*
ВОДА И СВЕТЛО-ЧЕРНЫЙ
СВЕТ
Олег
Юрьев. Стихи и хоры последнего времени.
Вступительная статья М. Галиной. М.,
«Новое литературное обозрение», 2016, 256
стр. («Новая поэзия»).
…Здесь
будет город сейчас заложен
Мглы
стремящейся стеной.
Олег
Юрьев
В детстве мы
представляли, что Петербург находится
под водой: не в том смысле, что он когда-то
утонул, как Атлантида, но в том, что это
его естественное состояние, и что
петербургская земля — на самом деле
закатанное в асфальт речное дно, а кроны
деревьев Летнего сада раскачиваются
не от ветра, а от речного течения. Лучи
света, изредка пробивающиеся сквозь
плотные облака, тоже напоминали свет,
рассеивающийся в толще воды: свет в
Петербурге особенен тем, что его,
во-первых, очень мало, а во-вторых — он
почти осязаем. В предисловии к книге
Мария Галина замечает, что в поэтическом
словаре Олега Юрьева слово «свет»
употребляется наиболее часто: «...вместе
с производными оно встречается свыше
восьмидесяти раз — в том числе и в
оксюморонном, но неоднократном сочетании
„светло-черный” и в связке с
„ослепительный”, „ослепленный”,
„слепой”, что может косвенно
свидетельствовать об интенсивности
этого света».
Тут нужно сказать, что применительно к
свету северного города сочетание
«светло-черный» едва ли является
оксюмороном: в петербургских предутренних
или вечерних сумерках иногда может
показаться, что воздух распадается на
множество мельчайших колеблющихся
черных точек. Может быть, физике или
физиологии известно название этого
феномена. Фотографы говорят, что
фотографировать в Петербурге очень
сложно: этот рассеянный осязаемый свет
никак не поймать в объектив фотокамеры
и на снимках все выходит серым, тонет в
туманной хмари.
Олег Юрьев пишет не
о Петербурге — вернее, не всегда о
Петербурге, — но поэзия запечатлевает
местность иначе, нежели фотография, ей
доступна более тонкая оптика, способная
уловить движение и предчувствие, и в
стихотворении часто запечатлевается
какая-то особая память местности:
может быть, той местности, где автор
родился или провел значительную часть
жизни, или той, которая была для него
наиболее значима и богата событиями,
чей genius loci был ему созвучен своими
мыслями и мироощущением. В частности,
поэтике пространства в текстах Олега
Юрьева посвящена статья Аллы Горбуновой
«Переселенец в саду языка»: «Поэтика
Олега Юрьева связана с пространством
столь интенсивно, как мало у кого из
современных поэтов. <…> Образ
Петербурга вообще постоянно возвращается
в стихах Юрьева, и этот образ пронизан
петербургским мифом, где Нева становится
рекой Летой, и сам Петербург — городом
мертвецов, городом мертвого времени».
Мы живем,
как водоросль, на дне
смутностенного
пустого неба,
где на
ситах носится вода.
И со
вжиком — бритвой на ремне —
облетают
нас по краю недо-
переправленные
поезда.
Помимо «светло-черного»
света можно встретить и большое количество
приставок «полу-», тоже относящихся к
свету и его интенсивности или к воде:
«полусумрак», «полумгла», «полудневной»,
«полупьет» и «полульет», «полулед»,
«полуутонувший» и так далее: мир еще
как бы не вполне создан или, наоборот,
распадается, исчезает. Валерий Шубинский
в рецензии на журнальную публикацию
«Стихов…» («Новый берег», № 49) говорит
о погруженности Олега Юрьева «в
трагические внутренние движения материи,
в том числе материи языка, в распад и
становление атомов вещества и атомов
речи»:
действительно, тексты Юрьева вызывают
ощущение погруженности в некую
первоматерию; они не столько направлены
на «понимание», на вербализацию, сколько
обращаются к каким-то до-языковым
структурам психики («…есть только
впечатление, запечатление, колеблющийся
отпечаток на сетчатке»),
и, видимо, к таким текстам со стороны
читателя должно складываться особенно
четкое отношение «мое — не мое», «приемлю
— не приемлю» или «люблю — не люблю».
есть
город маленький как птичья переносица
на
светло-черной и сверкающей реке
чей шелк
просвеченный не переносится
на свет
прищелкнутый мостами на руке
В рецензии на
предшествующую книгу Юрьева — сборник
«Избранные стихи и хоры» (М., «Новое
литературное обозрение», 2004) Виктор
Бейлис пишет: «Я на какое-то время был
дезориентирован вовсе, как будто меня
лишили способности различать верх и
низ. Я перестал понимать, что такое
лирика, и, хотя нет традиции, с которой
стихи Юрьева порывают, как и нет, на мой
взгляд, такого поэтического явления,
которое было бы неведомо стихам этого
автора, в них есть такая ускользающая
от формулировок новизна и необычность,
что не только оторопь, но порой и страх
пробирает: кто мог так отчетливо
надиктовать этому человеку строки,
наполненные почти запредельными
смыслами? <…> ничего объяснить нельзя,
потому что сказать то, о чем говорят
стихи Юрьева, можно только стихами
Юрьева: разъяснение смысла меняет смысл,
и смысл есть только в том, как это сказано.
Как бы загадочно, таинственно или
двусмысленно ни было высказывание, оно
имеет только то значение, которое
обретает в своем единственном воплощении».
Здесь можно добавить только: если бы
это было возможно сказать другими
словами или объяснить, то поэзия не
была бы нужна вовсе: нельзя точнее
описать этот маленький город, кроме как
повторить первую строку стихотворения,
и нельзя объяснить, как именно выглядит
свет, «прищелкнутый мостами на руке»
(напрашивается: на реке, но это, видимо,
слишком просто — и тоже вчитывается в
метафору), но вполне можно увидеть или
ощутить. В этом смысле поэзия Олега
Юрьева чем-то сходна с беспредметной
живописью, которую можно воспринимать
на слух, как цветовые симфонии Кандинского,
ощущая вибрацию отдельных звуков и их
сочетаний.
а там —
в горах перегородчатых
в
темнобородчатых борах
сырые
птицы в кожах сводчатых
как
пистолеты в кобурах —
вот —
подвигают дула синие
и черным
щелкают курком
и прямо
по прицельной линии
летят
в долины — кувырком — — —
а там —
на тушах замороженных
сады
вздыхают как ничьи
и в
поворотах загороженных
блестят
убитые ручьи —
и каждый
вечер в час назначенный
под
небом в грыжах грозовых
заката
щелочью окаченный
на стан
вплывает грузовик — — —
Литературная аллюзия
здесь прочитывается автоматически
(как, например, Кафка безошибочно узнается
в строках «...в Америке полночной мы
живем / где полный месяц полнолунье»
или вдруг возникающие ассоциации с
японской поэзией в строках «Тем ближе
к острову, где дуб Гипербореи / Скалу
последнюю опутал в два ствола»):
это в принципе можно сказать о литературных
аллюзиях в текстах Юрьева — сами по
себе они почти всегда прозрачны, никак
не замаскированы, однако в то же время
никаких ключей и намеков не дают:
стихотворение все равно остается
закрытым, герметичным, его невозможно
разобрать и проанализировать (разве
что как грамматическую конструкцию).
Существование в
текстах Олега Юрьева погранично, зыбко,
почти неуловимо, в них происходит
постоянное движение, становление:
«волна, уплотняясь, вращается», «сизый
дым взвивается по мачте», «ночь освещается
снегом», «в антрацит ночных купален /
насыпается луна», «всплывают света
пузыри», «истолченная мгла просыпается»,
а если нет движения, то обязательно есть
какое-нибудь жужжание, свист, щелк, стук,
«чревовещанье гор», «столоверченье
рек» — все, что предшествует движению,
все те до-речевые или вне-речевые звуки,
которые когда-то наполняли местность,
а теперь наполняют окрестность:
стоит пересечь городскую черту, как
окажешься совсем в другом пространстве,
очень хрупком и подвижном, лишенном
примет времени, потому что приметы
времени — человеческая выдумка, а в
мире без человека происходит сотворение
каждого нового дня заново — и только.
Это пейзаж, в котором человека еще или
уже нет, и даже антропогенные механизмы
здесь — поезд, мчащийся над рекой, фура
или вползающий на мост грузовик —
существуют сами по себе, как большие
тяжелые животные или сумрачные видения.
Если же человек и присутствует, то
призраком, мертвецом, отчужденным
наблюдателем:
ну так
пойдем — поглядим нелюдимо
как
облаков подтлевают копны
и
выступает из гладкого дыма
пепельный
шарик ранней луны.
В своем эссе «Слепая
пчела» Елена Шварц отмечала, что взгляду
Олега Юрьева присуща некая внечеловеческая
(может быть, космическая) точка зрения:
«Как если бы глаз исследователя,
устремленный в микроскоп, вдруг в
жертвенном порыве выкатился и вживился
в сердцевину клетки и неприродным
„перекати-полем”, добровольным микробом
пустился кочевать, не способный к
различению Добра и Зла (а только Света
и Тьмы), равно любящий их <…> могущий
лишь выразить муку блаженного блуждания
в недрах Бесформенного…»
Впрочем, сколь это блуждание «блаженно»,
столь оно и трагично, мучительно,
поскольку требует от самого наблюдателя
растворения в наблюдаемом (из этого же
эссе Елены Шварц взята и аннотация к
книге: «Бывают поэты-алхимики, а тут
впервые, может быть, поэт — не алхимик,
управляющий смешением и разделением,
умиранием и рождением элементов ради
философского камня, а сам — этот
подопытный мучимый элемент. Он — то
дерево, то медь, то вдруг — золото... то
он медленно въедается в другие элементы
и вещества, то они, как кислота, въедаются
в него, то нагревается добела, то
остывает»).
Наша
родина — вода
Ее
черпают невода,
Вычерпывают
неводы.
Мы живем
на дне воды.
Наша
родина — земля.
Ее,
корнями шевеля,
Жрет
ночное дерево.
Мы
заходим в дверь его.
Очевидно, что нет
никаких «нас» (если бы была возможна
речь вовсе без местоимений, то, по-видимому,
поэзия Олега Юрьева таковой бы и
являлась), и, если попытаться выяснить,
что такое «дно воды» или «дверь ночного
дерева», можно дойти до бессмыслицы, а
вовсе не до новых смыслов. Здесь остается
только положиться на свое читательское
восприятие: «Стихи и хоры последнего
времени» относятся к тем редким книгам,
которые либо становятся любимыми,
перечитываются время от времени и
частью, а то и целиком заучиваются
наизусть, либо оказываются не понятыми
и не принятыми вовсе. Впрочем, возможно,
для книги выбор между этими двумя
вариантами и есть — наилучшая судьба.
Анаит
ГРИГОРЯН
Санкт-Петербург