Олег Ермаков
ЧЕКАНЩИК
повесть

Ермаков Олег Николаевич родился в 1961 году в Смоленске. Прозаик, автор книг «Знак зверя» (1994), «Запах пыли» (2000), «Свирель вселенной» (2001) и др. Лауреат премии имени Юрия Казакова (2009). Постоянный автор «Нового мира». Живет в Смоленске.



ОЛЕГ ЕРМАКОВ

*

ЧЕКАНЩИК


Повесть


«Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Хвала — Аллаху, Господину миров…» — сами собой явились привычные слова, как только в сером утреннем небе выплыли сизые купола и тусклые золотые луковки собора, и что-то дернулось, как будто две картинки качнулись… совпали… снова сошлись в нем, худощавом мужчине в черном полупальто, серых измятых брюках. Бледная женщина напротив с любопытством глядела, как он наматывает зеленый шарф — явно не по погоде. Стояла теплая осень, и все еще ходили в легких куртках. Сама женщина сидела в сиреневом жакете и бежевых брюках из тонкой ткани. Но он-то думал, что наступили суровые русские дни октября. Иногда в октябре выпадал даже снег. По крайней мере раньше — двадцать — тридцать? — лет назад. Со временем трудно было определиться. Трудно, очень трудно… Невозможно.

По вагону раздавались шаги и голоса. Пассажиры собирали свои вещи и уже двигались к выходу, катя сумки на колесиках, таща баулы.

Да еще тепло, — не выдержала бледная женщина, насмешливо глядя на него. — Бабье лето.

Он задержал руку, наматывающую шарф. На самом деле ему было холодно. Пальцы заледенели. Как будто он уже видел тех, чьи лица успел позабыть… не то что позабыть, но… эти лица утратили ясность, от них осталось лишь нечто… скорее звук, отзвук, эхо, если только у лиц может быть эхо.

Нет, до этого еще далеко. Это еще может и не произойти. Он только приближается к городу. Вряд ли город его знает, помнит. Но и он уже многое как будто видит впервые. Хотя серые купола и луковки собора на горе над рекой, и берега, и небо, да, небо — все те же.

Или нет.

Да.

Нет.

Он улыбнулся, чувствуя, что кожа у него «пергаментная», тонкая, старая и на ней остаются трещины улыбки, змеятся… Лицо его было как будто рваное. Сквозь дыры сверкали зубы, белки, мысли.

Он собрался. Еще осторожнее улыбнулся. И ничего не ответил. Он не мог говорить.

Поезд медленно тормозил. Железная дорога была большим чудом, чем воздушная. От железных дорог он отвык. Как и от многого другого. Точнее — многое другое было попросту какими-то фантазиями, вот словно читаешь плохой перевод… Плохой перевод прошлого.

Поезд останавливался.

Остановился и как будто сник, разжал мышцы, все, конечная точка маршрута. Смиренный выдох. Все.

И он почувствовал, что тоже хочет выдохнуть и замереть, не двигаться никуда. Но поезду проще, чем человеку, у поезда есть машинист, а у человека?

Есть.

Нет.

Есть, есть. Но не всегда… не всегда это ясно. Иногда ты совершенно одинок. Как и сейчас.

Всюду слышались реплики. Это было движение слов. Оно уже сутки его сопровождает. Это движение не только слов, но и молчания. Молчание слов. Очень странно. Здесь даже молчали иначе, по-русски. Молчание нагорья глубже. Русские молчат светлее.

И сейчас его как будто влек этот неспешный поток междометий, слов, пауз, и в ноздрях стоял какой-то молочный запах, удивительно, словно рядом дышала беременная женщина или корова. Он даже покосился по сторонам.

По платформе уже деловито шли пассажиры, кого-то встречали. У входа на вокзал курили парень с девушкой. Девушка спокойно затягивалась и смотрела прямо в лица идущим. Медлительно шел добродушного вида парень в форме. Милиционер. Но на спине у него была надпись «Полиция».

Здание вокзала казалось новым, да таким оно и было: видимо, недавно отремонтировали, все выбелили и покрасили. Колонны слепили белизной, хотя утро было еще пасмурным. Он помнил вокзал другим — таким старичком закоптелым, будто чайник. И этот чайник в памяти пыхтел «Маршем славянки», нет, звуки вспомнились только сейчас, мгновенно, и повеяло теплой и в то же время ознобной палевой синью весеннего вечера, апрельского вечера, смехом, шутками, винными парами, ароматом «Мальборо», как раз почему-то в город завезли партию этих невиданных сигарет, только не американских, а финских, и сестра купила ему в дорогу целый блок, а друг принес пирожки, испеченные матерью. Маша тоже здесь была, растерянно улыбалась, хотя он просил не приходить, зачем удлинять «процедуру проводов». Глаза ее беспокойно сверкали, легкий сиреневый платок сполз. Беспокойство ее было и о нем, но еще больше — о другом, о крошечном человеке… Мгновенный провал. Он не помнил, как звали сына. Но отлично помнил, как хотел назвать девочку, если бы она родилась: Варварой в честь бабки. И с Машей у них были споры, она говорила, что век будет мучиться Варвара. Была великомученица Варвара. И его бабка?

Да, в войну с четырьмя детьми мыкалась в деревне, в избе стояли немцы. После войны тоже свою долю одна тащила: муж пропал без вести на фронте. Так больше замуж и не вышла. Ждала Ивана. А он не возвращался.

Иван, оставленный в тот вечер Машей на час, чтобы еще раз обнять его, налысо остриженного, в старой куртке с рваным карманом, с брезентовым рюкзачком.

Да это и был его сын, названный в честь пропавшего без вести деда.

А без вести пропал — он.

Милиционер-полицейский задержал на нем взгляд. «Все правильно», — мелькнула мысль. Но парень прошел дальше вразвалочку, оглядывая пассажиров.

Все как и обещал Валерий Артемьевич. Его не трогали. И никто ничего не знал. Это было одно из главных условий. Иначе он не согласился бы. На самом деле, если знал Валерий Артемьевич, то знали и другие… те, кому положено. И не исключено, что и в поезде его сопровождали. Ну, кто-то один. Он даже вычислил этого человека, встретившись с ним взглядом. Такой сосредоточенный и понимающий, но в то же время как бы равнодушный взгляд. Прилежно причесанные волосы. Пиджак. Под мышкой, небось, пушка.

Но возможно, это паранойя.

Он не первый здесь. И прежде чем выйти на контакт с Валерием Артемьевичем, он встречался с Хайруллой, уже не раз ездившим в… Союз… то есть… сюда… Все говорят: Россия. Хотя Хайрулла из Белоруссии. А это уже давно не Россия… то есть не Союз. И Украина, Молдавия, вся Прибалтика… Запутаешься.

Этот Хайрулла держал лавку в центральном городе провинции, торговал запчастями. Вообще-то он был прапорщиком в автобате, Гришей Старченко. Стал Хайруллой. Впервые его увидев, он ни на мгновенье не усомнился, что это истый пуштун: мужик с бронзовым, прорезанным морщинами лицом, заросшим ярой бородой чуть ли не по самые светло-карие глаза. Благочестивый, набожный, о чем свидетельствует и его имя — Раб вечности. Хитрый, конечно, как бестия. А как иначе. Иначе он не выжил бы. Торговцы всего мира похожи. А этому выпало быть торговцем вдвойне. И он поверил не самому Хайрулле, а фотографиям. В лицах белорусской родни Хайруллы не было ничего хитрого: они как-то горестно светились. После третьей поездки в свою Белоруссию Хайрулла свернул бизнес, продал лавку, дом, забрал семью, жену и троих детей, и уехал. Не таким уж прапорщик оказался рабом вечности. Больше в этом городе не было русских. По крайней мере ничего о них не было известно.

Захотелось зайти в здание вокзала, но передумал. Только посмотрел, медленно проходя мимо, в огромное окно — и сразу увидел гигантскую картину на стене: «Ходоки у Ленина», а напротив — картина Шишкина. И снова на глаза ему попался постовой с надписью «Полиция». В провинциальном центре и в его городке, скорее похожем на большой кишлак, тоже была полиция, он к этому привык. Но здесь полицейские его удивляли. Из рассказов Хайруллы, а потом Валерия Артемьевича он знал о переменах в… Союзе. И сам каждый вечер, забираясь спать на крышу, включал радиоприемник и ловил новости. Однажды голландцы, врачи, зашедшие к нему из любопытства, оставили журнал с московским фоторепортажем, и он рассматривал с изумлением фотографии. Поверить, что эти люди — его соотечественники, было не просто. Да и улицы, дома были скорее голландскими, ну или какими там. Хотя Кремль, Красная площадь, Мавзолей — настоящие.

Как и здесь: картина «Ходоки у Ленина». И эту картину охраняют полицейские. Картина сказочная, мужики в сапогах и тулупах сидят за столом с Лениным на белых креслах.

Хотя почему же сказочная. Если эту картину может охранять полицейский. И если на нее может смотреть русский афганец. Точнее — именно он. Никакому предсказателю не поверил бы еще лет десять назад, что осенним утром приедет сюда, в город на холмах над Днепром. Но это случилось.

Он обошел вокзал и увидел совершенно новую привокзальную площадь, и что-то вновь качнулось в нем, как маятник. Здесь когда-то было своеобразное «каре» лип, под деревьями стояли скамейки, и, отправляясь с друзьями на рыбалку, они обычно коротали под липами время до пригородного поезда, курили, пили газировку, которую продавала здесь же тетка в белом переднике. Сейчас все пространство перед вокзалом было запружено автомобилями. И это были японские, американские, немецкие, французские тачки. Впервые японские автомобили довелось увидеть в Кабуле. Но теперь ясно, что это были допотопные машины, хотя и понадежнее уазиков и жигулей.

Можно было подумать, что на вокзале проходит какое-то важное совещание и сюда съехались дипломаты со всего мира. Но возле автомобилей и за лобовыми стеклами виднелись обычные лица горожан. И все-таки необычные. Во-первых, их было слишком много. И — это были лица других людей…

Нет, тут он не мог точно сказать. Он сам был иностранец. Инопланетянин. Пришелец с пыльных просторов нагорья.

Поражало, конечно, обилие женских лиц, открытых, странных, молодых и зрелых. Женщин здесь было больше, чем мужчин. И они как будто всем заправляли. По крайней мере именно их голоса звучали громче, смелее, повелительнее. Прошли две пожилые… бабы — он вспомнил это слово — в штанах, платках, оранжевых жилетках, работницы железной дороги. Да и не такие уж пожилые, понял он, приглядевшись… Женщины нагорья старились быстрее. Уже в сорок лет они похожи на… пенсионерок. Безумное сочетание. Афганка — пенсионерка. Им не положены пенсии. По крайней мере в провинциях. Все женщины работают дома. Хотя и у дехкан нет пенсий. Живи и выживай сам как знаешь.

Надо было думать, куда ехать дальше.

Куда? К кому? К Маше. У него был старый адрес. Его он помнил. Он знал точно, где находится этот двухэтажный дом из красного почерневшего от времени кирпича. Дом стоял на склоне горы ниже церкви, в которой сейчас, то есть тогда, устроили управление реставрации. Дом Маша, едва увидев, нарекла Брейгелевским. Здесь ему принадлежала комната бабушки, той самой Варвары. Два окна выходили на овраг и крепостную стену. А от подъезда открывался вид на собор по другую сторону, тоже через овраг. Овраги застроены… частными, да, частными домами. Весной там цвели сады и дом Брейгеля плыл таким кораблем. По сути, там шла деревенская жизнь, на заре петухи кричали, стучали топоры, поднимались дымы из труб, брехали собаки. Целая собственная комната им казалась хоромами. Но пожить вместе удалось всего полгода.

И эти полгода со временем превратились в такую же старину, как и взаправдашние картины Брейгеля.

Он остановился в раздумье на трамвайном круге. В трамвае не ездил с тех самых пор, с тех мартовских последних дней. И куда идут трамваи, уже совсем не помнил. Здесь же стояли и такси, и микроавтобусы с номерами. Но вроде бы и не так тут далеко? Раньше вообще очень редко пользовался транспортом, город можно было обойти пешком. Ну, старый, настоящий город, а не спальные новые микрорайоны. А они с Машей жили в самом центре — Соборная гора по соседству… И по утрам в воскресные дни, когда можно было подольше поваляться, их будил колокольный звон. Ну, не будил. Просто они его слышали… И Маша хрипловато со сна говорила… она говорила, что вот точно так здесь просыпались и при Мономахе, при Авраамии… Авраамий — местный святой. «А может, под стенами уже поляки? — подыгрывал он. — А мы еще и чаю не пили!»

Широколицый водитель поймал его взгляд.

Куда едем, командир?

Он замялся.

Тут… недалеко.

Это была первая фраза, которой он обменялся с жителем города за последние долгие годы.

Водитель понимающе кивнул.

Правильно. Хоть и близко, а лучше с ветерком подъехать.

Он еще колебался.

Близко — это куда? — не отставал таксист.

И он обошел машину, открыл дверцу и сел, поставил сумку на колени. Эту сумку он купил у Кривого Али, знакомого дуканщика в провинциальном центре, специально для поездки, хотя вез с собой не так много вещей, подарок матери, сестре Галине, Маше и… Ване… персидские платки, розовое масло, кувшин, а сыну — чеканку.

Так куда? — снова спросил таксист сквозь ровный мягкий рокот уже заведенного мотора.

И его внезапно охватила паника. Не стоило так быстро добираться. Надо было еще все обдумать.

Все, обдуманное уже тысячу раз! Все возможные слова. Жесты.

Ну и что? Это были предварительные прикидки. А теперь уже — вот оно, все в реальном времени, здесь и сейчас, не вечером на плоской крыше на травяном матрасе с транзистором под ухом, не во сне холодной звездной зимой под завывание всех ветров нагорья, и так-то вылизанного солнцем и бурями, не в письмах, которые никто никуда не отправлял и не читал и не мог прочесть, даже найдя в старом обшарпанном деревянном ящичке из-под гранат РГД 5: Анита и на фарси едва могла поставить свою подпись, — не в помыслах долгих дорог из его городишки в провинциальный центр на бурубахайке Хафизуллы, тезки Амина, верхом на крыше вместе с остальными, едущими на базар с дынями, арбузами, изюмом, шерстью, — не в обосанной яме для пленных, не в скалах над долиной Герируда, превращенных партизанами в цитадель, — а здесь, здесь, прямо сей-час. Время, каждая минута, как врата, распахивалось, и он не знал, что может выйти навстречу. Кто. Знал, но боялся этого. Ждал и не хотел этого. Лучше было, когда все врата заперты.

«Сказал он: „Господи! У меня ослабели мои кости, и голова запылала сединой… И я боюсь близких…”»1

Они уже ехали к акведуку.

Направо или налево? — шумно спросил таксист.

Мне за реку, — сказал он и произнес какое-то упругое и норовистое название: — За Днепр.

Таксист ухмыльнулся, крутнул взъерошенной головой, поворачивая направо.

На деревню к дедушке, — сипло сказал он. — Точный адрес не разглашаем, понятно. — Он покосился на пассажира в черном полупальто, зеленом пышном шарфе, с небольшой черной, слегка серебрящейся бородкой. — Но хотя бы улицу надо знать.

Зеленый Ручей, — ответил он.

Таксист снова посмотрел на пассажира и хохотнул:

Мог бы я и сам догадаться!

Он вопросительно взглянул на таксиста. Тот уже смотрел на дорогу. Справа проплыло большое здание автовокзала. Значит, перенесли с площади… площади Колхозной сюда.

Таксист включил негромко музыку. Что-то англоязычное, невразумительное, сладенькое. Но он обрадовался этой хрупкой защитной стенке. Автомобиль ехал по мосту. Внизу виднелась серая вода. На месте небольшого, но высокого леса на левом берегу в развороченной земле возились тракторы и экскаваторы.

Что это? — невольно спросил он, оглядывая голую землю.

Это? — переспросил таксист, крутя баранку и поворачивая за мостом направо. — Набережная будет. Сам не местный?

Я?

Да это и так понятно, — проговорил таксист. — Городу на следующий год исполнится тысяча сто пятьдесят годков. Вот надо же денежки куда-то вбухать. Вместо того чтобы дороги наладить, помойки убрать… Ну, как обычно. Сам откуда?

Они уже ехали вдоль строящейся набережной.

Из Москвы еду.

На москвича не похож, — просто сказал таксист.

Нет, прилетел я… — он мгновенье выбирал, — из других мест, южных.

Мест не столь отдаленных! — ввернул таксист.

Смысл ускользал, он не помнил, что это значит. Точнее, помнил, что это шутка, но сейчас вдруг удивился ее чудовищной абсурдности.

Автомобиль остановился перед перекрестком. Вверху голубел собор. Что-то было не так. Внезапно он вспомнил со всей отчетливостью: не тот цвет.

А?.. — переспросил таксист.

Значит, вслух сказал.

Нет, почему, хороший цвет. Они же там все и толкуют про небесное. Хотя да, сейчас чуть что — сразу намек. В «Городке» Стоянов с Олейниковым хорошо пели: «А вокруг голубая, голубая тайга» — с такими рожами стеснительными. Раньше песня как песня была.

Автомобиль тронулся, но перед самым носом еще успел пролететь микроавтобус.

Каазел! — воскликнул таксист, ударив по сигналу.

«Как в Кабуле», — подумал он.

С этими уродами того и гляди тачку угрохаешь.

Еще через пару минут таксист начал тормозить.

Сворачивать прямо на Ручей?

Нэй, — поспешно откликнулся он, — ташакур… спасибо.

Таксист взял к обочине и остановился. С интересом поглядывал на пассажира.

Сколько? — старательно выговорил он, доставая кошелек.

Пятьсот, — сказал таксист.

Он начал отсчитывать сторублевки. Таксист засмеялся, хлопнул мясистой ладонью по баранке.

Ну, у вас в местах отдаленных и цены там! — Таксист хрипло смеялся. — Это была шутка. Давай сто пятьдесят.

Он взглянул на таксиста.

Рублей? — переспросил зачем-то.

Ну, не евро же!.. Ехали мы десять минут.

Он протянул две сторублевки. Пятидесяти не было. Впрочем, были еще доллары и афгани в заначке. Таксист взял двести рублей.

Ладно!

Хлопнула дверца, автомобиль сразу поехал, таксист громче врубил музыку, и он остался один с матерчатой сумкой, на которой красовалась громадная надпись «Athletic sport», просто у Кривого Али не было других сумок и он так расхваливал свой товар, да и скидку сделал. По дороге проносились машины, пыхтел автобус, пассажиры смотрели в окно, ехали по своим делам, кто на работу, кто в магазин, еще куда-то, мало ли мест в городе, здесь библиотеки, музеи. Когда он рассказывал обо всем книгочею учителю Хвазаку, горбоносому, светлоглазому, длинноволосому, похожему на хиппи (так что поначалу он считал учителя даже засланным какими-то западными спецслужбами), — когда он рассказывал о библиотеках, крупные удлиненные глаза того становились еще больше и наполнялись тихим горением. И эти пассажиры вскользь смотрели на него, выброшенного из их жизни… много лет… много веков назад.

Он повернулся и пошел.

Где-то здесь начиналась улица Зеленый Ручей. Название производило впечатление на афганских слушателей. Зеленый цвет у жителей нагорья был любимым. Нагорье лишь весной на короткий срок преображалось, на него будто накидывали сочно-зеленое покрывало, ало подмокавшее по предгорьям и долинкам речушек и ручьев маками, а в остальное время там царил серый, иногда коричневатый цвет. В садах, конечно, зеленели деревья, но это была капля в море камней и пыли.

Зеленый Ручей уходил налево. Направо, под собор — другой Ручей, Красный. А его… то есть Брейгелевский дом стоял между этих двух улиц, на улице… «Фурманова», — прочел он табличку на доме и пошел, разглядывая дома за оградами. Здесь была какая-то диковинная мешанина, кирпичные чардивалы… коттеджи и бревенчатые… избы. Коттеджи его удивляли, ничего подобного раньше здесь и в помине не было, что-то похожее он видел в Газни, постройки, оставшиеся от англичан и немцев, живших там до прихода шурави. Может, и сюда приехали какие-то специалисты из Европы? Но еще больше его изумляло обилие дерева, хотя он и помнил, что изба… в избе, в самом слове как будто есть дерево, но как это? Ведь ни одной буквы. «Дерево». «Изба». А все равно — есть. Внезапно он оказался в хаосе букв, слов. Стоп, стоп. Дерево. Дерахт. Изба. Хане. Хане из глины. Изба из дерахт… дерева. Много дерахт.

И он понял, что вернулся в деревянную страну.

Так он о ней и рассказывал Аните, детям, Кривому Али, Хвазаку, соседу Дзундаю, которого называл печником: тот был мастером тавхане, устройств под полом для обогрева зимой. Эти тавхане топились в самую стужу кустарником, травой и сухим навозом. И ничего, все выдерживали даже лютые морозы. Деревьев там не было. И железа. Но люди переживали морозную зиму, впрочем, короткую.

Сейчас он выхватывал жадно глазами и ржавые и хорошие листы железа на огородах, на крышах сараев, туалетов, просто на кучах хвороста или даже в заборах.

Нет, это еще была и страна железа!

Глаза поистине — разбегались. Вместо того чтобы вспоминать сейчас какие-то моменты из прошлой жизни, призрачное и чудесное существование здесь в старом городе вместе с молодой женой, а потом и с младенцем, вспоминать истории, голоса, запахи… — вместо этого он прокручивает в голове фантастические идеи доставки всего этого железного богатства в его глиняный хане на пыльном нагорье… Ведь можно по дешевке все скупить. Там за железом ему приходилось буквально охотиться, и Кривой Али был его главным поставщиком. Все-таки в центре провинции возможностей больше, кто спорит… А тут — еще больше. Просто какая-то пещера Али Бабы. Но они не обращают на это внимания.

Они?

Горожане, шурави. То есть… не советские, а… руси. Русские.

А он?

Он — человек нагорья.

Зазвенела цепь, и он встретился с глазами большого пса, у того были обрезаны уши. Пес рявкнул, и тут же со двора напротив отозвалась другая собака. А той третья.

Он шел все такой же разбитой, как и много лет… веков назад дорогой, и собаки оглашали его шествие злобным хором. Мерзкое, в общем, животное. Почти как свинья. В его городке собаки редко попадаются. Появляются после кочевников, те дружат с псами, охраняющими стада от волков и бандитов, дарят кому-нибудь щенков, щенки растут, но перед рамаданом некоторые хозяева их умерщвляют. Рамадан — месяц очищения. А в Пещере, о которой рассказывает благородный Коран, вместе с несколькими юношами от врагов укрылась и собака, и триста девять лет они проспали, так и спаслись… Точное число лет в Пещере известно. И число собак — одна. А сколько было этих юношей — тайна.

Но сейчас ему показалось, что сколько бы их ни было, а один из них — он. И он проспал в Пещере много лет. И вот вышел в город дерева и железа. И собаки его не узнают. Узнают ли люди?

По дороге вверх то и дело проезжали автомобили, все западные и японские, корейские марки. Странно было видеть их на этой разбитой дороге. Ему приходилось сторониться, ждать. Иногда он ловил на себе взгляды водителей. В основном это были совсем молодые ребята, мальчишки. Шоферы? Да больше похожи на владельцев.

Ленка!

Над калиткой нависала немолодая женщина в потрепанном халате. Она глядела направо и налево. Никого, кроме него, на улице не было. И он никакой Ленки не видел.

Вот зараза! — в сердцах воскликнула женщина, снова хотела позвать, но передумала и просто стояла, глядела на одинокого прохожего в черном полупальто с сумкой.

Поравнявшись с ее домом, он поздоровался. Женщина немного помедлила, подозрительно осматривая его, и потом ответила. Провожаемый ее взором, он уходил дальше, вверх по улице.

А может, и дома Брейгелевского нет, вдруг подумалось. Он уже и тогда был старым, с печным отоплением. Стены плесневели, отваливалась штукатурка, под полом бегали крысы. Но этот дом казался ему лучшим на свете — там, особенно в первые месяцы. Дом снился, и как бы он хотел стать на пару часов Брейгелем, чтобы по памяти нарисовать все. В снах о доме у них в комнате были непомерно большие окна и они выходили на обе стороны, так что, лежа на железной бабкиной койке, можно было видеть и собор на горе, и крепостную стену с башнями… с башнями… У этих башен были названия. И сейчас есть. Но он не мог уже вспомнить их. Крепость в городе построил русский царь Годунов.

Звучало это как-то слишком живо и страшновато. Вот будто сейчас же и могли явиться… сарбоз… сарбоз’ы… стрельцы да и схватить странного пришельца с дальнего нагорья.

И он уже увидел краснокирпичный Брейгелевский дом над крышами одноэтажных деревянных и кирпичных частных… хане. Слишком долго он сюда шел, так что ощутил слабость. Надо было подъехать на том такси.

Не то что он стал слабым, нет, еще достаточно был силен, хотя жизнь на пыльном каменном нагорье и здорово его подсушила, но — вот ослабел враз, и даже одышка появилась, лицо от пота стало мокрым.

Брейгелевский дом уже следил за ним строгими узкими окнами. Да! Окна были узки, а не огромны. Он взял сумку в другую руку и решительно продолжил восхождение по крутой довольно-таки улице.

И вот уже подходил к подъезду. Во дворе появились скамейки, а сарайчики дровяные никуда не исчезли. Покосившиеся, укрепленные ржавыми листами железа. К нему подбежала белая кошка с черными пятнами на ногах и хвосте, замурлыкала просительно. Он посмотрел на нее, но так и не понял, чего та хочет.

В подъезде стоял знакомый запах глины, старого дерева и закваски. Маша говорила, что входишь в подъезд, как в погреб. И он мгновенно погрузился в некую субстанцию прошлого… Что это такое? Ведь никакого прошлого нет. Оно лишь в памяти. Но сейчас он оказался в двадцатом веке. И вспомнил один из дней до мельчайших подробностей, до мыслей о покупке магнитной ленты, катушки в магазине «Мелодия» на улице Ленина: в воскресенье должен был придти друг со своим магнитофоном и новыми записями Суханова и Высоцкого. Но кумиром у них был именно Суханов, странно потерянный, немного нелепый математик. «Ведь все математики немного… того», — смеялась Маша, обожавшая Суханова так жарко, что он ревновал… ну, так, слегка, понимая, конечно, что это только студенческая любовь к искусству. Маша сама немного играла на гитаре, ездила на фестивали самодеятельной песни. Когда она возвращалась с такого слета, а он — из Москвы, где бывший одноклассник, анархист, жил в казарме и учился в военном институте, они и познакомились. В городе он вызвался донести гитару до ее дома. На самом деле он уже готов был нести эту девушку в клетчатой рубашке и… «техасах» — так назывались советские джинсы, похожие на настоящие, как «Запорожец» на джип, — нести на руках. Потом он часто это и делал, вдруг подхватывал ее на людной улице и нес. Она всегда сопротивлялась, но не так, чтобы взаправду вырваться. А вот когда он попытался поднять ее уже беременную, Маша нешуточно осерчала и больно огрела его кулачком. «Ты что?! В своем уме?» — вскричала она, и ее глаза вспыхнули синими молниями.

О материнстве, детях она всегда отзывалась иронично, «мамаша — машина по производству человеческих детенышей, а я Маша, но не машина», а когда родила, тут же позабыла все свои шутки и уверения в нелюбви к детям — существо в пеленках затмило все, весь мир. Хрупкая Маша стала ревнивой и грозной ко всем окружающим матерью. «Ты настоящая медведица, — говорил он ей. — Хорошо, хоть коготки обрезала». Маша остригла красивые ногти, чтобы не причинить случайно ребенку боли, да и стирать так было удобнее. Стиральная машина для студенческой семьи — роскошь. Впрочем, за стирку и он сам брался. Нет стиральной машины и у его теперешней семьи.

По скрипучим деревянным ступеням он поднялся на второй этаж. Деревянные двери. С номерами. Его — номер два. Из-за двери доносились голоса. Кажется, из-за другой. На косяке была кнопка звонка. Судорожно вздохнув, он надавил на кнопку. И окаменел.

Дверь молчала.

Но в то же время распахнулась в сознании. Слепящий свет, воздух окатил его.

Нет, на лестничной площадке было все так же сумеречно. Где-то выше стучали лапами по железу голуби, ворковали. И он крепко вцепился в перила, внезапно испытав всю полноту свершившегося. Больше ничего не нужно было. Совершенно ничего. Он мгновенно это понял. И в соседнюю дверь уже звонить было ни к чему. Но, словно исполняя какой-то ритуал, он позвонил и в соседнюю дверь. Правда, звонка не услышал. Наверное, не работал.

Да и стучать было ни к чему. Он догадывался, что ему ответят.

Так и случилось.

На стук хрустнул замок, дверь открылась. В проеме стоял седой мужик в майке, трико и шлепанцах.

Здравствуйте.

Здравствуйте, — ответил этот человек.

И он почувствовал, что уже больше ничего сказать не сможет. А если начнет — слова хлынут из него потоком.

Кого надо? — небрежно, с вызовом спросил мужик.

Они смотрели друг на друга.

Здесь, — наконец медленно, осторожно заговорил он, чувствуя, что бел в полумраке, как мел на одной горе посреди нагорья, есть такое место по дороге к Пакистану, которое так и называется Софет, Белый, хороший ориентир, тамошний маяк. — Здесь, — повторил он, — жила когда-то девушка… ханум… женщина Маша, Марйам… Мария, — говорил он, и человек в майке уже пытливо его слушал. — У нее был ребенок. Хорд бача…

Мужчина в трико не перебивал.

Маленький мальчик, — поправился он. — Его звали… звали Иваном.

Он обессиленно замолчал. Мужчина в трико и майке еще подождал — и, не дождавшись продолжения, сказал, качая головой:

Не-е, тут другие.

Наступила тишина. Нет, сверху ходили голуби. Дверь номер два темнела неколебимо, словно печать, коричневая печать на Пещере — вот где была она, и это не он таился в забвении, а те, кто остались здесь, Марйам и младенец.

Мужчина в трико и майке ничего не говорил и не уходил, стоял и смотрел уже цепко, прицельно. Чеканщик с нагорья не помнил его. Раньше в этой квартире жили две старые девы, и у них не было никаких родственников, так что они все норовили помочь Маше и с удовольствием бы присматривали за ребенком, если бы она пошла на какой-нибудь концерт или куда-то еще, но той ничего не надо было, кроме Вани.

Я так и думал, — тихо откликнулся пришелец. — Бебахшид.

Кого? — не понял мужчина в трико.

Извините, — сказал он и пошел вниз.

Мужчина в трико все не уходил, смотрел сверху. Что-то поразило его в этом незнакомце, не те несколько непонятных слов — на базаре через Днепр все торговцы балабонят по-своему, но что-то еще. Жилец не мог ухватить и, вернувшись в комнату, подошел к окну и высматривал визитера, но увидел только его спину.

Он поднялся к розоватой облупленной церкви, оглянулся. Внизу курились горьковатыми дымками дома улиц-Ручьев, справа темнели в сизом теплом осеннем воздухе башни и бойницы стены, слева ввысь уходил всеми своими куполами и луковками собор. Внизу за домами тянулась долина реки, пестрели древесные склоны холмов уже за рекой. Запах дымка мешался с ароматом опадающей листвы. Люди здесь жили уже больше тысячи лет. Тысяча лет и одно мгновение, один взгляд, вздох. Взгляд, вздох, пробивающие толщу лет. И не только этих, но и лет, пылью лежащих на далеком нагорье. Тоску древнего нагорья он тоже хорошо знает. И сколько раз он поднимался в гору позади хане и сидел, смотрел, как солнце заходит, а справа был шамаль — север, и за горизонтом гор, туч, за великими площадями земли, за новыми хребтами, реками жил этот город. Ни на минуту движение днепровской воды не останавливалось, и облака шли над куполами и крышами, падали листья, кровь пульсировала в жилах, вспыхивал свет в узком окне краснокирпичного Брейгелевского дома, может быть, тихонько шелестели струны, в круге настольной лампы склонялась голова, шуршала бумага, беззвучно скользила по ней шариковая ручка: «Милый мой Саня…»

Он окончательно вспомнил свое имя. И пожалел, что решился все-таки на этот шаг, этот прыжок в прошлое…

Русское имя он не открыл и Валерию Артемьевичу. Но тот, конечно, не сомневался, что перед ним бывший советский солдат. Будет новая встреча — тогда и назовет имя, фамилию, часть, на самом деле он помнил все. Валерия Артемьевича навел французский журналист, ремонтировавший у него в мастерской автомобиль и потом купивший одну чеканку. На ней и был изображен дом Брейгеля и две башни. По этим башням Валерий Артемьевич и мог бы вычислить его. Наверное, и вычислил уже, но виду не подавал. А главное, как он надеялся, не сообщал никому. Ему нужна была свобода для маневра.

И вот сейчас он ею и воспользовался. Пошел в центр, чтобы снять номер в гостинице, но запрашивали дорого. Денег было не так много. Сэкономить удалось на фиксированной дате вылета обратно. Часть денег ему вручил Валерий Артемьевич под новые чеканки, на заказ. Так договорились, безвозмездно он не хотел брать довольно крупную по афганским меркам сумму. Там водитель получает сто, сто пятьдесят долларов. В месяц. Ровно столько — сто долларов — и запрашивала администратор. За сутки.

Дорого? — спросила администратор гостиницы, моложавая женщина в светлых кудряшках, возводя на него серые глаза в густо подкрашенных ресницах. — А где дешевле? — Она быстро окинула его взглядом, задержала глаза на зеленом шарфе. — Из какого города вы приехали?

Да, у нас там тоже дорого, — сказал он. — Но можно найти… варианты.

И этот диалог вмиг показался чистой фантастикой. Он стоял в холле гостиницы посреди родного города и рассуждал о ценах, выбирал жилье на несколько дней. Женщина еще немного колебалась, по ее лицу проходили как будто прохладные и теплые волны. И наконец она сказала, что и здесь можно подыскать дешевле жилье.

В общем, поблизости от центра, на Кирова.

Она назвала номер дома и номер маршрутного такси, а напоследок все-таки поинтересовалась, откуда он приехал. Таиться от Валерия Артемьевича было бесполезно, да и позже эта любопытная женщина может позвонить в гостиницу на Кирова, поэтому он сказал, что из Афганистана.

О, как хорошо говорите по-русски! — не удержалась от восклицания она.

Я учился здесь, — ответил он и, поблагодарив, отправился на улицу Кирова.

Маршрутное такси ему было ни к чему. «Город как Париж», — любил повторять преподаватель физики, съездивший в Париж по путевке и частенько с мечтательностью рассказывавший о тамошних прогулках студентам. Кстати, тот журналист Леон подтвердил, что хорошему фланеру не составляет большого труда обойти центр Парижа… Одно время, еще в саманной тюрьме, он даже думал о возможности попасть… ну, не в Париж, а в Женеву. Какой-то человек, беседовавший с ним или, скорее, допрашивавший его, намекнул на такую возможность. Кто это был, он так и не узнал.

Гостиница располагалась во дворах, номер сдали за пятьдесят долларов. Предупредили, что горячей воды нет и санузел на два номера. Горячая вода появится завтра.

Он скинул полупальто, снял шарф… постоял с опущенной головой, испытывая почти непреодолимое отвращение к себе и борясь с каким-то тошнотворным желанием — желанием смерти, мгновенной. Этого не бывало даже в самые худшие времена, когда с рук и ног не сходили синяки от кандалов. Да, когда-то его держали, как собаку, на цепи. И он и был собакой, лежал в вонючей яме, завшивленный, в кровавой коросте в пол-лица… и, скорее всего, у него была морда, он поднимал морду по ночам и видел звезды, много звезд, южных, сияющих в черноте бездонной чистотой. Но ему не было тошно, и он не проклинал своих мучителей и хотел жить. Хотел видеть звезды и ощущать свежее дыхание неба. Он даже специально запоминал это зрелище земной дыры и лучащихся, мерцающих, переливчатых звезд, комьев и песчинок света, чтобы потом выбить все на железе.

«Мы послали Наших посланников с ясными знамениями и низвели вместе с ними писание и весы, чтобы люди стояли в справедливости, и низвели железо; в нем сильное зло и польза для людей…» — этих строк благородной Книги он еще не знал, но они были как будто и о нем.

Желанием жизни было все в нем в те времена — любая мысль, мечта, любое движение. Он не хотел исчезать, цеплялся за камни, как куст шиповника, виденный им однажды на скале.

И… поразительно, эту жажду питала тоска по городу, его людям… и он — здесь, но испытывает лишь отвращение к себе, своему сердцу, дыханию и не может понять, зачем он сюда вернулся. Предатель, отщепенец, человек, дважды рожденный и дважды умерший, — второй раз он и умирал прямо сейчас. И ему подумалось, что надо немедленно вырваться отсюда.

Да куда? Обратный рейс не скоро.

Во дворе, залитом осенним солнцем, гуляли дети в разноцветных куртках, наверное, школьники… но слишком маленькие. Детсадовские. Он наблюдал за ними, чувствуя, как все в нем наливается свинцом, какой-то мертвой кровью.

Это была колоссальная ошибка. И вот где он попал в настоящую западню.

Он не мог находиться в номере. Оставив сумку, да и полупальто, в одном свитере он вышел снова на улицу. Стоял, озирался. Куда идти? Что делать дальше?

В прекрасном, древнем, золотисто-зеленом и багряном городе он чувствовал себя в ловушке и задыхался. Но он был свободен. Ведь свободен как никогда? Оставил нагорье, но по-настоящему сюда не вернулся. Кто он? Прошлое имя ничего уже не значило. Но и другое имя здесь никому ничего не говорило.

Надо было успокоиться. Придти в себя. «Придти в себя». Он задумался. Чтобы не торчать на одном месте, он пошел по дворам. Где-то здесь поблизости жила тетка. Что бы она сказала, столкнувшись с ним? Он огляделся и увидел в ближайшем окне обшарпанного панельного пятиэтажного дома силуэт. Кто-то смотрел на него. Или не смотрел. Он отвернулся. Хуже будет, если встретишься с другом или сестрой. Или… или с Машей. А мать? Жива ли она?

Но зачем он тогда вообще все это затеял?

Он быстро шагал по сухому разбитому тротуару и производил, наверное, странное впечатление. Как будто куда-то спешил, но внезапно останавливался и сворачивал круто вправо или налево. Петлял, как заяц. Запутывал следы.

Да нет. Скорее он метался. Не знал, куда идти, хотел лишь сбросить этот морок, уйти от гнетущего чувства. Он был словно мертвец. И в то же время в нем клокотала жизнь, колотилось сердце, пульсировали жилы, глаза были горячими. Однажды в саманном домике после авианалета он видел обгоревшего человека, показавшегося сначала трупом, но внезапно на черном лице замелькали белки… Человек был жив. Жив. И никто не знал, что с ним делать. У обгоревшего напрочь отсутствовал голос, как будто исчез в огне. Он даже не стонал. Просто лежал и вращал глазами. И все стояли вокруг как бараны, переминались. А потом он вдруг закричал. И все пошли прочь, кто куда. Они случайно оказались в этом кишлаке, шли без оружия и медикаментов, чтобы не вызывать подозрения. Но именно сейчас им и нужно было обезболивающее. Обгоревший кричал до хрипоты. И наконец местный принес старый бур, тяжелую винтовку. Длинный Мамад взял бур и вернулся к развалинам, выстрелил. Но чудилось, что крик не стихал.

В его молчаливом метании по улицам города было что-то похожее. Нет, разве можно сравнивать. Тот несчастный посчитал бы раем осенний город, не сгоревшую кожу на себе.

Он свернул в магазин. Раньше почти в каждом магазине можно было напиться сока и газировки. Но в этом магазине торговали соком только в бутылках и пакетах. Он купил пластмассовую бутылку с апельсиновым соком, вышел и тут же осушил ее. Не напился. Вернулся и взял еще. Тут ему на глаза попались полки, уставленные бутылками с вином, коньяком, виски, прозрачной водкой. Так много спиртного он не видел уже давно. Полки просто ломились. Да, он забыл, это был город и спирта. Город железа, дерева, спирта. Вкус спиртного он тоже позабыл. Последний раз его угощал Раб вечности, бывший прапорщик Старченко в Газни, когда отмечал отъезд в Белоруссию. Жизнь нагорья трезвая.

Хотя это только на первый взгляд.

Чарсом, индийской коноплей, балуются почти все мужчины. Любителей опиума меньше, но и они водятся. В последнее время сонный мак затмил все виноградники и бахчи. Но это в южных провинциях. На пыльном нагорье мак плохо растет. Правда, опий и здесь в ходу. Брат Аниты, пристрастившийся к опиуму, в плену галлюцинаций блуждал в степи, пока не свернул шею, свалившись в кяриз.

И… звучащий неслышно повсеместно Глас Аллаха тоже пьянит. Иногда даже ему вспоминался Ленин с его опиумом для народа. Этот Глас был слышен ему с самых первых дней службы в полку, но он не мог сразу понять, что это. Нечто разлитое в воздухе, пыльном и горьком от полыни, густо солнечном, еще сильнее густеющем ночью — звезд невпроворот. К религии у него вообще не было никакого отношения. И он шутил над Машей, когда та вдруг утром взяла и перекрестилась над заболевшим сыном под колокольный звон с соседней горы. Он не был лириком, но — физиком, и учился в энергоинституте на инженера. Это ему потом пригодилось на пыльном нагорье. Да «физика» не устояла перед тем самым Гласом.

Но опьяненность Гласом — просветляющая.

А сейчас ему захотелось уйти во мрак. Еще немного поколебавшись, он взял с полки бутылку водки, но потом передумал и купил коньяк, армянский пятизвездочный, все-таки это виноград. Надо было прихватить и какой-то еды. Сыр пошехонский, полбуханки черного хлеба, от которого он давно отвык… Что еще? Вот паштет. И банка маринованных огурцов. Нормально. Хуб.

За кассой сидела девчонка, сверкая голыми округлыми коленями, изрядно накрашенная, как будто на вечеринку собралась. Ни одного мужчины. Нет, среди полок лениво разгуливал охранник… Странно, что это была не женщина. Здесь все наоборот. Выставляя бутылку на прилавок, он почувствовал напряжение.

Но ничего не случилось.

Расплатился рублями, поблагодарил, девица не ответила. Почему-то не ответила. Может, она случайно здесь оказалась, подменяет кого-то… Торговцам нагорья только дай повод поговорить.

Сложив покупки в пакет, он вышел на улицу. Горожане шагали во все стороны, беспечные, хорошо одетые… Нигде не видно было полицейских, солдат с автоматами, бронированных машин. Многие женщины похожи были на актрис со страниц журналов… «Англия», эти журналы собирала сестра-англоманка. Где-то и она здесь. Если не уехала куда-нибудь. После окончания пединститута работала учителем английского в глухой деревне в области, по распределению, мучилась без кинотеатров, музыкальных магазинов, библиотек. Но «ссылка» была на три года. Потом она могла вернуться.

В гостиницу, тоскливо пропахшую табачной горечью и старым паласом, возвращаться не хотелось. Солнце светило тепло сквозь сонную ленивую дымку, всюду разносился аромат осенних деревьев — нет, лучше было устроиться где-то на воздухе.

Он спустился с холмов к реке. Удобнее было идти вниз по течению. Как раз по улице Краснофлотской. Шагал мимо частных домов. Заборчики были невысокие, и все сады, огороды просматривались насквозь, никто ничего не скрывал. Это, конечно, не то, что глухие дувалы2 нагорья. Дворы были небогатые, но как много деревьев, дерева. Псы лениво потягивались у своих будок, не лаяли почему-то на него, наверное, осеннее… бабье солнце разморило. Кое-где алели и белели поздние цветы. И все было… не до конца ухоженным, там и сям виднелись штабеля досок, кучи земли, строительный мусор, лопаты, носилки, тачки. Все как будто строились. Да, стройка не прекращалась. На дороге тоже то и дело попадались траншеи, кучи песка и гравия, проезжали грузовики, оставляя позади шлейф цементной пыли, и что-то гулко ухало, а на другом берегу иногда высоко гудели поезда. И он сам, как пес, сомлел от всей этой музыки. Но особенно от запахов земли, коры, опилок, близкой реки. На крыльце одного дома в облупленной голубоватой краске сидела на низкой табуретке старуха в линялом халате, платке, что-то делала, может, мыла какие-то овощи в ржавом тазу. Взглянула на него, и он машинально поздоровался. Но и эта старая женщина не ответила, как и молоденькая кассирша, только смотрела, хмурилась. Возможно, просто не расслышала. Или… что?..

Мгновенно он ощутил невесомость в ногах. Да и во всем теле. Захватывающее чувство нереальности, пустоты… то есть не пустоты, нет, он был на самом деле, и старуха была на крыльце, и мимо с грохотом ехал грузовик, над дорогой летел голубь, навстречу шел прохожий, но что-то не состыковывалось, не сходилось. Может, как раз всего этого и не было? А он был. Ну, всякое бывает, он уже научился особенно не удивляться. Здесь все возможно. Абсолютно все. Почти все.

Или, наоборот, все было, а он лишь мог быть здесь, в этом месте, в этой осени с густым теплым воздухом, густым, как парное молоко.

Тут он споткнулся на разбитом тротуаре.

И сквозь подошву штиблет ощутил землю. Он стоял на ней. Двигался по ней, по земле, поднимал и опускал ноги. Он внимательно смотрел на запылившиеся туфли. И снова проскочило: та пыль, нагорья пыль, Кабула. Подними глаза и увидишь минареты и саманные дома, ползущие по склонам вверх. Резко поднял голову. Тополя в желто-бурой листве, деревянные и кирпичные дома, окошки, деревянные и железные ограды, яблони, на некоторых еще яблоки висят, скворечник, по саду летит бело-черная птица… белобокая… белобока… Сорока.

Свернул в проулок направо и вскоре оставил позади дома, пошел по заросшему зеленой и желтой травой полю в кочках и кучках конского навоза, вспоминая, что да, здесь всегда обитали цыгане, держали лошадей. И тут же увидел вдалеке пасущуюся лошадь. Тепло, почему бы и не попасти скотину. Трава зеленая еще. Удивительно. Нагорье уже в первый месяц лета выгорает на солнце.

Он еще раз взглянул на лошадь. Паслась. Иногда случаются особенные магические сны, в которых ты, словно волшебник, можешь всем заправлять, что-то мелькнуло, почудилось — локон, и вот уже локон оборачивается девушкой, капля дождя — озером, неясный гортанный звук — птицей, птицами, хором… но рано или поздно это кончается, обрывается, и ты снова песчинка, а мир близок и недоступен. Доступен, но поддается с великим трудом. Как железо под мягким латунным чеканом. Хотя мягкий чекан надо применять по слабому металлу или истонченному, вот-вот готовому порваться. А по сильному металлу — чекан из старых напильников. Но здесь все наоборот. Чекан даже не латунный или медный, а деревянный, и металл под ним — самый твердый и прочный… И поразительно, что металл этот все-таки уступает.

Например, он никогда не мог представить себя жителем чужого нагорья, а начиная там жизнь, не верил, что долго продержится и будет понимать обычаи, язык… И вот уже ему не верится, что здесь, на берегу русской реки, он когда-то действительно жил. И ему доступнее тот мир, а не этот.

Хорошо, подумал он, сейчас я воображу что-нибудь… Но воображение пробуксовывало. Он не мог ничего представить. Сознание было переполнено.

У воды росли старые и молодые ивы. Он спустился по тропинке на глинистый берег. Сесть можно было на край полузатопленной плоскодонки. Пока он положил туда пакет и стоял, смотрел на реку, не широкую, но мощную, глубокую. Над буроватой водой носились чайки. На противоположном берегу за шоссе и железной дорогой вверх уходили сосновые склоны. Сосны ему сразу напомнили заросшие кедрами склоны гор у границы с Пакистаном, где проходила однажды операция… полковая операция… в которой он участвовал… еще на той стороне.

Воздух был влажен. В него хотелось еще глубже зарыться лицом. Афганские реки так не пахнут.

Это был Днепр. От одного только названия реки по телу проходил какой-то озноб. Река Кабул в Кабуле — жалкая вонючая канава, забросанная мусором… Правда, здесь тоже у кустов покачивались пластиковые бутыли, на глине валялись пакеты и пустая консервная банка, пивная банка была надета на ветку… Но река в Кабуле не справлялась с отбросами, слишком тощая, слабая летом. Днепр в тысячу раз сильнее. И он уносил мусор горожан куда-то вниз.

«Что ж, — проговорил он по-русски, — я сейчас напьюсь и потом уеду отсюда навсегда. — Он поразмышлял и добавил: — Для этого я и приехал».

Ножа не было, и хлеб он просто разломил на куски, как лепешку. Сыр можно было откусывать. А паштет? Только теперь он прочитал состав паштета. Свинина. Свинину он не употреблял с тех пор, как ушел ночью из полка. Но сейчас он собирался нарушать и другой запрет — харам — на опьяняющий напиток.

Почему-то ему казалось, что сейчас это допустимо.

Но паштет он все-таки не стал есть, нашел сучок, вскрыл оболочку и бросил на корм рыбам.

Стаканчика не было, и он свинтил жестяную крышку, осторожно поднес горлышко ко рту, приник и сделал обжигающий глоток… Кричали чайки. За рекой то и дело проезжали машины. Коньяк показался ему очень вкусным. Мягким, ароматным и в то же время полыхающим на нёбе, в гортани и уже где-то в груди. Он отхлебнул еще. Взял хлеб и неожиданно поцеловал его. Любить хлеб он все-таки научился у обветренных и прокаленных солнцем дехкан нагорья. Крестьянин крошке не позволит упасть, а если это произойдет — тут же подхватит ее и, сдув пыль, съест или отдаст птицам или своему ослику. Но там не умеют выпекать такой хлеб. Горячий нун из глиняной круглой печи, конечно, хорош и с чаем, вареньем, шашлыком. Но эта черная буханка… Он не смог подыскать сравнения и просто начал есть хлеб.

И сейчас все ушло, отступило назад, клещи как будто разжались, тиски ослабели. Он весь обратился в обоняние… Зачем мучить себя заранее? Ешь свой хлеб у реки. Только так и возможно вернуться. Он отпил еще. По его жестким щекам катились слезы. Никого нигде не было. И он не утирал слез. Нет, тиски лишь на мгновенье разжались. И уже снова он задыхался в них, хотя и чувствовал хмель, горячий, веселый. Нет, ему необходимо было принять решение. А он еще колебался. Не знал, как поступить. Отыскивать ли Машу с сыном, друзей, мать, сестру Гальку. Неужели они где-то рядом? Здесь, в этой осени, в этом городе, окутанном сонной теплой дымкой? Все кажется нереальным только потому, что ни с кем из них он еще не встретился. Он выпил снова. Отломил кусок хлеба. Вспомнил о маринованных огурцах, банка открылась с легким хлопком… как граната за миг до взрыва.

Что же ему делать? В чем смысл этого возвращения?

Днепр неслышно катил воды мимо берега. Налетали чайки, черно, жадно глядя в ожидании пищи.

Однажды он откликнулся на Глас и не сомневался ни в чем. Это случилось после боя в кишлаке, куда они ворвались в погоне за духами… Духи бросили подбитую машину и кинулись к этому кишлаку. И тем самым решили его судьбу. Судьбу кишлака и его судьбу, рядового. Все быстро выходило из-под контроля. Начала долбить артиллерия, батарея, стоявшая на восточной окраине полка. Жители побежали. И едва закончился артобстрел, рота ворвалась в кишлак. На крик: «Духи уходят!» сержант-дагестанец Абдулаев среагировал мгновенно: послал очередь по бегущим женщинам, старикам. У этого Абдулаева на носу был дембель, и он переживал, что уходит без медали. Но еще старлей Максимов его попытался сдержать: «Прекратить огонь по мирным!» — проорал он. И в это время послышался разрыв гранаты в проулке. Свернули туда: на земле корчился майор Коршунов, полз, тянул за собой живой ком кишок. Духа, бросившего гранату, настигли в доме, он пытался спрятаться на женской половине, очередью снесли ему полчерепа прямо там же, задев воющих женщин в паранджах… Что делать с ранеными? «Забросать гранатами!» — проорал Абдулаев. Максимов запретил. Но когда отошли от воющего дома, а в небе появились вертолеты, авианаводчик вызвал огонь именно в этот квадрат. И вертолеты превратили дом в груду черепков, перемешанных с женскими потрохами.

Максимов уже не пытался никого останавливать. Все было затянуто пыльной мглой, грохотали пулеметы, трещали автоматы, люди кричали, дышать… дышать… дышать было нечем и незачем… но ничего не заканчивалось, нет, стальная мощь советской армии была зрима, великая сила настигала смуглых людей в развевающихся одеждах, босых… И кровь повисала с пылью в воздухе. Кто в этой пыли «дух», кто мирный, уже невозможно было понять, да никто и не хотел этого. Все хотели одного: крови.

Поздно вечером подсчитывали добычу. Буднично, по-деловому. Сколько у кого афганей. Вспоминали подробности, ругались, шутили. Все чувствовали себя героями. Жалели начальника разведки, хороший был мужик, семья в Донецке, два мальца…

А те, кто пытался им противостоять, были виновны по уши. Жили, с трудом добывая свой хлеб и ничего не зная о Ленине, Брежневе и разногласиях между Тараки и Амином. Зерно, вода, скот — вот все, что им было нужно. И когда пришли шурави, они взялись за древние английские ружья, чтобы отстоять свое нагорье. В этом была их вина.

Это была вторая его операция, так близко сходиться с афганцами ему не приходилось. И видеть столь откровенную алчность сослуживцев не доводилось.

Он слышал, как полк называли дурдомом, но теперь понял, что это все говорили так просто, для смачности, нарочно преувеличивали. Но он смотрел на солдат и офицеров и ясно осознавал, что так и есть: это сумасшедшие. Солдаты толковали о чеках и шмотках, мечтали разжиться анашой, самогоном, готовили какие-то альбомы, нянчились с парадками, били походя слабейших, «молодых», пели под гитару какие-то собачьи песни. Офицеры ждали повышения, писали представления к наградам, сочиняя подвиги. Подвиги здесь случались, рядовые закрывали командиров собой, подрывали себя и врагов гранатой… Но и от этого градус безумства только усиливался.

И можно было увидеть их так: смелые, веселые, честные, простые, способные жизнью пожертвовать ради дела, ради друга, внимательные к своим родителям в Союзе сыновья, есть очень умные, талантливые, шутники вроде Теркина… Но ему они стали противны. Утром — зарядка, кросс, умывание, потом завтрак… И во время завтрака, глядя на загорелые жующие лица, он отчетливо понял, что сможет еще пробыть рядом с ними только до вечера, до наступления темноты. Он чувствовал, что еще немного — и начнет блевать в тарелку.

Предыдущей ночью он отчетливо услышал: «Ты должен уйти».

Он уже знал, как это сделать.

Примерно после полуночи вышел. Дневальный под «грибком» равнодушно посмотрел на него.

Неторопливо направился в сторону полковых сортиров, в темноте отлил.

К палатке подошел с другой стороны, вытащил из-под края припрятанный резиновый бурдюк с лямками. Оглянулся и пошел к бочке с водой, открыл краник, наполнил бурдюк, взвалил его на спину и быстро пошел среди палаток. Дневальные провожали его взглядами. Он шел к модулям, офицерским общежитиям, дощатым длинным домикам. «Кому-то воду несет», — так должны были думать дневальные. На открытой площадке перед модулями навстречу шел прапорщик, курил. Сошлись и разминулись. Дойдя до крайнего модуля, он посмотрел по сторонам и обогнул его. Дальше не было никаких жилищ до первой батареи, стоявшей в охранении полка. Он шел по пыльной, смутно серой в темноте дороге. Дорога вела к первой батарее. Ее нужно было пройти. На развилке задержался. Если бы незамеченным прошмыгнуть мимо КПП. Но не получится. И он свернул к батарее. Обошел ее стороной, по хрустким, выгоревшим на солнце травам и кустикам. Над маленьким саманным офицерским домиком в батарее горела лампочка, стучал движок, наверное, офицеры смотрели телевизор: недавно в полку установили ретранслятор. Позавчера они мешали с глиной жизни неведомых крестьян, глаза и кости, губы женщин, подростков, младенцев, а вот уже кайфуют… Что ж, им «простительно», не видели последствий своей «работы». А он видел. И не хотел больше иметь с этими людьми ничего общего. Он не хотел больше быть «советским». Бежать прочь из этой клоаки, из этого гадюшника, где люди не замечают, как перестают быть людьми. «Родина», «идеалы» — всему этому грош цена, если надо превращать в бурые мокрые комья лица детей. Он отказывается от такой «родины». И… от Брейгелевского дома? Маши, ребенка? «Мы будем жить в настоящем Брейгелевском доме», — тихо сказал он ей, как будто она могла расслышать этот шепот за тысячи верст.

Он отдыхал уже под самой горой, оставив позади первую батарею, вторую и палатку взвода управления артбатарии. Отсюда весь полк был как на ладони. Земля начинала повышаться уже между первой и второй батареями, а за взводом управления круто шла вверх массивной горой. Наверху был пост. Если бы кто-то его остановил на дороге из полка, он сказал бы, что несет туда по требованию воду. Обычное дело, «деды» среди ночи приказывают подать сигарету, хлеб, кружку воды. Хотя, конечно, бурдюки с водой не таскают от самого полка на эту гору. Водовозка подъезжает сюда к подножию. Но... чего только не бывает.

В полку горели очень редкие огни, но все-таки он казался каким-то городом на краю черной и необъятной степи, на краю ночи. Ночь степная была совершенно глуха. Хотя он знал, что повсюду стоят кишлаки. Но они не подавали ночью ни признака жизни, ни одного огонька. А вот в небе горели звезды… словно обитатели каких-то небесных кишлаков жили себе беспечно, смело, расточительно. Он поставил бурдюк перед собой, развязал согнутую трубку, отпил хлорированной и теплой воды. Вытер губы. Наверное, воду можно было вылить, оставив лишь совсем немного. С такой тяжестью далеко не убежишь. Вряд ли здесь уже кто-то появится.

Было очень тепло, душновато, как обычно. Ночь почти не приносила облегчения после огненного дня. Хотелось курить. Но рисковать не стоило.

Теперь надо было еще немного подняться по дороге в обломках мрамора — здесь днем добывали настоящий мрамор на строительство, а дальше двигаться среди скал вдоль горы.

Он вылил воду, оставив совсем немного, и пошел. Где-то над окопами и минным полем перед батареями вспыхнула осветительная ракета. На всякий случай он прислонился к скале. Подождал, пока ракета погаснет… Но как будто другая ракета не меркла в его мозгу. Где-то в области левого надлобья разгорался свет. Словно бы эта внутренняя ракета освещала ему путь. И он шел дальше.

Скалы остались позади. По склону горы расходились какие-то звериные тропы. Может, до того, как здесь расположился полк, по горе и ходили какие-то животные, дикие или домашние, неизвестно. Он ступал по одной такой тропинке. Тихо шуршали камешки. Полной уверенности, что здесь нет мин, у него не было. Рота ездила сюда на каменоломню, во время перекуров он с другим парнем, наполовину поляком Витькой из Львова, меломаном, знавшим наизусть кучу песен польских групп, ходил по этим тропинкам, и сержант Балуевский, добродушный толстяк в вечно мокром от пота хэбэ, предостерег их спускаться ниже — там уже начиналось минное поле, тянувшееся мимо позиций артиллеристов к самому КПП и дальше, вокруг всего полка. Разрывом в минных полях и была эта обширная гора, прикрывающая полк с севера. По ее склону он и задумал уйти отсюда навсегда.

Возражения всплескивались, но свет в надбровье будто выжигал их.

Да, мгновениями он решал вернуться, просто бросить бурдюк и сбежать вниз. А там марш-бросок в полк, в палатку — и на боковую. Еще можно успеть выспаться.

И утром снова увидеть всех, всю стаю. И бежать кросс, тренировать ноги, руки, эти навыки могут еще пригодиться в стычках с неграмотными крестьянами, в избиении подростков, в засадах на караваны, которые назначили вражескими, хотя в тюках, бывало, и нет оружия никакого. Он наслушался этих историй. Сам пока в засаде не был. Ему хватило последней операции. Это действительно была какая-то «операция» по удалению сердца. Но с первого раза у них не получилось вырезать его сердце. И со вскрытой грудной клеткой он уходит. Нет, все-таки уходит.

Предатель? Это не имело значения. Предателями были они. Предавали свое оружие, славу своих дедов. Или их всех предавал кто-то. Какая разница. У каждого была своя голова на плечах. И сердце в груди. А вот это уже сомнительно. Присяга у них вместо сердца. Но он присягу принимал еще там, в Союзе, ничего не зная о происходящем в этих степях, в ущельях и кишлаках. Он не присягал расстреливать крестьян, вот и все.

Мелькала мысль о другом варианте, об отказе продолжать службу. За этим последует суд и советский застенок. Так ли уж страшно? Может, и нет. Но у него был пример одного городского сопротивленца, выступавшего против событий в Чехословакии и пытавшегося ратовать за свободу слова, — с ним расправились так: упекли в психушку, через несколько лет под давлением западных деятелей выпустили, но он уже в самом деле был не в себе, и на каждый праздник его снова забирали — для профилактики. Подруга Маши была его двоюродной сестрой и со слезами в голосе и ненавистью рассказывала о своем брате. Она считала, что он погубил не только себя, но и всю семью: мать парализовало, дядю, то есть отца этой подруги, преподавателя в военном училище, вытолкали взашей, и он начал пить; и все свои какие-то неудачи, даже неуды в институте по тем или иным предметам она объясняла несчастным родством, хотя это была явная натяжка…

К такому повороту он был не готов. Лучше уж рискнуть попасть к врагу. Хотя и про застенки в ущельях рассказывали холодящие кровь истории. «Красный тюльпан» чего стоит: с накачанного наркотиками пленника сдирают кожу, а потом наблюдают, как он приходит в себя. Короче, Сцилла и Харибда.

Но он поверил свету. Решение уйти и было вспышкой. И теперь в надбровье не угасало мерцание.

Собравшись с духом, собравшись с духом… он пошел дальше по голому склону. Снова запустили ракету, на этот раз с макушки горы, где находился пост. Он присел, обернулся камнем. Это была какая-то лихорадочная сказка. Восточная сказка в сполохах ракет.

Наступила темнота, и он распрямился. Бросил взгляд на полк. Где-то там они дрыхнут в палатке. Витька видит польские сны, у него тетка в Варшаве, однажды довелось туда съездить. Он почувствовал что-то похожее на сожаление. Им по восемнадцать — девятнадцать лет, некоторые вообще напоминают школьников. Он-то попал сюда уже после института… И не должен ли жить среди них и просто открывать им глаза? И офицерам?

Он рядовой, а не проповедник.

Нет, вернуться уже было нельзя.

Еще можно.

Нет.

Да.

Нет.

Нет, это путь на Запад. И рано или поздно там окажутся Маша с сыном. Еще в Союзе, в своем городе он слышал по «Голосу Америки» репортаж о пленном, попавшем из Афгана в Нью-Йорк.

Он хотел жить, любить и оставить в покое дехкан. Каждый человек при рождении присягает быть именно человеком, а не кем-то еще, не рядовым пехотной роты, не комиссаром, не судьей, не министром, не коммунистом и даже не русским или французом. Сначала человек, потом уже летчик, бухгалтер, анархист, китаец, буддист.

Конечно, обо всем этом он думал не тогда, а позже, было много времени размышлять и спорить с воображаемым оппонентом. Тогда сквозь него летели обрывки мыслей. Но главным было чувство, а не мысль. Он испытывал непреодолимое отвращение к себе, облаченному в форму рядового СА, и ко всем остальным. Физическое отвращение. Он не мог дышать одним с ними воздухом. Этот воздух был заражен. Как ни в чем не бывало все собирались продолжать в том же духе. А че? Че такого-то?.. Жизнь грязных дехкан не в счет. Списано. Забыто. Вперед, к новым операциям! Новым афгани, шмоткам, зеркальным очкам, вперед, к главной мечте: магнитофону «Панасоник» и дубленке. Правда, для солдат тут была страшная головоломка, как доставить такое добро домой? Можно было договориться с офицерами, водилами, гоняющими в Союз… Ну, если не дубленку, то хотя бы «Панасоник»! Вот все их мучения.

Часов у него не было, отобрали на пересылке. Так что приходилось определять время примерно. Ему казалось, что сейчас около двух часов. В запасе еще три часа. А там уже начнет светать.

Споткнулся... И тут же полыхнуло из висков. Как будто лицо охватило пламя взрыва. Нет, это камень покатился. Он замер, прислушиваясь. В полку тарахтела электростанция. Дневальные топтались у «грибков». Но кто-то уже мог и обратить внимание, что его койка пустует… Тот же Витька-поляк. Его охватила паника. Бежать. Он ускорил шаг. И вдруг понял, что уже обогнул гору. И огней полка не видно. Теперь — вниз. Где-то здесь недавно расстреляли двоих пленных. Буднично отвезли на бэтээре с кирками и лопатами, заставили вырыть ямы.

Главное сейчас — не попасть под огонь охраны на горе. Постовые время от времени постреливают просто так, для острастки. Бросают гранаты.

Но было тихо.

Ему удалось спуститься. Через некоторое время во мгле засветилась дорога. Да, пыльная дорога. Он пошел рядом. На дороге могли быть мины… Но не противопехотные, конечно. Нет, он опасался, что в пыли останутся следы. Хотя малейшее дуновение ветра тут быстро все сглаживает, зализывает. Он шел на восток. Справа оставался полк. Сейчас ему снова были видны полковые рассеянные огоньки.

Все кончено, подумал он отрешенно. Теперь уже не придумаешь никакой отмазки, если вдруг настигнут здесь. Он пересек все границы. В карманах его было пусто. Нет, коробок спичек и полпачки сигарет без фильтра. А за спиной резиновый бурдюк. Ему мешала плещущаяся там вода. Но вода еще пригодится.

Снова где-то далеко взвилась ракета, за КПП. Но внезапно именно с КПП ударила трассирующая очередь. Били вдоль дороги от КПП в направлении недалекого кишлака. Он остановился. Смутные глиняные коробки кишлака уже вырисовывались вдали. Больше не стреляли. Профилактическая очередь. Но ее могли направить и сюда. Да и артиллеристы, те, кто дежурил сейчас в окопах, могли открыть огонь прямо по этому участку степи. Нет, идти дорогой к кишлаку было слишком опасно, и он круто повернул и двинулся прямо по степи, зная, что дорога, дойдя до кишлака, тоже возьмет резко влево. От этого кишлака дорога ведет в другой. Но и туда ему нельзя. В том кишлаке сильный отряд самообороны, местные коммунисты.

На восток, на восток. Он быстро шагал с плещущимся бурдюком за спиной и неожиданно испытал прилив необыкновенного чувства… Оно распирало грудь. И он не выдержал и просмеялся. В пыльной горьковато пахнущей полынью степи под звездами он ощутил нечто странное и неведомое. Не радость, а что-то еще, что-то такое, чему нет названия.

Впрочем, это быстро прошло. Его томила забота. Что дальше? Куда? Он опасался, что рота в полном составе бросится за ним прямо сейчас. Всех поднимут по тревоге.

Но он знал историю одного пехотинца, забитого «дедами», который много дней прятался у земляка на хлебозаводе. Другой умудрился доехать в колонне с мрамором до Пули-Хумри и едва не оказаться в Союзе, но там его выловили.

На восток, на восток.

Под кирзачами хрустели травы, камешки. Где-то там Пакистан, Индия. В ночные минуты он серьезно думал, что сможет добраться до одной из этих стран. На восток, на Восток, чтобы потом оказаться на Западе, вызвать тайным письмом Машу и сына. Сейчас ему все казалось возможным. Он оглянулся. Полковые огни снова исчезли, наверное, степь понижалась. Он остановился. Было тихо. Совсем тихо. Только сердце стучало. Надо бы передохнуть, попить воды, покурить… Но вместо этого он пошел дальше. Его гнал страх. Любой беглец — даже в игре — меняется. Роль сильнее человека. Это он понял еще в подростковых играх, ну, наверное, все-таки полностью осознал позже, в институте. Видел, как поразительно меняется человек, получивший какую-то роль. Человек играющий, homo ludens, есть такое определение. Человек быстро, что говорится, заигрывается.

Здесь у всех были роли, «деды», «сыны», командиры, подчиненные. И все принимали свои роли с покорностью или удовольствием.

Ладно, можно перетерпеть участь новичка, исполнителя приказов, зачастую дурацких и унизительных. Но роль АК-74 с затворным механизмом вместо мозга и магазином вместо сердца — не для него. Узаконивайте эту роль чем хотите, «долгом», «честью», «родиной», «присягой», «партией» или даже «решениями съезда» и высказываниями гениев литературы, стихами и песнями, историей и Лениным — нет. Если ваши законы таковы, что разрешают и обязывают бросать гранаты, осколочные Ф-1, в беззащитных людей, то он будет беззаконным. Не разрешают? Не обязывают? А залпы гаубиц по деревне из глины? И авиаудары?

Он не присягал быть АК-74.

Присягаю быть человеком. Потом все остальное. Петлицы и звездочки, билет, сапоги, комсомол, Маркс, Мавзолей, Красная площадь, рябина.

Наконец он увидел сопку впереди слева, дошагал до нее и устроил привал среди кустиков верблюжьей колючки. Напился воды, отдающей резиной и хлоркой. Утер потный лоб, озираясь. Достал сигарету из пачки. Зажег спичку, пряча ее в ладонях. Курить хотел бросить еще на первом курсе, но так и протянул до конца, а здесь, в армии, ведущей боевые действия, завязывать было уже как-то нелепо. Пускал дым, глубоко затягивался… И в полной мере ощутил всю странность случившегося. Это был он. Уже бывший солдат. Он сидел в тихой степи и думал по-русски.

Свистнула птица. Он вогнал крошечный, обжигающий пальцы окурок в землю, присыпал. И, поднимаясь, вдруг увидел, что все начинает меняться. Рассвет. Да, только что кустик верблюжьей колючки выглядел смутно — а вот проявился резко. И склон сопки стал виднее. Надо было до восхода где-то спрятаться. Если полетят вертолеты или пойдут машины, его могут сразу заметить. Он прибавил шагу. Сопка была слишком голая, ни камней, ни деревьев, ни глубоких складок — негде спрятаться. Вокруг простиралась степь. Его охватывала паника, все сильнее с каждой минутой рассвета. Он старался идти быстро. Еще быстрее.

Уже было светло. Горы маячили голубыми хребетиками далеко на горизонте, очень далеко, до них месяц будешь шагать. Он резко остановился. К нему кто-то медленно приближался. Точно живое существо. И внезапно — исчезло. Он протирал глаза. Неужели начались галлюцинации?

Постояв, пошел вперед. Далекая горная цепь в одном месте розовела, алела. Степь то понижалась, то повышалась. Это были увалы. И слева, гораздо ближе, чем на горизонте, обозначились горы. К ним и надо было пробираться. Поднявшись на очередной увал, он увидел дерево. Это было тоже похоже на галлюцинацию. Но он смог приблизиться к дереву и потрогать его шершавую кору, вспугнув каких-то птиц, клевавших темные ягоды. Под деревом текла подземная река, он услышал ее плеск, который принял сперва за плеск в бурдюке. Нет, звук раздавался буквально из-под земли. Он спустился ниже и обнаружил неглубокий кяриз, колодец. По дну его бежала вода. Она-то и питала корни дерева. Он легко пробрался к воде, умыл горячее липкое лицо и напился. Вода была очень холодной. И он тут же опорожнил бурдюк и набрал свежей воды, струившейся откуда-то с гор. Вылезая из колодца, он сразу увидел алый лик солнца… молчаливый, чистый. Кора дерева была окрашена в красноватый цвет. Он прислонил к стволу бурдюк и влез на дерево, попробовал темно-бордовые ягоды, похожие на ежевику. Они были сладкими, сочными. Он срывал их горстями и ел. Вот уж не думал, что набредет на целое ягодное дерево в этой мертвой степи. Солнце смотрело на него сквозь ветви… И появилось что-то еще. Он перестал есть, раздвинул ветви. По соседнему увалу шел верблюд. Настоящий верблюд с горбом, немного завалившимся набок. Шкура его была под цвет степи, нет, немного рыжее. Верблюдов здесь ему уже доводилось видеть, из вертолета, но те ходили возле черных палаток кочевников. А этот был один. Дикарь? Водятся здесь дикари? А может, беглый.

Он усмехнулся и подумал на манер Маугли, что они одной крови…

Кто знал, что эта шутка станет почти пророчеством. И он укоренится в земле нагорья, как то дерево, впитает в себя его горьковатый печальный дух, поймет язык нагорья, его нравы, законы — через унижения и боль, смертельный страх, голод, жажду, дрожь ледяных ночей. И получит новое имя, полюбит, наконец, одну из черноволосых, смуглых дочерей нагорья и построит свой дом.

Но сейчас он переживал свое родство с этой осенней рекой, с этим городом, лежащим на холмах среди рощ, с этим смутным небом. Он был уже изрядно пьян, хотя и выпил не так много. Но с непривычки быстро окосел. И, найдя белесую от солнца и воды доску, лег на нее. Лежал на боку, подтянув колени к животу, и чувствовал себя младенцем. Младенцем — а река, река вилась прямо из его живота. Так это и было. И он прижимался щекой к песку, шелковистому, прохладному. Сверху его ласкало солнце бабьего лета. И он вспоминал какие-то давние сны, еще студенческих времен, а потом солдатские. В ту пору ему часто снились полеты и вообще всякие фантастические вещи, и часто сон дарил ощущение или предчувствие счастья на целый день. И вот все предчувствия всех снов и ночей, утр, зимних хмурых дней с тоскливыми ослиными криками — все обернулось обещанным. Он попал сюда. И здесь-то был исток всего. Исток всех форм, чувств, мыслей, а главное — запахов. Запах реки, земли, осенних листьев, коры, корней, солнца… солнца сквозь ленивую дымку. Он действительно вернулся. И никакая сила его уже не оторвет от реки и города. Он хотел бы здесь умереть, и он умрет. Все, что произошло тогда ночью и потом — бегство по степи, блуждания у подножий гор — все было… страшно. Страшной ошибкой это было. А война есть война. Не ты ее затеваешь. Если оказался на войне — просто воюй, и… все. И все.

И все.

Все.

Все.

За рекой прогудел поезд. Стучали колеса. Он сел на доске, отряхнул со щеки песок, посмотрел на свой дастархан, пакет с черным русским хлебом, бутылкой, остатками сыра, банкой огурцов. Пить ему больше не хотелось. А вот от пяти-шести пиалушек крепкого чая он не отказался бы. Руки были чисты… а ему казалось, что… ну да, как будто только что он сидел на шелковице и срывал липкие ягоды, и пальцы окрашивались в бурый цвет. И он осторожно брал сигарету в бурые пальцы — спускаться снова в колодец было лень — и закуривал, наблюдая за старым верблюдом. Бессонная ночь сказывалась. Глаза слипались, как будто и в них попал сок ягод. И он не заметил, как задремал, привалившись к стволу в шишках и трещинах… Очнулся, услышав рокот моторов. Вертолеты? Оцепенел, как парализованный ударом тока. Нет, это работали моторы наземных машин… Он быстро вскарабкался на дерево и увидел вдалеке пыльные хвосты. Спрыгнул. Нет, идти днем по степи было опасно. Что же предпринять? И он решил спрятаться в колодце. Так и сделал. Там можно было устроиться прямо у воды, сидеть, прислонившись к стенке. Спохватился, что забыл бурдюк у дерева, вылез и забрал его.

Вверху полыхал жестокий знойный летний день, а в колодце было хорошо, свежо и даже прохладно. Здесь надо жить в колодцах, думал он и представлял каких-то колодезных людей, призрачных обитателей и даже целые подземные колодезные города. То и дело задремывал, просыпался, смотрел вверх на грязное пыльное огнедышащее небо. Однажды как будто послышался стрекот вертолетов… или показалось… Нет, он правильно сделал, что спрятался в колодце. Иногда он воображал лицо Маши, личико Ваньки и недоумевал, неужели у него есть жена, сын? И они сейчас что-то делают в Брейгелевском доме на склоне холма с Георгиевской церковью, переоборудованной в управление реставрации. На подоконнике с облупленной белой краской стоят глиняные горшки с цветами. Горшки — бабкины, но цветы в них давно засохли, а Маша посадила свои. Ты прямо как баба Варвара, говорил он ей, крестишься, с цветами этими возишься. Не болтай, отвечала она, замахиваясь на него. С рождением ребенка она стала и суеверной. Ну, повторение судьбы деда казалось делом невероятным. Союз не воевал. Интернациональная помощь какой-то ДРА не в счет.

И вот уже он… почти затерялся… Нет, он не собирался пропадать.

Он услышал, как на дереве ссорятся птицы. Хотя ягод там много. Даже и ему досталось…

И весь мир как дерево. Живи.

Не получается. Ни у птиц, ни у людей.

Снова наступила тишина, и он решился выкурить еще одну сигарету. Но не успел зажечь спичку, прикурить, как… над колодцем пролетела птица… опустилась на край… Он быстро поднял голову и сразу увидел лицо человека. То есть темное пятно лица. Он даже не успел испугаться. Просто сидел и смотрел. Чувств никаких не было. Лицо исчезло. Он подождал. И только теперь услышал какие-то звуки… топот, что ли… невнятные голоса… И здесь уже его охватил страх. В колодец сейчас же могла полететь граната. Или ударить очередь. Попался? Что он скажет им?

«Вылезай!» Он явственно услышал приказ. Встал, прихватил бурдюк и выбрался, оглядываясь, щурясь. Поодаль топтались овцы. Ближе к дереву стоял человек. Афганец, подросток в серых шароварах, серой рубахе навыпуск и в коричневатой шапочке, феске. В руке у него была длинная палка. Они смотрели друг на друга. Овцы блеяли. Больше никого вокруг не было, никаких солдат.

Салям! — хрипло сказал он, приподняв руку.

Салям! — ответил паренек.

По его лицу не скажешь, что струсил. Вообще, дети нагорья всегда умеют держаться.

Он медленно пошел к пастуху, показав пустые руки. Тот ожидал его, пытливо разглядывая.

Салям, — снова поздоровался он, подойдя.

Подросток промолчал.

Шурави, — сказал он, указывая на себя, — шурави… аскар, — вспомнил, как афганцы называют солдата. — Не хочу… мурд, — вспомнил он еще одно слово, означавшее «смерть». — Но мурд. Ни тебе, ни кому-либо еще.

Смуглое лицо паренька оставалось непроницаемым.

На, держи, — сказал он, протягивая ему бурдюк. — Бакшиш. Тебе, бача.

Но парень отступил на шаг и бурдюк не взял.

Ладно, — сказал он и снова повесил бурдюк на плечо. — Хуб!.. Бача, где ты живешь? Где твой кишлак? Как называется?

По кофейным глазам пастуха было видно, что тот ничего не понимает.

Где дом? — снова пытался объясниться он. — Дом? Мать. Отец… Падар?

Тут паренек вопросительно кивнул.

Падар, — уцепился он, — падар, да, отец, семья. Веди меня к ним. Где? — Он обвел рукой степь. — Понимаешь?

И вдруг подумал, что сам вряд ли бы на его месте повел солдата к себе в дом.

Пастух все продолжал стоять, смотреть на него.

Ладно, — проговорил он устало, — я подожду, а потом пойду следом.

И он отошел к дереву, сел, достал пачку. И тут глаза пастуха сверкнули, и он наконец сказал:

Бакшиш?

Что ж, когда-то и он подростком курил сигареты… Внезапно и аромат вспомнился, пронзил, болгарские сигареты «Интер».

Держи.

Подросток приблизился, взял сигарету, но курить не стал, спрятал.

Он молчал.

Пастух некоторое время стоял поблизости, потом отошел. Овцы находили что-то съедобное на этой выжженной земле, блеяли, трясли длинными мягкими ушами. Над ними вились мухи. Стадо было небольшое, овец штук восемь… да, восемь. Они столпились возле колодца. Видимо, здесь их поили. Но как? Что, каждую опускали в колодец?

Он наблюдал.

Пастух тоже посматривал на него. Наверное, решал, стоит ли рисковать. Овцы блеяли громче. И тогда он достал из какой-то щели ведро, взглянул в его сторону и, привязав к палке ведро, опустил его и выдернул, расплескивая воду. И вылил в углубление в плоском камне. Овцы, толкая друг дружку, принялись пить. Пастух еще несколько раз вынимал ведро с водой и наконец напоил свое стадо. После этого животные и человек пошли дальше. Солдат — за ними, прихватив резиновый бурдюк. Конечно, ему хотелось побыстрее скрыться где-нибудь в горах, за глиняными стенами кишлака. Если на стадо налетит вертолет, деваться будет некуда. И с наземной техники стадо легко было заметить. Подросток сразу его выдаст, даже если ему удастся зарыться в какую-нибудь складку. И он подумывал о том, чтобы вовсе оставить этих попутчиков и самостоятельно добираться до любого кишлака.

Но продолжал идти за отарой. Пастух сначала все оглядывался на него, но вскоре перестал обращать внимание.

На закате они вышли на пыльную дорогу. Овцы затрусили быстрее, поднимая облачка пыли, паренек тоже пошел веселее. И через некоторое время впереди показались глиняные коробки и стены, редкие деревья кишлака. По его прикидкам, этот кишлак находился где-то к северу от полка, в стороне от той дороги, ведущей на восток, которой обычно пользовались полковые машины.

Солнце лежало густым рдяным шаром далеко в степи — где-то там полк и остался. И всё: палатка, письма. Он хотел сначала прихватить письма от матери, сестры и Маши, друзей, но передумал. Еще неизвестно, как все повернется и стоит ли вообще говорить, кто ты, откуда. И будут ли его считать дезертиром, предателем или пропавшим без вести?

Стадо входило в кишлак. Подросток обернулся, чтобы убедиться: странный солдат все еще идет следом. Раздался детский крик. Послышалось мычание. Деревенские вечера все одинаковы, подумал он и ощутил необычайный прилив сил и чуть ли не радость. Так бывает, когда отвечаешь наугад — и попадаешь в самую точку.

Но уже это чувство сменилось тревогой. Он вступал в незнакомый мир.

Ноги в кирзовых сапогах горели. Пот тек по спине под пропыленной курткой. Страшно хотелось пить. На ходу он снял бурдюк, отвязал и разогнул трубку, приостановился и жадно начал пить, трубка вырвалась изо рта, вода потекла по шее. Он размазал волглую пыль по щеке, подбородку… Поспешил за отарой и пастухом. Они уже шли среди стен кишлака. Откуда-то вынырнули маленькие чумазые дети, не поймешь, кто девочка, кто мальчик. Что-то закричали очень звонко. Пастух отрывисто ответил. Появилась женщина в длинном халате и платке, увидела солдата и резко отвернулась, нагнула голову, пошла прочь, прикрывая лицо платком. Заревел осел. Пастух вдруг громко заговорил с кем-то. Ему отвечал скрипучий мужской голос. Откуда-то из-за стены. Дверь в стене открылась, и вышел старик с жидкой седой бороденкой, в чалме, потертой жилетке.

Салям! — сказал солдат.

Старик провел рукой по бороденке и скрипучим фальцетом ответил:

Ассалям алейкум!

Он остановился перед стариком и снова попытался объяснить, что он советский солдат, который отказывается убивать. Старик слушал его, держась за бороду. Что этот старик понял? Он умолк. Старик спросил что-то у пастуха, уходившего за овцами. Тот обернулся и ответил. Старик снова воззрился на солдата. Вокруг стояли дети. По улочке шли двое мужчин в рубахах, шароварах, чалмах. Они заговорили со стариком. Старик им отвечал. А он уже помалкивал, словно вручил свою судьбу этому старику с мясистым кривым носом. Один из мужчин обратился к солдату. Он ничего не понял и вновь повторил, что он шурави и не хочет больше воевать, внезапно почувствовав всю неубедительность этих слов и вообще всего, случившегося за ночь и день. Как же так? Ведь была уверенность, что целый полк, целая армия и кто там еще в Москве и других городах Союза — жестоко заблуждаются, а он один… да, один — прав. А теперь вся эта громада людей, мнений, городов, приказов, присяг, книг обрушилась на него праведной силой. И он подумал, что совершил непоправимую ошибку.

Но… еще можно и переиграть? Притвориться заблудившимся.

Двое мужчин и старик еще некоторое время о чем-то говорили, и старик тронул его за плечо и показал на вход. Он вошел во двор.

Но по-настоящему он был раздавлен сейчас, здесь, через много лет, на берегу полноводной реки, раздавлен, разорван…

Старик ввел его в дом. Следом вошли те двое. Они оказались в комнате с вытертым, но еще ярким — или так после однотонной степи показалось — ковром. Инстинктивно он остановился. Старик жестом показал: проходи. И тогда он стащил запыленные кирзовые вонючие сапоги, портянки… Ноги были грязные, в черных полосах. Он мялся перед ковром. Старик что-то сказал, и один из мужчин со светлыми, может, даже синими глазами повел его снова во двор, прихватив сапоги. Они подошли к арыку, протекавшему через двор, и он, усевшись, хотел вымыть ноги, но сопровождающий предостерегающе что-то воскликнул. После этого принес кожаное ведро и что-то вроде корыта и показал, что в нем надо мыть ноги. Его это немного покоробило. Корыто было грязным… в засохшей траве и глине, а может, навозе… Но делать нечего, делать нечего.

Нет, с ним обошлись хорошо в этом кишлаке и в этом доме. Дали блюдо с творогом и яичницей, лепешку, зеленый чай. Старик и двое сидели и смотрели на него, перебирая четки и разговаривая между собой. Сначала ему было неловко, но голод взял свое, и он просто начал есть. Старик что-то пытался узнать у него, но он не понимал и повторял сказанное, думая: «Заладил… попугай». Спать его положили на крыше, дали подстилку и что-то вроде пледа. Он долго не мог уснуть. Два раза старик поднимался по лестнице и глядел на него, кивал, бормотал что-то. В кишлаке кричали ослы, принимались реветь и умолкали коровы, перекликались дети. У него еще оставались сигареты, но он не знал, хорошо ли это будет — курить здесь. Когда стемнело, закурил. От полка он ушел все-таки довольно далеко… пуля на огонек не прилетит. Наряд на КПП чуть что открывал беспорядочный огонь по близлежащему кишлаку. Этот кишлак был заложником полка. Жители были предупреждены о последствиях в случае стрельбы со стороны кишлака. Но и без этого кишлаку доставался свинец артиллерийского охранения, ладно хоть не снаряды и бомбы. На минах подрывались овцы и дети. Полк сеял свинец круглые сутки, не только ночью.

Не спалось. Что будет дальше? Оказаться на чужой стороне было рискованно и потому, что в любой миг сюда могла обрушиться вся мощь советской армии. Он видел, как «Грады» перепахивают предгорья. Небо тоже было у советских.

Советские могли когда угодно ворваться в этот кишлак или в другой. Они лежали в засадах на караванных дорогах, планировали широкомасштабные операции с артиллерией и авиацией. Снарядов, бомб, мин, патронов, гранат у них было немерено. Живой силы тоже. Политбюро сидело высоко, недосягаемо. Закосневшие старцы правили страной. Уничтожить дезертира на глиняной крыше, а вместе с ним и весь дом, да и целый кишлак — такой приказ они отдали бы, не моргнув. А что? Просто несколько пыльных облаков в дикой азиатской стране. Ради торжества идей Ленина, Брежнева, Косыгина. Нет, может, Леонид Ильич и не хотел бы так грубо растаптывать человеческие жизни, жилища, очаги с хлебом, тонкими лепешками внутри круглой печи… но почему-то так получалось. Высокие идеи рвали жизни невинных и неизвестно в чем виноватых, косили свинцом отары и пастухов, превращали в ямы дома и сады. Почему-то эти идеи не всем нравились. А должны были нравиться поголовно всем. И начало всей этой войны, по сути, предательское и подлое, — усыпление, а потом убийство Амина и его окружения, в том числе сына, — это тоже всем должно было доставлять радость.

Он никак не мог заснуть, ворочался, смотрел на звезды, прислушивался. Под утро поднялся ветерок, и уже когда рассвело, в воздухе носилась пыль. Но приехавшие рано утром два мотоциклиста не хотели ждать, хотя старик их, похоже, и упрашивал. Оба были по самые глаза замотаны, глаза энергично сверкали. Ему велели сесть позади одного из них, и они покатились навстречу пыльным вихрям. Ветром с него сорвало панаму. Он задыхался в пыли, лицо секли песчинки и мелкий сор. Странно, что ему не дали никакой гражданской одежды… Ведь даже с вертолета могли легко заметить, что он в солдатском хэбэ. Хотя, конечно, не сейчас… Но куда его везут? А что, если и везут в полк? Или на пост правительственных войск?

Ветер выл и свистел, так что он закрыл крепко глаза и сгорбился. Пыль забивала одежду. Дыхание степных пространств было горячим. Он думал, что афганцы заблудились, но те чудом угадывали дорогу. Это была их родина.

А он свою — потерял.

Внезапно сквозь свист ветра послышалось более густое гудение, чем звук мотоциклетных моторов. Он открыл глаза, глянул через плечо своего мотоциклиста и увидел в кофейном воздухе большой клуб пыли. Пыль в пыли. И этот клуб приближался. Кто-то ехал им навстречу. И остановился. Из машины выпрыгивали фигурки в чалмах. Лица этих людей тоже были замотаны. Мотоциклисты остановились. Послышались реплики. Люди из машины подошли. Говорили они все громче. Пришедшие смотрели на него. Один из них повернулся к машине и призывно махнул. Вскоре из машины пришли еще двое. В складках одежды у одного появился автомат. Это было как-то странно… Тайная жизнь этих степей и пыльных бурь обнажалась. По дорогам и ездили душманы. А может, это отряд самообороны какого-нибудь кишлака. Клацнул затвор. И мотоциклисты умолкли. Только выл ветер, стучала и звякала цепочка на бензобаке. Человек с автоматом подошел ближе и ткнул его дулом в плечо. Показал: слезай. Он не знал, что делать. И тут же получил удар откуда-то сзади. Оказывается, один из них обошел мотоцикл. Второй удар сбил его с сиденья. Он упал в пыль. Быстро поднялся, озираясь. Мотоциклисты отворачивались. Его подтолкнули в спину, и он пошел к машине…

Так началась боль этого плена. Второй раз его избили, когда они приехали к какому-то заброшенному дому у дороги. Дом был обнесен полуразрушенной стеной. В окнах выл ветер. Здесь находились люди. Они сидели вдоль стен. Сопровождавший двумя руками сзади надавил на его плечи, заставляя то ли сесть, то ли опуститься на колени, и когда он попытался вывернуться, к нему подскочили другие и начали бить ногами. Его буквально запинали, но он умудрился устоять. И тогда один из них, по виду подросток, разогнался и просто прыгнул на него со всей дури, они оба упали. Подросток схватил его за горло, вогнал цепкие пальцы в кожу, начал душить, из-под его ногтей потекла кровь. Но он ударил подростка коленом в живот, потом в челюсть, и тот откатился. И тут же снова накинулся, вереща. Подскочили и другие. Ему удалось отбиться и прислониться к стене. Пыльная вьюга бушевала снаружи. А внутри глиняного дома разворачивалась драка. Нападающие отрывисто выкрикивали, он иногда матерился. Он не готов был превращаться в куль для битья. Здоровье у него было отличное. В институте он занимался немного боксом, брал, так сказать, уроки у бывшего боксера, поступившего учиться уже после армии. Но, конечно, долго он не продержался у этой стены, его свалили, удар ноги чуть не вышиб глаз, тот стал мгновенно заплывать, после следующего удара хрустнула кость в носу, и на пыльное рваное хэбэ потекла кровь. Его подняли. Сидевшие у стены что-то выкрикивали, ударяли в ладони. Самум показался ему кровавым. Глаза застила кровь. Точнее один глаз, второй совсем ничего не видел. Почему-то он был в одном сапоге. Кто и как умудрился стащить другой, не заметил.

Было похоже, что все хотят его смерти.

И все это — глиняный дом с плоской крышей, обрушенная стена, вой пыли и песка, хриплые крики, прерывистое кровавое дыхание и сапог, валявшийся в стороне, — все это показалось ему молниеносно знакомым. Так уже было. В необыкновенных далях времен, в пустом завывающем пространстве. Все уже однажды случилось. И никто его не заставлял вступать еще раз в этот дом, пахнущий пылью, древней глиной и кровью. Он уже видел эти лица, смуглые лица с белками глаз, заросшие бородами и безбородые, эти одежды, тяжелые ружья, патронташи. Он уже слышал эту речь. Эти крики.

Неожиданно все стихло. То есть ветер еще выл, и он хлюпал носом и тяжко дышал, но остальные молчали. Смахнув кровавую завесу с глаза, он увидел, что от входа идут еще какие-то люди, двое. И один из них выглядит очень спокойным. У него был горбатый нос, выступающие скулы, небольшая бородка, глубоко сидящие глаза. Очень крепкое лицо. На вид довольно молодой. Но повадки — матерые. И все потому и замолкли, что он появился здесь. Остановившись перед солдатом, он бегло осмотрел его с ног до головы. Что-то сказал. Спросил. Тут же многие заговорили, но по его жесту смолкли. Отвечать принялся один. Выслушав, горбоносый отдал какое-то приказание, и кто-то сунул ему тряпку. Он прижал ее к разбитому саднящему лицу, носу. Потом ему принесли воды. Лили прямо здесь, он осторожно умывался. Голова гудела, все тело ныло. Выплевывал сгустки крови.

Пришедший оказался командиром этого отряда, звали его Рамаджан. Странное имя, оно всегда производило какое-то фантастическое впечатление.

Из полуразрушенного дома они двинулись в горы. Оказывается, горы были совсем рядом: когда самум стих, склоны и вершины выросли со всех сторон. В горах была база с запасами муки, жира, консервами, крупами и, конечно, оружия, взрывчатки, мин. Его загнали в яму. При Рамаджане никто его не трогал. Но как только командир куда-либо отправлялся, кто-нибудь провоцировал драку. Кормили его плохо, и он ослабел, так что теперь его быстро сбивали с ног. Особенно старался тот подросток, Муслим. Он был довольно злобный. Любил пошутить. Показывал жареный кусок мяса, но бросал вместо него ком земли. Или швырял прямо под ноги гранату… без взрывателя. Визгливо смеялся. Это был какой-то личный мучитель. Сигареты он тоже бросал на землю и если солдат не поднимал, бил его палкой.

В яме под звездами он ждал смерти, внезапного налета бомбардировщика. Звезд бывало очень много. Почесывая изъеденные вшами подмышки, он пялился на них и чувствовал себя животным. Ему хотелось повыть на звезды, проклятые, недостижимые, ненавистные. Надо было ненавидеть звезды, а не мучителей, он их и ненавидел… Но Муслима ему хотелось задушить. Или проломить ему голову камнем. Никто здесь не знал, как он попал в плен. Наверное, они считали, что его захватили. Разъяснить свою историю он не мог. Да уже и не хотел… Постепенно на него находила апатия. И себя — этого замурзанного, почерневшего худого парня в оборванной форме — он начинал видеть со стороны. По ночам, да и днем он неожиданно преодолевал все преграды и оказывался наверху. Видел часовых в безрукавках и чалмах, пещеры, тропы, хищных птиц на скалах. И даже заглядывал в книгу одного старика. Тот никогда не расставался с ней. И это была благородная Книга, Коран. От нее исходил свет. Его тянуло на этот свет, как жалкое насекомое.

Люди оставили его. И он сам был виной тому. Да, он был виноват, что все получилось именно так. А кто же еще? Брежнев? Военком?

Поэтому он и страдал. И только благородная Книга что-то сулила. Хотя как он мог знать это?

Дни и ночи в яме были самым необыкновенным временем его жизни. Тело стало зыбким. В любой миг все могло прерваться. Над ним не было закона. Всем он был чужой. Его окружала ненависть. Он сам в нее погрузился с головой. Неужели за этим и бежал? Для этого и стал предателем, дезертиром? Предатель, дезертир, из этой ямы ты уже вряд ли выкарабкаешься. А звезды? Звезды царили над миром, задавая какой-то иной масштаб… На самом деле — мертвые сгустки огня, и все. Поэтому он их ненавидел.

А благородная Книга? Не мертвые ряды страниц. Вязь букв человеческих. Как ему сверкнул живой свет Книги? Словно чья-то рука поднесла к дверной щели лампу… Этот великий стих потом стал у него любимым: «Аллах — свет небес и земли. Его свет — точно ниша; в ней светильник; светильник в стекле; стекло — точно жемчужная звезда. Зажигается он от дерева благословенного — маслины, ни восточной, ни западной. Масло ее готово воспламениться, хотя бы его и не коснулся огонь. Свет на свете! Ведет Аллах к Своему свету кого пожелает, и приводит Аллах притчи для людей. Аллах сведущ о всякой вещи!»3 Вот на словах «Ведет Аллах к Своему свету» и происходит нечто необъяснимое, что-то касается прямо твоего сердца, в этой строчке вся правда.

Притчей для людей обернулась и его жизнь, его бегство, плен, сидение в яме со вшами. Он уже не может ясно сказать, как это произошло, как он, русский бывший студент энергоинститута, уверовал в благородную Книгу, как он вдруг оказался в ней? Теперь ему мерещится, что это произошло еще в самые первые дни службы здесь. Книга звучала ночной тишиной на постах, пела на рассвете.

И Книга спасла его. Он сам обратился к тому старику, улучив удобный момент. Муслим тут же хотел наброситься на него, но старик не позволил. Старик подозвал его и указал место рядом. Он сел. Старик раскрыл Книгу и начал негромко читать, покачиваясь. И он тут же уловил этот ритм, не понимая ни слова. Можно сказать, он схватил эту музыку благородной Книги. Старик читал нараспев, волшебно. И он мгновенно увидел себя ребенком в пещере. Он давно ждал этого. Это было при рождении записано на его листке. «Ла иллаха иллу ллахи, ва Мухамадун рассуллу ллахи»4. Незаметно для себя он и сам начал раскачиваться. Это был голос тела. А точнее — какой-то глубинный голос, заставивший легкое изнуренное тело подчиняться. Муслим заржал, показывая на него пальцем. Старик покосился на оборванца шурави и возвысил голос. Вдруг замолчал и посмотрел на Муслима, резко выкрикнул, и тот сразу присмирел, отошел. Чтение продолжилось. Слова благородной Книги вставали стеной, оберегая его. Он это сам видел. Здесь не нужно было никаких других свидетельств силы этой Книги. И недаром суры — значит «кладка». Весь Коран — словно крепость, город, и в городе разлит свет.

Он увидел себя и старика в этом городе.

Старик с изрытым оспой, почти шоколадным от горного солнца лицом вел его за руку по этим улицам. Он даже тени видел то впереди, то сбоку, то позади на мостовой. И тени деревьев, похожие на тени женщин. Поначалу город казался пустынным. Но это было не так.

В проулках, на мостах появлялись фигуры, закутанные в плащи и покрывала. Иногда это были слепящие белизной одежды. На мостовой лежала живая диковинная рыба. И она сама добиралась до воды. К столбу была привязана желтая корова. А в другом месте — странный конь. Площадь перебегал скот. В воздухе сверкали стеклянные крылья пчел. И молоко — это было то, что находится между калом и кровью. Там было это молоко. И муравьи, поэты, паук. Чистый песок. Сад. И, наконец, там была Марйам. И он ожидал увидеть Брейгелевский дом. Но дом Марйам оказался из синей глины. По крыше ходил пестрый удод… И все равно, когда они возвращались к ее дому, он почти видел Брейгелевский дом из красного кирпича, а ствол пальмы, к которому прислонялась в мольбе Марйам, черноглазая и смуглая, в узорчатой накидке, ствол пальмы был белым и в черных отметинах, как береза.

Но между обоими домами простиралось пространство невозможного. Его не под силу было преодолеть. И все-таки это произошло. А разве не об этом он мечтал в яме со вшами под чистыми звездами? И потом дождливыми зимами к югу от нагорья, вблизи Кандагара, куда перешел со своим отрядом Рамаджан после разгрома.

И вот пространство немыслимого сократилось, как рождающая утроба самки. Вот он пережил свой мирадж, хотя это, конечно, несопоставимо с подлинным перенесением пророка в Иерусалим и в небеса. За это сравнение он достоин казни, все так. Но — таково его чувство.

Он — здесь, на этой земле берез, глиняных речных обрывов. И уже побывал в Брейгелевском доме, поднимался по ступеням к двери бабушкиной квартиры и не нашел свою Марйам. Да она уже и не его. И он не знает, где она и ребенок. Он ничего не знает здесь. Все забыл. И его забыли. И эта мутноватая полноводная река с ивами и есть река забвения.

Остатки коньяка он вылил прямо в воду с берега. Кусок хлеба и огурцы в банке положил в пакет, огляделся и, не удержавшись, снова приблизился к воде, наклонился, зачерпнул руками и умыл лицо. Уже наступил вечер. Стало свежо, даже прохладно. Солнце склонилось над рекой на западе. Кроны сосен на холмах окрасились кровью и снова напомнили кедры в горах на границе с Пакистаном, в Ургуне. Он должен был совершить намаз. Но пока не делал этого, зная о послаблении для воинов и путешественников. А главная причина — он был хмелен. Хмельной не должен обращаться к Аллаху.

Запад — страна вражды. И он был здесь. Прямо вблизи заходящего солнца, словно нагнал его, видя много раз закат, об этом он и думал, это он и воображал, не соглашаясь с толкователем Корана Хвазаком, похожим на хиппи: запад был миром любви… Когда-то был… То есть Хвазак утверждал обратное: запад — мир вражды. А он помнил белые руки Марйам, перебирающие струны гитары, ласкающие его… «Как гудит башка!» — жаловался он во время сессий, и она запускала пальцы в его волосы и принималась несильно «драть чубы». От Марйам пахло молоком еще до рождения ребенка. Удивительно, но это так. Вся кожа, волосы пахли молоком. Все ли девушки так пахнут? Анита — нет. Вообще, запахи нагорья другие. От Аниты пахло верблюжьей шерстью и какими-то медовыми цветами и мукой. Она умела ткать одеяла, покрывала, даже ковры. Ее отец держал мастерскую, в ней работала вся семья и еще люди со стороны. Ковры и покрывала Мирзы Захира пользовались спросом. И он, будущий тесть, сразу оценил талант солдата, когда Рамаджан преподнес ему чеканку пленного солдата. Что ж, детское увлечение неожиданно захватило его с новой силой. Сегодня утром он проходил мимо старинного купеческого дома в центре, в котором когда-то размещался Дом пионеров. В одном из подвальных помещений и занимался кружок чеканки: звон и стук оглушали. Остальные — юные туристы, музыканты, танцоры — называли их дятлами, что было несправедливо и обидно. Дятлы стучат по дереву. А стихией чеканщиков был металл. Салимджан Хамидов из Узбекистана был в фаворитах у Сергея Александровича, преподавателя. Он даже ездил в Узбекистан, чтобы встретиться с мастером и поучиться. Но тот как раз умер. Хивинская школа, бухарская считались Сергеем Александровичем лучшими. Дело в том, что Сергею Александровичу довелось служить там, под Бухарой, и однажды их, солдат, повели на выставку, а потом и в мастерскую. Снимался документальный фильм о чеканщиках. Режиссер решил приобщить к прекрасному ремеслу солдат, а не обычных школьников. В этом было что-то странное и по-своему уместное. Солдат и металл. Усилия режиссера, по крайней мере в случае Сергея Александровича, точно не пропали даром: увидев бронзовый курительный прибор, покрытый тончайшими узорами, сержант Сергей Попов заболел. А он, кстати, был еще и страстным курильщиком с вечно желтыми пальцами… Искусству чеканки Сергей Александрович уже сам обучал ребят в этом городе, и даже двух девчонок по кличке Стрекалы, они без умолку болтали и смеялись.

Интересно, что по этому восточному следу как будто и ушел его ученик. На самом деле многие события кажутся случайными только на первый взгляд. Нити оборваны для стороннего наблюдателя, не ведающего о продолжении той или иной истории.

Чеканкой пленный солдат и завоевал сначала симпатию Мирзы Захира, а потом и его четвертую дочь. Чеканкой он думал теперь расплатиться за эту поездку.

Кроме обычных восточных подарков он привез и латунный небольшой кувшин с ручкой и тонкой горловиной, покрытый узорами… Анита думала, что это подарок матери. Он ничего никому не говорил о Марйам и своем русском ребенке. Это была его тайна.

А здесь он мог бы не говорить об Аните. Но и вообще такой возможности не будет. Он уже решил ни с кем не встречаться. Вся затея с поездкой — ошибка и авантюра.

Солнце садилось, а по осеннему полю человек вел лошадь. Наверняка цыган. Все-таки этот город еще хранит черты какого-то средневекового времени. Не так уж и мало горожан, живущих огородами. Кто-то держит кур, свиней, коз.

За крышами частных домов вырисовывался силуэт церкви… Он не мог вспомнить ее название. Церковь, построенная давно, о ней говорят — древняя… Хотя одиннадцатый век — разве это древность? Истинного духа древности исполнено нагорье. Там каждый кишлак представляется крепостью каких-то библейских времен.

Церковь отреставрирована. Над куполом золотился тускло крест. Хотел пойти туда, но уже слишком устал. Поймал такси и довольно быстро доехал до своей гостиницы, поднялся в номер, прилег в одежде… и открыл глаза глубокой ночью. Его охватил ужас. Он ощутил чье-то присутствие в комнате. Или, наоборот, отсутствие… Исчезновение. Он исчез. Но находился здесь. Или не здесь. А где?.. Это был мирадж, перенесение из глиняного дома на пыльном нагорье сюда, в город на Днепре. Ему было плохо. Сердце гулко билось. Может быть, он прибыл сюда, чтобы умереть? Он лежал на кровати, не в силах и пальцем пошевелить. Это и было расплатой за все. За что? Он не знал. Но он был виноват во всем и перед всеми. Перед Марйам и ребенком, перед матерью и сестрой, друзьями, перед теми женщинами, разорванными в клочья вертолетчиками, перед Коршуновым и пленными афганскими солдатами, расстрелянными Рамаджаном, перед пассажирами автобуса, подорвавшегося на фугасе, установленном людьми Рамаджана. Его черное полупальто промокло от крови. И если перевернуть кувшин, покрытый орнаментом, оттуда потечет кровь. Зачем он привез его сюда? Что он думал найти здесь? Ответ? Прощение? Или он хотел, чтобы его жизнь, судьба стала притчей, поучением? Но кто узнает о нем? И какова же суть этого поучения?

Вот человек, предатель родных ради дальних. Он расплющен и унижен, у него нет родины, он никто.

И больше ему нечего сказать. Он хотел бы лишь получить меткий удар чекана — в сердце.

Но утром он снова открыл глаза, ничего не случилось, значит узор еще не окончен.

Окончен.

Нет.

Умылся, привычно совершил молитву… Хотя и непривычно, скорее через силу. Наверное, давало себя знать вчерашнее возлияние. Или таков был настрой… Вернее — он чувствовал полный разлад. Его молитвы здесь как-то обесцветились. И он произносил привычные славословия через силу.

На улице по-весеннему чирикали воробьи, летали голуби. Да, было тепло. Снова в сладкой поволоке плыло над крышами солнце. Он надел полупальто на рубашку. Свитер вчера испачкал гудроном или мазутом, лежа на доске.

Неподалеку оказалось кафе. Купил кофе с молоком, сыр, булочку, яичницу. Девушка за прилавком была удивительно хороша: точеный профиль, жгучие брови, ресницы, смуглость, сквозь нее — румянец, легкий налет веснушек, хотя она была шатенка. Эта открытость красоты тоже ошеломляла. На пыльном нагорье все женщины скрыты за высокими стенами. Говорят, среди афганских женщин не так много красивых. Но неизвестно, какие девушки таятся за глиняными стенами.

Он завтракал, поглядывая на девушку. Даже мелькнула мысль, что кто-то снимает здесь скрытно кино.

Вскоре его внимание привлек посетитель, сидевший через столик от него, у окна. Он тоже смотрел на девушку, медленно жевал. У него были большие руки, тяжелое лицо, плоский лоб, серые глаза. Этот посетитель поймал взгляд человека в черном полупальто, некоторое время разглядывал его в упор и вдруг обратился прямо к нему, кивая на свой столик.

За компанию?

Он не понял, что этот рыжеватый имеет в виду. Смотрел вопросительно.

И рыжеватый тогда дзынкнул ногтем по стеклянному графинчику. Только тут он сообразил, в чем дело. Рыжеватый с утра пил водку, кажется. И уже был на взводе.

Нет, спасибо.

Рыжеватый кивнул и налил себе из графинчика. Выпил.

Я так и подумал…

Он ел яичницу с черным хлебом и уже невольно спрашивал себя, что это за человек и почему сидит тут и пьет с утра водку.

А нам можно, — снова произнес тот человек, приглаживая рыжеватые вьющиеся волосы.

Он ничего не ответил. Но реплика соседа ясно свидетельствовала о том, что… что?

И это можно, — сказал рыжеватый, кивая на девушку и подмигивая. Его толстые губы кривила усмешка.

Он вежливо улыбнулся в ответ и снова промолчал.

Рыжеватый тыкал вилкой в тарелку, усмехался, блестя потным лбом.

Все можно, — повторил он и еще налил в рюмку и смачно выпил, почмокал губами.

В кафе появились новые посетители, парень и девушка с рюкзачками за спинами. Точеная девушка за прилавком кивнула, выслушав их, и налила две чашки кофе и еще дала две железные чашки на высоких ножках — с мороженым. Парень с подругой заняли места за соседним столиком, отправили в кофе по доброй порции мороженого и принялись помешивать в чашках ложечками, о чем-то негромко говоря.

Наверное, студенты, подумал он с возрастающей тоской. Это была тоска по давней поре… когда и они с Машей… Марйам были студентами и ничего не ведали о будущем. Будущее их не пугало, а влекло, обещало. Они жадно, взахлеб жили. И почему-то думали, что…

Рыжеватый снова налил себе водки и прервал его размышления:

Аллаху, как говорится, акбар!

Поднял рюмку, глядя на него, и опрокинул ее в рот.

Парень с девушкой замолчали и уставились на рыжеватого, перевели взгляды на смуглого человека в черном полупальто, на его серебрящуюся бородку. Рыжеватый расплывался в улыбке.

Что это значит?.. Еще мгновение помедлив, он оставил чашку с недопитым кофе, встал и медленно пошел прочь.

На улице он глубоко вздохнул. Осенний воздух этого города был непередаваем. И на него нахлынула тоска еще посильнее той, что он испытал в кафе, глядя на ребят с рюкзачками. Спазмы перехватили горло. В запахах все дело, внезапно осенило его. Прошлое — это запах. И оно не исчезает… то есть…

Он шел бесцельно по улице среди обычных деловитых и ленивых горожан, безоружных мужчин и женщин с открытыми лицами. Выходку рыжеватого он не мог объяснить. Возможно, этот человек и приставлен к нему. Но тогда зачем обнаружил себя? Или ему все равно? Ну, обнаружил и обнаружил. Что предпримет поднадзорный? Да ничего. Ничего.

Ничего.

Расстегнув полупальто, он шел дальше, пока не остановился перед кинотеатром. Стоп. Разве он не собирался сразу же после завтрака взять вещи и уехать? Куда? В любой другой город. И дожидаться обратного рейса. В какой-нибудь… районный городок, там гостиницы дешевле. И главное… главное…

Он смотрел на кинотеатр. Но теперь это был не кинотеатр, а камерный театр. Прочитал вывеску. Раньше в этой двухэтажной старой коробке был кинотеатр, и он вместе с друзьями только и мечтал попасть внутрь, что и удавалось. Обычно они дожидались солдат, тех приводили взводами на просмотр «картины», а пацаны и умудрялись проскальзывать мимо билетерши, прячась за полами шинелей. Во дворе соседних пятиэтажек разворачивались баталии различных эпох — в зависимости от просмотренного фильма: то спартанцы схлестывались с персами, то литовцы-поляки с крестоносцами, то даки с римлянами. Иногда на фильм они приходили прямо в боевом вооружении, с круглыми фанерными щитами или цинковыми крышками от бачков, с деревянными мечами. Копья им запрещали проносить: «Повыкалываете глаза добрым людям!»

Уже влюбленным подростком смотрел здесь «Ромео и Джульетту», фильм категории «детям до шестнадцати», но его провела сестра, потом музыка этого фильма стала у него культовой… Под нее он мечтал о своей однокласснице с февральскими глазами и ранней высокой грудью.

В этом доме.

Он тупо уставился на подъезд. Это был его подъезд. Здесь, на втором этаже они все жили. В этом дворе и случались все битвы… Но сейчас двор как-то страшно поблек, обнищал… Сразу и не поймешь, в чем дело. Он озирался. Все три дома, пространство между которыми и называлось двором, оставались на своих местах. Пятиэтажные дома, один покрыт толстым слоем желтоватой штукатурки, второй из красного кирпича, третий из белого. С другом, жившим в доме наискосок, они запускали самодельные самолеты на нитке, протянутой с пятого этажа к нему на второй. Это незамысловатое действо просто окрыляло их. Самолет мог потерпеть катастрофу в воздухе из-за голубя или галки, задевших нитку. Ну и вообще, мало ли что могло произойти в воздухе.

Афганские дети тоже любят парить в воображении и вместе с воздушными игрушками — змеями. Большие мастера запускать их. Сосед научил и его. Дочкам, конечно, больше по душе куклы, но и вместе со змеем они взбирались под облака с горящими глазами и разрумянившимися щеками и кричали: «А что он видит?» Ему пришлось объяснять, что видит он все нагорье и даже больше, видит долину за соседней горой, цветущую тюльпанами, видит реку и… видит далекий город за крепостными стенами, с садами по холмам и башнями, храмами и березовыми рощами… ну, это такое белое дерево в черных метках, белое, как снег, а метки черные, как шерсть нашего барана, который не хочет с вами бодаться… В самом деле, умный баран на все нападки девочек реагировал с достоинством, уклонялся, хотя рога у него мощно закрученные, толстые и с соседским бараном он не упускает случая сшибиться.

И вот словно перенесся на воздушном змее в этот город: он здесь. И противиться притяжению дома уже не было ни смысла, ни сил. Он подошел к подъезду — а металлическая дверь оказалась запертой, как в тюрьме или каком-то учреждении… Раньше этого не было, все подъезды открыты, как в Брейгелевском доме. Что приводило ко всяким недоразумениям вроде событий того фильма… как он назывался… Но там какие-то смешные происшествия, а в этом подъезде случались вещи похуже. Здесь любили коротать время до сеанса юноши и девушки. Ну, курили, иногда выпивали. С одной такой компанией за несколько часов до Нового года столкнулся отец. Там, правда, были одни только юноши, двое из них курсанты военного училища… Выпивали. Отец, войдя, попросил их покинуть подъезд, здесь, мол, не место. Хмельная молодая кровь бросилась в головы. А что? А кто ты такой? Житель. Смотри, можешь и не жителем стать. Отец, человек деревенской закваски, начальник пожарной части, привыкший не уступать обстоятельствам, не сробел: «А это мы сейчас посмотрим, кому кем стать». Началась драка. Ребят было пятеро. Они думали быстро одолеть «папашу», но тот был хоть и невысок, а двужилен и резок. Деревянная дверь с треском распахивалась и захлопывалась, драчуны вылетали кубарем и снова кидались в схватку. Да тут шел солдат, возвращался из увольнительной, сержант близкой части. Увидев, что человек без шапки, но в шинели и с погонами дерется с несколькими, он не мог так просто уйти и, гакнув, кинулся в бой, успев снять ремень и накрутить его на руку так, чтоб свободным оставался конец с тяжелой бляхой. Противник дрогнул. Все побежали. Отец с солдатом — за ними. Одного отец сбил, накрутил на голову куртку, повалял, поломал бока… Это уже было лишнее. Но как остановиться?

Дело обернулось нехорошо для отца. В больницу попал курсант, да еще оказавшийся сыном советника секретаря обкома. У него было сотрясение мозга, гематомы на боках. То, что ребята первые начали и напали впятером на одного, уже никого не интересовало. Колесо закрутилось. Отца не посадили, но сожгли. Милицейские друзья пособили, с курсантом удалось замириться, да не с его советником-папаней. Он добился увольнения отца… Тот запил, хотя поначалу и не сдавался, устроился на железную дорогу начальником отдела кадров, а потом обходчиком… Под колесами товарняка он погиб уже после того, как сына забрали в армию. Сообщили солдату об этом с задержкой в месяц. Отец так и не узнал о его побеге.

Что бы он сказал сейчас, вдруг увидев выходящего из подъезда отца?.. И дверь действительно открылась, на улицу выбежал мальчишка в синей куртке. Все произошло так быстро, что он не успел перехватить дверь. Но следом вышла старая женщина, видимо, бабушка этого мальчишки, и он уже поймал дверь. Женщина на него оглянулась.

Вы к кому?

К матери, — ответил он и шагнул в подъезд.

Ведь это было правдой. Он поднимался по ступенькам в сумерках. Увидел почтовые коричневые ящики. Отчетливо вспомнил, что раньше они были синими. Ему иногда снился этот ящик справа, хотя во сне он находился всегда слева почему-то, ящик с цифрой 47, переполненный письмами. В армии все ждали писем. Этот сон повторялся и позже, уже в саманном собственном домике, в который не приходило вообще никаких писем.

Он поднялся на второй этаж. Дверь с цифрой 47 тоже была уже металлической. Много все-таки здесь металла… Одурев, он просто нажал кнопку звонка. С этой стороны ничего не было слышно. Он ждал. Посмотрел на глазок — по ту сторону вспыхнул свет. Маленький зрачок рыжел в двери. Снова погас. Никто не открывал. Он снова позвонил. И вдруг хлопнула дверь внизу, послышались торопливые шаги по ступенькам. Он обернулся, цепенея. По лестнице поднималась та старая женщина, что выходила с внуком.

Господи… — выдохнула она, во все глаза глядя на него снизу. — Госпаадии… Саша?!

Он глядел остро исподлобья, уже узнавая соседку сверху, жену следователя, который, кстати, и помогал отцу в той истории…

По лицу в морщинах текли какие-то сияющие слезы. Женщина, Тамара Сергеевна, он уже вспомнил даже ее имя-отчество, крепко вцепилась в перила. Ее шатало, как пьяную.

Саша!

И в это время дверь позади клацнула замком и открылась. Он оглянулся, как на страшном каком-то суде, чувствуя, что каждый волосок на нем дыбится, что глаза стекленеют, а сердце ударяет с предсмертной силой.

Но позади стояла молодая женщина, полная, рыжеволосая, в цветном халате до пят.

Мофсар5, — пробормотал он. — Мофсар, извините… Ошибся.

Саша?!

Мофсар, мофсар, — откликнулся он. — Маже малум нахст6… Дишма7. Маже ху фдек ност8.

Он почти прижался к стене, чтобы пройти мимо Тамары Сергеевны, и быстро зашагал вниз.

Са-ша!? — изумленно закричала Тамара Сергеевна так, что эхо зазвенело во всем подъезде.

Он толкнул дверь, но та не открывалась. Он навалился плечом. На эту дверь истратили много металла. Запоры были крепки. Крик соседки все еще звучал в ушах, а может, она все еще и кричала, без умолку кричала «Саша!» как заведенная. И уже спускалась за ним. И где-то открывались двери. Послышался густой кашель и мужской голос. Они все шли вниз, спускались к нему. Леденея, он ударился в дверь, с зубовным скрежетом. Он не хотел, не ждал этого, нет, только не это. Никто не должен был знать. Он умер, погиб, пропал. Всех обманул. И теперь ему остается лишь… остается лишь мужественно обернуться к ним, обернуться, встать на колени… Это я, Саша, я, предатель, простите…

И он и вправду готов был это сделать.

Но — но — дверь снова открылась, тихо вздохнула, и в солнечном проеме показалась фигурка девочки или старухи, он не понял, кинулся вон.

А вослед как будто несся крик.

И прохожие, люди на осенней солнечной мирной улице как будто оглядывались, как будто тоже слышали. Он почти бежал… Оглянулся. И увидел на углу дома эту женщину в коричневом пальто, берете, с седыми волосами, жену следователя Меленко, Павла Михайловича, следователя, помогавшего отцу, отцу… его отцу. И это уже похоже было на кошмар. Он резко повернул, скрылся за углом дома… вышел во двор, озираясь, увидел гаражи с облупленными дверями — по крышам этих гаражей они иногда проносились, спасаясь от погони в играх… Это все еще был двор. Он посмотрел влево — и снова увидел фигуру в коричневом пальто, в берете… А рядом с ней стоял старый мужчина в пижаме. И лица их были обращены в его сторону! Он тут же отошел назад, пытаясь сообразить, не выдержал и побежал среди прохожих, снова резко свернул и кинулся через дорогу. На него налетел гремящий гроб трамвая, но он увернулся, радуясь: трамвай скроет его хотя бы на мгновение. Засигналил автомобиль, тормозя. Еще рывок, и он оказался на другой стороне улицы, бросился в проулок… скрылся… снова скрылся, спрятался, исчез. Пусть думают, что хотят. Это все.

Он все увидел.

Понял.

Хватит.

Баскун!

Баскун! И он даже посмотрел в небо… осеннее русское небо… Небо выше тоски и предательства. Его знобило. Как будто побывал в преисподней. В квартире уже чужие люди, неизвестно, где мать и жива ли.