Ия Кива
ПЕРЕНОСИМАЯ ЛЕГКОСТЬ БЫТИЯ
рецензия

*

ПЕРЕНОСИМАЯ ЛЕГКОСТЬ БЫТИЯ


Сергей Шабуцкий. Придет серенький волчок, а в кроватке старичок. М., «Word & Letters Press», 2016, 80 стр.


С какого момента человек становится взрослым? С потерей невинности, с получением паспорта, с первой утратой близкого человека? Как это вообще — быть взрослым? Почему это? Зачем? Тема взросления, мучительного, страшного, стыдного, — одна из центральных в дебютной поэтической книжке Сергея Шабуцкого «Придет серенький волчок, а в кроватке старичок». Собственно, само название намекает на то, что самое страшное в жизни — сама жизнь. Правда, с небольшим уточнением — в виду смерти.

Если в колыбельной, вынесенной в заглавие книги, главная задача взрослого — оградить младенца от путешествия в потусторонний мир с его представителем, уберечь от смерти, то в текстах Шабуцкого оказывается, что несмотря на прочитанные в детстве книжки о подвигах и героизме, несмотря на усвоенные представления о долге и мужестве, став взрослым (во всяком случае формально), человеку не удается заговорить смерти зубы. Страшное не заканчивается с детством, не остается в прошлом, не изживается. Смерть, однажды предъявив на тебя свои права, постоянно напоминает о себе. «Дребезжит за мной какую уже версту / Консервная банка, привязанная к хвосту».

Лирический субъект в стихотворениях Шабуцкого — человек, лежащий на краю. На самом краю жизни. Иногда — смерти. Там неуютно, неприятно, может быть, холодно. Хочется укрыться, заснуть, но не получается. С одной стороны — смерть как конечная станция, каюк, кранты, с другой — жизнь, оказывающаяся страшнее всего, что только можно себе представить. А посредине — маленький человек, бессмысленно щурящийся куда-то в сторону будущего, как Александр Блок в одном из текстов автора. «Снежок. И ледок. / И пуржица, сухая, как специя. / И в позе провидца / Бессмысленно щурится Блок. / Туда, где над трубами / Вьется, густея, дымок. / Туда, где мерцают вдали / Абажуры Освенцима». Это ощущение холодности мира, тревожности, предчувствие беды присутствует в стихах Шабуцкого если не в главной теме, то где-нибудь в басах звучит непременно.


Заскулил в тумане соседский пес,

Как будто он не соседский пес,

А колодезный ворот.

А лай у пса — ледяная вода,

Тугая колодезная вода,

Выплеснутая в воду.


Но в то же время название говорит и о намерении автора смерть перехитрить. И это не вопрос того, удастся ли, это вопрос внутреннего бунта и несогласия с существующим положением вещей. Эдакая мальчишеская задиристость — смотрите, мол, я вам всем еще покажу. Неслучайно первым в сборнике поставлено стихотворение «66» («Когда ж я сдохну! До того достало...»), представляющее собой вариации на тему 66-го сонета Шекспира и завершающееся строчками «Другой бы сдох к пятнадцати годам — / А я вам пережить себя не дам». Финал, сильно отличающийся от шекспировского, — претензия на бессмертие скорее авторская, нежели человеческая. Собственно, а как еще можно обмануть курносую?! И последующие 26 стихотворений и две поэмы — наглядный пример того, как.

Казалось бы, странно обнаруживать в текстах взрослого сорокалетнего человека, отца и мужа, маленького мальчика, боящегося жизни и смерти, но в том и состоит скромное обаяние стихотворений Сергея Шабуцкого, что он не боится показаться боящимся (такой вот парадокс), слабым, растерянным. И эта позиция делает стихи Шабуцкого слишком человеческими, близкими, понятными, вызывающими неподдельное сопереживание. В них узнаешь себя в минуты беспомощности и растерянности перед миром, то и дело обрушивающимся на тебя множеством самых непредсказуемых испытаний.


И так всегда. Примерно с пятого класса.

То надо в сберкассу,

То легионы Красса.

Засор, фугасы, нечищеное пальто.

За что? За что?

Ведь я лейтенант

Запаса.


Хороший вопрос — «за что?» Напоминает классическое школьное «почему я?», «что я такого сделал?» Только вот задать его некому. В текстах Шабуцкого вообще немало вопросительных и условно-диалоговых интонаций, переходящих порой в прямое обращение то к реальным («кузьмины возьмите в поэзию!»), то к вымышленным собеседникам («Я тут что-то накарябал, / Подскажите, под кого»). Но в какой бы форме ни формулировались вопросы о своем месте в поэзии, о том, что делать с ужасом бытия и ужасом от бытия, по внутреннему своему устройству — это разговор с собой, всматривание в себя, до жути, но с естественной очень человеческой защитной реакцией — «улыбайтесь, господа, улыбайтесь».

В поле зрения автора то и дело попадают такие явления, как смерть, страх, болезнь, боль (поэма «Переносимо» посвящена пациентам и медперсоналу онкологической больницы), и задача уйти от пафоса и трагических интонаций, неизбежных в разговоре на подобные темы, оказывается не самой простой. Шаг влево — цинизм, шаг вправо — драматизация. Шабуцкий выбирает иронию и последовательное обращение к детскому дискурсу. Причем этот выбор оказывается не только этическим, но и эстетическим.

Помимо того, что обращение к детскому дискурсу — достаточно продуктивный прием в плане изживания страха, что отчетливо можно увидеть в стихотворениях Линор Горалик, и снижения пафоса вокруг тем, предполагающих говорение с пиететом и придыханием, что демонстрирует, например, Анна Русс («Олег Кошевой / насрал в душевой / Пишет мальчик маленький / С кудрявой головой»), тут есть еще и момент остранения и игры. Автор постоянно меняет ракурс видения и тональность говорения, ловко оперируя при этом самым разнообразным материалом: детским фольклором, эстетикой обэриутов («и джип ревел „обэриу”»), советской литературой для детей (тут прежде всего Маршак и Чуковский). В этом смысле он и сам напоминает ребенка, быстро утомляющегося играть в одну и ту же игру, а большинство его текстов становятся похожими на детские страшилки и фантазии о смерти. «Или, скажем, патанатом. / Это ж надо быть фанатом... / Ну а что? А я бы смог». Типичное мальчишеское хвастовство1.

При этом детство для лирического субъекта действительно имеет экзистенциальную ценность. Это не идеальное пространство-время, в котором все хорошо. Советская репрессивно-депрессивная школа в одном из стихотворений выглядит именно тем, чем она была для многих, — десятилетним травматическим ужасом: «В трех частях явилась тетка. / Букли, бюст кило на сорок / И дорическая жопа, / Чтобы с места не сойти. / Между буклями и бюстом / Оглушительно гремело / Лес рук! / Звонок — для учителя! / Тебе что, особое приглашение нужно? / А голову ты дома не забыл? / А если все будут с крыши прыгать?» Детство — это ощущение защищенности (та самая колыбель, к которой серому волчку не подступиться), понятности окружающего мира и способности его объяснить. Важная часть жизни. «Двадцать пять лет / Из Владимирской области нет вестей — / Что-то случается / На границе Московской / И Владимирской областей» — ясно, что речь не о географии, а о том, что детство осталось во Владимирской области и в Московскую ему никак не попасть, потому что маленький мальчик Сережа давно вырос.

От детства остается память, но она выглядит неравноценной заменой взрослости. В книге часто звучит мотив обмана, надувательства.


А третья рыбка плохая, она вранье.

Я никогда не буду смотреть ее.

Говорили, там рыбка, а рядом еще одна,

а еще одна у кормушки и две у дна.

Я хотел посмотреть, а это просто стена.

Посмотрел кулаком.

Тогда сказали „стекло”.

А врали, что рыба.

Я плакал и бил кругом.


(здесь, правда, имеет место и дискоммуникация, для мальчика «смотреть» равносильно «ощупывать»). Или «врачи нас надули», «...обещайте больше не врать / О величии медицины». Лирический субъект стихотворений отчаянно не хочет включать себя в мир взрослых, о чем, собственно, вся поэма «Пусто-пусто», ведь буквально вчера он, вооружившись синим в белый горошек ведерком, ездил с родителями и бабушкой на дачу, читал об Элли с Тотошкой, воображал, как индейцы идут владимирскими лесами, играл в войнушку.

Детский дискурс дает надежду на бегство, на то, что в любой момент можно сказать «все, я так не играю», обидеться, забрать игрушки, надуть щеки. «Сотни мальчишек остались бы живы, / Не вдохновись они книжкою лживой. / Сломанный палец и дырку в боку / Я никогда не прощу Маршаку». На то, что все вокруг не взаправду, страшная сказка, которая вот-вот кончится, а в итоге все будет хорошо. «Вон там хеппи-энд. За буфетом — направо». Но кто будет тебя успокаивать, если ты уже давно вырос?

Подростковый сленг, обилие уменьшительно-ласкательных суффиксов, антропоморфизм неживых предметов (кактусы, ковыляющие по улицам с разбитыми горшками в руках, или труп, руководящий собственным выносом из квартиры), интонации обиды и хвастовства создают достаточно объемное ощущение детского мира. А интонации успокаивающего говорения с ребенком как будто бы подтверждают, что тут есть какие-то дети и какие-то взрослые. Но это лирический субъект разыгрывает драму и травму взросления по голосам, попеременно признавая себя в этом напряженном внутреннем диалоге то маленьким и глупым, то, беря нотой выше, взрослым и мужественным.


Так вот как ты пахнешь, мой жизненный опыт!

Халаты, палаты, пучки изотопов,

Белье и баланда пропитаны опытом.

Я спал от рожденья и с криком проснулся,

Окончив два года ускоренных курсов.

На них не дают ни диплома, ни справки,

Зальют как бензином на автозаправке

И все. Наразрыв накачали канистру.

Я не умею взрослеть так быстро!


При этом взросление оказывается не только принудительным, но и не окончательным. Время в стихотворениях Шабуцкого вообще нелинейно. Возможно, поэтому в них практически отсутствует категория будущего. «Высокая температура. / За мной ухаживает мама. / Я маленький, больной и глупый, / И я такой в последний раз». Эти строчки — из стихотворения «Московский ураган 1998 года». В 1998 году автору 32 года, и он никак не может быть маленьким. Более того, понятно, что и ужас переживается им не в последний раз. Вырасти невозможно. И всякий травматический опыт вновь и вновь будет возвращать в состояния ребенка, покуда смерть не разлучит тебя с жизнью. Ты никогда не станешь взрослым, не сдашь свой окончательный и последний экзамен на аттестат зрелости, не смиришься с тем, что жизнь несправедлива, а болезни, боль и смерть бессмысленны.


И все, что в палаты несли на носилках

И все, что стонало и голосило

Блевало и мучалось перед глазами

Переносимо.


Не знаю, стоит ли рассуждать о поколении сороколетних на примере Сергея Шабуцкого, как это делает Елена Погорелая2, но его стихи достаточно точно отражают образ современного интеллигентного человека его возраста. Это мальчишка, воспитанный на советской литературе, на не модных ныне идеалах порядочности, честности и мужества. Отсюда, видимо, и присущее его текстам двоемирие (не в романтическом, конечно, смысле). Это постоянный процесс распада на детство (с одной системой ценностей) и постдетство (с совершенно иной системой ценностей), напряженное состояние поиска опоры — человеческой, экзистенциальной, аксиологической.



Ия КИВА

Киев


1 О приверженности современной «новой» поэзии детскому дискурсу см. также статьи Данилы Давыдова «Инфантилизм как поэтическое кредо» («Арион», 2003, № 3), и «Мрачный детский взгляд. „Переходная” оптика в современной русской поэзии» («Новое литературное обозрение», 2003, № 60). (Прим. ред.)

2 Погорелая Елена. Над бездонным провалом в вечность (современная поэзия 20-30-летних: личность и условия существования). — «Знамя», 2007, № 3; Погорелая Елена. Нет, ну можно и на постели... Портрет героя поколения сороколетних <http://www.ng.ru/ng_exlibris/2016-06-23/5_tavrov77.html>.


 
Яндекс.Метрика