Кабинет
Владимир Козлов

ПЛЕННИК ЕВРОЗОНЫ

Козлов Владимир Иванович родился в 1980 году. Поэт, критик, литературовед. Окончил филологический факультет Ростовского государственного университета, доктор филологических наук. Автор книг стихов «Городу и лесу» (Ростов-на-Дону, 2005), «Самостояние» (М., 2012) и литературоведческой «Русская элегия неканонического периода» (М., 2013). Стихи, эссе и статьи публиковались в журналах «Арион», «Вопросы литературы», «Знамя», «Новая Юность», «Новый мир». Главный редактор журналов «Эксперт Юг» и «Prosodia». Живет в Ростове-на-Дону.

Владимир Козлов

*

ПЛЕННИК ЕВРОЗОНЫ


Искусство по понятиям

Бог мирового искусства

ведет себя, как провинциальный губернатор —

раздувает госаппарат,

раздает должности:

ты займешь нишу борцов за права

обгоревших в горящих избах женщин,

ты будешь голосом нищей периферии,

чьих детских рисунков не ценят в империи,

ты назначаешься рефлексирующим грязнокровкой,

а ты — последним аристократом,

тронутым вырожденьем и просто пороком,

свободна вакансия дикаря —

плохо одетых кандидатов просьба не беспокоиться,

остальным подготовить рекомендации,

ибо вашей мазни все равно отсюда не видно,

и ниоткуда, возможно, не видно, так что

вникайте: есть должность, согласно инструкции

вседозволенность вменена в обязанность,

за несоблюдение — статья «растрата

божеством предоставленных сил».



Мирный атом


Наши ковбои пошли от учительниц и проституток.

Их наделяла властью сладкая сила.

Они наслаждались правом входить без стука

и с безоружными вести себя некрасиво.


Под покрывалом, скрытое от света не совсем,

продолжает светиться ее лицо.

Припухшие приоткрытые губы и есть его цель.

Но это секрет — жизнь должна быть заподлицо.


Ковбои вылезли враз, когда люди не вышли в поле.

Когда сняли охрану вокруг комбинатов.

Из хороших семей, но с аргументами кольев.

Мы теряли надежду на мирный атом.


Под покрывалом только кожа не дает совпасть.

Нагота под углом приближает к лицу лицо.

Никто никому не признавался, что пас.

Но само существование — заподлицо.


Мы внимательно слушали, если ковбои смеялись.

Постепенно они бывали друг другом биты.

Кто-то из них без ноги, например, отползал под ясень.

Иногда — доживал среди нас забытым.


Из-под покрывала — веселая взъерошенная голова.

Взглянуть на часы, но девчонку — не выпускать никогда.

Атом уже воссоздан — можно уже и вставать.

Но полежи еще, не торопись, Адам.



Красный директор в саду


Старик согнут — сто сорок кустов томата

своими руками сажает на майские.

Слышан сдержанный голос. По уровню мата

опознается уровень мастера.


Посадки из можжевельника между грядок,

а в центре аллея из роз, посвященная Ростсельмашу.

Время в частном саду производит порядок,

за пределами сада его разломавши.


В шифоньере пиджак со звездой героя

и вперемежку — Почетного легиона и Красного Знамени.

Но теперь это всё — пиктограммы иного строя,

чьи герои в упор не знаемы.


Внутри регулярного сада — дом с рукавами,

узкими коридорами, низкими потолками,

темными кельями, библиотекой в подвале,

баней с крупными пауками.


Через вечер подолгу он говорит с президентом

о том, как наладить промышленную систему,

что в ней не хватает центрального элемента —

инженера! — кричит он и лезет на стену.


Он отравлен хорошей памятью: был способен

разворачивать города к лесу задом.

Верили не в идею его, а в особый

дар превратить ее в прелесть сада.


Он отравлен: он брал вес творенья —

мог сотни тысяч в цепь закавычить

вчера собиравших в деревне коренья.

Память о том — как дурная привычка.


У времени логика уничтоженья героев.

Невыносимое знанье, что кто-то греб славу,

украл ее всю, схоронил в огороде,

и не могут найти — хоть за ней присылают.


Первый год он пытался понять, почему стал не нужен,

отчего его днем с огнем, как бывало, не ищут,

но перестал. Только знает, что будет на ужин:

гречка, индейка, томат — здоровая пища.



Подлинность


Она — любая, и он — любой:

сегодня — гобой, завтра — забой

с одинаковой неподдельностью.

Они пока по отдельности.


Его называют теперь Валентин

лишь потому, что он не один,

а она называется Ксенией

оттого, что ее он спасение.


От чего? — от погоды: она

выдувала все семена.

А теперь они долгу потрафили —

выбрали биографии.


Научились играть придуманных «я».

Свое двуединство назвали «семья»

и, до пустых слов не жадные,

греются в содержании.


То, что было у них за душой,

не тянет на плохо и хорошо,

ни на преданное, ни на приданное —

на неразделенное, долгожданное.


И больше, чем безграничный простор,

лицо, придвинутое в упор.

И будто знакомое состояние —

подлинность от слияния.



Пленник еврозоны


восьмистишия


* * 
*


Не выругаться ни разу за пять дней —

верный признак того, что ты западней

своей родины с натуральным ее хозяйством,

это значит для обывателя: делай тут сам всё —

поскольку куда ни пойди — нет ничего почти,

а что бы ни встретил — вырвется «опачки».

На всё и про всё — пара рук, перфоратор,

и до вопроса «кем быть?» как до Киева раком.


* * 
*

Земля перетекающих друг в друга полисов.

Конечно, Европа для всякого русского с совестью —

мир, примиряемый для побега:

старые улицы делают человека

даже из массы голых амбиций и комплексов.

Впрочем, великорусская грязь в жирных отблесках,

месиво-не-обойти-не-объехать,

для ступавших туда — архиважная веха.


* * 
*


У брата, старшего на полтысячелетия,

в имуществе и нравах — благолепие.

Обидно иногда — всегда ведь будет старше,

и что мне страшно, то ему не страшно,

более того — глядит как на убожество:

что, мол, малой — совсем неможется?

так привыкай — у вас страна большая, —

и поучительно не предлагает чаю.


* * *

На каждого финна — по дому у озера

ночью, а днем — по штурвалу бульдозера.

О, как они врезались в голые скалы!

Внутри них — отели, торговые залы.

Думаешь, глядя на трехвековую харчевню:

«Наша отзывчивость — от привычки к кочевью,

уменья всей грудью вдохнуть незнакомый воздух…»

Но все-таки, кажется, в сыр добавляют навоза.


* * 
*

Европа первая оформила патент на старчество,

с тех пор постоянно повышает качество,

производя великолепные руины,

да что там: прошлое — любимый

гарнир, доступный классам ниже среднего и среднему,

приправленный пиндосовскими бреднями,

жареным мясом с востока идущей тревоги,

он делает блюдо в итоге.


* * 
*

Как примерить — архитектуру ли, католичество,

воплощенные в таком количестве

торсов и пап, что историческая предметность,

прославившая эту местность,

разрешает смотреть, запрещает касаться;

статуи, глянув на нас, вводят санкции:

отдавшись чувству культурного превосходства,

не прощают даже невинного скотства.


* * 
*

Твердое небо — местная классика.

Были боги из мрамора, стали из пластика.

Мир, стоящий на трех аксиомах.

Еще Аристотель был парень не промах.

Наша земля молода, а мы сами — старые,

тут — напротив: у каждого камня ария,

а человечки — серьезные дети,

мультфильмы снимают о смерти.


* * 
*

Как мне, однако, нравятся эти правила,

что, как брусчатки крупные крапины,

прилажены, сложены вензелями,

испытаны смердами и королями.

Я потому что во многом еще животное,

которое зыркнет — и холка вздымается: «Вот они!» —

а старожилы спокойно ступают по кладке,

приучившей дедов еще верить, что все в порядке.



Кровь на снегу


Так за три дня отбелена

земля колючим снегом,

так выпрямлена, смягчена

и лишена углов,

что и за тени человек,

блуждающий за хлебом,

по сути, принимает свет —

везде белым-бело.


И видит на снегу герой

три алых капли крови

и разноцветное перо—

кипел тут птичий бой.

На свете больше ничего

о том, что пели брови,

о страшных шрамах от врагов,

о верности святой.


Его страна зовет стрелять,

начальники — работать,

любви и хлеба просит мать

его родных детей,

но в капли он вперил свой взор,

он думает до пота,

каким быть должен их узор,

чтоб не пугать людей.


Он всей душою был сейчас

средь тех, кто достучаться

к нему не мог, кто стал кричать,

молить, грозить, вязать,

но только наблюдать могли,

как страх сменялся счастьем

и как в беспамятстве текли

улыбка и слеза. 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация