бич пьяный,
и от этого дело вдруг сделалось
несерьезным, то ли от того, что бич этот
как-то слишком понимающе смотрел, зло
взяло Саню Звягина. Он еще раз пристально
глянул ему вслед — сука, только бомжам
оно и надо…
Весь
следующий день крутился как заведенный.
Заказал хлеба в пекарне, продуктов
припас на недельку и Кобяку кое-чего.
Выкрасил «Буран» в белый цвет, чтобы с
вертолета не видно было.
На
третий день поехал с утра к Трофимычу,
поговорить насчет дороги, они со стариком
когда-то, Студент совсем зеленый был,
пару сезонов отохотились вместе и потом
маленько дружили. Шура ничего не знал
об обыске и о болезни Трофимыча. Как эта
весть пролетела мимо, непонятно, но
Студент подъехал как раз, когда «скорая»
отъезжала, а в доме кричала жена Трофимыча,
тетя Зоя.
Старик
лежал на кровати с закрытыми глазами и
будто спал, прикрытый одеялом. Только
голова чуть неестественно вздернута
была, да костистые жилистые руки крестом
сложены на груди. Студент стоял и ничего
не видел и не слышал. Ни теть Зою,
разобранную, в одной ночной рубашке,
хрипло причитающую на низком диване в
другой комнате, ни дочь, завешивающую
зеркало, с глазами, мокрыми и красными
от слез. Трофимыч вспоминался, будто
только расстались в кафе «Север», где
они и не поговорили, дед сказал лишь,
что собирается заехать к себе. А то вдруг
виделся далекий и крепкий еще мужик,
ворчащий на молодого и непоседливого
Студента, — в тайге все должно быть как
в аптеке!
Встретился
глазами с Машей.
—
Как же получилось?
Та
судорожно вздохнула, посмотрела на него
странно и, кивнув куда-то задрожавшим
подбородком, попыталась что-то сказать,
но задавилась слезами и отвернулась.
Студент чувствовал свою вину за все
это.
Он
посидел еще, не зная, чем помочь, положил
деньги на угол комода и поехал в милицию.
Руки тряслись. Он ехал что-то делать.
И
слава богу, первый, кого он встретил во
дворе милиции, был безобидный Паша
Никитин, возившийся с колесом. Он
рассказал, что знал. Студент сидел на
корточках возле Паши и давил башку двумя
руками. Молчал. Головой качал горестно.
Потом спросил, как выглядит этот майор
Гнидюк.
—
Ну… он такой — нос у него длинный.
И жопа еще такая... — Паша занес две руки
назад. — А он тебе зачем? Ты не связывайся,
Шур.
—
Ну-ну… давай, Паша, будь здоров.
Он
пошел из двора, потом вернулся и снова
присел к Паше:
—
Взорвать бы на хер это вот…
чудесное заведение! А Паш? Как же ты на
них работаешь, Пашуня? Ну ты даешь!
Студент
сцепил зубы и поехал к Слесаренке. Андрей
был занят — заказ на икру в банках и на
сто килограмм горячего копчения надо
было исполнить к вечернему рейсу.
Торопился, чтобы рыба успела остыть.
Они кружили по Андрюхиному двору, тот
катал икру в банки, ходил в коптильню,
подбрасывал опилки. Студент мешался
под ногами, шипел, что дальше это терпеть
нельзя, что надо поднимать мужиков. За
куртку хватал.
В
конце концов Слесаренко бросил дела и
встал напротив Студента:
—
Ну и что, вернешь Василь Трофимыча?
Нет! А чего добьешься? Приедут из области
ребята и покрошат всех. Вот чего! Ты этот
случай даже не рассматриваешь! Мы завтра
едем к Кобяку или как? Давай, хоть что-то
сделаем путнего… Все, мне некогда… на
неделю все тут бросаю…
Студент,
не зная, что делать дальше, — домой
совсем не хотелось — завернул в кафе
«Север». Пустота вокруг только усилилась
— не тот был народ. За одним столом баба
с ребенком ели, за другим — два мужика.
Из Эйчана, припомнил их Шура. К вечернему
рейсу приехали, бутылку взяли на дорожку.
Хотел к ним подсесть, расспросить, как
там у них, но не стал — в Эйчане один
участковый был, и тот алкаш.
—
Водку-то забери, что ли! — позвала
его Верка.
На
стойке стояла бутылка и баночка
маринованных огурцов.
Он
забрал все, налил половину пластикового
стаканчика, понюхал, подумал, что все
русские этим вот и кончают. Пить не стал,
нахмурился над стаканом и опять подумал
про Трофимыча. Плохим он учеником у деда
оказался. Был у Студента свой участок,
и он то заезжал и охотился, бывало, и два
и три года подряд, то бросал из-за
абсурдности — были времена, когда охота
шла только в убыток. Из-за бабы, бывало,
пропускал, пару раз бизнес пытался
наладить, коммерс херов. Потом снова
заезжал счастливый. Нет во мне стержня,
как у Трофимыча. А теперь вот и Трофимыча
нет. И он думал, что стержень людской
жизни вообще состоит из таких вот
закаленных стерженьков, как Трофимыч,
и с его смертью этот его стержень просто
растворился в пространстве, и он, Шура
Звягин, ничего не перенял. Так и хиреет,
истончается порода людская…
Верка
подошла, села напротив.
—
Ты чего, Шурка, пить, что ли,
надумал? — спросила строго и осуждающе,
но и просительность была в голосе.
Студент
молчал, насупившись, не глядел на нее —
не дала мысли закончить. Он не знал пока,
хочет он пить или не хочет. Чувствовал
только, что внутри все забродило
капитально. Даже температура поднялась.
—
Из-за кого на этот раз «гуляешь»?
—
Из-за свободы, Веруня. Как там
Генка?
—
Нормально. Трезвый, я думаю,
пьяным-то по тайге не побегаешь…
—
Про Василь Трофимыча знаешь?
—
Знаю, вечером пойду к бабам. Ты,
чем пить, лучше бы тоже помог.
—
Ну… — согласился Студент и,
помолчав, добавил: — Трофимыч меня
молодого пить отучил! От, суки… все
испоганили. Дед небось уже в тайге себя
видел, бродил потихоньку на лыжках вдоль
Юхты, напротив твоего Генки. Собольков
ловил… а-а-а… — скребанул кулаком стол.
— Кобяк вон тоже… а ведь убежал на
охоту!
Он
поднял палец и заулыбался, с отчаянным
уважением качая головой. Взгляд
воспаленный.
—
Все ссатся, а Кобяк уперся против
этих козлов и их власти. Честь свою
мужицкую отстоял. Даже и мою, маленько,
получается. Ведь мы имеем право на эту
честь! А у них другое в башке — не нужны
крепкие мужики нашей власти. Нам одного
самбиста-дзюдоиста достаточно. На всю
Россию. Больше не надо. Надо таких, какие
ходят, нагнув башку ниже яиц. Как так?
Он
тяжело вздохнул, распрямился. Обратной
стороной огромной ладони отодвинул
водку.
—
Уберешь это!
—
Уберу. Что с икрой-то делать? —
заговорила негромко. — Ты не пристроил
свою?
—
Нет, — качнул головой.
—
У нас икра отмазанная уже. Генка
им еще в сентябре двадцать процентов
икрой отдал. А теперь чего?
Посмотрел
на Верку прямо. Он продолжал думать о
своем:
—
Человек пять мужиков хватило
бы, разоружить их на хер! Всех ментов в
районе! Полдня делов переловить! Они от
жира и лени полопались и потекли уже.
Посадить всех к ним же в обезьянник.
Приедут, пусть разбираются. Если все,
весь народ заговорит, то все выплывет!
Надо только, чтобы люди как следует
захотели, чтобы они поняли, наконец, что
они тут главные, а не власти! — Он
многозначительно замолчал, вытаращив
глаза и подняв все тот же палец. — А
Кобяк молодец! Это наше законное право
— защищать свою честь! Теми средствами,
которые у нас есть. Остальные у нас
украли! Нас накололи, а мы делаем вид,
что все в порядке. Я хочу жить по правде,
а они мне говорят — нет! Никогда! Иди,
воруй!
—
Шур, я тебя про икру спрашиваю,
у тебя некуда спрятать? Генка в лесу, он
бы отвез куда-нибудь, а теперь-то что
мне делать? Семихватскому звоню, у него
сотовый отключен…
—
Да чего ты дергаешься? Все
нормально будет. Вы же заплатили откат…
—
Ты как маленький, ей богу. Ничего
не знаешь, что ли? ОМОН же здесь! Ментов
он собрался разоружать. Самое время!
—
Какой ОМОН?
—
Самолет целый в черной форме,
оружие в длинных ящиках… как на войну…
И прямо в аэропорту — жена Поваренка
рыбой торгует, сама сидит на контейнере
с икрой. Они ее в оборот, икру забрали.
Обыск у нее сейчас, двор оцепили. У
Кобяковых тоже обыск идет…
Она
замолчала на секунду:
—
Гнидюк и встречал их, и ездит с
ними. Говорят, Тихого с Семихватским
под замком держат. Что делать?
Студент
сидел растерянный. То, что он хотел, уже
получилось. Приехали люди из центра.
Справедливо разобраться.
—
Ирка Вахромеева звонила знакомому
юристу в область, говорит, что уже за
три контейнера икры — срок! От трех до
пяти — в особо крупных! Что, все, что ли,
сидеть будут?
—
Ну, всех они не имеют права
обыскивать.
—
Я тоже думаю, они за Степаном
Кобяковым приехали. Может, заболеть?
Сесть дома и все. Просто так же не придут?
Или, может, всех охотников обыскивать
будут?
Студент
встал, глянул на часы:
—
Не будут. Не имеют права. Не пускай
на порог. Ори, зови соседей, если начнут
ломиться. Ладно, давай, мне завтра рано.
Ночью
избили майора Гнидюка.
—
Связали их с женой спина к спине,
— рассказывала, стоя у магазина, соседка
Гнидюков, — надели на головы по контейнеру
с икрой. Так их утром и нашли. Все в икре,
она обрыгалась вся, чуть вроде не
задохлась. А он — того… обоссаный весь
сидел. То ли сам обоссался, то ли его…
—
Охрана же была?! — качали злорадными
головами бабы.
—
Ну! Уазик всю ночь дежурил —
всего на полчаса и отъехали. Говорят,
специально, — добавляла шепотом. — Один
кто-то действовал. Здоровый, как слон.
Говорил, от Василь Трофимыча привет
передает.
—
А вы, чего же, не слышали ничего?
—
Слышали, дак и что?
Люди
знающие предполагали, что это мог быть
и отстраненный Тихий, а мог и Студент,
исчезнувший из поселка. Слесаренко
попал в этот список только за размеры.
Кто-то рассказывал, что недалеко от дома
Гнидюков видел мужика, похожего на
Степана Кобякова.
Омоновских
обысков испугались крепко. Поселок
притих. Многие поступили, как Вера
Милютина. «Заболели» и не выходили из
дома. Как от чумы спасались. Перезванивались.
—
Ничего себе, у меня мужик полтора
месяца корячился в тайге, на самых
комарах, нам жить на эту икру целый год.
—
А вы ментам платили?
—
Платили!
—
Так, может, не заберут?
—
Как не заберут, эти вообще не
смотрят, все метут. Семихватский, говорят,
в бегах!
16
Еще
светло было, ветер стих, и легкий снежок
ровно, как по ниточкам, опускался на
просеку. Дорога, засыпанная снегом,
уходила вглубь тайги, терялась в серой
снеговой завесе. Гор впереди совсем не
видно было. Лиственницы стояли тихие,
прибранные, тонко расписанные белой
пушистой кисточкой. Кедровый стланик
то ближе, то дальше от дороги выделялся
среди тайги густыми серо-зелеными
купами. Семихватский курил, приоткрыв
верхний лючок, и думал, что хорошо было
бы пожрать жирных и горячих щей. У него
сегодня, кроме водки, ничего в желудок
не попадало, и казалось ему, что мутная
голова светится изнутри синими водочными
сполохами — вспыхивает, как спирт, что
плеснули в костер. Надо было поесть и
поспать. Был тот тихий вечерний час, что
сам по себе обещает отдых. А день у
Василия Семихватского выдался длинный.
Он рассчитывал добраться сегодня до
какой-нибудь кобяковской избушки, но
не получилось.
Сенькин
вышел из тайги, отряхиваясь от снега.
Подошел к тягачу со стороны Семихватского,
сидевшего за рычагами. Тот открыл кабину:
—
Ну?
—
Проехали чуток… на том повороте,
сзади… — Сенькин постучал сапогом о
сапог, то ли сбивая остатки снега, то ли
греясь. Он был в поднятых выше колена
болотных сапогах на два размера больше,
китайских спортивных штанах с тремя
полосками по бокам и ватнике с чужого
плеча, из которого торчала худая, как у
курицы, голая шея.
—
Почему на том-то? — не поверил
Семихватский.
—
У нас тут сетки висят на озере,
значит, тот поворот. — Верхняя губа у
Сенькина была порвана когда-то эвенским
крючком и заросла синим шрамом. —
Возвращаться надо.
—
Не путаешь, Сенькин, сука? Загонишь
на Якутский тракт…
Сенькин
зашел со своей стороны, открыл дверцу
и, с трудом забравшись на гусеницу, сполз
в кабину. Сунул руки к вентилятору,
гнавшему горячий воздух от дизеля. В
кабине было шумно, солярой приванивало.
—
Может, нальешь уже, Василь Иваныч?
Уже, считай, приехали…
—
Терпи, казак, атаманом будешь…
Пока зимовье не увижу… — Семихватский
потянул на себя правый рычаг и, привстав,
высунулся в окошко.
Тягач
с не сильно опытным водителем неловко
разворачивался на месте. Он больше
сдавал назад, всей многотонной массой
заваливаясь в кусты и ломая березы-подростки.
Постоял там, содрогаясь всем телом и
пуская громкие струи сизого дыма, потом
вывернул на просеку и рванул по своему
следу. Дорога хорошо проколела, даже в
низинках было не топко — редко где
сквозь белую тяжелую гусеничную давленину
проступила грязь. Через четверть часа
они остановились на поляне возле избушки.
Сенькин,
бормоча «как же тут лазиют» и добавляя
обильных и бессмысленных ругательств,
выползал на гусеницу из узкой дверцы.
Спрыгнул, подошел и, заглядывая в глаза
Василия, спросил:
—
Воду будем сливать с радиатора?
Капитан,
не ждавший от него ничего по делу, услышал
слово «водка».
—
Иди! Водку! Затопи, давай… —
потом понял, что тот имел в виду, и
добавил: — Не надо тут ничего сливать…
наверное.
Он
сидел в кабине, рассматривая карту.
Прикидывал расстояния, думал, откуда
лучше заехать к Кобяку на участок. Так,
чтобы беглец понял, что они там. Важно
было привлечь его внимание. Надо ввязаться
в драку, — бормотал про себя капитан
Василий Семихватский — или Васька, как
звали его за глаза в поселке, — щурясь
под слабенькой лампочкой. Ввязаться, а
там посмотрим. По дороге он время от
времени думал, как оно все получится, и
пока был пьян, видел только победную
финальную сцену. Кобяков обреченно
выходит из тайги и бросает карабин на
снег. По мере трезвения пространство и
время выправлялись, и Васька спрашивал
у своих фантазий: что было до того, как
Кобяков бросил карабин? Тут обнаруживались
кое-какие вопросы.
Васька
не боялся Кобяка. Он вообще не умел
бояться. Если чувствовал свою слабину
— зверел и лез напролом, чтобы никто не
усомнился в его смелости. Это, видно,
сейчас и происходило. Вспомнил про двух
парней, которые не очень понятно как
оказались у него в тягаче и проспали
почти всю дорогу сзади в будке. Он не
знал, как их зовут. Помнил только, что
зацепил утром в общаге, когда подъехал
за шмотками, и что выпивали несколько
раз по дороге.
Заглушил
мотор, спрыгнул на снег, взял из будки
рюкзак и пошел в зимовье. Сенькин солярой
растапливал печку с прогоревшим верхом,
пахло вонючим дымом. Парни сидели за
столом у окошка, поеживались после
теплого кунга3.
Оба были зеленые — лет по двадцать —
двадцать пять. Один невысокий светлый
и спокойный, другой — крепкий, стриженный
ежиком с мелкими темными усиками над
толстыми губами — болтливый и веселый.
Крепыш, любопытно щурясь и посмеиваясь
над дедовской техникой, неумело
регулировал фитиль в керосиновой лампе.
Сенькин
с громким скрежетом закрыл дверцу, и
вскоре в печке потянуло-зашумело. Бич
сидел на корточках, задница провалилась
до пола, и его худые колени торчали на
уровне ушей. Он прижимал руки к теплеющим
круглым бокам печки и, вывернув голову,
глядел на Семихватского. Взгляд, как у
большинства бичей от рождения, был вял
и безразличен, и только сами глаза в
ожидании выпивки болезненно помаргивали.
Семихватский снял серую милицейскую
куртку, она у него была рабочая, как он
называл, без погон. Под курткой на
гимнастерке погоны были, снял и
гимнастерку, обнажив налитое борцовскими
мускулами, желтоватое в свете керосинки
тело. Шея и руки по локоть резкой гранью
отличались загаром.
—
Так вы и правда… — Крепыш
удивленно поднял голову.
—
Мент, что ли? Мент, мент... — Василий
застегивал теплую клетчатую рубашку.
— А вы, авантюристы… кто будете? Налей
по сто пятьдесят, чего сидишь? — обратился
он к Сенькину.
—
Мы… студенты, — ответил невысокий,
спокойно глядя на Ваську.
—
А чего со мной поехали? —
Семихватский достал из рюкзака сапоги
с теплой подкладкой, потом охотничью
суконную куртку, пошитую из какой-то
особенной не ворсистой шинели. Капитан
понюхал ее, стряхнул и повесил на стену.
—
Вы сказали, нужна наша помощь…
Что дня на два, на три…
—
По тайге покататься, — вставил
крепыш, — и еще икры обещали…
—
Та-ак. Понятно. Одежда теплая
есть?
—
Есть! — Оба кивнули.
—
Показывайте! — Семихватский
затянул свой рюкзак.
Парни
сходили в кунг, принесли два одинаковых
красно-черных рюкзака. Сверху по-походному
были привязаны спальники. Васька бегло
глянул их шмотки:
—
Нормально. Студенты, значит. Меня
Василий зовут.
—
Мы уже третий раз знакомимся, —
хихикнул здоровяк, покосившись на
товарища.
—
Так, ты… — Семихватский ткнул
пальцем в худого и спокойного, который
помалкивал.
—
Семен, товарищ капитан.
—
Понял, пойдем, Сеня, снимем ящики…
пожрать надо.
Семихватский
залез на верх тягача, где в металлическом
ограждении была увязана желто-синяя
бочка соляры с надписью «Лукойл» и
большой фанерный ящик. Поднял крышку:
—
Та-ак, одежда, спальник, валенки…
вам валенки не нужны? Свечки — целый
воз, помолимся… сеть… ага, вот сухари,
держи куль, та-ак… больше ничего. Жратвы
нет.
Он
еще раз все перетряхнул и встал наверху
во весь рост, нахмурившись и уперев руки
в бока. Темнело на глазах. Холодно
становилось.
—
Там в будке две большие рыбы, —
задрал голову к Семихватскому крепыш.
— И у нас еще две банки сгущенки и банка
тушенки. Меня Андрюха зовут… —
представился, приложив руку к козырьку.
Улыбка у него была хорошая.
Семихватский
слез с крыши, достал мешок с мороженой
рыбой из-под сиденья. Это были два самца
кеты с брачными уже полосами. Обнюхал
ее.
—
Ничего вроде, для собак, наверное,
держал. Может, поймал где по дороге…
Капитан
отрубил половину рыбины и понес в
зимовье. Обшарил свой полупустой рюкзак,
нашел банку тушенки. Вскрыл в три движения
ножом, вывалил на сковороду, добавил
воды из чайника и наломал туда сухарей
из кобяковского мешка, на раскаленную
печку поставил. Возле, прямо на дровах,
поджавшись, спал Сенькин. И сапоги и
ватник сползли, голова пьяно запрокинута
и едва не касалась горячего бока печки.
—
Сенькин! — громко позвал
Семихватский, — Сенькин, твою мать!
Спящий
только мотнул головой и снова засопел.
Они поели и завалились спать. Парнишки
— на одни нары, Семихватский — на другие.
Когда ложились, проснулся Сенькин. Как
будто не пил, только сонный. Присел
аккуратно на край нар. Семихватский
поднялся на локоть, молча показал на
початую бутылку на столе, привернул
лампу и снова было лег, но поднялся и
налил себе и Сенькину. Выпил и, отвернувшись
лицом к стенке, накрылся спальником.
Сенькин прикурил от лампы, посидел,
глядя на свою кружку, выпил и снова лег
на дрова.
Не
спалось капитану. От горячей еды и чая
он стал приходить в себя, и если бы знал
дорогу, поехал бы ночью. Он лежал, подложив
широкую ладонь под колючую щеку. Муторно
было. Тревога эта завелась от двухнедельного
пьянства, но и кое-какие нерешенные
вопросы были. Компания капитану не
нравилась, и то, что уехал, не сказав
Тихому, все-таки было неправильно. Да
еще ОМОН этот… Он пытался вспомнить,
почему Михалыч был против, чтобы Васька
поехал за Кобяком, и не мог. Что-то
разбалансировалось в башке… Сегодняшнее
утро лезло в голову — когда он забирал
тягач из кобяковского двора. Капитан
хмурился, шмыгал громко носом, он знал
за собой грех пьяного геройства… В
наказанье ему виделось строгое и
спокойное лицо кобяковской Нины. Стояла,
накинув ватник на плечи, и молча смотрела,
как пьяный Васька суетится вокруг
тягача. Ни слова не сказала.
Кобяка
вспомнил, тот вообще презирал его погоны
и смотрел на него как на ссаного кота.
У Васьки кровь закипала. Он ни минуты
не сомневался, что сделает мужиковатого
Кобяка один на один. Само решение ехать
пришло ему этой пьяной ночью, когда,
закрыв ресторан «Маяк» на спецобслуживание,
пили с икорными барыгами. Те уже знали
про ОМОН, и разговор сам собой зашел про
то, как будут брать Кобяка. Ничего не
стал Васька говорить, не перед кем было
метать бисер, прищурился только не без
азарта, понимая, что поедет. Ночью, под
утро уже, у себя в общаге курил, развалясь
в кресле, следил лениво, как Ольга, тряся
голыми формами, подрезает закуску.
—
Привезу Кобяка, — сказал
неторопливо, будто шубу Ольге обещал.
Никогда
не плясал под чужую дудку и теперь
правильно сделал, что свалил. Приедут,
раскачанные, шкафы столичные, руки
вразлет, кирпичи об лоб… Никогда они
его не возьмут, хоть пять вертолетов
пусть будет.
На
участок он решил заезжать по короткой
дороге снизу и двигаться вверх от зимовья
к зимовью. По поводу жратвы капитан не
особенно переживал, в зимовьях у Кобяка
наверняка были запасы. С такими мыслями
и уснул.
17
Гостиница
была двухэтажная в один длинный, тускло
освещенный коридор с окном в дальнем
конце. Все в ней напоминало советские
времена: стены неясного коричневато-желтоватого
цвета, кондовая полуживая мебель с
ободранным лаком, плохо закрывающиеся
окна с многими слоями краски на рамах.
Даже в люксовом двухкомнатном номере,
куда заселился старший опергруппы майор
Миронов со своим замом старлеем Егоровым,
сифонило отовсюду.
Майор
сидел в дальней комнате, глубоко
провалившись в панцирную сетку кровати.
Лоб наморщил грозно, презрительно и
брезгливо поджал губы — как будто решал,
надо ли здесь оставаться или переехать
в другую. Другой гостиницы в поселке не
было, они это уже обсудили.
—
Да, сука, не Карибы! Градусов
десять, не больше, — произнес задумчиво
и раздраженно. — Ей, кто-нибудь!! — заорал
он через комнату Егорова в направлении
коридора, откуда раздавался топот
омоновских башмаков, громкий смех и
бряцанье металла об пол.
—
Эй, вашу мать! Оглохли там?! —
заорал во всю глотку старлей.
Дверь
открылась, пригибая голову от косяка,
в комнату втиснулся сильно пузатый
прапорщик Романов. Если бы не рост да
не черная форма и берет, никогда не
сказать, что это боец отряда особого
назначения.
—
Что орем? — спросил прапор,
оглядывая комнаты. — Да тут у вас хоромы!
—
Старый, скажи кому-нибудь, пусть
мне еще пару матрасов принесут и
обогреватель, — приблатненно гундося
в нос, попросил Миронов.
—
И мне! — гаркнул старлей все так
же громко, как и звал через дверь. — Он
быстро доставал шмотки из длинного
вещмешка. Что-то бросал на письменный
стол, что-то в выдвинутые ящики.
Романов
высунулся в коридор:
—
Боец, эй, Кострома... пяток матрасов
командиру! Одна нога здесь, другая там!
— вернулся в комнату, присел на стул. —
За обогревателями послал уже. Ничего
эти костромские, сейчас по дороге пару
машин тряхнули. Нормально. Одного амбала
узкоглазого мордой в снег увалили,
крякнуть не успел. В поряде, парни!
—
Что, делать нечего, Старый? —
взъярился вдруг Егоров, бросил свой
вещмешок и, выпучив глаза, выставился
на Романова. — Собирайтесь, сказано,
сейчас попрем! Что непонятно? Мужиков
они трясут!
Старшего
лейтенанта Егорова все звали Хапа.
Кличку он получил за уникальные
способности прихватывать все, что плохо,
по его мнению, лежит. «Я так хап — и в
карман!» или «Хап, прям ящик в кузов
кинули и уехали!» — рассказывал Хапа и
улыбался бесстыже. Отсюда, видно, и
пошло. Ему было тридцати пять лет,
невысокого роста, сейчас он сидел на
старом раскладном диване, по-татарски
скрестив под собой ноги, в одной тельняшке
и трусах. Выставлял местное время на
огромных наручных часах. Весь круглый,
облитый жирком, бритый налысо, крепкий
до невозможности и с маленьким гладким
брюшком, свисающим над трусами. Страшно
деловой и уверенный в себе. Левое плечо
уродовал длинный рваный шрам. Маленькие
круглые глаза его, казалось, с ненавистью
смотрят на прапорщика. Но тот, давно
зная Хапу, только улыбнулся небрежно.
—
Яйца поморозишь, — участливо
кивнул прапорщик на распахнувшиеся
Гошины трузеля.
—
Я велел, не ори! — раздался голос
Мирона из соседней комнаты. — Пусть
поселковые сразу поймут, кто к ним в
гости приехал!
Мирон
громко и противно заржал. Он всегда
говорил врастяжечку и с ленцой. Даже с
собственной женой — привычкой стало.
—
Старый, охранение выставили из
местных? — Хапа начал одеваться, движения
были быстрые, речь тоже.
—
Ясный пень…
—
Машины убрали?
—
Убрали вроде «Урал» только на
углу стоит. Ничейный. Майор бегает, ищет
хозяина.
—
Сам? — презрительно сморщился
Миронов.
—
Ну. Гнется чего-то лишнего. Стряпни
какой-то… пирожков домашних привез.
—
А не выпить ли мне с ним водченки,
пока вы поселок мнете? Что-то он, а
наболтает. Ты мне его позови!
—
Понял... — Романов вышел.
—
Ты что, не поедешь? — спросил не
без удивления старлей, втиснул ногу в
хромовый меховой сапог, шитый на заказ,
и, встав на обе ноги, не без удовольствия
прошелся по комнате. Плечами поводил,
расправляя одежду, краповый берет
поправил. У Хапы был настоящий краповый
берет. Две Чечни, три ранения, орден
Мужества, других наград полна грудь.
Сейчас ничего этого на нем, конечно, не
было. Только берет.
—
Сука, даже зеркала нет, — пробурчал,
пристраивая нож к ноге.
—
Не поеду. Сам справишься. Надо
здесь побыстрее все проворачивать. Я
не готов жить в таком говне. Вертолетчикам
передай, утром попрем, пусть не
раскладываются. Завтра же слетаем,
посмотрим, что к чему. Зимовья жжем, если
огрызнется или начнет уходить, мочим
без разговоров. Рембо сраный! — Он
помолчал. — Ладно, завтра видно будет.
Но если это деза и он не там, а прячется
где-то в поселке… мы тут, сука, зазимуем.
В любом случае икры, рыбы надо сразу
набрать, пока не попрятали. И это…
прислушивайся, как к этому козлу
относятся? Нам бы кого местного с собой
завтра на борт взять. Охотничка
какого-нибудь. Можно кому-то оставить
его икру, пусть поможет!
—
Ладно, не маленький!
В
отряде было тридцать бойцов. Двадцать
из Москвы и десять прикомандированных
из Костромы. Костромскими командовал
складный старлей Сазонов. С разбитым
носом, шрамом на щеке и спокойным
интеллигентным лицом. Костромские были
помельче и посуше москвичей, те почти
все раскачанные, жирноватые, с тяжелыми
загривками, многие бритые налысо.
В
ночной рейд ехали пятнадцать бойцов.
Перед выездом на разводе во дворе
гостиницы Хапа ставил задачу:
—
Короче, так: завтра летим, мужичка
поищем в лесу. Здесь сегодня пожестче,
чтоб все языки прикусили, чуть-чуть так,
чтоб обосрались. Икру находим, ее сейчас
полно тут, рыбу копченую, документов
нет — забираем. Кто начинает вякать —
на месте объясняйте, что к чему. В
обезьянник не таскайте! Все! Работать
в масках! Конфискат сдавать прапорщику
Романову. По машинам!
Два
уазика и небольшой японский автобус
отъехали от гостиницы. За рулями сидели
местные менты. Расставили скрытые посты
на главных перекрестках, Хапа с тремя
бойцами поехал к жене Поваренка. Прикинул,
что крикливая баба, у которой забрали
икру и рыбу в аэропорту, много чего
наорет.
Поваренок
с семейством жил в восьмой квартире
двухэтажного деревянного барака.
Построен он был в начале шестидесятых,
удобства во дворе, вода из колонки, и
все ступеньки на второй этаж были облиты
и обморожены.
Света
на лестнице не было. Хапа, шедший за
прапорщиком Бадмаевым, поскользнулся
в темноте и шарахнулся со всего маху,
рация вылетела из нагрудного кармана
и поскакала по ступеням. Все встали,
замелькали фонарики. Кто-то поднял
рацию.
—
Давай! — Хапа отряхивался и
бормотал как будто про себя: — Сука,
дела теперь не будет…
—
Да ладно! — раздался чей-то
негромкий благодушный голос снизу.
—
Ладно?! — Старлей был то ли злым,
то ли растерянным. — Стопудово работает!
В
одной из квартир открылась дверь, из
нее выглянула баба лет пятидесяти:
—
От-ты… кого надо-то?
Старлей,
не отвечая, поднялся на площадку,
отстранил Бадмаева и сильно застучал
кулаком в дверь направо.
Там
явно стояли и слушали, и из-за двери
раздался визгливый женский голос:
—
Чего бунишь? Кто такие?
—
Открывай, мать, милиция! —
неожиданно доброжелательно пробасил
старлей.
—
Чего надо?
—
Откроешь… дверь целая останется…
думай быстро.
—
Катя, это милиция! — закричала
через лестничную клетку соседка.
Дверь
приоткрылась. В коридорчике, загораживая
собой проход, с ребенком на руках стояла
маленькая женщина лет шестидесяти пяти.
Старлею ее седая с редкими волосами
макушка приходилась на уровень носа.
Сзади из комнаты, из-за занавесок
выглядывали еще два любопытных детских
личика.
—
Здорово, мать, узнаешь?
—
Мне с тобой детей не крестить,
чего мне тебя узнавать? Мать нашел!
Медведица сраная тебе мать!
—
Давай, давай, разговаривай меньше…
О, да у тебя и здесь икра! — ткнул ногой
в белый контейнер, стоявший под вешалкой.
— И документы на нее есть?
Старлей
легко отстранил женщину с дороги.
Обернулся на Бадмаева:
—
Зайди ты, остальные на улице.
—
Ты ково толкашь? Ах ты собака
пузатая! Я троих таких, как ты, выкормила!
— взвизгнула мать Поваренка. — Люди!
Они что тут делают? Бумагу давай на
обыск! Не пущу! Вон детей полон дом, идите
сюда! Все идите, пусть забирают!
—
Это не та… Не жена… мать… —
шепнул прапор.
Ребятишки,
выглядывавшие из комнаты, попрятались.
Тот, что сидел на руках, сначала вертел
с любопытством головой, потом охватил
тощую бабкину шею и заревел. Еще кто-то
заголосил в комнатах.
—
Баба! Иди сюда! — ревя в голос,
звали бабку.
Старлей
стоял, растопырив ноги, среди захламленного,
грязноватого и вонявшего кислятиной
коридорчика. Явно обескураженный. В
контейнере была не икра, а помои. Резко
встряхнувшись, направился к двери.
—
Тут роддом какой-то… — вышел из
квартиры.
Снизу
поднимался боец, светя сильным фонарем.
—
Хапа! Мы их сарайку вскрыли!
Полтонны красной икры! Двадцать коробочек!
Старлей
застыл на мгновенье:
—
Грузите!
Вернулся
в квартиру.
—
Так, сейчас отдыхайте, завтра
оформлять будем. По этапу поедет мужик
ваш… Бывайте пока!
Он
бегом спустился вниз, опять едва
удержавшись на скользкой лестнице,
матюгнулся. Подумал с усмешкой, что на
этот раз дурная примета не сработала.
В доме горели почти все окна. Ко многим
прильнули лица, но никто не вышел. Во
двор, освещенный всего одной лампочкой
над подъездом, сдавал задом микроавтобус.
Романов шел сбоку, неторопливо направлял
водилу. Бойцы уже вытащили контейнеры
на улицу, и они неровной угловатой горой
громоздились друг на друге.
—
Так, Старый, давай, разберешься
здесь, я отъеду. — Старлей достал рацию
и вызвал Миронова.
—
Давай в кафе, что ли, пожрем?
Заеду?!
—
Готов, как пионер!
—
Лукашов! — Хапа сунул рацию в
карман.
От
группы отделился коренастый прапорщик
с курчавыми светлыми волосами, светлым
лицом и красивыми глазами. Глаза эти,
однако, смотрели так, что всякий начинал
чувствовать свою вину, даже если ее и
не было. Он, как и сам Хапа, был без маски.
—
Возьми ребят, поезжай в порт.
Перед въездом заныкайтесь. Звонят по
поселку, к бабке не ходи… — Он кивнул
на окна. — Сейчас потащат добро из сараев
в разные стороны. Потом заваливайся в
кафе в аэропорту, мы там будем.
Через
некоторое время в кафе «Север» за
столиком в углу сидели майор Миронов,
Хапа, командир костромских Андрей
Сазонов и прапор Романов. Лукашов
позвонил и отказался, остался с бойцами.
—
Зверек! — прокомментировал
Лукашова Миронов. — Красавчик, конечно,
но если мочит кого — просто зверь. Ни
жалости, ни страха и какая-то змеиная
улыбка! Я сам его боюсь!
С
момента, как они появились, прошло минут
двадцать. Кафе опустело. Кто заходил,
не присаживались, а, поговорив с Веркой,
брали что-то, сигареты, бутылку, и уходили.
Один Балабан сидел на своем любимом
месте у бокового окна, на самом деле
очень неудобном, Верка мимо туда-сюда
ходила. Он не ушел, как все, а зачем-то
напялил черную лыжную шапочку почти на
самые глаза и убрал под нее волосы. Шапка
сзади оттопырилась, и вид у него был
довольно дурацкий. Книжку толстую читал,
он всегда там читал. Негордая гитара,
готовая к услугам, стояла на стуле
напротив, ополовиненная бутылка,
бутерброд на тарелке. Омоновцы его не
замечали.
Выпили.
На еду навалились.
—
Никак не пойму, чего тут нашухарили?
— Мирон ел аккуратно, ножом и вилкой
разделывал куриный окорочок. — Генерал
задачу ставил, говорил, близко к бунту,
тридцать человек отрядили, а тихо все.
И местные… Прокурор про беспорядки ни
сном ни духом, только по поводу Кобякова
этого озабочен. Ты начальника райотдела
нашел? — вспомнил Мирон и посмотрел на
Хапу.
—
Запил, говорят, его сегодня утром
отстранили. Ты же с майором разговаривал?
—
Никакой! — скривился Мирон. —
Все на бывшего начальника валит и
шестерит, как подорванный… вообще
странный — выхожу сейчас из гостиницы,
он сидит на лавочке, кошку так держит у
лица и что-то ей говорит… Понял?!
—
Нам только лучше. Я с начальником
угро говорил. — Хапа закусывал курицу
маринованным огурцом из банки. — Тот
тоже считает, в поселке все нормально.
Что там по икре? У меня полтонны!
—
Бобович взял кого-то за незаконный
ствол. Трясет его сейчас. — Романов
разливал водку.
—
Бобович все половицы подымет! —
засмеялся Мирон. — Все равно найдет…
Икры, кстати, берем, сколько надо. Я
прокурору в аэропорту бумаги предъявил,
он подписи увидел — сразу припух…
короче, можно не стесняться.
—
Странно, что никто из местных
ментов не встрял. Зам по оперативной
вместе с бывшим начальником куда-то
делся… Они тут что, не крышуют? —
засмеялся Хапа.
—
Ну, — поддержал Романов, — на
зарплату живут!
—
У тебя что? — повернулся Хапа к
командиру костромских.
—
Остановили машин десять-пятнадцать
— ничего… — Сазонов замялся.
—
Как ничего? Даже не пахло ни у
кого из багажника… рыбой хотя бы
копченой? — заржал Хапа.
В
этот момент сильно забарабанили в окно
— все, кто были, обернулись. Местный
дурачок Вова — небольшой немолодых лет
лысоватый мужичок — приник к окну. В
свете сильного фонаря над входом хорошо
было видно его слабую конвульсивную
фигуру с опущенными вниз безвольными
руками. Лицо у Вовы было несоразмерно
большое, он затряс головой, разинул
огромный рот, высунул язык и стал лизать
грязное стекло. Сопли текли из носа,
язык лип широко, трепетал по стеклу и
убирался внутрь гнилозубой пасти.
—
Тьфу, е-е!.. — Мирон отвернулся,
скорчившись в рвотной судороге.
«Исе,
исе, хасю исе!!» — слышались требовательные
утробные звуки с улицы, и снова язык лип
к окну. Хапа взял со стола пару окорочков,
хлеба и вышел. Видно было, как он
разговаривает с Вовой, как похлопал его
по плечу, отправляя в темноту. Вернувшись,
Хапа пошел к бару.
—
Мать, у меня тупой вопрос — а
чего в знаменитом поселке Рыбачий в
лучшем кафе одни окорочка жареные? А?
Верка
с серым от злости лицом протирала стойку.
Прапор Романов уже подержался за ее
задницу, когда она приносила еду на
подносе.
—
Слушай, у меня к тебе просьба, —
Хапа положил на прилавок пятитысячную,
— рыбки разной, икорки свежей малосольной…
черной-то нет здесь? — Он улыбнулся
широко и доверчиво. — И каких-нибудь
белокурых с нами посидеть. Скрасить
вечер. А? Сделаешь? Ты чего такая кислая?
Верка
перестала тереть прилавок и, прищурившись,
посмотрела на него в упор. Вроде и что-то
сказать хотела, да держалась. Хапа
положил еще одну пятитысячную и тоже
прямо смотрел ей в глаза. Верка,
прищурившись и поджав губы, молчала.
—
Понятно. Так тоже бывает! У тебя
мужик рыбак? — спросил быстро, забирая
деньги.
—
Охотник! — ответила с вызовом.
—
Тоже неплохо. Надо к тебе домой
съездить. Икры полный погреб?! А может,
и еще что есть?
—
Детей еще полный дом! Не нужны?!
—
Слушай, — он облокотился на
прилавок и придвинулся к ней ближе, —
сдай пяток адресов, где икры богато,
тебя не тронем. Не поверю, чтоб ты — и
не знала! Может, тебе кто не нравится?
Так мы к ним как раз наведаемся, а? Хочешь,
к твоему хозяину зайдем? — помолчал. —
Давай, думай, а то с тебя начнем! —
закончил жестко и пошел за столик.
Оттуда
уже крикнул-приказал:
—
И звони хозяину, пусть сам закуски
нормальной притащит! Давай, действуй,
я не шучу!
—
Спеть, ребята, вам спеть, сейчас
спою… — Балабан неуместно, неожиданно
и глуповато, совсем непохоже на себя
засуетился, потянулся за гитарой, уронил
на стол стоявшую перед ним водку. Стал
поднимать ее и уронил стакан на пол. Тот
не разбился, заскакал с противными
звуками по кафелю.
Мирон,
сидевший к нему спиной, повернулся,
посмотрел пристально, потом брезгливо
пожал плечами:
—
Фу, блин… иди лучше домой, слышь!
— Мирон повернулся обратно. — Споет
он, Моцарт! А я думаю, чем здесь воняет?!
— и захохотал все с той же блатной
ленцой.
—
Базара нет, гражданин начальник…
— забормотал Балабан, неторопливо
встал, взял гитару и, покачиваясь,
двинулся к вешалке.
Верка
следила за непонятными ужимками Балабана.
Краска плыла по конопатому лицу. Не
понять было при неярком свете: злая она
или боится. Она же прямо кипела внутри
— такой наглости она ни от кого не
терпела… — она давно выгнала бы их, да
дома в погребе было под завязку. Лет на
пять Генке. Она нервно соображала, потом
очнулась, решительно бросила тряпку и
стала ставить тарелки с пюре на поднос.
Отнесла, выставила на стол.
—
Ну что, красавица! — Прапор
Романов опять вальяжно потянулся обнять
ее.
Как
был у Верки поднос в руках, так ребром
и опустила.
Прапор
отшатнулся, едва не опрокинувшись со
стулом, схватился за предплечье:
—
Ты что, сука! Больная?! — произнес
с угрозой.
—
Я здоровая, а вы зря думаете, что
вам тут все можно! — Она говорила,
отчетливо произнося слова, хотя слышно
было, как волнуется. — Я мужу позвоню
сейчас, он ребят поднимет, мало вам не
покажется. У них тоже оружие есть! Как
бы вам обратно вперед ногами не уехать!
Балабан
надел уже пальто, да вывалил, видно,
что-то тяжелое из кармана, нагнулся,
стал искать и на последних Веркиных
словах с грохотом уронил металлическую
вешалку. Все, и Верка тоже, поглядели на
него, он, казалось, был сильно пьян, но
вешалку поднял и поставил аккуратно.
Пальто неторопливо застегивал, привалясь
к косяку.
От
абсолютного бессилия и страха Верка
отчаянно блефовала, и опорой для этого
блефа был не далекий Генка и даже не
Студент с его затеями, а этот вот пьяный
Балабан. Ей казалось, что он и не уходит,
чтобы за нее заступиться. За ним, таким
странным и нелепым сегодня, она чувствовала
какую-то непонятную силу… даже куда
больше силы, чем за этими сытыми,
кривляющимися мужиками. Прямо трясло,
как хотелось видеть их ползающими по
снегу с разбитыми мордами.
—
Ты что, баба… — начал было
набирать обороты Хапа, но повернулся к
Мирону. — Нет, ты видал?
—
Мать, ну ты распоя-я-ясалась! —
лениво погрозил пальцем Миронов, лицо
его брезгливо сморщилось, но и мелькнуло
в нем что-то еще… Видно было, что он
думает.
—
Ни рыбы, ни шалав вам не будет!
Закругляйтесь, я закрывать буду! — Она
пошла за стойку и нарочно громко загремела
посудой.
Мужики
молча глядели друг на друга.
—
Ну что, шпокнем? — произнес тихо
Романов, глядя на Миронова.
Тот
отрицательно покачал головой:
—
Не сейчас! — и, достав из кошелька
несколько тысячных бумажек, бросил их
на стол. Купюры запорхали, закружились,
в закуски, в пюре легли. — Пойдем отсюда,
а то покусает!
Они
задвигали стульями, потянулись к выходу.
Командир костромских Сазонов, не пивший
весь вечер, собрал деньги, подошел к
стойке и положил, разгладив.
—
Этого хватит? — спросил спокойно
и, не дождавшись ответа, вышел за
товарищами.
Балабанов,
пристроившись в темном уголке, кемарил.
Когда омоновцы ушли, открыл глаза, снял
шапку, вытряхнув из-под нее волосы,
книжку аккуратно сунул в чехол гитары,
посидел, разглядывая пол, к Верке подошел.
Он был подозрительно почти трезв.
Погладил Верку по плечу, подмигнул и,
бросив «счастливо», двинулся на улицу.
Верка вышла закрыть и долго глядела ему
вслед. Он шел ровно, гитара, как зачехленный
ствол, покачивалась над головой.
Верка
погасила свет, собрала посуду. Столы
вытерла по привычке. Все время
прислушивалась. Было полдвенадцатого.
Потом стала в кухне убирать, не выдержала,
бросила, позвонила домой. Все было
нормально, и ее затрясло — только теперь,
услышав голос дочки, она испугалась как
следует. Заплакала. Сидела на стуле с
полотенцем в руках, слезы лились по
щекам. На Генку злилась страшно с его
охотой, но больше в голову лезла картина,
как в ее дом к ее беззащитным ребятишкам
заходят вот эти мужики в черном. И сразу
бьют в худую и рыжую Мишкину физиономию.
18
Семихватский
встал по нужде под утро. Накинул суконку
и вышел из зимовья. Морозило, за голые
коленки и ляжки хватало, под ногами
крепко хрустело. Градусов двадцать,
подумал. Небо было темное. Неуютный свет
чуть занимался с востока между деревьями.
Семихватский замер, прислушиваясь,
тайга негромко потрескивала, вернулся
в выстывшее зимовье. Присел к печке.
Воняло перегаром и кислятиной от сапог
и от самого Сенькина. Он вытащил из-под
него пару поленьев. На нарах зашевелились.
Осипший голос одного из студентов
спросил:
—
Что, уже встаем?
Солнце
как раз начало вспухать над сопкой,
когда он завел тягач. Парней решил взять,
прикинув, что дорога может быть завалена,
и тогда одному не управиться. Оба студента
сидели уже в холодной кабине и грелись,
прижавшись друг к другу.
Семихватский
оставил Сенькину три бутылки водки,
чтоб тот раньше, чем через три дня, до
дому не добрался, сухарей и банку тушенки
и полез в тягач, завесивший вонючим
дымом всю поляну. Еще раз спросил бича
о развилке на кобяковскую сторону и
газанул.
Сенькин
ошибся или не знал толком: он показал
дорогу, по которой неделей раньше
заезжали дядь Саша и Колька Поваренок.
Она вела в обход кобяковских угодий, в
их верховья, крюк выходил больше ста
километров. Семихватский пока этого не
знал, дорога была чистая, тягач летел
тридцать километров в час, а на прямых
и побольше, только шуба заворачивалась.
Снежок посыпался с неба, и это добавляло
удовольствия. Они похмелились, умяли
целую сковороду жареной кеты и теперь
весело дымили в три трубы.
Студенты
были филологи из Питерского университета.
Сюда приехали в конце июля — «изучать
жизнь» и подзаработать на рыборазделке.
Через неделю они улетали на материк.
Билеты уже были.
—
А еще вы нам по контейнеру икры
обещали. Это какие, по двадцать пять
килограмм? — спросил Андрей, засовывая
в ухо наушник от плеера. Семен уже сидел
с такими же.
—
Контейнер? — Капитан внимательно
смотрел на дорогу. — Двадцать пять,
какие же еще? Я сильно пьяный был? А что
делать, говорил?
—
Ничего. Вас женщина не отпускала
одного, и вы сказали, что с нами едете…
Втроем. Вы ей еще сказали, что мы
милиционеры! Курсанты! — захохотал
Андрей.
—
Ну-ну… — Капитан помолчал, потом
повернулся к парням. — Как же вы… Лишь
бы бабки, а что делать, не спросили?
Контейнер икры в области — это штука
баксов! Может, я вам убить кого предложу?
Андрей
замолчал, смотрел то на водителя, то на
друга. Семен вынул наушник и, поморщившись,
скосил глаза на капитана.
—
Что примолкли? У меня месяц назад
вон приехали двое из училища. В ментовку
идут работать, а кроме бабла ничего в
башке нет…
—
А вы что, идейный… милиционер?
— спросил Семен серьезно.
Остановились
свалить березу, шлагбаумом перегородившую
дорогу. Бензопилы не было, Андрей
оттягивал хлыст и приплясывал под музыку
своего наушника, Семен неумело рубил.
Семихватский поморщился на них и присел
рассмотреть свежий, медово желтеющий
из-под снеговой шапки спил вековой
лиственницы. Раскопал опилки из-под
снега. Понюхал. Совсем недавно лежала
она через дорогу. Кто же это был? Кто-то
из охотников. Он почесал колючий
подбородок и пошел к машине.
Дорога
вышла на открытую марь, тягач мягко
пошел по мху и мелким кустарникам, вскоре
показалось озеро, капитан подъехал и
встал, развернувшись боком к берегу.
—
Там дрова на крыше, доставайте,
костер запалим. — Капитан открыл дверь
кунга, нашел пакет с недоеденной рыбой.
Водку взял из ящика.
Парни
разжигали костер, вымазались и вымокли
в снегу — все не загоралось. Капитан
разложил вареную рыбу, налил водку в
кружки и смотрел на их мучения.
Выпили,
грелись у огня, закусывали, Семихватский
налил еще. Глядели, как на открытую марь
падает снег. Дорога огибала озеро левым
берегом, дальше лезла в хребет и вместе
с ним исчезала в снежном небе.
—
Товарищ капитан, а мы кого-то
выслеживаем? — Семен сидел на корточках,
видно было, что он захмелел. — Вы не
обижайтесь, товарищ капитан, ну… нам
интересно! — Его качнуло, и он сунулся
в огонь. — Оп-па! — пьяненько отскочил,
тряся рукой.
—
Да тут товарищ один … — Семихватский
задумался, подбирая слова, — пошалил,
в общем, слегка и убег к себе на участок
соболей ловить. Надо бы его призвать к
порядку.
—
В смысле? Задержать?
—
Посмотрим на его поведение…
—
А что он сделал?
—
Икру вез браконьерскую, несколько
тонн… — Семихватский говорил негромко,
покуривая в огонь. — Останавливали его
для проверки, он не остановился, сбил
уазик, пострелял… Годиков на восемь-десять
наделал, думаю. — Капитан бросил бычок
в костер и поднялся.
—
Так вы его в одиночку собирались…
я не знаю, что… арестовывать, связывать…
что? — Андрей был явно под впечатлением.
— А если он не захочет сдаваться?
—
Выбора у него нет. Вчера московский
ОМОН прибыл, они не будут церемониться.
Поэтому… лучше по-свойски порешать. А
нет… так нет. — Василий встал. — Жратву
соберите.
Он
подошел к капоту, попробовал его открыть,
но тот был герметично закручен, и нужен
был инструмент, рукой потрогал — не
слишком ли горяч двигатель, непонятно
было. Полез в кабину. Ребята сзади
складывали в кунг топор, ножовку,
пластиковый ящик, пакеты с едой. Водку,
оставшиеся полбутылки, Андрей со словами
«пригодится» сунул в карман.
—
Я тебе говорю, мужик абсолютно
крутой. Я про него слышал. Он тут основной!
— шептал Андрей.
—
Да что, я не вижу… Мужик… ты на
руки его посмотри!
—
Ну как две моих! Ты что сквасился?
—
Не, нормально, дай я у окошка
сяду…
Залезли
в кабину. Поехали. В головах у них было
весело, на душе легко, снег временами
валил крупными хлопьями, но дорогу было
видно хорошо. Вездеход пер по снежной
целине, разбрасывая снега.
—
Бразды пушистые взрывая… —
Андрей достал водку из кармана, протянул
водителю.
Капитан
убавил ход, кивнул на кружку, лежащую
под стеклом. Выпили. Закурили.
—
Как мы его найдем? — опять спросил
Семен.
Семихватский
помолчал, прежде чем отвечать.
—
Все сделаем спокойно — тягач
этот его, он по следам его узнает, участок
тоже его, пару зимовеек спалим — сам
явится воевать за свое добро.
—
Спалим, вы сказали?
—
Ну!
Студенты
помолчали, обдумывая.
—
А если он не захочет сдаваться?
— спросил Семен.
—
Надо будет объяснить хорошо.
—
А… он здоровый? — Андрей развел
руки на ширину плеч.
—
Нормальный…
—
Одному? Вы же один ехали — вы
стали бы бороться с ним? Один? Я не
понимаю? У вас оружие, у него оружие…
не понятно! — Семен держался за ручку
над головой и заглядывал через Андрея.
—
Так, — капитан хмыкнул довольно,
— меняем пластинку. Обо всем заранее
думать — мозгов не хватит.
—
У нас милиция толпой наваливается.
Им инструкция запрещает по одному
ходить, — не унимался Семен.
—
О-о! Товарищ капитан, вы попали,
Сеня у нас правозащитник, он с ментами
постоянно в разборках. Наши права
защищает.
—
Наши права — это права ментов
тоже… — Семен был серьезен.
—
Что ты о моей жизни знаешь, чтобы
мои права защищать? — небрежно спросил
капитан.
—
Ну как? Есть же общие какие-то…
—
Общие? — Семихватский повернул
голову в сторону Семена. — А общие
штаны, одного размера, не хотите на всех
пошить? А? Неудобно? А с правами можно?
Вы защищаете право толпы быть слабыми.
А если я такой вот родился?! Мне и права
и обязанности, кстати, какие-то определены.
И если я могу быть сильным, то зачем мне
быть слабым?! Вы до того дозащищались,
что уже пидоры по телевизору женятся.
—
Это их право! — с вызовом вставил
Семен.
—
Да?! А теперь объясните молодежи
да вот сами себе объясните, зачем тогда
семья нужна! Раньше ее хоть дети
оправдывали! — Семихватский сбросил
скорость до минимума. Тягач переваливался
по камням сухого русла.
—
А вы женаты? — Семен с интересом
глядел на капитана.
—
Не в этом дело! У меня работа для
этого неподходящая… Короче, так скажу
тебе, Сеня, парень ты симпатичный и,
наверное, думаешь, что делаешь хорошее
дело для других людей? — Капитан молчал.
— Не знаю, не хотел бы я жить в таком
мире… Слышь, а если кто-то, какой-нибудь
известный музыкант, мировая знаменитость,
на любимой козе захочет жениться! По
телевизору покажут?
Капитан
с Андреем рассмеялись. Семен сидел
серьезный, на дорогу смотрел.
—
Если вдуматься, такие права
никому не нужны! — спокойно заметил
капитан.
—
А бывали у вас случаи действительно
опасные? — Андрей сидел неудобно, тягач
качало, он все время пытался ухватиться
за какие-то рычажки, но отдергивал руки
и хватался за ручку над головой, в крышке
люка.
—
Бывали, наверное, — ответил
капитан вполне правдиво.
—
Товарищ капитан, а вы взятки
берете? — спросил Семен.
Капитан
молча, спокойно на него посмотрел.
—
Нет, — Семен положил руку на
грудь, — я спросил, потому что не верится,
что вы можете брать. Не похоже…
—
А стреляли в вас? — перебил его
Андрей.
—
Стреляли, — снисходительно
соврал Семихватский.
Снега
добавилось, видно стало хуже. Дорога
между тем забралась наверх хребта и
пошла почти по ровному, чуть в горку,
деревьев не было по сторонам, встречались
отдельные, иногда довольно большие
заросли низкого стланика. Горы вокруг
скрылись за метелью. Семихватский
подъехал к речке, остановился, достал
карту, включил навигатор и положил его
на крышу. Он уже не первый раз определял
координаты, и получалось, что движутся
они по верху какого-то отрога почти
строго на запад. А должны были на
юго-юго-запад, и не подниматься, а давно
уже спускаться. Перевал там был невысокий.
От зимовья они проехали уже километров
пятьдесят. Возвращаться и искать другу