Кабинет
Александр Чанцев

ДЕРЕВО ВСПЯТЬ

Чанцев Александр Владимирович родился в 1978 году в Москве. Кандидат филологических наук. Литературовед-японист, критик, эссеист-культуролог. Лауреат Международного литературного Волошинского конкурса в номинации «Критика» (2008) и премии журнала «Новый мир» (2011), финалист премии «Дебют» в номинации «Литературная критика и эссеистика» (2003, 2012, 2013) и премии «Нонконформизм» (2012, 2014). Автор четырех книг. Член ПЕН-клуба. Живет в Москве.




Александр Чанцев

*

ДЕРЕВО ВСПЯТЬ



Сезонный рассказ



Ночью защиты.

Маленькая Смерть делает ход белыми, но Большая Смерть отыгрывается в два хода.

Поэтому древние гравюры со Смертью и Шахматами так похожи на иконы.


Простывший дом пропах фруктовой облаткой — осенний урожай перед импортом с дачи в Москву. Время указывает падение яблок — за лето песчинки выросли в звезды, а время без людей, наоборот, одичало в малость. Бабочка дирижирует ночью крыльями, пока те горят.


Никогда не окружайте детей любовью. Бейте их, когда наклонились к ним обнять. Смейтесь, когда они упали и плачут. Обязательно предавайте. Об этом не говорил Заратустра?


Старики, старушки часто похожи друг на друга, чем старше — все больше. Время унифицирует, бережно готовя к финальному обезличиванию.


«Если можно, я поделюсь с Вами маленькой радостью: сегодня я получил талон на починку сапог. Как Вы здоровы?» (Л. Добычин в письме К. Чуковскому, 7 февраля 1931 г.)

Какая же благодать не читать несколько дней интернет… Наконец-то взял том Добычина, который и был отложен — для таких особых дней. И чуть ли не пронзительнее прозы прочитались его письма. Тот юмор (неплохой!) утопленника, у которого единственный глоток воздуха в его главке в провинции — эти письма Чуковскому и Слонимским, полунищего, с какими-то сексуальными скрытностями, затравленного после горстки публикаций. Потенциальные утопленники вообще шутят хорошо.


And your lover will be your vampire.


Какие розовые плюшевые медведи снятся ребенку? Еще из того мира, откуда он, приходят к нему кошмары или уже из этого стучатся в мягкое темечко? Вот то, что науке следовало бы изучать.


Портреты похитителей велосипедов, проводив старушек-смотрительниц, прячутся за их стулья и мироточат черно-белыми слезами. Большая мышиная эмпатия — стирают им слезы забытыми билетиками и никогда не грызут.


Когда возвращаешься после долгой дороги, кажется, будто дом твой уменьшился в размерах. Как постаревшая мама. Такому же доброму, ему все равно, каким ты вернулся — стал ты сам больше или умалился в пути.


Тапочки у кровати плещутся в чернилах

Чайные розы растут на харкотине

В расклеванный дятлом висок

Капает ртуть Mare Fecunditatis

Тараканы маршируют канкан!


Август вкрадчиво вступает в права.

И когда беды достают дна, ты знаешь:

Август — долгая страна.


Тишина размыкает слова.


Небо на водной подушке моросящего тумана. Прополоскать горло слезами.


Только в ХХ веке модельеры разгадали секрет бесшовного дизайна небосвода. А секрет августовского неба в царапинах от падающих звезд всегда знали детские коленки.


Садовые камни со временем отращивают бакенбарды из мха, заводят сомнительные связи вроде слизней и прочих улиток, начинают ворочаться, закапываться все ниже — «мох, странствующий по телу с любовью» («Ужин с приветливыми богами» А. Драгомощенко). Культура стремится к аду? Да старикам-камням просто холодно!


Дети и старики — еще из смерти и уже в. Дети пахнут хорошо, старики — воняют. Так как пахнет там, за радужной подковой, кому верить? Правда тишинствует.


Одеяло — кокон, человек в хитине сна. Что вылупится из него поутру?


Ночь — запятая.

(Но бывают и ночи-телеграммы.)


У кого-то, не помню, прочел, что разобщенное сознание стремится (скатывается) к малым формам. И действительно, от статей в 80 тысяч знаков дошел — до двух слов. Но я и дальше.


Хрусткие звезды в кроне августовского неба пахнут арбузом. И немного долмой.


Смотреть, как города растут не в будущее, но в старь. Тихие 70-е, уездный городок, деревня. Дать этим спорам прорасти хотя бы под рукой, которой прикрыл глаза от солнца.


Кармический дауншифтинг — в следующей жизни хочу быть собакой. Да простят меня буддисты и мусульмане. Счастливо кружащей по двору вокруг хозяина собакой. Порода обсуждаема.


Ковры из антоновки. Падалица в траве любезно уложена Божьей ладонью. Иногда, когда никто не видит, система «земля-небо»… А зимой души яблок взлетают снежинками. Те роятся мошкарой, сходятся в хороводы и становятся снежками, зимними яблоками. Оставленные террасы, витрины ожидания. Зима как послеобеденный сон ребенка, выпьет весеннего молока после и выбежит гулять… Солнце, хоть и с холодным близоруким прищуром, видит уже это за парой листков пожелтевшего отрывного календаря 1992 года. Болотные изумруды демисезонных елей, тусующихся суровыми группами, как деревенские гопники. В лесу, исполненном рыжих и багряных светофоров, поезду присвистнуть от тихого удивления и остановиться, отпустить сойти со старого полустанка, поверить петлянию первой дорожки, вяжущей воздушное из колкой росы, бегущей за шинами старика-молочника, верно ведущей позднящегося пьянчугу домой, в грибах в нескольких шагах по ходу, вечной траве и мусоре. Под толстой арбузной гулко лопается и кряхтит тишина. Потому что нет ничего лучше подмосковной дачи осенью и вряд ли уже будет.


Почему, если я еду час в такси, слушая шансон или попсу 90-х (сейчас), мой интеллектуальный тонус тут же падает до абсолютного нуля, а если, например, того же водителя отправить на часовой семинар по постструктурализму, то на его интеллектуальный уровень это, скорее всего, не окажет никакого влияния? Урожай с дачи.


Ночью самолеты подмигивают, как замерзшие светлячки, а вертолеты, наоборот, гудят сердитыми шмелями. Где-то у кого-то в улье — night at the airport.


Адиафора в толковании Григория Богослова и Василия Великого — жизнь и смерть сами по себе для христианина нравственно «не заряжены», могут стать «плюсом», «минусом» — или так и остаться нейтральными. Что это было? Детским равнодушным синкретизмом или возвышенной анагогией? Просто одной из прекрасных и опасных трансгрессий, которых столько горело на еретической заре христианства (ребенок спичками поджег)? Так странно и дивно воображать те времена, когда люди могли просто пренебрегать таким ресурсом, даже аксиологически отбросить жизнь, смерть и, видимо, уж и другие большие вещи… В вертограде не заключенном резвящиеся единороги-вегетарианцы не обидятся теми самыми яблоками, еще попадающимися в дальних зарослях. Цветок Адиафора! Дичок античности, потянувшийся к жаркому всеединому солнцу буддизма, но привитый христианством. Странно, что Ницше или Розанов не живосекли его в своем осеннем гербарии.


«Свобода в служении», а счастье — в рабстве.


Утром в метро едет тишина, отпущенная из тюрьмы до вечера. Нем но go! Нем но с Кo! Человеческие консервы.


Какой сон увидит меня этой ночью?

(Твиты Оле-Лукойе еще никто не дочитывал до конца.)


Секс — это свинья, тайком летающая по ночам.


Люди и небо — соревнование в безразличии. В лифте моральных законов.


Улыбки детей самодовольны, стариков — заискивающие. Одалживающее снисходительное дарение и робкая, иногда навязчивая продажа. Дорогая новинка и уцененный товар?


Речь — аномалия, свидетельство дисгармонии мира и индивида, явленная неполнота его. Потребность в говорении чаще всего — утверждение, спор, в пределе — крик, SOS. Тогда как тишина, молчание — это возвращение к примордиальной гармонии, полноте Эдема («да обретут мои уста первоначальную полноту» Мандельштама). Это идеальное состояние, эллинское sophrosyne, которое ждет нас, в будущем или прошлом. Кстати, само «историческое» развитие языков шло по нисходящей, от (можно не очень апокрифически даже предположить) полноты молчания — через единый язык в Эдеме и до Башни — ко множеству языков и тому информационному белому шуму, где мутные видео с мобильных и мат в блогах, дублируясь на новостных сайтах, становятся настоящим вирусом информации. Пандемия. Мы сами стали шумом, его главным источником в природе.

Но и это иллюзия: «О, как мы счастливы, мы, познающие, допустив, что нам впору лишь достаточно долго молчать!..» (Ницше, «Генеалогия морали»).


Цвет начальной школы — белый. Белый мел, белые парты, которые мы драили на часах внеклассной уборки вонючим белым стиральным порошком. Кипельно-белая рубашка — стирошные усилия мамы + оттеняющий красный цвет пионерского галстука. Это значит, что на нашу изначальность («хакуси-но дзётай» в японском, «состояние белого листа») наносили готовый узор, разметку дорожных знаков по трафарету? Но Pink Floyd неизбежен — «когда долго рассматриваешь один определенный цвет, наша сетчатка привносит отсутствующие цвета» (Юнгер).


Ветер в парке — лобовая атака опавшей листвы. Дезертировать с ними. На инвалидной выгуливаемых по второму кругу колясочников, смешливых школьниц и вот непонятно как офисных, зайцем зацепиться за стремя Воланда. Приглашение для визы от Мэри Поппинс, подпишет зонтиком. Финансовые гарантии возвращения? Полнеба золота без фильтров!

Под руку с ветром, путь листка.


Плач ребенка — единственные его слова, к которым прислушаются.


Первый снег не засыплет.


Человек в Х одеждах: в детстве ты намного быстрее их, потом — не успеваешь донашивать. А в последние месяцы дико хочется избавляться от вещей. А ведь «барахольщик» и архив, да, все полки в сувенирах, клочки от каждой прошлой — билетики вместе в кино, этс. Но в последнее время — страсть выкидывать. До паранойи — когда же кончится этот шампунь, досносить бы эти ботинки, сколько еще ходить в этой рубашке. Так и тут — избавиться от слов. Только те, что — дают.


Афродизиак Зодиака. Контурные карты ада. Обручальные кольца Сатурна.


Снег с дождем — солью и перцем кропит подножную шарлотку. Вздохнет и усядется. Кряхтя и вздыхая, земля зимнюю шубу примерит. К ней сережки с крестом. К весне похудеть б.


Человек — сам чистилище: душа-абразив очищает ад и рай.


Селфи попрошаек и бомжей.


Снег как замерзшая сперма. Грязь из-под шин на обувь, околоножные воды, разводы соли, туринское УЗИ. Опоясывающий лишай кольцевой, мир прикрыт струпьями. Запах мокрой свалявшейся овчинной мездры. Рождение в (в-рождение), теперь это видно.


Самая печальная милостыня жизни. В автобусе пожилая алкоголичка-мать и радостный даун-сын. Христос, живи за нее!


Оговорки «у нас на работе», «моя жена»: речь хранит дольше памяти.


Здание — начинка в воздушном сандвиче. Человек?


Блоголожество недалеко ушло от выведения трех известных букв на заборе. В конкурсах по кибер-каллиграфии соревнуются в основном размером.


Черная трава на снегу в полях как забытые перелетными птицами нотные знаки. Помятая со сна девка-весна отопрет бюро находок.


Человек заклеил окна от холода. Зима убрала под копирку инея его портрет в окне. А ведь в детстве были друзьями.


В человеке после двадцати начинает проступать старость — косметика, усталость, этот жвачкой прикрытый запах разлагающейся пищи и тела — с изначального портрета слезает временная мазня палимпсеста. Особенно в женщинах — напоминание отдать жизнь с процентами.


Городским сумасшедшим я почему-то традиционно внушаю доверие. Вот однотипное даже в последнее время:

1) Сегодня еду в метро, читаю. Подходит лет пятидесяти. Книгу читаешь, молодец! Я раньше в Москву приезжал, все в метро читали. А сейчас никто не читает или эти свои компьютеры. А ты книгу. Молодец, вернул столице звание самого читающего города! Так вот я вернул.

2) А давеча подходит. Ты москвич? Да. Подсказать ему, как найти адрес Guardian. Гугл и Яндекс ему заблокировали. Написал ему yahoo.com на его листочке. Поворчал на мой почерк, перепроверил адрес и удалился (в свои области).

И вспомнил после коммента в фб про моего первого, что ли. В 9 классе, кажется, я шел через Крымский мост к ЦДХ, навстречу — такой бродяга, он мне поклонился с улыбкой и молча пошел дальше. Те они, ради кого придумали списки и коллекции — чтобы научиться легко забывать. По Прусту, Федорову или из городского ахматовского сора все оживут? Не все — и в честь отказников в привокзальной урне просто распустится безвременник. Коммент вот его сейчас оживил.


Вороны в парке шампольонами расшифровывают клинопись инея на пергаменте листьев — записка от заморозков встающим позже.


Великое ускользание. Утро всегда нас опережает, а от ночи остается непопробованный кусочек. Но песчинка никогда не поймет намека, на то она и песчинка.


В детстве глубина, толща воды давит на все рецепторы чувств. Потом всплытие, жиже, кессонная и другие болезни… И финальный взрыв по дороге к небу. Медузный фейерверк!


Не потому ли так странно, что мир останется после нас, что он исчезает каждой ночью вернуться? (Ребенок, играя в прятки, закрывает панамкой глаза и удивлен, что его нашли.) Рай, самый долгий кошмар.


Так я мыслю языком или мыслями? Звуком. А почему не гоню мысль, которая приходит, хромая на костылях звука? Она же еще не готова войти в Дом бытия!


Засыпать — что открывать дверь незнакомым.


Дождь в Риге идет бесшумно, черными латвийскими котами.


Студенты из Африки раздают рекламки у метро — мода на черные подснежники.


Человек как сломанная мясорубка: перемалывает спокойствие мира в.


Наделить слова смыслом — надеть на них защитную маску лжи.



Татлин очень не любил Малевича. Когда Малевич умер, его тело привезли кремировать в Москву. Татлин все-таки пошел посмотреть на мертвого. Посмотрел и сказал: «Притворяется» (беседа И. Врубель-Голубкиной с Н. Харджиевым).



Потерять красоту — к свободе.


С возрастом хочется не читать, но перечитывать. Но в старых любимых книгах находишь еще меньше, чем в новых. Проститься с чтением, как до этого с собой, или начать писать пустотой из себя?


Я абсолютно стандартный турист, разве что люблю сидеть в кафе, смотря со стороны, и ходить на кладбища (Сан-Микеле — лучшее, что есть в Венеции!). Среди густых надгробий и часа пик памятников — не тесно.


Посолив, холод хрустит землей.


Мне нужны крючки! Я не могу вытянуть рыбу будущего без крючков надежды в нем.


Детективы — то же порно. Порно возбуждает одни рецепторы, детективы — нервные окончания любопытства.


Ветер, поскуливая, гонится за отарой облаков. Как Ахиллес за черепахой.


Подоткнуто одеяло — чьей молитвы? Но вот утро. Голые ветки деревьев в небосмоге — как ребенок разводит нудную манную кашу.


Одно из самых первых моих воспоминаний — звук пароходной трубы, простуженная глотка Моби Дика… Я и сейчас, иногда бывает, слышу его во сне, хоть и все реже (удаляется пароход или берег?). Но в «порту семи морей», где я родился, с морями плохо. Откуда этот звук? Мячиком из-за какого забора забросило это эхо? А может, это был просто гудок взрослого грузовика, заехавшего в детский автопарк?


Потерял бабочку, выгуливая на поводке из паутинки. Улетела на белые цветы. Вознаграждение гарантируется миропорядком!


Подумал — из-за мобильных телефонов на моих похоронах ведь может никого не быть. Мобильный запаролен, мама не знает телефоны моих друзей. Друзья, и самые близкие, не знают домашнего. Нет, не то чтобы я хотел видеть марши энтузиастов над могилой, но как-то грустно — совсем одному. Как совсем один знаю пароль от своего мобильного.


В метро видел добро — маленькая девочка дала нищенке милостыню, потом подбежала к ней еще и погладила спину. (Монетку ей дали родители, но погладила она — от себя.)


Небо вода глаза одного цвета — льда декабря. Зимние дни темноты — переворачивающиеся песочные часы.


Старческие пятна на коже — цвета опавших листьев. (Розанов соберет свои короба.)


Лучшие тексты приходили ко мне на границе, когда заполнял документы на въезд в страну сна. Только утром, конечно, всех их забывал. В детстве мечтал о таком огромном конусе изоляционной ленты, куда записываются все твои мысли. Соткать людей не из их праха, а из развеянных при жизни их слов. Бог как ЭВМ в федоровском межбиблиотечном каталоге.


Трепетная тварь.


Соседка в окно зовет со двора сына: «Витя, домой! В школу пора!» Мальчику Вите, как и мне, 36. И он здесь почти не живет.


Каждая женщина рисует по утрам своего личного Дориана Грея.


Обмылок луны, синька неба линяет, пена облаков. Ночными тарифами стирать дешевле.


Политика и народ — «обе вы хороши» (Маргарита лающимся над общей плитой в коммуналке). А элиты разогнаны по солипсическим углам, подрагивают ножкой в снах прикормленных и не очень; и лишь изредка просыпаются дежурно революционно побрехать на эхо теней в углах напротив. Падал злой снег. Доллар. Дождь.


Беспокойными углями затухает сознание засыпающего, а уж у бессонника — какой-то вечный огонь в снегах в степи, потушенный, как в новостях было, по-пионерски…


Некоторые слова сильны только тогда, когда не записаны. Безвидные голубиные сперматозоиды мира.


На Тверской — снежинки, кристаллы Swarovski и глаза.


С Богом всегда наедине, со смертью — один-одинешенек, любовь — приправа к одиночеству.


Смерть не кладет предел одиночеству, в ней человек одинок в пределе.


Каждое перышко у ангелов прибито гвоздями, плачут они — осколками стекла. Доброта и умирает в боли.


Капиллярная ручка церковного купола пишет для Бога небесные записки.


Руки укутанных детей в космонавтных комбинезончиках как распростертые крылья ангелов. («Разделяют с нами брашна серафимы, / Осеняют нас крылами легче дыма. // Сотворяют с нами знамение-чудо, / Возлагают наши душеньки на блюдо» Клюева.) Воздух в парке тоже детский. Перед выходом в космос.


Душа, склоняясь ко сну, дну воет на луну в снегу.


Паранойя летает на крылышках прокладки.


Твои духи лучше пахнут назавтра на мне.


Оплевали домофон. Послание от кого-то кому-то, бутылка в море. Высокое в своей анонимности искусство (средневековые авторы не подписывали свои произведения, ибо авторство всегда Бога).


Не могу рассчитывать на любовь только потому, что вырос? Забрать бы у детей (им не нужна), да размер не подойдет.


В старости люди становятся жадными. Как-то неуклюже — до еды, лишнего куска, каких-то не очень нужных вещей и гаджетов. А экономят даже на сне. Жалко.


Начинать каждый раз с новым человеком — как повторяющийся кошмар о том, как запнулся у доски и начинаешь читать стихотворение с начала.


В «башнях молчания» птицы обгладывают мясо с костей перед их захоронением. Квартиры — соты, которые выели молчанием.


Если бы во мне проснулся ребенок, он заплакал бы, как в темной комнате без родителей.


Учась пониманию самых простых вещей, как самому сложному китайскому, каждый выдумывает свой словарь заново.


Владимир Казаков, Ханс Хенни Янн — странно, что о самых важных последних авторах я ничего не написал. Хотя — не странно. В детстве, сочиняя свою Нобелевскую речь, я в ней отдельно просил не писать обо мне литературоведческих статей. И сочинял рассказы о сыне Сатаны, закатном, фиолетовом. Но — это уже о другой изначальности.


Есть фантомные боли. А как называется — когда все на месте, но чувствуешь себя все равно ампутированным?


Мой псевдоним — и. о. Ф. И. О. Как и я сам.


«Alex climbed out of five levels of complex nightmare» (B. Sterling, «Heavy Weather»). Да, спускаешься в кошмар(ы) на скоростном лифте, выбираешься — как из подпола с придавленной крышкой («сны с беспричинно низкими потолками» из «Египетской марки» Мандельштама). У кошмаров лучше связь с жизнью — по обе стороны: и правдоподобней, и тяжелей стряхнуть. Они даже, может быть, не очень и сны, а двойчатые фантомы их родственников.


Вены проступают на руке, как ветки на фоне неба: человек — дерево вспять.


Он и она — две половины булочки, ребенок — котлета между. Мышление McDonald’s.


Время фильма очень редко равно времени обычному.


Декабрь — утро, зябня, быстро запахивается в вечерние одежды.


Лица людей к старости расплываются — и земля в себя зовет, и на небе ждут. Космос за следующим окном!


Непроизнесенные речи громче настоящих — сделать спектакль из мысленных диалогов и играть только перед пустым залом.


Нет ничего тревожней речи диктора из чьей-то квартиры ночью, ближе к утру. Энтузиазм беды, диктатор паники.


Ребенок возрастается, человек умаляется, но точки пересечения у них нет.


Как-то на даче в пьяном споре с другом произнес фразу «Назови мне 51 причину, почему это так!» А давеча проснулся, помня свою последнюю фразу в споре с кем-то: «Степень моего знакомства с этим предметом превосходит, увы, пределы желаемого». Ум, когда он свободен от хозяина, резвится без поводка, гораздо более интересный собеседник.


Смотреть, как набухают у женщин слезы, упоительнее, чем как соски. Скатываются со зрачка, карабкаются через веки, прячутся, дрожа, между ресницами… Взгляд зло молодеет и становится беззащитно честным.


Снег вышел из дома

Двоеточие шагов


В Хлебникове есть неожиданно все. Ветхий Завет и Таро? Армия освобождения смысла? Имплозия начала?


Понимание во взгляде загорается, как лампочка в сортире коммунальной квартиры, — самое главное в человеке и самое загаженное.


Сон — отстраненный вуайеризм за тем, как твой мозг занимается любовью.


Успеть подписать петицию «разрешить продажу оружия в целях эвтаназии и суицида».


Писать из боли, ностальгии и временного вывиха ума — отдушина в жизни в страхе.


Проматывать ленту на телефоне — отслюнивать сдачу временщику Харону мелкими.


«Путеводитель растерянных» Моше Маймона, сына судьи из Кордовы, жившего в конце ХII века, читать не буду, чтобы не потерять по дороге очарование названия.


Проводил с утра сны — встретил болезни, кошмары тела.


Одиночество всегда полюбляешь безответно.


«Зима — самое старое время года. Она увеличивает возраст наших воспоминаний. Она отсылает нас к далекому прошлому. Дом под снегом сразу стареет» (Г. Башляр, «Поэтика пространства»).

Габаритные огни звезд ведут бомжей зимней ночью. Они ждут весну больше, чем влюбленные, чище, чем дети летних каникул на даче.

Меньше весны. Будет вам, потому что весна их милостыня, подачка природы, которой не отнять. В риторе слякотной грязи они перегарными парами выдыхивают тепло тесту, как в хлеву младенцу, выплеснули с канализационной водой.


В подростковье, как на весеннем сквозняке.


Все же куда на зиму улетают teen-листья? Спросить у прачки-весны, стирающей bleach-бликующий снег и крахмалящей тополиные почки.


Симпатичные люди, мило болтая, посматривают друг на друга — а не начать ли бы им роман? Но, как короткое слово в смс, побеждает «бы». Прекрасная закладка в глянцевые журналы будущих выпусков.


Ребенок сражается с Лохнесским чудищем-горынычем — шлангом душа. Побеждает мыло. Маленький, не плачь!


Читать-учиться — у Чорана и Бараша, Ницше и Чипиги, «Ostinato» Дефоре и Бавильского, Юнгера и Дейча, Розанова и Иличевского. Малых, оказывается, много!


Д. Андреев в «Железной мистерии» (1950 — 56) о перестройке:


Маркса грыз да Сталина,

Бац — кругом развалина.

Коль не каплет из носу,

Приручайся к бизнесу.


Идеальный афор совместно с ПГЮ:


Древки дневников, черенки черновиков.


Мою таксу заносит на гололеде, ее хозяин — люфт между тоской, гордыней и самонаблюдением пустот.


Им не стыдно рождать детей? Еще детям еще стыдно рожать детей.


Опечатка: тоска вместо точки. Опечаль.


Мои прекрасные книги, куда же я от вас умру?


Все очень легко понять, увидев, что при виде тебя просыпается в глазах женщины до нее самой. «Слоистый, лунный глаз женщины. Он вбирает нас в себя, перед таким взглядом мы сами себе видимся фантомами» (Арто). Сейчас он — еще одна из ее доверчивых дырочек. Но накаляется. Девочка становится женщиной, только проснувшись.


Мозг во сне — «один дома».


Апрель. Дождь в Москве смывает остатки снега, в Токио — лепестки отцветшей сакуры.


Земля неимоверно грустна, эти болотца, для тех, кто летал над ней? Да нет. Это черное русское сало, которое видишь, когда самолет подлетает к Москве, в редких жилах светящихся шоссе (склеротические блямбы — выхлопное удушье). Сплошное ночное мясо — рваные поля, бесконечные леса, дыры вырубок... Редких огней. Догорающих — последний дымок над окурком в траве. Жизней, потерянных под ногами в траве. Мелкой тоски, ненужных дел.


Женщины — это то, о чем болтают мужчины, когда не хотят говорить. Закуска к пиву. Когда хотят.


Земля в Подмосковье нежна после снега, как подснежник, как кожа под сковырянной болячкой.


Бабушка перед смертью ссорится с мамой. Отказывается, чтобы та приезжала, постепенно сводит на нет звонки. Доводит маму через день до давления — и почти до ненависти. Старческое — или расчет? Любви, тончайшей, сквозь склероз?


Консервные банки в пробках, как килька в томате. Лучше уж на железной быдловозке под землей.


Солнце обливает маслом уже облизанный всеми детскими языками за зиму снег.


В океане на кончиках волн среди мусора, водорослей и пены всегда плавает мячик из детства. Нежное ватерполо русалок и растаявших снеговиков с чайками-рефери.


Толстый лысый мальчик Витя лезет из балкона, как грудничок из колыбели. Неудобно, неловко, корябко. Идиот!


Скромность помнить о смерти.


Душные трупные д(м)ухи мая. Покончить со всем этим с собой.


Вчера получил самый дзэнский автограф в своей жизни. Подписывал для писателя X книгу Y. Писатель Y был, скажем так, немного утомлен. Книгу взял, ручку, раскрыл, но отвлекся на внешние раздражители разгорающегося после презентации фуршета. Потом вернулся к книге — размеренно закрыл ручку, книгу и любезно, с достоинством отдал мне. С абсолютно чистым листом. Я не менее любезно поблагодарил и откланялся. Подумываю оставить книгу себе.


Опережать свою репутацию.


Люди стареют, а их фото с возрастом только хорошеют. Каждый семейный альбом — кладбища Дорианов Греев.


(К разговору об ИГИЛ, крушащих ассирийские статуи в музее.) Культура всегда развращает. Даже не в смысле упаднического Рима и цельных варваров имени Кавафиса-Кутзее. И той утонченности, что рвется. А потому что она вся рождена из страха смерти. (Некоторые люди-нитки не растянулись и не порвались под весом железного сталинского века? Но их потом смели внутренние варвары.)


Весы чувств и рефлексии. Флексии.


Иллюминатор наводит резкость на землю. Куда исчезают стюардессы в возрасте?


Самолет Токио — Нагасаки: снежный зев(ок) вулкана. Как кровь соленый воздух Нагасаки. Вся грусть вчерашних экскурсий.


Человек — заплата на дыре в пустоте.


Самый эффективный бизнес тот, в котором не задействованы деньги.


«Зона тревоги» — предплечья, там, где к человеку прикрепляются постромки марионетки. Христа распяли за крылья, бабочка между страниц в Библии.


Я люблю случайные книги. Разбирали на работе склад, там старые, по буддизму и политике. Подарили в гостях. В редакции можно было выбрать любые. Не хочу обобщать, но я люблю этих татарских книжных ангелов.


Гроб — форма человека, утвержденная бабочка.


Неизвестное прошлое — незаправленная кровать.


В Японии почти нет электронных читалок. Нет традиции электронных книг (поддерживают издательства) + борются с пиратством (даже в библиотеке нельзя отксерить книгу всю за раз). И — А. Н. Мещеряков на кухне — священные функция бумаги, ее история, значительно древнее нашей. Там еще много букинистических! В стране с подавляющей любовью к гаджетам (технологиям, роботам) все читают на бумаге. Запад же сдал, унитазно слил книгу — когда истории за спиной мало, от нее легче отказаться? Три священных регалии Аматэрасу, камень-ножницы-бумага…


Снилось озеро, на поверхности которого недвижно болтались в мелких волнах оставленные тела людей. А души резвились на глубине, играли там, бултыхались.


Сон — это колыбельная, которую поют себе повзрослевшие дети.


Сиротство не заканчивается со смертью. А вы будете на ваших похоронах? Смерть — обида, воскрешение — прощение.


Балерины-снежинки спускаются на землю в берцах.


Не спи на груди — придавятся соски

Не клади шею — помнешь позвонки

Не дреми слева — сдавятся хрящи

На левом — сердце сдуется

Справа — занемеет кисть

Не спи до утробы дотянись

Utero dentatа сказки на ночь от маты

Поганы колеса вкатят в отчий дом


Сезонные слова-маркеры в старых японских книгах «макура-котоба» — «слова-изголовья», грибница демисезонного пошива.


Поплавок — сон, рыбак — сознание, вода — смерть, «я» — рыба.


Умер Дмитрий Бакин, предпоследний великий стилист, и я не видел ни одного некролога-статьи. Умереть так — с одной книгой (самой первой, кажется, никто не видел, последний писавшийся роман — вряд ли увидят), одной («предположительно»!) фотографией — тихо, как и писал, стоит действительно много. Это и есть — стиль.


О мертвых или плохо, или ничего. Но беззащитность соблазняет. Если мертвый скрывал(ся за) псевдоним(ом), то с него, как подштанники на прозекторском столе, его снимут. Выпотрошат тело, как и разденут имя. И даты жизни укажут — а не вечности. И точную дату смерти — а разве он умер? Гроб уплывет талой водой, корабликом-ручейком, взовьется снежком, спикирует лепестком.


Буры, издеваясь над рабами-неграми, запрещали им испражняться «на священную землю». Нарушителей избивали, в том числе и по гениталиями. С мочой потом текла кровь, струйка в песке скоро становилась черной.


ЧеловеК.


Один из моих страхов — что я забуду про все дела, что должен. Едучи в метро, отпущу сознание. И все дела, встречи, вообще все забудется. Улетит выпущенным воздушным мячиком обратно в детство?

Так утром: как из кубиков «Лего», вспомнить-восстановить мир. Возможно, этот вспоминающий и есть душа. Но только не ты нажал кнопку «вкл.» у компьютера и выдумал это утро.


Молчаливые книги и статуи шумливые, как туристы вокруг них.


Детская беззащитность первых листочков, лохматые со сна березовые сережки. Сад никак не налюбуется на себя в карманное зеркальце капли росы. Уже не грустно, что самый ранний мир никогда не постареет вместе с тобой.


«Бог один, чертей — много» (Подорога)? Да и ад просторен, а рай — тесен. Все — от желания.


Сигнальная система веток в темный дождь.


Стать собой, перестав быть собой. Прием не эллипса, но эндшпилевой защиты Гамлета.


Утробные воды, крестильные, рябь прописанных дней — научится ли человек выползти из воды.


Дом красоты.


Упруго скрученные почки — как распружинивающийся капюшон кобры. Окуклившиеся листья совсем скоро выпорхнут. Холодные цветы начала мая.


Тени домов — людские бонсай-горы. Полнолуния сопло: космос летит на стыковку с Землей.


Человек, обезьяна с айфоном. Когда гаджеты стареют, как мотыльки, а мир меняется чаще светофора, сам замедляешься, как ребенок, которого все переросли в классе.


Слышу из соседней комнаты: «Поешь… Ну, хоть немного!» Мама возится с подаренной студентами живой бабочкой, как когда-то со мной.



Деньги из банкомата около арабского рынка в Старом городе Иерусалима пахнут пряностями.



And no reason left to die.


Когда же замолчат эти голоса в метро? Тишины стало даже меньше, чем времени. Тишина индивидуальна так же, как шум коллективен. В тишине лучше говорится («молчание — Тебе хвала», из Псалмов). Шум — потеря, тишина — трата со страховкой от Бога. Но я продолжаю говорить банальность я…


Музыка в соборе похожа на снежинки, падающие вверх.


Когда я бываю дома, мама готовит. Готовила и раньше, по рецептам, любимое, но тут и сервирует, как в ресторане. По несколько блюд даже на завтрак! Woman’s love — когда наивность преобладает над хитростью. Любовь, простая, как ухватка для готовки. Только за что ухватиться?


Впустив в себя тишину, захлопнуть б дверь.


Едва ли не лучший вид на мир из сна. Комнаты на ночь и с почасовой оплатой.


Зиппер самолетного следа расстегивает небо, но там тоже ничего нет. Стрижи латают стыдливыми мелкими стежками. Только темный дым по ободу неба — затемнение на его рентген-снимке.


Падучая звезда бежит из шашек звезд. Теряет туфельку, рвет шлейф платья о колючки елок, hits the ground. Свобода.


Все ж таки кто держит коромысло радуги? Мальчик Шива пускает бумажные кораблики на Ганге. Море пересыпает между пальцами береговую гальку: белые ногти барашковых волн лениво почесывают за ухом отдыхающего.


Взрыв сирени. Дымовая завеса жасмина. Лазеры росы.


В своих квартирах мы спички в коробке. О(г)ни вспыхивают, горят, гаснут.


Река была недалеко и не близко. Река была как раз за заводом, между сталинско-высотнической «Кутузовской» и хрущобными «Филями». Река была там, где был мост. Рядом метро по земле, сбоку мост ж/д — там и была река. Заборы разрушены, берег в инсталляциях советской памяти, бутылках, которые никогда не срастутся из своих осколков. Опоры моста — вечно опущенные прыгалки, ветер зря посвистывает, уныло.

Мы курили там сигареты, передавая по очереди, — последним затягивался тот же ветер. Плевали, попасть в брошенные пивные бутылки — такая игра, но плевка перед поражением цели не видно. Интересней было кидать бутылки, они должны были стать в воде стоймя. Солдатиками. Blowin’ in the wind, раскачивались стебли несуществующих цветов. Больше мы там, кажется, ничего и не делали.


Полнится печалью человек. Штопор глубже в ночь (что там добурит до эякуляции солнца?).


Ставя автограф на своей книге, разодрать ручкой страницы, мстя за то, чего она неблагодарный бастард.


Имя Б-га не произносилось, потому что важно не само слово, а сколько за ним смысла. Тетраграмматон (4 буквы), Шемхамфораш (216) и далее, пока не вымоется, не останется (А упало, Б пропало) — пустота между Б и г.

(«Бог есть сфера всякого анализа и синтеза» Новалиса — нет, они замирают еще на стадии имени-брандмауэра, а вот за ним уже в имени имен начинает бурлить ядерная реакция.)

Вообще же: «Удлиняй ряд утверждений о Боге — ты только арифметически умножишь число Его имен и не приблизишься к Нему» («Энергия» Бибихина).


Три фильма, две книги, домдела — в выходные, как в чемодан в конце отпуска, пытаешься впихнуть то, что выпихивает офисная неделя. Пока небо позирует на фоне пиона, заливаясь краской.

Интернет шумит где-то далеко, звуки поездов на станции — тише и заглушают.


Есть люди, которые просыпаются, как включается Windows, есть — у кого сознание тут же, как Mac. Бессонница — сама сплошное сравнение, DDoS-атака.


Июньские звезды пахнут жасмином.

В этой фразе еще нет, кажется, места лжи. А вот если писать что-то о том, как ночью цветы жасмина мерцают на фоне неба, а от звезд идут волны запаха, — тут щелей и зазоров очень много. Не поэтому ли даже самые простые предложения («И взошла звезда Полынь», «Ваши пальцы пахнут ладаном») сдали уже сказуемое («Мои черничные ночи»), избавляться будут, как тонущий от одежды… вещей… дыхания… и дальше.

Поэзия как плата за фальшь.

(Обол на сдачу.)


БСО птиц в поте лица с раннего утра до позднего вечера, перерыв — на сиесту солнцепека и перекур вечерней росы.


Самые интересные книги — не прочитанные (и) у соседей в вагоне метро.


Человеки без Бога, Бог без людей — кому грустнее?


Люди дохнут по кустам

Дохнут люди тут и там

Па-папам парам пампам!


Наблюдать, как просыпается сознание в ребенке, как распускался бы цветок, смеясь, играя и икая, вираж блескучей стрекозы. Заратустра с колтунами запаха ро(з)с(н)ы.


Если бы пишущие изо всех сил старались замолчать, а те, кто никогда не писал, обрели слово.


Лопнет сонный барабан — выйдет Божик по дурман! Буду резать, буду бить! Все равно.


Электрические пчелы никогда не опыляют дверные колокольчики. В очереди на искусственное оплодотворение за зонтиком и швейной машинкой.


Я вижу в твоем теле твою молодость, но она ничья. Я иногда вижу в тебе твою старость, но твоя ли она. (А ты только такой, как я вижу, плюс немного воздушных скандалов и уличных мечт.)


Оправдание книги — в ее финальности.


Солнце смотрит в глазок, кто пришел к нему сегодня, прежде чем выйти к людям неохотно, как богиня Аматэрасу тогда из пещеры. «Все время какие-то новые», — ворчит.

«И эта мошкара спутников, — поддержали планеты из его системы. — Загадили все своим космическим мусором».

А мальчик внизу думал, что звездам не так одиноко с самолетами.


Холодным московским июнем тропические дожди и закат, как прищур тигриного камня, закрывается какой-то исподне африканской черноты веком. Облака гламурно ярко-розовые, как ладошка негра. Импрессионизм, HARP, Yegelle Tezeta.


Любовь всегда — вдогонку. Осенний марафон в невозможное за ненастоящей, за настоящей — подтягивание на турнике своих возможностей. Или сразу из Содома в Аид, ладошки потеют соляно нестыдно.


Города похорошеют, если оборудовать их кабинками для эвтаназии. Природа должна ввести визовую систему для людей. Даже когда животные решат заговорить, люди не поймут и отмахнутся. Замахнутся, не поднимут руки молчания вместе с деревьями. Таджик Платонов пусть сметет космический снег.


Перестаешь быть ребенком не тогда, когда умирают родители и оказываешься самым взрослым человеком на земле. А до этого еще, когда понимаешь, что нет никого, потому что любви нет. Нет этого заслона от мира.


Все слова мне кажутся банальными. Но да, банальность — свойство слов. Обрезков смысла, завернутых людьми в звук. Если уж народные массы решили им быть словами… И, как на шоу «Голос», вытащили куски тишины стать…


Дети пахнут самой вкусной сдобой, старики воняют сквозь отдушки, мы — между, постепенно портимся.


Претворить себя в текст — запихнуть в формальдегидную банку, бросить в море. От одиночества — сбежать в сон, где ты не один, но кто-то ходит, тени касаются лица руками из мха в паутиновых перчатках.


Чем меньше семья, тем больше в ней тараканьих скелетов. И те растут, когда она становится еще меньше.


«Восстанавливать тишину — привилегия окружающих нас вещей» (Беккет, «Моллой»). К ночи замедляется ход вещей, отстают их минутные стрелки. Дым на перине влажного тумана стелется, как плевок улитки. Руки Бога замедленеваются, Млечный путь из сита звезд, шлейф их за хвостом ящерицы. Человек научится отказу от времени — только на срок ночи. Космический кофе. Обманет, научит забыть.


Сколько ни настраивай себя, как пианино, голос Его — все равно вздрогнешь, как от окрика из-за угла. «Вдохновение» — голос Слова. Великая Пустота — когда отгремит тишина.


Книги как люди — к старости становятся наивны и сентиментальны. Перечитывать их, чтобы понять, насколько испортился. Люди не как книги.


Рука Фатимы — синяя в белых точках — как небо: гадать по звездам, как по руке (падающие зацепятся за линии судьбы, как птицы нотируют ЛЭП).


Сердиты ли птицы дождю?


Небо раскрывается — вопль ангелов растет.


Увядание — посмертное цветение.


Духи «Ребячий летний пот» даже не нуждаются в кавычках.


Близкие люди — хоть мне и не нравится слово (отвратительнее только — «половинка») — действительно такие. Сиамские, под кожей, не выковырять. Когда все правильно — дополняют. Когда неправильно — заваливаются на тебя, давят, отдавливают крылья. Но это и это, видимо, правильно, ибо — они умаляют тебя. Требуя внимания, как самый капризный питомец (еще одно сюсюкающее слово).


Ветка качает ветер.


Сжег язык, облизывая твое мороженое. А ты пеплом посыпала вместо корицы свой кофе.


Сначала тексты перерастают тебя, потом — ты их.


Дома-книги когда-нибудь дочитают и закроют, дома-свитки — свернут. Протяни тогда руку и прочти на ощупь звезды (шрифт Брайля «списали» с «ночного шрифта» артиллерийского капитана Шарля Барбье, который использовался военными для чтения сообщений в темноте).


Вечная память? Люди коротки, а память еще короче. Быстрее кончится время, чем сосчитаешь песок в кармане и вспомнишь.


Рыбкой вспорхнула над поверхностью мысль и ушла навсегда обратно в глубину. Там ей уютнее.


Люди-устрицы, их надо выковыривать. Пока они не позволят войти в себя, как в устричную часть женщины.


Если правильно сощурить один глаз, в автобусный люк можно увидеть руку маленького Бога, играющего в машинки.


Только этим летом самолеты стали совсем гирляндными: зеленый огонь горит постоянно, красный и белый перемигиваются на крыле и брюхе. Почти светофор — пешеходам неба.


АнтоНине.


Кузнечик — камертон для тишины, паук акробатит линию небу.


Человек в 68 лет говорит: «Ненавижу, когда меня называют Галиной!», и передергивается.


Холодный жир на посуде в раковине — последний ужин мертвых с прозекторского стола.


Когда жизнь снимает макияж, под ним череп «За любовь Господа» (с). Пустыня, просыпаясь, ничего не видит в зеркале.


И был день, и была ночь. И снова это утро. Уже девятого дня.


Все форточки открыты, но стекла все равно запотевшие — такое бывает в утренних электричках. Но можно ли назвать верхнюю, открывающуюся часть окна форточкой? Стоит ли думать, что вагоны потеют со сна? Или просто надышали в коллективном похмелье, выдыхая на раз и два? Будто вылезли из-под прелых старых одеял, доставшихся от каких-то родственников, похороны которых помнили лучше, чем их. Комками сбившийся в них запах не вывести ни проветриванием, ничем — а на костер, сколько вонищи будет? Сгорят все сны уже неизвестных нам людей, дымом густо белым, с беломорной желтинкой, как слюна дремотного соседа, как задумавшаяся бегунья сопля старика, подрагивающим пальцем скребущего во сне остановившийся будильник завода через покарябанное стекло, оплывающего с воздуха конденсатом пейзажа. Нет, чистого, процежено ночью, свежее рекламное дыханье на гнущихся осинках плешивой (самую чуть!) зубной щетки, а взвесь вон вся на камнях у рельсов и нафабренной траве. Нас утро тоже встречает прохладой, вас, что ли, только ждали, разрешите пройти, а мы тоже идем, как верная солдатская невеста, а зябкость не может быть грязной, она как слеза совести, руки протри, пряжку надраить, одеколоном с отдушкой точно на весь день, что ты нюхаешь пальцы, как у той невесты из ее того самого места. Говорят, в этом году много грибов, так и прут, так и прут! А яблок почти нет, так всегда бывает. То грибной год, то яблочный, через год. А то ореховый. Да, бывает и ореховый. Когда всем белкам сладко (хохочут).

Они смеются, разгоняя свой смех до дельного хохота, настоящей шутки, подпихивая себя-соседа в бок — что вы толкаетесь, и так тесно, нажрался с утра, так сиди, как приличный, — будто сапогом раздувая дачный самовар, прохудившийся на бабушкиных полустанках. Смех уже забыт — и секунду за окно глаз мужика с прожилками затемпературившей ртути смотрит, как ребенка после умывания слезами. Померещилось. Долго еще ехать-то, а? Сенеж, Подлипки, Березки-Дачные. А бывают, что ли, не дачные? Эта не пошла. Две остановки без остановок. Но даже если через год, приедем. Известно кто буду — приедем! В ореховый год, на самой осенней электричке Бог их всех не соберет. Так поскачем, завидев контролеров, не дай Бог, по платформе через вагон, зайцами по насыпной, лягушками по почкам, те лопнут липовым соком, мгновенная смерть, весенний фейерверк. С лафетов, на брудершафт, с 9 маем, шашлычный салют! Закурить есть? В тамбуре не курить, штраф 1000 рублей. Да ну!


Эгоисты умирают рано. Им так — как минимум по приколу.


Яркие мутации заката, каляка-маляка перистых облаков — маленький Бог играет с палитрой. Крики детской возни залетают в квартиру, оседлав тополиный пух, как незадачливую собаку.


Одинаковых людей нет, оттенки одинаковости бесконечны.


Варикоз корней, экзема коры, папилломы почек, герпес сережек. Чем выше в небо, тем глубже в почву. Человек станет всем осенним небом. Пасмурным парком. Ветром под крылом у вороны. Рюкзаками, брошенными школьниками на скамейке.


На день рождения маленькому Билли подарили кучу подарков. Как-никак, 90 лет! Родители, бабушки-дедушки, дяди и тети… Это была целая гора подарков! Младшая сестренка подарила огромного розового резинового паука. А я — колесо, которое может катиться само по себе. Он был так рад подаркам, что даже немного заплакал под конец.


Звук своего жевания — отвратительное вкусно.


Время нас опять обмануло. Стрелки, как лыжи, сорвались с циферблата — теперь в бутылке Клейна.


Чем сегодня на ужин будем кормить наших могильных червей?


Должность смотрителя облаков — выборная ветром, подписана росчерком стрижа, завизирована треморной травой.


Изгнанные в трубу, мертвые Санта-Клаусом с пустыми руками пытаются повторить свой путь назад в утробу.


Снег звезд, соль звезд и отсутствие обещания, как лунное масло, намазано на жестяной скат сарая.


Лепестки розы просвечивают на солнце, как дольки хамона. Красота запрещена увяданием, попытка обойти санкции сентября.


Большие самолеты оставляют за собой рельсы, легкомысленные спортивные самолетики — следы коньков. Закатная гематома быстро наливается синячной чернотой.


Стучали ночью в дверь, выбивая ритм снова. Днем звонили и шептали «не дышать… не дышать…» голосом без голоса (и в этом тоже был свой ритм). От ужаса мы отделены пленкой толщиной с плаценту лягушки.


Кому на Земле подмигивает ночной самолет? Его окрик все равно никто не услышит: в NASA записали звуки звезд, это такой джапанойзный гул, скрежет металла, ставшего тенью до рождения предков, ненавистный будильник Бога, напоминающий, что неминуемо настал понедельник творения.


Быть как солнце, но не стать Аматэрасу: выдержать столько сравнений, но все еще светить.


Червь человека грызет яблоко Земли снаружи раком.


Как в прахе остаются частички костей, так и мертвые остаются в нас (и теми кусками, о которых они бы не всегда догадались). Прах живет в прахе, пока смерть не высыплет из нашей урны. Вон, раскрыв ладони над лунной рекой, изобильной пустотой.


Дольки листьев в лужах чаевничает осень.


Самый смирный крестильный саванишко мой.


Опьянение — сон наяву. Самоуправляемый. Чаще безумие(м).


Кто больший родитель, кто вечно обвиняет или кто все прощает? Не поймешь, пока не умрешь в нем (живя им — точно не поймешь).


Б/у людей на прокат берут редко.


Детский крестовый поход в школу.

     — Интересно, а айфоны, айпэды уже кладут с покойниками в гроб? Если они из рук их не выпускали при жизни…
     — Нет. Воров же боятся. Да и себе оставляют — ценность, воспоминание опять же…

Живые жаднее.


Книги выбираешь, как другие диетический рацион: толстую классику после современной тонкости, нон-фикшн после художественной, философией, фантастикой и на языках перемежая.


Крик окна. Семья — черный ход.


А кто представит меня моему имени?


Пол-седьмого человека.


Да не правильно или неправильно. Вообще не то. Просто — куски твоих родителей в тебе.


Любовь к пожилым — как последние солнечные дни осени, самый ли последний денек, пара часов до заката.


Выехал человек. Заходит новый квартиросъемщик-запах.


Автор пишет долго, чтение же несколько часов. Как будет, если наоборот? Рожать быстро роман, а жизнь читает его все отпущенные ему годы.


От сырного круга часов отломилось еще граммов 30 минут. Полковник внял в себе коньяку, сладкому, как лошадиный свист ядреным утром на плацу. Соразмерно! Смочил губы лимоном — остренький поцелуй с зубками. Запломбировал чаем цвета уже к ночи. Усталость дня, звон оркестровой меди, метафорное гудение в топке в голове — все спадало (по)степенно, как с мраморного плеча. Безусловно, Успенье. Переливая конусы коньяка и минут в песочных часах звезд, отдаться кровати. Дотла, до утра. Денщик разбудит точно — без горна утру не бывать. Прикуп, Припять и пике.


Семья — благословение в начале, проклятие — когда начинаешь понимать.


Как в мезузе запечатан отрывок из Торы, так и человек — запечатанная молитва. Каплей сургуча-плоти.


Вдох, выдох и третье.


Звук падающих яблок ночью на даче, как капель воды в японском прихрамовом саду. Ночь обсасывает леденец луны, пока тот за неб(о)есной щекой не… Бог мыслит природой, та не знает числа.





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация