Кабинет
Юрий Каграманов

ДВА ПУТИ ОТ РОКАМАДУРА

Каграманов Юрий Михайлович родился в 1934 году в Баку. Публицист, философ, культуролог. Автор книги «Культурные войны в США» (2014) и многочисленных публикаций. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.



ЮРИЙ КАГРАМАНОВ

*

ДВА ПУТИ ОТ РОКАМАДУРА


Европа между крестом и полумесяцем


Худо, худо, ах, французы!

В Ронсевале[1] было вам.


Н. М. Карамзин


Европе грозит исламизация — чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть окрест себя. По крайней мере несколько лет алармисты об этом говорят и пишут. Из числа последних назову такие получившие широкий резонанс книги, как «Великое замещение» Рено Камю и «Германия самоликвидируется» Тило Саррацина. Прошлой осенью появилась еще одна книга в том же роде — «Французское самоубийство» Эрика Земмура, многолетнего сотрудника умеренно-консервативной газеты «Le Figaro». Земмур пишет, что не внешние силы преобразуют Францию, что французы сами роют себе могилу, чем и пользуются внешние силы. И эта ситуация не специфически французская, но общеевропейская; хотя Франция, скорее всего, преставится первой.

Решающим толчком, после которого Франция ускоренно покатилась по наклонной, пишет Земмур, явился май 68-го — культурная революция. Именно она, продолжает Земмур, — действительная причина ухода в следующем году де Голля, последнего великого француза. Впрочем, де Голль всего лишь обломок прежнего величия, которое создавали «сорок королей». Земмур не против республиканской традиции, но лишь в том случае, если она основывается на христианстве. Народ, лишенный мужественности (слово, ставшее немодным), витальности, не устоит перед напором извне. «Христианство создало Францию. Если вы прогоните христианство, — отвечает Земмур своим оппонентам в Фейсбуке, — вы получите ислам»[2].

Ничего особенно нового Земмур в своей книге не сказал. Ново то, что подобные речи стали находить самую широкую аудиторию. К концу прошлого года «Французское самоубийство», неожиданно для самого автора, вышло в лидеры продаж. Свидетельство, что французы начинают думать всерьез над затронутыми в книге вопросами. И ведь, наверное, не зря говорят: когда о чем-то много думаешь, это очень даже может случиться.

Но в начале 2015 года вышла в свет новая книга Мишеля Уэльбека «Покорность»[3], по величине тиража далеко опередившая все остальные. Уже к концу февраля был отпечатан один миллион экземпляров. Считают, что к концу года, когда книга будет переведена на другие языки, общий ее тираж составит несколько миллионов.

Успех романа имеет сильный привкус скандала. Говорят даже, что общество разделилось наподобие того, как это произошло в «битве вокруг „Эрнани”»[4]; только тогда битва развернулась на почве литературно-политической, а сейчас — на почве религии с уклоном в политику. И до рукоприкладства, как тогда, дело пока не дошло. Суть романа в том, что в лице первого писателя Франции (каковым обычно считают Уэльбека) Европа впервые сама потянулась к исламу. На что намекает уже название романа: «ислам» в переводе с арабского как раз и означает «покорность».

Могут возразить, что еще много десятилетий назад движение в этом направлении инициировали Рене Генон и некоторые фигуры помельче. Но Генон, хотя он формально перешел в ислам, был приверженцем сконструированной им самим некой Примордиальной Традиции, а потому вряд ли может считаться правоверным мусульманином. Это во-первых, а во-вторых и в главных, Генон адресовался к крайне узкому кругу читателей. Фигуры помельче можно вообще обойти вниманием.

По жанру «Покорность» — интеллектуальный роман. «Печка», от которой «танцует» автор, — личность и творчество полузабытого ныне Жориса-Карла Гюисманса (1848 — 1907), чей роман «Наоборот» в свое время был признан манифестом европейского декаданса. Роман Уэльбека от начала и до конца «прошит» отсылками к Гюисмансу, ставшему для него кем-то вроде Вергилия в его прогулках по некоторым «кругам» современности.

Герой романа, университетский профессор и alter ego автора, говорит: «В продолжение долгих лет моей печальной молодости Гюисманс оставался для меня товарищем, верным другом; никогда я не чувствовал себя покинутым… пока не защитил диссертацию: „Жорис-Карл Гюисманс, или Выход из туннеля”» (р. 11). Это — автобиографическое: Уэльбек тоже когда-то защитил диссертацию по Гюисмансу. И всю остальную жизнь искал и продолжает искать «выход из тупика».

Писатель Ж. Барбе д’Оревильи, прочитав «Наоборот» Гюисманса, написал, что тот стоит теперь перед выбором: пустить себе пулю в лоб или припасть к подножию креста.

Гюисманс выбрал второе, хотя и не сразу. В следующем своем романе «Там, внизу» он попытался измерить глубину зла (отчего некоторые читатели заподозрили в нем приверженца сатанизма). Центральный по своей смысловой нагрузке персонаж романа — граф Жиль де Рэ, историческое лицо, редкостный злодей (прототип Синей бороды) и в то же время интереснейший средневековый характер. (Скорее всего, К. Н. Леонтьев, умерший в 1891, как раз в год выхода романа, его не прочел: жаль, он умел ценить европейское Средневековье и нашел бы в нем много близкого себе.) Погрузившись в пучину зла, Гюисманс, по его словам, убедился в его нездешнем происхождении; а значит, оно полезно тем, что побуждает обратиться к нездешности.

Есть в отрогах Пиренеев крохотный и сказочно красивый городок Рокамадур (департамент Ло и Гаронна), прилепившийся к огромной скале, на которой высится замок с тем же названием. В замке есть часовня, а в часовне изваяние Черной Мадонны[5], к которой в продолжение веков устремлялись паломники. Многие короли Франции и Англии (когда-то эти земли принадлежали анжуйской династии Плантагенетов, владевших также английской короной), от Генриха II Плантагенета до Людовика Святого, Филиппа Красивого и дальше, на коленях одолевали высоченную лестницу, ведущую в замок и часовню. Сюда однажды пришел Гюисманс (и Уэльбек, идущий по его следам, пока еще держится за него). Рокамадур стал для Гюисманса поворотной «станцией» (выражение св. Терезы Авильской) на пути к Богу.

Трудный путь обращения в католичество описан Гюисмансом в замечательном, не раз переведенном на русский язык романе «В пути». Два чувства привели его в церковь: отвращение к окружающему и страсть к искусству — тому, что заключается в церковной жизни, и тому, что ею внушено. Слушая древние распевы в одной из парижских церквей, герой романа (в котором тоже позволительно узнать автора) восклицает про себя: «Невозможно, чтобы наитие веры, сотворившее эту музыкальную очевидность, оказалось ложным!» Другое чувство, отвращение к окружающему, дополненное и усиленное отвращением к самому себе, как к «ведру с помоями», толкает героя в сторону аскезы. Он посещает траппистский монастырь, где читателю демонстрируют шедевры аскезы, удивительные на фоне шалопутной belle epoque.

Н. А. Бердяев в статье «Утонченная Фиваида (Религиозная драма Гюисманса)» так о нем пишет: «Самое благородное явление, рожденное на почве декадентства французского — утонченного упадочничества…»[6] De profundis своей испорченной души воззвал Гюисманс к Богу. Равным образом можно сказать: из глубины европейского декаданса.

Говорят, что из глубины печной трубы в дневное время можно увидеть звезды. Трубочисты, правда, это отрицают, но, может быть, им это просто не дано; так или иначе, поверье остается. Элитарный декаданс конца позапрошлого века, да еще и много позже, хотя бы заключал в себе творческий огонь. Современный массовый декаданс — строй души, который по степени концентрации сажи можно сравнить с печной трубой. У Гюисманса вызывали презрение внешне, по крайней мере, добропорядочные «буржуа с зонтиками». Уэльбек видит вокруг себя уже разложившихся буржуа. Его мизантропия лишена пафоса: прочитывая, например, порнографические страницы в «Элементарных частицах», не сразу соображаешь, что он не развлечь хотел читателя, а скорее наоборот, внушить ему гадливость. Здесь от человека осталась только плоть, и плоть подмывает страх перед неизбежным разрушением и в конечном счете смертью. Уэльбек подставил этому миру холодное зеркало: здесь нет смыслов, заслуживающих этого имени, и нет любви.

Теперь понимаешь, что в противостоянии «похоти жизни» и прежде всего похоти в самом неизящном смысле этого понятия для Уэльбека естественно было пойти по следам своего «друга молодости», то бишь Гюисманса; хотя в пору написания «Элементарных частиц» он заявлял себя твердым атеистом. Это «по следам» надо понимать буквально: alter ego в «Покорности» посещает «места памяти» (как стали говорить французы с легкой руки историка Пьера Нора), связанные с обращением Гюисманса: парижскую церковь Сен-Сюльпис, «угрюмый редут», чьи колокола оглашают пространство романа «Там, внизу» (это, между прочим, та самая церковь, где развертывается действие романа Дэна Брауна «Код да Винчи»); бенедиктинский монастырь, где окончил свои дни Гюисманс в качестве oblat (что-то вроде подселенца, не принявшего обет, но живущего монастырской жизнью), и так далее, и так далее. Под конец — Рокамадур.

Эпизод с Рокамадуром в романе ключевой, отчего это место стоит процитировать. Итак, Уэльбек, то бишь его alter ego, — перед статуей мадонны. Упрекнув Шарля Пеги (1873 — 1914) в чрезмерно национальном уклоне его католицизма, а Гюисманса — в уклоне чрезмерно эстетическом (то и другое, в общем, справедливо), он далее пишет: «В этой суровой статуе светилось что-то другое, чем материнское чувство или привязанность к родине; и не к проявлению воинской славы звала она. В ней было нечто таинственное, жреческое и царственное, чего Пеги не в состоянии был понять, а Гюисманс еще меньше… Назавтра, заправив свой автомобиль и уплатив за номер в отеле, я вернулся в часовню, где теперь никого не было. Дева ожидала в тени, кроткая и неувядаемая. Она излучала уверенность, она излучала власть, но мало-помалу я начинал чувствовать, что теряю контакт с нею, что она удаляется в пространстве и во времени, тогда как я вжался в свою скамью, одинокий и покинутый. Так просидел я около получаса, а потом поднялся, ощутив, что моя смертная и ранимая плоть оставлена Духом, печально спустился по лестнице и пошел в направлении паркинга» (р. 170). Здесь определено отношение Уэльбека к христианству: может быть, это и «правильная» религия, но она «не для нас».

Обдумывая роман, Уэльбек намеревался пойти по пути Гюисманса и уже дал ему название: «Conversion» («Обращение»); имея в виду обращение в католичество. Но после Рокамадура его «повело» в другую сторону — к исламу. Каковой он еще несколько лет назад не поколебался оскорбить, назвав «религией для кретинов».

Свое обращение в ислам alter ego завершает в Париже, куда он возвращается после поездки по «местам памяти», связанным с Гюисмансом. То, что произошло в городе за недолгое время его отсутствия, напоминает ему о роковом дне 28 мая 1453 года: утром того дня Константинополь был еще христианским городом, а к вечеру на Святой Софии уже красовался полумесяц. Там была кровавая битва, было завоевание, здесь тоже полумесяц красуется на Эйфелевой башне, «завоевание» было хоть и стремительным, но вполне мирным. На календаре — год 2022. В результате демократического голосования к власти пришло существующее с некоторых пор Французское мусульманское братство. Естественно, что оно запустило процесс исламизации страны, признаки которой повсюду бросаются в глаза: там и сям развешаны постеры с цитатами из Корана, изо всех кафе доносятся звуки «острой» арабо-андалузской музыки[7], женщины, которых на улицах стало значительно меньше, ходят в покрывающих голову платках и бесформенных брюках, резко упала преступность.

Больше всего сюрпризов готовит герою его alma mater — Сорбонна. Здесь главной дисциплиной стало изучение Корана — как и во всех прочих учебных заведениях страны, начиная с младших классов. Пришедшие к власти мусульмане резонно полагают, что надежно исламизировать страну можно только посредством соответствующей постановки образования; пусть даже на это уйдет немало времени.

В стенах Сорбонны героя ожидают длительные беседы с коллегой, принявшим ислам (к чему он был давно подготовлен Геноном, которым профессионально занимался) и ставшим ректором университета. Если alter ego отдаленно напоминает Фауста, то ректор — Мефистофеля. (Да и как можно представить Фауста без Мефистофеля? Так, пожалуй, и всю «фаустовскую цивилизацию» по справедливости следовало бы назвать «фаустовско-мефистофелевской».) Ректор — тонкий диалектик, поэтому в ход его рассуждений стоит вникнуть.

Он высоко оценивает роль христианства в аспекте истории, но не видит за ним будущего: «Без христианства европейские нации были телами без душ — зомби. Но вот вопрос: способно ли христианство выжить? Я верил в это на протяжении нескольких лет, но сомнения мои росли, я все больше проникался мыслью Тойнби, что цивилизации кончают не тем, что их убивают, а тем, что они совершают самоубийство» (р. 255). Иначе говоря, европейцы сами «убили» в себе христиан, в чем виновата в первую очередь Церковь, не сумевшая сохранить твердость в своих рядах и пошедшая на поводу у «льстивых прогрессистов» (в своих рядах); и в итоге допустившая «омерзительное разложение» нравов.

От критики Церкви, во многом справедливой, ректор переходит к критике самого христианства и фигуры Христа, на которой оно зиждется (и становится не совсем ясно, зачем христианам надо было сохранить твердость, если это «неправильная» религия?). Бог, говорит ректор, далек и страшен, а «придуманный» Христос — то есть «придуманный» как Сын Божий, ибо фигуру Иисуса (Исы) как пророка ислам не отрицает — «безвкусный отпрыск», своей проповедью любви, равно как и призывом к свободе, только запутавший человеческие отношения и самый ход истории. «Выход из туннеля» возможен только через ислам: «Борьба за вступление цивилизации в новую органическую стадию не может вестись во имя христианства; это ислам, религия-сестра, более молодая, более простая и более истинная, подымает сегодня знамя» (р. 275). В идее свободы, аргументирует ректор в другом месте, — фундаментальная ошибка христианства. Ее «опрокидывает» другая идея: «простая, никогда прежде не выражавшая себя с такой силой, как сейчас, а именно, что верх человеческого счастья — в самой абсолютной покорности… Это идея Корана, мистической поэмы, воздающей хвалу Создателю и Его законам» (р. 260).

Мизерабельное человечество не заслуживает любви, продолжает ректор; а слово «гуманизм» вызывает у него тошноту. Мужчины и женщины должны ходить по струнке, повинуясь законам Аллаха. Притом жена должна повиноваться мужу: «Есть прямая связь между абсолютной покорностью женщины мужчине… и покорностью человека Богу, как ее понимает ислам» (р. 260). Только «сладостная ферула шариата» позволит пресечь нынешнюю эротическую разнузданность. И вернуть женщину к домашнему очагу.

Как ни важно не употреблять в пищу свинину, говорит ректор, еще важнее «убить свинью в самом себе».

И все же для Франции выбран «облегченный» вариант шариата. Свинину есть нельзя, а вот вино пить можно. Что кое-где и кое-когда у мусульман дозволялось. В стране Аль-Андалус, например, то бишь в мусульманской Испании. Где вообще много чего дозволялось. И девы там не все оставались разумными (сидящими за прялками и распевающими духовные песни), находилось место и для неразумных (мечущихся в танцах и с бубнами). А узаконенное многоженство (допускается иметь четыре жены) привносит в жизнь французов пикантность, какой раньше не хватало (гаремные страсти, между прочим, всегда дразнили воображение европейцев). «Облегченный» шариат, убеждает ректор, многое во Франции оставляет на своем месте, например, допускает свободу мысли и не посягает на другие исповедания.

Авторская позиция в отношении нарисованной им картины остается не вполне ясной. Вероятно, близок к истине немецкий критик Вольфганг Шнейдер (кстати, в Германии роман Уэльбека вызвал полемику еще до его перевода на немецкий язык): «Роман колеблется (changiert — в более точном переводе: «меняет цвета или оттенки») между сатирой и утопией, при этом часто трудно бывает понять, то ли автор потешается над происходящим, то ли происходящее представляется ему желанным»[8]. Только вряд ли стоит здесь так уверенно говорить об утопии; по крайней мере некоторые французские критики полагают: похожее на то, что описано в романе, вполне может произойти — пусть не в 2022, а несколько позже.

Другие немецкие критики пишут, что Уэльбек, как никто, чувствует атмосферу западного общества и все его тревоги; что более всех прочих умеет он выразить, по Достоевскому, «европейскую тоску»; и что это особенно заметно в последнем его романе.

В чем автор убежден и что явствует не только из романа, но и из его многочисленных интервью, так это в неизбежном «возвращении религиозности»; это касается не только Франции, но и остальной Европы. Ветераны 68-го года, говорит Уэльбек (сам он принадлежит к следующему поколению), окопавшиеся в медийных цитаделях, «ничего не понимают» в происходящем. Лаицизм[9] мертв, республика в том виде, в каком она существовала до сих пор, мертва; остается лишь окончательно их похоронить. Естественно, что такого рода умозаключение встретило понимание в католических кругах. Критик Франсуа Майо в католическом интернет-журнале «La vie» отозвался на роман восторженной рецензией, где, в частности, написал: «Вполне правдоподобно, что все то, во что как будто верит наше общество, — конструкция, выстроенная на песке, и ее способен колебать даже слабый порыв ветра. В „Покорности” утверждается, что наше общество не верит ни во что или, во всяком случае, не верит во что-то такое, что могло бы противостоять неважно какой вере»[10].

Другой вопрос, какая именно религия восторжествует на обломках вчерашних кумиров. По-видимому, Уэльбек все-таки допускает всерьез, что «выход из туннеля» укажет ислам. Некоторые аргументы в пользу ислама для него самого, как представляется, звучат убедительно. Например, задача «одомашнивания» женщин и укрепления семьи, необходимого для продолжения рода, христианству, которое, по его мнению, выработало весь свой «ресурс», уже не под силу; только ислам может с нею справиться.

Другой спорный вопрос — «мистико-космологический». Говорит alter ego: «Красота космоса замечательна; его гигантизм поражает. Сотни миллиардов галактик, каждая из которых состоит из сотен миллиардов звезд, некоторые из которых удалены от нас на сотни миллиардов световых лет… И это не царство случайного; люди уверены, что „за этим” „кто-то” стоит. Поэтому настоящего атеиста найти сегодня нелегко» (р. 251). Эта картина наводит Уэльбека на мысли, которые одна другой противоречат. Первая — что Бог настолько велик и страшен, что невозможно представить между ним и человечеством средостение, каковым «претендует быть» Христос; перед таким Богом человеку остается, соблюдая немыслимую дистанцию, лишь трепетать и молиться. Вторая — что ислам умеет «закрыться» от этой необъятности, представляя космос религиозно-поэтически. На что обратил внимание Пушкин в «Подражаниях Корану»:


Земля недвижна — неба своды,

Творец, поддержаны Тобой,

Да не падут на сушь и воды

И не подавят нас собой.


Снабдив эти строки примечанием: «Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!»

Но между исламом и христианством изначально не было сколько-нибудь глубоких различий в представлениях о физическом космосе. С точки зрения современной науки это были наивные представления, приноровленные к уровню непосредственного восприятия человека (каковую приноровленность можно расценить одновременно как недостаток и как достоинство). Развитие «хорошей физики» равно у христианских и мусульманских богословов вызвало настороженность, переходящую в противодействие. У мусульман астрономические исследования почти прекратились — как считается, с санкционированного богословами убийства великого астронома Улугбека в 1449 году. Христианские богословы допустили другую ошибку, отступив от собственной, в Средние века разработанной теории двух книг — книги природы, читаемой посредством разума, и книги Откровения, читаемой посредством веры. Не следовало мешать научным исследованиям, но и не следовало даже частично поступаться целостно-мистическим взглядом на мир (сохраняющимся в исламе), «огибающим» научные исследования, ограниченные пространственно-временной клетью. Отнюдь не средневековый поэт написал: «Время — только отсрочка. / Пространство — только порог» (Давид Самойлов). Во всяком случае, можно посчитать заслугой Уэльбека, что для него космология на первом месте (в отличие от Гюисманса, для которого на первом месте эстетика).

Еще одно подтверждение некоторой благо(или неблаго)приобретенной «открытости» Уэльбека в отношении ислама: операция по захвату Франции выглядит в его изображении намеренно «мягкой». Этакие вежливые салафиты легко проникают во все сферы жизни, не встречая сколько-нибудь серьезного сопротивления. Впечатление такое, что страна, сама не ведая того, их-то как раз и ждала. Они сообщили ей тонус, которого ей остро не хватало. Порвав со своим прошлым, народ морально перевооружился и начал «вторую жизнь». А ректор обещает скорый приход Второго Просвещения, теперь уже на базе ислама.

Была когда-то Франция Старшей дочерью Церкви (католической). Потом стала родиной Просвещения, потом главным очагом декаданса (не зря Леонтьев назвал ее «учителем народов», будь то в позитивном или негативном смысле), теперь, обещает автор «Покорности» или, точнее, его alter ego, она становится лидером Европы на пути исламизации. И никакого «французского самоубийства» не будет; тем более что страна уже сейчас лидирует в Европе по демографическим показателям[11].

Автор «Покорности» намеренно «мягко стелет», зная, что даже «облегченный» шариат на современный вкус достаточно суров; и зная, что читатели это знают. К тому же умеренные салафиты могут оказаться чем-то вроде легковооруженной пехоты, которая в определенный момент раздвинет свои ряды, пропуская вперед тяжеловооруженную кавалерию под знаменем неурезанного шариата, каким он бы в VII веке и каким его ныне продвигают в жизнь ваххабиты в Афганистане или игиловцы в новоявленном «Халифате». Исчезнет видение снисходительной к эпикурейцам страны Аль-Андалус и возникнет перед глазами иная ассоциативная картина: «Пустыня. Кактус. Злой верблюд». И бедуины, которым в строгие часы Рамадана не дозволено глотать даже собственную слюну.

Но если европейскому человечеству так необходимы сегодня «ежовые рукавицы», то почему надо обращаться за ними к исламу? Все ценное, что есть в исламе, есть и в христианстве; только в христианстве есть еще и сверхценное.

В исламе есть Шариат (пора писать это слово с прописной буквы), а в христианстве — Закон Божий. То и другое идет «от Моисея»; только к Шариату, если брать его в изначальном виде, «прилипли» неистовства, характерные для аравийских пустынь давнопрошедшего времени. Далее: и христиане, и мусульмане разделяют убеждение, что каждого из смертных ждет впереди грозный Судия, чей приговор может быть милостив, но может быть и жесток.

Читая «друга» Гюисманса, Уэльбек не мог не обратить внимание на следующую его фразу: «Благодушный католицизм создан для толпы, которая в противном случае бежала бы от него в ужасе» («В пути»). С этой мыслью согласился бы тот же Леонтьев, который называл христианство (равно православное и католическое) религией «отрадной и страшной» одновременно, а «розовое христианство» терпеть не мог.

Положим, к тому, что называется «розовым христианством», тоже можно относиться по-разному. Под это определение подходит, например, бидермайер позапрошлого века, как общеевропейский стиль тихой провинциальной жизни с благодушными и боголюбивыми бюргерами, поливающими розы на балконах, с их культом домашности и добрососедства. Эта картинка совсем не так уж плохо смотрится — пока «лихо спит».

Но когда лихо просыпается, тогда христианство неизбежно поворачивается к миру сему другой своей стороной. Кроткий Спас преобразуется в Спаса Грозного («Ярое Око» русской иконографии). Более полувека назад П. А. Сорокин, выстраивая свою философию истории, писал, что европейская культура-система переживает этап, который он назвал цинично-чувственным; и предсказывал, что, достигнув в самом скором времени «точки насыщения», она начнет движение в ином, возможно, противоположном направлении — в сторону теократии и всевозможных запретов. Замечу, что Сорокин не был определенно-верующим человеком и свою философию истории выстраивал на почве научного объективизма; и что в профессиональной среде он почитался как величайший для своего времени философ истории, наряду с А. Тойнби[12].

Предельным выражением католической реакции остается Савонарола с его Сожжением сует, иначе говоря, плодов «избыточной» и «развращающей» культуры. Можно, впрочем, сказать не «католической реакции», а вообще христианской; некоторые русские богословы даже посчитали идею Сожжения сует выражением древлеправославного духа, пробудившегося в ограде католицизма. Фигура Савонаролы становится заметной в русской культуре конца XIX — начала XX века. А. Р. Кугель даже посчитал, что Савонарола был «тайным идеалом» Достоевского; вряд ли это так, но «момент» Савонаролы в мышлении Достоевского, наверное, есть. Особое внимание уделило Савонароле декадентство, что легко объяснимо: декаденты являются продолжателями классической культуры, но именно поэтому они остро ощущают запахи ее разложения. «Человеком великой чистоты духа» назвал флорентийского реформатора Д. С. Мережковский, лично ему совсем не близкий. Множество русских поэтов того времени так или иначе обращались к фигуре флорентийца. Например, Черубина де Габриак в стихотворении «Савонарола»:


Мне сладко, силой силу меря,

Заставить жить его уста

И в беспощадном лике зверя

Провидеть грозный лик Христа[13].


Сожжение сует по-христиански не сильно отличается от «культурной политики» ваххабитов или игиловцев. Но в христианстве против идеи Сожжения сует «играет» волшебное понятие Преображения: порченый мир целиком принимается в лоно вечности, и только там и тогда пшеница отделяется от плевел, сохраняясь в таинственно преображенном виде. Ислам не знает Преображения: согласно Корану, потусторонний мир есть не что иное, как простое возвращение к состоянию до грехопадения; вся история человечества таким образом лишается смысла. Современная Европа стоит перед выбором. Или идти прежним сложным путем христианства; только теперь это, наверное, должно быть построжавшее христианство, способное принять вызов ислама. Или добровольно свернуть — сколь ни фантастической представляется такая возможность — на упрощенный путь ислама[14].

Два пути ведут от Рокамадура.

Есть, правда, еще один путь. В шов каменной кладки замка Рокамадур кто-то когда-то вонзил меч, будто бы уроненный в Ронсевальском ущелье умирающим Роландом. Он и сейчас там красуется. Существует поверье, что меч сам напомнит о себе, если «мавры» снова станут грозить Европе. На другом конце континента об этом вспомнил не кто иной, как Андерс Брейвик: «Меч Роланда ждет, когда найдется рука, способная его поднять», написал он в своем манифесте. «Проект» Брейвика предусматривает изгнание мусульман посредством кровопролития, своим масштабом во много раз превосходящего то, какое однажды учинил он сам. Если, не приведи Бог, этот «проект» когда-нибудь осуществится, вопросы духа только поблекнут в дыму взаимной ненависти.

И потом, кто первым меч возьмет… известно, что будет.



1

Ронсеваль — ущелье в Пиренеях, где в 778 году отряд франков под началом Роланда был истреблен в ходе внезапного нападения мавров с их союзниками. Этот сюжет стал центральным в знаменитой «Песне о Роланде».

2 Страница Эрика Земмура <https://fr.facebook.com/Zemmour.Eric/posts/1015294029>.

3 Houellebecq M. Soumission. Paris, «Flammarion», 2015.

4 Постановка пьесы В. Гюго в канун Июльской революции 1830 года сопровождалась столкновением либералов и романтиков с одной стороны и сторонников монархии и классицизма с другой.

5 «Черной» потому, что потемневшей от времени, как это произошло со многими изваяниями раннего Средневековья.

6 Бердяев Н. Философия свободы. М., «Правда», 1989, стр. 229.

7 Арабо-андалузское музыкально-танцевальное искусство, изгнанное из Испании вместе с маврами более пяти веков назад, до сих пор частично сохранилось в Марокко.

8 Schneider Wolfgang von. Abgesang auf das abendlandische Europa. — «Deutschlandradio Kultur», 2015, 16 Januar <http://www.deutschlandradiokultur.de>.

9 Лаицизм (франц. Laїcite буквально: светскость, нерелигиозность) — французское движение за секуляризацию общественной жизни.

10 Maillot Franсois. Houellebecq, notre contemporain capital. — «La vie», 2015, 5 Janvier <http://www.lavie.fr>.

11 Это действительно так, и все равно прирост населения крайне мал (и то больше за счет мусульманской его части) и не обещает возмещения громадного демографического отставания, имевшего место во Франции на протяжении XIX — первой половины XX века. Для иллюстрации: во времена Наполеона население Франции (в современных границах) примерно равнялось населению Великобритании и Италии вместе взятых, а в канун Второй мировой в каждой из этих стран было больше жителей, чем во Франции. Сейчас Франция впереди каждой из них, но ненамного.

12 О философии истории Сорокина см. мою статью: «И кружится ветер на пути своем» — «Новый мир», 2007, № 9.

13 Существует мнение, что настоящим автором этого стихотворения является М. Волошин.

14 Здесь, конечно, надо принять во внимание и давление численно растущего мусульманского меньшинства, влияющее на свободный выбор духа. Но об этой стороне дела слишком много говорят и пишут, чтобы стоило на ней задерживаться.




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация