Кабинет
Игорь Кузнецов

ТРОЛЛЕЙБУС ОТ ПЕРВОЙ ГРАДСКОЙ

Кузнецов Игорь Робертович родился в 1959 году в городе Иваново. Окончил Литературный институт им. Горького (семинар прозы Анатолия Кима). Прозаик, критик. Печатался в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Иностранная литература», «Смена», «Ясная Поляна» и других изданиях. Автор книги «Бестиарий» с иллюстрациями Татьяны Морозовой (М., 2010). Живет в Москве.



ИГОРЬ КУЗНЕЦОВ

*

ТРОЛЛЕЙБУС ОТ ПЕРВОЙ ГРАДСКОЙ


Рассказ



Воды отошли в полночь. Во сне. Но мы сразу проснулись.

Пора, — сказала жена.

Я вскочил и без тапочек помчался на кухню. На бумажке возле телефона рукой жены крупно, зеленым фломастером, был написан номер. Я оценил ее предусмотрительность — цифры все равно расплывались перед глазами, но я смог сосредоточить на них повлажневший взгляд и реально, а вовсе не фигурально дрожащей рукой стал накручивать телефонный диск.

Ответили мгновенно. И напоследок, еще раз уточнив адрес, немного успокоили:

Машина выезжает.

Жена тем временем успела одеться — видимо, мой разговор со «скорой» длился гораздо дольше, чем мне показалось.

Она сидела на краешке разложенного дивана. На простыне расплывалось огромное пятно, формой и цветом оно напоминало облако, набухшее перед дождем.

Ты как? — спросил я.

Да вот, все мокро, — улыбнулась она и виновато пожала плечами. — Никогда бы не подумала, что в человеке может быть столько жидкости.

Я помог ей надеть удобные разношенные туфли, коричневые, с маленькими кожаными бантиками. И ходил по комнате с ее плащом в руках — от коридора до окна и обратно.

Звонок в ночной тишине заставил вздрогнуть. Не выпуская из рук плаща, я открыл дверь. Вошла крепкая, средних лет докторша с низким уверенным голосом. Сходу она задала несколько вопросов жене.

Не забудьте «историю», — бросила она в мою сторону.

Медленно, хрустально мы спустились по лестнице с нашего четвертого этажа.

Специальная «скорая» для рожениц ничем не отличалась от обычной.

Может, полежите?

Лучше — посижу, — ответила жена.

Пока мы ехали по пустынному просторному Ленинскому, мне становилось все страшнее: жена была очень бледной и держалась за живот. Я перевел взгляд на докторшу. Та была спокойна и чуть мрачновата. Она смотрела в окно и думала о чем-то своем.

Опять, — сказала жена.

Схватки? — спросила докторша.

Жена отрицательно помотала головой.

Воды? Это — нормально, — ответила докторша. — Положите под себя. — Она протянула ей невесть откуда взявшуюся толстую детскую пеленку.

Проспект за окнами безо всяких мигалок и сирен пролетел незаметно. Мы въехали в ворота Первой Градской.

Я сдал жену в приемный покой родильного отделения. В дверях она обернулась — и я увидел, что ей тоже страшно. Словно мы виделись в последний раз.

Подождите, — сказали мне. И вскоре вынесли огромный черный пакет — с мокрой, тяжелой одеждой.

Я вышел на крыльцо. Вокруг шелестели осенние клены. В просветах между ними холодно мерцали яркие звезды. И показалось, что я остался один на всем белом темном свете. Только молчаливые ночные фасады больничных зданий, трепет деревьев и эти бесконечно далекие звезды окружали меня в покинутом всеми мире.

Я вышел на проспект. Мимо проезжали редкие машины. Денег на них не было. Наверное, я их просто забыл дома, когда собирал жену. А то, что можно расплатиться по приезде, — и в голову не пришло.

С черным мешком на плече, аки удачливый вор в ночи, я побрел вдоль больничной ограды в сторону далекого дома. В принципе, часа за полтора-два, хоть местами и в горку, дойти было можно.

Но дошел я только до конца ограды и первого поворота, откуда дорожка через запущенный сквер спускалась к набережной. Если б не мешок, я бы обязательно посетил Москву-реку — взгляд на воду всегда успокаивает. Да и с мешком об этом подумывал, приостановившись на развилке дорог. Но тут послышался свистящий тихий вой. Я обернулся.

Троллейбус ехал неторопливо и с основательностью хозяина ночной трассы, хотя, по всем правилам и сообразно опыту, троллейбусы уже ходить были не должны. Рука моя автоматически вскинулась навстречу ему. Троллейбус неожиданно притормозил, остановился и распахнул переднюю дверь.

Тебе куда? — спросил почти невидимый в темноте кабины водитель, когда я поднялся на первую ступеньку.

Домой. Вот, — кивнул я на черный мешок, который держал теперь перед собой, — жену в роддом сдал. Да, на Ленинский, к «Трем Поросятам». — Будто он мог по моему хотению изменить маршрут, а не свернуть, например, раньше — к Ленгорам хотя бы.

Садись, довезу, я — до «Юго-Западной», — уточнил он, будто я в чем-то сомневался: а я был бы благодарен ему и за пару неспешных остановок. — Там сегодня у нас ночевка, — добавил он, но я на эти слова тогда не обратил внимания.

Да и салон был едва освещен. И совершенно пуст. Эта сумрачная пустота заговорщицки вобрала меня в себя и обострила зрение.

Я устроился на вольготном месте у правого окна, а мешок пристроил напротив. Вообще-то я, по радостной детской привычке, при любой возможности люблю сидеть у окна — в трамвае, автобусе, поезде, да хоть в самолете. И — смотреть, даже если еду здесь сто первый раз: всегда невзначай подмечаешь новые детали самого непритязательного и набившего оскомину пейзажа, смешные вывески, цирковую афишу с клоуном и нестрашными тиграми с зелеными глазами, пегую кошку на случайном окне третьего этажа, с которой вдруг встретишься взглядом, незнакомой формы облако, наконец.

Но тут я смотрел исключительно на черный мешок. Он мне теперь казался живым и даже одушевленным. Там лежали мокрые и еще теплые вещи моей жены, которую я сдал в стерильный приемный покой роддома, как оказывалось, совершенно голой и беззащитной. Что там сейчас с ней делают? И что происходит с ее фантастической красоты и округлости животом? Я почему-то совсем не мог ее представить ни в больничной палате в чужом байковом халате — дома она никогда халатов не носила, ни на… Это тоже называется «операционный стол»?

О будущем ребенке, реальном, живом, я пока еще просто не умел думать. Я думал о том, как ей сейчас там одиноко. И о своем бессилии ей хоть чем-то помочь. И еще не оставляла, каплей по мозгам, мысль, что ей будет больно, ведь, говорят, ЭТО очень больно. И у меня самого вдруг начало стрелять в ухе.

Поэтому черный мешок сейчас означал для меня ВСЕ. И был единственной надеждой на то, что все будет хорошо. А по всему телу — от икр до основания шеи и затылка — все равно пробегали холодные мурашки страха.

Троллейбус ехал тихо, крадучись, словно хотел остаться незамеченным для посторонних, случайных ночных прохожих — хотя их и не было вовсе: мимо протекали влажные, глянцево-черные тротуары — я только сейчас понял, что недавно прошел дождь, — и пустые остановки с обрывками объявлений. Но то, что было за окном, я видел лишь краем глаза: смотрел я на черный свой мешок.

И вдруг в медленный, негромкий вой троллейбуса начали исподволь вплетаться иные звуки, настолько немыслимые в этой ночной пустоте, что я зажмурил глаза: сначала это была вроде скрипка, скорее виолончель, резкая, обрывистая и тревожная. Мелодия напоминала о танце, полузабытом, но когда-то знакомом — по старым фильмам и пластинкам, потрескивающим и шипящим. Но эта, слышимая сейчас музыка была очень серьезной, а танец под нее казался почти невозможным — в обычном смысле, хотя мои руки, лежащие на коленях, и пальцы начали непроизвольно двигаться ей в такт: та-та-татататата-та-та-тататата. И скрипка-виолончель была не одинока. Ей вторил, усиливая или даже вбирая ее в себя, другой инструмент — то ли маленький орган, то ли баян-аккордеон. Потом возникло более ласковое, лирическое отступление, но тоже не оставлявшее тревоге права расслабиться, и еще одно — романтически-минорное. И снова, все сильнее, будто впрямь касаясь обнаженного сердца, возвращалось это «та-та-татататата-та-та-тататата», забирая все выше и подбираясь под самое горло. Но тут раздался резкий щелчок — и музыка кончилась. Я слышал, что водитель щелкает по клавишам своего инструмента — наверное, это был старенький магнитофон, перемотанный синей изолентой, — но никаких иных звуков более извлечь не смог и, видимо, чертыхнувшись про себя, оставил бесполезную затею. Но в моей голове музыка продолжала звучать и, странное дело, теперь — успокаивала. Я потом слышал ее — во сне и наяву, вживую, множество раз, — и она всегда, даже двумя-тремя случайными аккордами, приводила меня в трепет: та-та-татататата-та-та-тататата. И только много позже я узнал, что это было «Либертанго» Астора Пьяццоллы, негаданно, из самой Аргентины залетевшее в ночной московский троллейбус, а загадочный инструмент, извлекавший из темноты волшебными пальцами этот фантастический, одновременно земной и надмирный щемящий ритм-мелодию, назывался бандонеон. И я тогда, в первый раз, слышал самого Пьяццоллу.

Я украдкой погладил уже ставший прохладным бок черного мешка, словно это как-то могло сейчас помочь моей одинокой жене. Но — по крайней мере мне — помогло: в ухе стрелять перестало. Мешок же от моего прикосновения ответно чуть шевельнулся.

В умиротворенно посвистывавшей скользящей тишине мы доехали до универмага «Москва».

Пошипев, открылись передние двери, и послышались громкие женские голоса — деловитые и на чужом, но смутно — на слух — знакомом языке. Водитель ответил им коротко и призывно. В салоне троллейбуса почти мгновенно материализовались три цыганки: молодая, средних лет и почти старуха. Даже в сумрачном свете было видно и слышно, что на них — яркие шуршащие юбки.

Молодая скользнула взглядом по мне и поправила на правом плече цветочную шаль: сережка в ее ухе прозрачно и ярко блеснула некрупным, но чистым камешком. Запахнув широкую юбку, она грациозно прошествовала мимо.

Средняя удостоила меня взглядом более пристальным — потом резко обернулась к старухе и что-то ей негромко сказала по-своему, но — кажется — про меня. И тоже прошла вглубь салона.

Старуха же остановилась ровно напротив. Троллейбус тотчас тронулся, старуха качнулась, и я даже привстал, протягивая руку, чтоб ее поддержать. Но — не понадобилось: старуха вполне самостоятельно устояла, после чего взгромоздилась на соседнее — наискосок от меня — сиденье, заняв его едва ли не полностью и, обнажив целый ряд цельнозолотых зубов, улыбнулась.

Какое-то время мы смотрели друг на друга, а потом оба, сразу перевели взгляды на мой черный мешок.

Старуха улыбнулась еще шире и вдруг озорно, склонив голову, мне подмигнула:

Не кричит твоя. Молчит. Крепко молчит.

В смысле?

Все кричат, она — молчит.

До меня наконец дошло:

А скоро ей… ее… она?

Старуха загадочно усмехнулась:

Не торопись. Все будет у тебя. Чего хочешь. И чего не ждешь.

Хорошее? — мне уже стало не страшно, а весело.

По-всякому. А то скажешь потом — цыганка нагадала, да не то…

Позади меня раздались два негромких смешка. Я обернулся: но и средняя, и молодая уже опустили глаза долу — как ни в чем не бывало.

Тем временем наш троллейбус, несшийся без остановок — даже светофоры нас пропускали, — стал притормаживать.

Через плечо старухи я глянул в окно: в отдалении возвышались подсвеченные по фасаду Три Поросенка, за которыми пряталась и наша съемная пятиэтажка.

А вам — далеко еще? — из вежливости спросил я, поднимаясь и подхватывая черный мешок.

Тебе ж сказали — до «Юго-Западной». Там наш табор сегодня стоит. А ты водителю-то заплати, молодой-красивый! За всех нас — на счастье тебе будет.

Да нечем, все дома забыл, — беспомощно и виновато развел я руками.

А ты поищи…

Пожав плечами, я первым делом полез в левый задний карман джинсов, где сроду не водилось ни копейки. И с видимым изумлением выудил оттуда зеленую трешницу. Оставив мешок, я шагнул к водителю и протянул ему купюру. Тот взял ее молча и открыл дверь — троллейбус как раз остановился, — и даже не на положенной остановке, а ближе к светофору — возле удобного мне перехода.

Мешок свой драгоценный не забудь, — напомнила цыганка.

Еще в незакончившейся ночи добредя до дома, я поставил отяжелевший черный мешок в кладовку. Мешок немного пошевелился. Меня это почему-то не удивило и даже не озадачило: ну, шевелится себе и шевелится. Может, и все мешки с мокрой одеждой рожениц немножко шевелятся.

Не раздеваясь, лишь сдвинув еще непросохшую простыню, я прилег на диван и мгновенно заснул. Но — ненадолго.

К утру я снова был возле родильного отделения — но уже с противоположной стороны здания — там, где не забирают, а выдают. В небольшом помещении на стенке висел специальный стенд со вставленными синими и розовыми квадратными бумажками. Несколько раз пробежав по ним глазами, я нашел и свою, розовую: дочь, 51 см, 3 кг 200 г.

На обратном пути — на сей раз к «Шаболовской» — я зашел в храм и поставил свечку за здравие жены и дочери — к этому второму слову я потихоньку внутри себя пытался уже привыкнуть, но звучало оно пока совсем незнакомо.

Еще через пару часов я вернулся — и передал через медсестру пакет с какой-то едой и запиской. Вскоре получил и ответ — жена писала, к какому окну подойти. Я обогнул здание и — вместе с еще несколькими озабоченными папашами поднял голову. И увидел жену — она улыбалась, а в руках держала маленький такой белый пакетик с розовым пятном лица — черты ребенка отсюда разглядеть было сложно. Но с каждым днем, приходя, еще не различая черт, я все же начинал ребенка в руках жены узнавать — кажется, день на четвертый узнал бы даже, если б ее держала какая-то совсем посторонняя женщина, — только бы удивился, как это наша дочь попала в чужие руки?

Через неделю их выписали. Как и положено, я отдал медсестре, передавшей мне сверток, зеленую трешницу — почему-то за девочку надо было именно три рубля, тогда как за мальчиков полагалось пять, синенькой бумажкой, — мальчики по неясным причинам ценились выше.

В доставке ценного трехрублевого груза домой нам помогала Кира — жена астрофизика-членкора, который изобрел какую-то реальную физико-математическую машину времени и уехал по приглашению работать в Данию, куда Кира вскорости к нему тоже собиралась. Поэтому на своих охристого оттенка «жигулях» она ездила чрезвычайно быстро, не боясь никакого ГАИ — впрочем, существовало и другое объяснение: у нее отсутствовал задний номер и она уверенно считала, что если будет ездить быстро, никакой гаишник этой несуразности просто не заметит. В общем, как бы то ни было, обратно по Ленинскому до дома мы домчались раза в два быстрее, чем на «скорой» в сторону противоположную.

Дома ребеночек был развернут, быстро обмыт Кирой под душем и наконец выложен на спокойное умиротворенное рассмотрение. Девочка оказалась совсем не страшненькая, какими в моем представлении были все новорожденные дети, а вполне даже симпатичная и чрезвычайно похожая на мои собственные младенческие фотографии. Но больше всего меня поразил ее ноготок на большом пальце ноги — он был размером со спичечную головку: но и он, и все остальное было совершенно настоящим — как у реального, хотя и совсем крошечного человека.

Потом ее снова завернули в пеленки и одеяло, перевязали розовой лентой и выдали мне — гулять. Взяв сверток обеими руками, я спустился с четвертого этажа на улицу. Присел на скамейку перед подъездом — и так сидел минут пятнадцать, пока хватило сил и терпения. Пару раз поднимал уголок одеяла и заглядывал в ее лицо: она тихо дышала, прикрыв глаза, хотя, кажется, и не спала — веки чуть подрагивали.

После прогулки я поднялся обратно домой. Жена забрала у меня сверток. И хотя руки мои теперь были свободны — они не разгибались, будто все еще держали в руках нашего ребенка. И только в течение этих нескольких минут — пока руки приходили в себя — я окончательно, кристально понял: у меня есть дочь!

Ее уложили подремать — за отсутствием пока детской кроватки — на дальний край нашего дивана, поближе к стенке.

Кира отправилась на кухню заваривать чай. Я, все еще чувствуя в руках ответственную тяжесть, поплелся за ней и тут услышал сдавленный голос жены, раздавшийся из кладовки:

Что это?

Я, немного напуганный, поспешил к ней. Свет чуть мимо нее падал через открытую дверь в кладовку и освещал открытый черный мешок с ее одеждой, о котором я напрочь забыл с того самого момента, как его в кладовку поставил. Уже на расстоянии чувствовалось, что волглая одежда немного попахивает.

Что это? — повторила жена.

Прости, забыл, — пробормотал я, — сейчас все постираем, — и только тут посмотрел на руки жены.

На ладони она держала небольшую, настоящую, с очень тощей шеей, но совершенно живую черепаху. Мало того, передав мне ее с рук на руки, жена извлекла из мешка, аккуратно доставая, просматривая и складывая прямо на пол свои вещички, — одного за другим пять маленьких черепашат.

Мамаша их еле шевелилась, поглядывая на меня укоризненными старушечьими глазами.

Совсем не удивленная происходящим Кира тут же налила в блюдце молока и поставила его возле холодильника. Черепаха начала лакать молоко так громко, будто она была не черепахой, а настоящей голодной собакой. Ну, голодной, она точно была — еще как минимум дня три. Потом наконец наелась. Все пятеро ее детей вместе с нею, чуть пореже, тоже лакали молоко — но теперь все происходило совершенно бесшумно.

Втайне от жены я съездил на «Юго-Западную», где расспрашивал всех встречных милиционеров о цыганском таборе. Сержанты и лейтенанты пожимали плечами и смотрели на меня с сожалением. Впрочем, и правда, какие таборы? В наше-то время? Все по квартирам.

Только один задумчивый прапорщик, наморщив лоб, припомнил:

Были тут. Какой-то дрянью торговали. Черепахами, что ли? А тебе зачем?

Да я и сам не знал.

Зато наша черепаха, которая от жены получила имя Глаша, а фамилию — Мешкова, жила потом с нами много лет, переезжая с квартиры на квартиру. Деток же ее, едва подросли, мы раздали друзьям.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация