*
СКЛЕИЛОСЬ И СРОСЛОСЬ
Александр Кабанов.
Волхвы в планетарии. Харьков, «Фолио»,
2014, 542 стр. («Граффити»).
Десята
книжка відомого київського поета
Олександра Кабанова — своєрідний
підсумок двадцятип’ятирічної творчої
діяльності». Это — из аннотации.
«Десята
книжка» получилась объемной и,
действительно — итоговой.
И
не только для автора. Можно говорить
как минимум еще о трех итогах.
Прежде
всего, это двадцатипятилетие — с 1989-го
по 2014-й — совпало с новейшим периодом
существования русской литературы. Ее
беспрецедентной свободы, выходом из-под
союзписовских и советско-издательских
структур, возникновением в ней новых
форм бытования.
За
ту же четверть века появился и другой
феномен: русская литература в постсоветских
государствах. Прежде всего — украинская
русская литература. Прозаики Елена
Стяжкина, Алексей Никитин, Марина и
Сергей Дяченко, Владимир Рафеенко,
Ульяна Гамаюн, Сергей Герасимов; критики
Инна Булкина, Юрий Володарский; поэты
Борис Херсонский, Максим Бородин, Олег
Завязкин, Анастасия Афанасьева…
И
Александр Кабанов, разумеется.
Наконец,
девяностые-нулевые (и уже доскочившие
до своей середины десятые) — время
достаточно непростого, растянувшегося
прихода в литературу и утверждения в
ней того поколения, к которому относится
Кабанов. Так называемых «тридцатилетних»
(а ныне уже «сорокалетних»).
Все
эти три пласта у Кабанова вполне очевидны.
С
одной стороны — освоение новых пространств
и форм бытования поэзии: сетевые ресурсы
(Кабанов долго считался «сетевым»
поэтом), фестивальное движение («Киевские
лавры»), журнал «ШО».
С другой — активное участие в формировании
русской украинской литературы, блестящее
использование тех возможностей, которые
открывает ситуация русско-украинского
двуязычия.
Last but not least, Кабанов — пожалуй, один
из самых ярких представителей своего
поэтического поколения. Тех, кто родился
в конце шестидесятых — начале семидесятых.
«При
всей разнице установок у этих поэтов,
— как писала об этом поколении Евгения
Вежлян, — есть нечто общее: то, что
отражается в текстах, но больше — в так
называемом литературном и речевом
„поведении”. Традиционный стих для
них — не следствие инерции, а сознательный
выбор. В этом смысле их поздний дебют…
— контекст для восприятия „традиционализма”
как сознательной стратегии на фоне
всевозможных альтернативных ей. Это,
естественно, предполагало определенный
тип мировоззрения, не чуждый идее
иерархии — как эстетической, так и
этической. То есть нечто, противоположное
постмодернизму».
Почти
все это применимо и к Кабанову. И
традиционный стих как сознательный
выбор. («Я всегда писал традиционные
стихи: / силлабо-тонику, и все думали, /
что я — мальчик, а я — девочка», иронизирует
поэт в новой книге). И сложное «переживание»
постмодернизма. Сам путь Кабанова в
большую литературу характерен для его
сверстников: Максима Амелина, Дмитрия
Воденникова, Инги Кузнецовой, Глеба
Шульпякова, Санджара Янышева… Почти
все начинали в конце восьмидесятых, но
заявили о себе лишь в конце девяностых
— начале нулевых.
У
Александра Кабанова это произошло еще
на несколько лет позже. Вряд ли причиной
этого была территориальная удаленность
от Москвы — где на поколенческой почве
и сгруппировались тогда «тридцатилетние».
Дело, думаю, в другом: в 90-е в близкой
Кабанову стилистике писали многие. С
густой сетью литературных и прочих
аллюзий, с неожиданными метафорами и
эпитетами, с остроумными неологизмами.
Еще было вполне свежо влияние метареалистов,
с другой — неоакмеистическая нота,
связываемая с поэтами «Московского
времени».
Сегодня
поэтический голос Кабанова вполне
узнаваем — но лет -надцать назад
расслышать это было не так просто. Даже
в середине нулевых. В уже процитированной
статье Евгении Вежлян, упоминая о
Кабанове наряду с Леной Элтанг, Геннадием
Каневским и Михаилом Гофайзеном, писала:
«…ловишь себя на том, что перед нами —
образцы одного устойчивого стиля, по
своим очертаниям напоминающего „поздний
советский”».
Впрочем,
и поэтика Кабанова за эти годы заметно
изменились. Стала прозаичнее, с более
выраженным авторским посланием. Притом,
что образная палитра не потускнела и
интонационной усталости — беды многих
поэтов, миновавших свой «штурм унд
дранг», — не чувствуется. Стихи все так
же поражают неожиданными сравнениями
и «далековатыми» словами. Все так же
богат поэтический словарь.
«Что
с начала времен пребывало врозь, / вдруг
очнулось, склеилось и срослось…». Точнее
о стиле Кабанова не скажешь.
Теперь
собственно о «Волхвах...».
Книга,
как и было сказано, — для поэта итоговая.
В 2008-м в том же харьковском «Фолио»
выходил его «Весь», «наиболее полное
собрание стихотворений», как было
сказано в аннотации. «Весь», однако, в
три раза тоньше «Волхвов...» и вдвое
меньше форматом. Но сам принцип построения
поэтического сборника остается у
Кабанова неизменным: вначале — стихи
последних двух-трех лет; далее, в обратном
хронологическом порядке — из предыдущих
сборников. В «Волхвах» стихи 2012 — 2014
годов объединены под заголовком
«Толкователь спамов». Стихотворение,
давшее название этому разделу, —
хулиганистый и одновременно печальный
парафраз пушкинского «Пророка».
Я остался на осень
в Больших Сволочах
и служил толкователем
спамов,
мой народ — над
портвейном с порнушкою чах,
избегая сомнительных
храмов.
Я ходил по дворам —
сетевой аксакал,
как настройщик роялей
и лютней,
не щадя живота, я
виагру толкал,
увеличивал пенисы
людям.
Возвращаясь на точку
и пыльный айпад
протирая делитовым
ядом.
Вдалеке, из-под ката,
виднелся закат,
был мне голос
негромкий, за кадром:
«Се — ловец человеков
идет по воде,
меч, карающий — Богу
во славу...»,
я припомнил чужую
цитату в ворде:
«Беня знал за такую
облаву...»
Парадоксальный,
но точный портрет современного поэта.
Толкователь спамов, сетевой аксакал,
нужный приблизительно так же, как
«настройщик лютней». Сшибка «айтишного»
сленга с библейскими образами,
романтических клише — с юморком на
грани фола, социального пафоса — с
элегическим пейзажем. И, конечно,
музыкальность — почти песенность —
благодаря щедрым консонансам и внутренним
рифмам.
Плотность
метафор делает стих Кабанова подобным
насыщенному солевому раствору — кажется,
опусти веточку и обрастет кристаллами.
Заслезилась щепка
в дверном глазке:
не сморгнуть, не
выплеснуть с байстрюком,
из ключа, висящего
на брелке,
отхлебнешь и ржавым
заешь замком.
Или
вот — великолепное описание крымского
побережья (морские мотивы — как и
железнодорожные, — наверное, самые
постоянные у Кабанова):
Чтоб не свернулся в
трубочку прибой —
его прижали по краям
холмами,
и доски для виндсерфинга
несут
перед собой, как
древние скрижали...
«Безрифменный»
катрен, спаянный внутренними рифмами:
прижали — скрижали, прибой — перед
собой. Рифма не просто присутствует
в стихах Кабанова — она непрерывно
переосмысляется в них, что, опять же,
хорошо видно по этому, итоговому сборнику.
Само только слово «рифма» появляется
в нем раз пятнадцать, и почти столько
же — «рифмовать» со всяческими от него
производными.
…«кровь-любовь», —
так нельзя рифмовать,
но прожить еще можно.
Или:
…люблю у Пушкина
советские стихи,
с глагольной рифмой,
с прилагательной люблю…
В
этом можно было бы углядеть некий
традиционализм. Случай, однако, сложнее.
Традиционализм обычно незряч в отношении
собственных основ: они для него — нечто
данное. У Кабанова — как и у многих
других ярких представителей его
поэтического поколения — идет непрерывное
и напряженное осмысление традиции,
точнее — традиций, чье влияние пришлось
на бурный конец восьмидесятых. В том
числе — кроме упомянутых метареалистов
и неоакмеистической линии — краткий
ренессанс «шестидесятнической» лирики,
Вознесенского и Евтушенко.
О
влиянии последних стоит сказать особо
— оно для лирики Кабанова, как мне
кажется, не менее важно. Это присутствие
в ней жизнелюбивого, распахнутого миру
лирического «я»; демократичность,
рассчитанность — по своему дыханию и
энергии — на большие аудитории. С
избеганием, однако, прямолинейных
социальных привязок и откликов на злобу
дня: чем сильнее у Кабанова социальный
посыл, тем плотнее он переплетен с яркими
пейзажными зарисовками, любовными
темами, литературными реминисценциями…
Сквозь горящую рощу
дождя,
весь
в березовых щепках воды —
я свернул на Сенную
и спрятал топор под ветровкой,
память-память моя,
заплетенная в две бороды,
легкомысленной пахла
зубровкой.
<…>
А проклюнется снег,
что он скажет об этой земле —
по размеру следов,
по окуркам в вишневой помаде,
эй, Раскольников-джан,
поскорей запрягай «шевроле»,
видишь родину сзади?..
Безусловно
— гражданская лирика. Но без пафоса,
без сводящей скулы серьезности и
назидательности шестидесятников. И в
то же время — без тотальной иронии в
духе, скажем, Владимира Друка или Игоря
Иртеньева. Кабанов не иронизирует —
ирония как вскрытие первородного
несовершенства мира ему чужда. Мир в
его стихах при явной и даже нарочитой
брутальности лишен зла, в нем нет войн,
болезней, смертей; он лишь слегка
подтемнен печалью.
Это мир вечного путешественника,
оглушенного красотой бытия; непоседы,
меняющего города, широты, часовые пояса.
Мелькают Москва, Питер, Рим, Каир, Брюгге,
Тбилиси и Париж... Но более охотно он
путешествует по родным, «надышаным»
местам. По крымскому побережью. Или —
по совпавшему с детством-отрочеством
советскому прошлому:
Уснули в шапках —
зайцы и бобры,
под капельницей
зреют помидоры,
и лишь не спят
советские ковры,
мерцающие, словно
мониторы,
где схвачены под
правильным углом
медведи невысокого
росточка,
как Шишкин прав, как
вышит бурелом,
как, братец, гениальна
эта строчка.
Павлин, олени в пятнах
и росе,
багровый от волнения
физалис,
из вышитых — пусть
выжили не все,
и, слава богу, люди
попадались…
В
самом названии книги — «Волхвы в
планетарии» — мне видится соединение
этих двух тем. Темы странствия,
которое совершили волхвы (возможная
перекличка с названием поэтического
сборника Ольги Седаковой «Путешествие
волхвов»),
и темы детства:
Соединялись пролетарии,
и пролетали истребители,
волхвы скучали в
планетарии,
и ссорились мои
родители…
К
счастью, поэтический «планетарий»
Кабанова меньше всего навевает зевоту.
Несмотря на толстоватость книги (я
обычно отношусь с опаской к сборникам
стихов даже чуть более ста страниц), она
получилось живой и нескучной.
Более
печальные мысли возникают уже после
прочтения. И в отношении будущего
современной русской украинской
литературы, которая может оказаться
заложницей как внутриукраинских, так
и российско-украинских перипетий. И в
отношении судьбы того поэтического
всплеска начала нулевых, на волне
которого смогла заявить о себе целая
плеяда ярких поэтов — в том числе и
автор «Волхвов в планетарии». Но все
это уже выходит за пределы рецензии и
требует другого разговора.
Ташкент
Евгений АБДУЛЛАЕВ