Кабинет
Дарья Еремеева

САХАЛИНЦЫ

Еремеева Дарья Николаевна родилась в 1977 году в Южно-Сахалинске. Окончила иняз СахГУ, затем Институт журналистики и литературного творчества (Москва). Прозаик, критик. Печаталась (под псевдонимом Дарья Данилова) в журналах «Дружба народов», «Октябрь», «День и ночь», «Литературная учеба», «Вопросы литературы» и научных сборниках. Старший научный сотрудник Государственного музея Л. Н. Толстого. Живет в Москве. В «Новом мире» печатается впервые.




Дарья Еремеева

*

САХАЛИНЦЫ


Повесть



Маруся Зайцева родилась на улице Сахалинской, в городе Южно-Сахалинске, на острове Сахалин. Дом был старый, панельный, четырехэтажный, неопределенного цвета и отличался от остальных хрущевок только остатками мозаики на торце: голубь мира парил над словами «Мир — Труд — Май». Марусе казалось иногда, что голубь тут не просто так, что он все на свете знает и все видит своим круглым испуганным глазом. Она давно уже не верила в сказки, но порой забывалась, и ей мерещилось, что, если хорошо попросить его, — голубь мира и правда сможет предотвратить войну, которая должна была начаться со дня на день. Учитель гражданской обороны Виталий Борисович вел уроки так зримо и убедительно, что ученики его выходили из класса с искаженными страхом лицами. У Виталия Борисовича была передовая методика: полное погружение в предмет. Вполне вероятно, он обладал еще и легким гипнотическим даром. Он был худым и жилистым, с огромными ногами в кирзовых сапогах, зловеще шаркающими по школьным коридорам. Он раскладывал на столе наглядные пособия (противогаз, марлевые повязки, резиновые перчатки), застывал у плаката с планом эвакуации, обводил детей пристальным взглядом глубоко посаженных глаз и начинал говорить: «Звенит звонок. Вы думаете, что кончился урок, но вы ошибаетесь. Звонок продолжает звенеть. Это тревога. Это ядерный взрыв. Вы строитесь и быстро молча идете в столовую (столовая в школе располагалась под землей). Вы спускаетесь без паники. Без криков. Вам раздают противогазы и защитные костюмы. Все, кому противогазов не хватило, надевают марлевые повязки. Вы всегда носите с собой в портфеле марлевые повязки. Противорадиационный костюм состоит из…» Голос Виталия Борисовича отчетливо звучал в полной тишине. Дисциплина на его уроках была образцовой. Наверное, никто в Советском Союзе так прочно не знал основ гражданской обороны, как ученики 23-й школы по улице Сахалинской города Южно-Сахалинска, острова Сахалин.

В один прекрасный (а точнее — ужасный) день Виталий Борисович поссорился с женой — молоденькой химичкой. Маруся слышала ее крики в школьном коридоре и его сердитое кирзовое шарканье. Он опоздал на урок (чего с ним никогда не случалось раньше), вошел в класс хмурый и вдруг объявил детям, что от радиации в принципе спасения нет.

С этого дня школьные звонки заставляли Марусю вздрагивать, а каждое темное облако казалось ядерным. Стоило закрыть глаза перед сном, как представлялась черная кнопка с проводками в каком-то страшном далеком Белом доме, а в кнопке — смерть всего СССР, со всем его цветастым хороводом фарфоровых человечков в национальных костюмах на столе у завуча школы.

Возвращаясь домой после уроков в черном фартуке, в коричневой шерстяной форме, коричневых, собранных гармошкой на коленях колготках, ботинках, доставшихся по соседской солидарности от сумасшедшей девочки Люды Подбельской, Маруся уже не смотрела на голубя мира и не верила в него. Теперь, обладая всей полнотой знаний о гражданской обороне, она всю дорогу воображала ужасы ядерной войны и еле сдерживала слезы. Она садилась на скамеечку во дворе и окидывала взглядом весь свой дом, прощаясь с соседями.

Окна и балконы хрущевки представляли собою зрелище неказистое, но интересное. У родителей ее подруги Ленки Середы — бардессы Жанны и театрального осветителя Евгения — прислонившись к перилам, стояли треснутые гитары, лежали стопки «Роман-газеты», накрытые клеенкой, но все равно слипшиеся от сырости. У глухой старушки Инны Петровны на балконе дни и ночи истошным голосом кричала сиамская кошка, прохаживаясь среди руин рассохшейся мебели. У рыбака и охотника дяди Феди, как на витрине, выстроились старые аквариумы с дождевой водой, в которой сама собою уже завелась какая-то мутная жизнь, а из окон зимой свешивались авоськи с «дичью», повествуя о его охотничьих успехах. На втором этаже справа от подъезда в любую погоду сидела в кресле и что-то писала в истерзанных тетрадках сумасшедшая Люда Подбельская, скандально известная тем, что в обмен на ириски показывала мальчишкам в кустах голую грудь и громко хохотала басом, когда они пытались ее потрогать. Марусе было неприятно носить ее перекошенные набок ботинки, но других не было. Чистый, почти пустой свежевыкрашенный балкон самих Зайцевых был исключением из правила: табуретка с пепельницей бабки Зинки, мамин велосипед «Смена» и ее дежурная блузка на веревке, то в полоску, то в цветочек, машущая руками прохожим, словно о чем-то их умоляя. Алена Петровна имела навязчивую страсть к чистоте, которая делала Марусю несчастной: ей не разрешали завести собаку. Из окон тети Оли Масловой, заведующей магазином «Новинка», и дяди Толи-завхоза тянуло жареной корюшкой, и разносились по двору печальные блатные песни, которые Маруся слушала с большим интересом.


Белая береза, я тебя люблю,

Протяни мне ветку свою тонкую!


Тетя Оля и вправду протягивала дяде Толе из «жигулей» руку и, сотрясая машину, вызволяла из нее грузное тело, а второй рукой вытягивала сумки с дефицитной колбасой и умопомрачительно пахнущим колбасным сыром. Глядя на сумки, Алена Петровна завистливо вздыхала и отворачивалась от окна.

Через дорогу от дома был парк с руинами японского синтоистского храма и маленьким Лениным, покрытым серебрянкой. Его аккуратная плотная фигурка в жилетке и брюках со стрелками напоминала Марусе детский сад и тихий час, перед которым воспитательница читала им одни и те же рассказы о том, как великий Ленин в тюрьме ел чернильницы из хлеба с молоком и спал, завернувшись в мокрые простыни, — закаливал тело и дух для борьбы за мировую революцию. Когда рассказы о Ленине не действовали (дети знали их наизусть и вертелись на стульчиках), воспитательница переходила к сказке-импровизации о Синей Бороде, наслаждаясь тишиной. Дети испуганно поджимали ноги и, выпучив глаза, ковыряли в носу. В отличие от Ленина Синяя Борода не терял своей жутковатой привлекательности. Казалось, он нравился и самой воспитательнице. Она переходила на зловещий шепот и вплетала в рассказ все новые леденящие кровь подробности.

В центре городского парка, медленно поскрипывая, крутилось колесо обозрения, и сахалинцы любили, поднявшись в воздух, отыскивать среди одинаковых хрущевок свою и радостно указывать на нее пальцем. Молодожены поднимались с пьяными гостями наверх и под крики «горько» целовались, раскачивая кабинку и заливая друг друга шампанским. С высоты хорошо было рассматривать сопки, кольцом обступившие Южно-Сахалинск. Там, в лесу, росли маслята, брусника и гордость сахалинцев — клоповка, знаменитая своим и вправду клоповым запахом и свойством снижать давление. Быстрые ручьи змеились в зарослях, пахло сыростью, мхом и папоротником, молодые побеги которого собирали корейцы и готовили из него острое вкусное блюдо, похожее на жареных червей. Осенью по склонам сопок расползались и перемешивались пятна алой, оранжевой и золотой красок, а снег на сопках лежал до июня, и от этого в начале лета в городе всегда было прохладно.

Стаи воронов каждое утро грающей тучей улетали из парка в город шарить по помойкам, а вечером возвращались обратно. Их огромные глянцевые, абсолютно черные тела на солнце отливали всеми цветами радуги. Летом в сухом бассейне прыгали лягушки, а мальчишки играли в футбол. В самой середине парка блестело небольшое озеро, окруженное живописно скрюченными японскими тисами, усыпанными прозрачной ягодой «сопливкой». Сутулый маленький японец некогда высадил в этом парке, неподалеку от озера, саженцы сакуры. Посадил десять, но утром следующего дня их осталось пять, вместо других зияли ямки — саженцы унесли дачники. Японец был настойчив и снова посадил сакуру, на этот раз поближе к развалинам синтоистского храма, надеясь, вероятно, на помощь духов природы. Родители этого японца погибли в Хиросиме.

И вот настал день, когда долгий звонок прозвучал. На уроке чтения, когда Марусин сосед по парте Коля Мирошкин читал вслух «Му-му» и Маруся давилась слезами, предательски капавшими на разрисованную шариковой ручкой парту, точнее, на чьи-то бесхозные нагие груди, нарисованные, впрочем, довольно искусно… Дети повставали с мест, но учительница закрыла дверь: «Без па-ники. Б-без па-паники, ребята». Школьники без паники построились и спустились вниз, в столовую, в знакомый полуподвал. На столах были тарелки со школьным обедом, и на каждой кружке синел знакомый строгий вензель «общепит». Поварихи в заляпанных фартуках стояли по стойке смирно и смотрели прямо перед собой. Постепенно в столовую набилась вся школа. Становилось душно, а противогазов никому не раздавали. Виталий Борисович то и дело выбегал проверить, не остался ли кто в коридорах. Молоденькая жена его пыталась помогать, но только ходила туда-сюда и грызла прядь волос. Всем желающим разрешили пообедать. Часа через три детей отпустили домой, наказав не открывать окон.

Алена Петровна пришла с работы раньше обычного. Они с Марусей и бабкой Зиной долго молча сидели на диване, глядя в телевизор. Как только зазвучало стремительное «Время, вперед!», Маруся встала с дивана и вытянулась в струнку. Коля Мирошкин считал своим долгом слушать эту музыку стоя и научил Марусю тоже вставать, и она согласилась безропотно, сама не зная почему. В новостях пояснили, что в Японии случилась поломка на атомной электростанции и на Сахалине объявляли тревогу. Неполадку починили, и утечки не случилось. Маруся вздохнула и села на диван. Алена Петровна заплакала, бабка Зинка тихо выругалась. В ту ночь Марусе приснился голубь мира, он сидел на проводах и говорил с ней человеческим голосом, но неразборчиво.



Коля Мирошкин


Папа, когда они с мамой скандалили вчера (он опять напился), крикнул: «Сахалин задушил меня!» Я спросил, зачем он так говорит, а он только дернул плечом: отвяжись, сынок. На уроке нам сказали читать «Му-му» вслух, и Машка разревелась, когда я читал. Она неплохая, но глупая, как все в нашем классе. Я хочу стать писателем и чтобы над моими рассказами тоже все плакали. А еще вчера в школе объявляли тревогу. Некоторые испугались, а я нет. Я все думал про эту Му-му. Хороший рассказ!



Вожди партии


Один за другим умирали генеральные секретари коммунистической партии. Каждый раз Маруся с классом и учительницей, на лице которой читалась торжественная скорбь, поднималась в актовый зал для прощания. В зале был полумрак от задернутых тяжелых штор, в центре — широкий стол, покрытый черной материей, в центре стола огромный портрет то Брежнева, то Андропова, то Черненко в траурной раме. Перед портретом свеча и две гвоздики, к столу прислонен один и тот же пыльный пластмассовый венок. Из-за шторы доносилась траурная музыка. Дети несколько раз с опущенными головами обходили стол, а после чтили вождей минутой молчания. В эту минуту Маруся размышляла о том, какая нелегкая это работа — быть генеральным секретарем СССР! Никто не выдерживает, все умирают. Это, видно, оттого, что они не закалялись в детстве, не спали в мокрых простынях, как великий Ленин. Дома в дни траура по вождям транслировали по телевизору и радио «Лебединое озеро», а в девять вечера показывали нового генерального секретаря в программе «Время». Когда в новостях появился Михаил Горбачев — блестевший очками и что-то оживленно говоривший, старая бабка Маруси, прищурясь, подалась вперед к телевизору и сказала: «Ого! Глядите, меченый! Этот даст прикурить, вот увидите!» Бабка Зина была ветеран войны, и к ее словам прислушивались.

Марусе Михаил Горбачев понравился тем, что большое родимое пятно у него на лбу формой напоминало остров Сахалин, вокруг которого можно было при желании разглядеть даже что-то похожее на Курильскую гряду.



Валюта одинокой женщины


Когда появились талоны, Алена Петровна стала брать Марусю с собой — талону требовалось доказательство в виде живого потребителя. За водкой ходила одна и поясняла, как бы извиняясь: «Это моя валюта, дочь. Валюта одинокой женщины…» Про валюту Алена Петровна вспоминала всякий раз, когда в их старой квартире что-нибудь случалось. Знакомые сантехники и электрики в обмен на «валюту» помогали с большей охотой. Однажды в ванной лопнула труба, горячая вода залила пол, квартиру заволокло паром. Телефоны сантехников молчали. Время было посленовогоднее — ненадежное. В ЖЭКе толпился ворчливый народ, пахло табаком, сапогами и духами «Красная Москва». Бледная приемщица заявлений всю беседу с Аленой Петровной сохраняла на лице каменное выражение:

— Пишите заявку на завтра. Сегодня все на выездах. Никого нет. В лучшем случае завтра вечером. Перекройте воду.

— Но там напор большой!

— Это у вас напор большой… Нет людей, я вам говорю.

— Но как же мы будем без воды? И соседей без воды оставили… Я вот, — Алена Петровна понизила голос и посмотрела на свой сломанный при попытке укротить трубу ноготь, — я вот возьму и жалобу напишу...

И без того усталое лицо работницы ЖЭКа исказилось болезненной гримасой. Она встала, захлопнула скоросшиватель и преувеличенно спокойным голосом заговорила:

— Вы думаете, мне жаль? Мне не жаль. Пойдемте со мной. Выбирайте любого сантехника на ваш вкус! — Решительно стуча каблуками, она провела Алену Петровну с Марусей по коридору и распахнула обшарпанную дверь.

Пахнуло густым перегаром. В небольшой каптерке среди инструментов, труб и тряпок находились трое. Один полусидел, прислонясь к батарее и уронив голову на грудь, второй лежал животом вверх, раскинув руки и ноги подобно морской звезде, и громко храпел, а третий, в растянутой майке, стоял на четвереньках.

— Выбирайте любого работника! Какого хотите? Советую взять Васю! Он у нас на все руки. Герой. Он вашу трубу своим телом закроет, как Матросов пушку! — Она показала на стоящего на четвереньках.

Вася повернул голову, сделал неопределенный знак рукой вроде отмашки и уткнулся головой в пол, пытаясь сохранить равновесие. Его шатало, и он завалился на бок. На левом плече его синела наколка — НАДЯ. И пышная роза. Работница ЖЭКа захлопнула дверь, отвернулась и молча пошла в свой кабинет.

— Мама, а почему они такие пьяные?

— Действие валюты, дочь…



«Рукавичка»


В перестройку сахалинцы разделились на растерянных и предприимчивых. Последние скупали у первых какие-то ваучеры, открывали киоски со сникерсами, палатки с пончиками, кооперативы и видеосалоны, перегоняли из Японии подержанные автомобили, привозили из Китая дешевые пуховики на продажу, а растерянные носили эти пуховики, весь пух которых на третий день сползал в самый низ, и сильно мерзли плечи и грудь, а в районе бедер напротив — получалась настоящая подушка, и всегда было жарко и очень мягко сидеть. Марусе и Лене Середе купили на рынке как раз такие, и девочки каждый вечер подвешивали свои пуховики вниз капюшонами, а утром переворачивали, надевали и, чувствуя, как перья колют спину, а пух с каждым шагом сползает по спине вниз, осторожно шли в школу по темной улице с незажженными фонарями и нерасчищенными сугробами. Сахалинцам было не до чистки дорог — все время их уходило на напряженное обсуждение политических новостей, забастовки, митинги, разборки, написание открытых писем правительству и добывание денег, таявших, как лед в руках.

Маруся с Ленкой по субботам ходили в ЖЭУ номер 3, где с перерывами, неспешно и необязательно работал кружок вязания и макраме «Рукавичка». По выходным учительниц кружка можно было встретить у входа на рынок, где они, пряча глаза и отворачиваясь от знакомых, торговали своими изделиями. Вязаные носки разбирали жители холодных хрущевок, где то и дело отключали то отопление, то электричество, а макраме, даже самое хитросплетенное, — теперь никто не покупал. Вторая учительница довольно долго пыталась хранить верность чистому искусству узелков и кисточек, но в конце концов сдалась и перешла на вязание шапок.

Комната, где занимались рукоделием, была украшена сувенирами, сухими пыльными букетами из осенних листьев, календарями ГОССТРАХ, изображавшими лошадей и котят с бантами на шее, а также пустыми пачками от китайского печенья «Чокопай». Считалось, что «Чокопай» сделан из нефти и загорится, если его зажечь. Зная это, сахалинцы все-таки продолжали есть эти нефтяные сладости, равно как и неправдоподобных размеров «ножки Буша», пахнущие хлоркой, и китайские сухие сливки, от которых лицо покрывалось сыпью. Ведь нужно было, в конце концов, что-то есть. Невостребованное макраме опутывало горшки с цветами, ползло по столам и касалось пола пушистыми кисточками.

Кроме Маруси с Леной «Рукавичку» посещали рыжие двойняшки, которые негласно соперничали, бросая из-под белесых ресниц завистливые взгляды на недовязанные носки друг друга, и добрая сумасшедшая девушка Люда Подбельская. Вязать она не умела, но исправно ставила дрожащую крупную роспись в журнале посещаемости, часами пристально наблюдала за движением чужих спиц, листала журналы мод «Урода» и «Бурда», пила чай и грызла большими зубами сухари, что-то при этом мыча, роняя крошки и улыбаясь.

Занятия выпадали на утренний повтор «Рабыни Изауры», и учительницы смотрели не моргая, пропускали петли, путали нитки и качали головами. Долгие приятные выяснения отношений, умильные кухарки, усатые подлецы, толстые добряки и внезапные появления соблазнителя в белом костюме, сопровождаемые мощными звуковыми эффектами, сводили их с ума. «Вот ведь гад!» — «Какой же козел этот Левонтий! Рабовладелец!» Люда Подбельская, заражаясь от них, грозила телевизору кулаком, Лена молчала, но смотрела во все глаза. У Маруси персонажи сериала отчего-то не вызывали сочувствия, но она тоже старалась не пропускать серий — ее завораживала причудливая музыка этой далекой чужой жизни, нравилась черноволосая беззащитная девушка в длинном платье в цветочек и особенно волновал ее огромный темный крест во впадинке между ключицами, на который плотоядно смотрел своими блестящими глазками коварный Леонсио в белом костюме. По дороге домой Лена и Маруся напевали хором «Азигум-гарум-герум», а в школе у них играли в Изауру и окрестили толстого Колю Мирошкина Жануарией, отчего он даже подрался с кем-то.

Единственным серьезным соперником рабыни Изауры в то время был экстрасенс Кашпировский. В час его сеансов работали все телевизоры острова, город замирал, даже снег за окном шел медленнее, как загипнотизированный. Кашпировскому писали письма и доверяли тайны. Он был темноволос, с короткой прямой челкой римского императора и взглядом исподлобья, заставляющим сжиматься сердце. Только на Алену Петровну этот взгляд не действовал. После известных событий в ее личной жизни она не доверяла мужчинам в принципе, будь то экстрасенс или дворник. Бабка Зина тоже не одобряла ни Кашпировского, ни Алана Чумака: «Дурят народ, черти поганые», — таков был ее вердикт. А Жанна Середа ложилась пластом на диван и внушала себе, что лицо ее разглаживается и розовеет. Тетя Оля Маслова прикладывала к экрану телевизора свою больную ногу и утверждала, что чувствует тепло. Маруся мечтала свести бородавку на мизинце и пристально смотрела в суровое лицо экстрасенса, подняв палец вверх. Но как-то особенно Кашпировский действовал на учительниц «Рукавички». Во время сеансов они начинали качаться, плакать и совершать руками неконтролируемые пассы в воздухе. Однажды дошло до того, что они стали синхронно крутить головами и не могли остановиться.

— Валь, ты видишь, что со мной? — не выдержала Марианна (макрамистка).

— Я тоже не могу перестать. Это так надо, ничего.

Они крутили головами до самого конца сеанса; рыжие двойняшки, отложив вязание, таращили на учительниц глаза, боясь шелохнуться, а безумная Люда, тихо сматывающая нитки, выглядела на этом фоне нормальным человеком. Марусю с Ленкой разбирал смех. Когда смолк голос Кашпировского, женщины вернулись к занятию и сообщили, что смех девочек был тоже вызван сеансом, это было своеобразное очищение души… Ведь сила Кашпировского по-разному действует на людей... Кто-то плачет, а кто-то смеется.

— А кто-то спит! — Одна из двойняшек указала на уснувшую Люду и победоносно взглянула на сестру, которая завистливо кусала губу, жалея, что не первая догадалась о снотворном действии Кашпировского.



Коля


Ури Геллер — человек, который остановил Биг Бен. Остановил старинные часы одной силой мысли! К тому же он говорил, что умеет еще и заводить. Для этого нужно положить их перед экраном. Пете давно уже купили «Монтану», а у меня нет часов до сих пор. Короче, я решил завести сломанную папанину «Зарю». Положил ее перед экраном и стал ждать. Потом я долго тряс часы, прикладывал к уху, крутил колесико. Но часы молчали, как мертвые. Ничего не вышло. У меня не будет никаких часов. Я неудачник, а чудес не бывает.



Ты и я


Когда в сахалинской газете появилась рубрика знакомств «Ты и я», у Алены Петровны проснулся литературный дар. Она сочиняла такие остроумные объявления, что ответные письма не вмещались в почтовый ящик, и грузной почтальонше Вале приходилось подниматься на четвертый этаж и раздраженно стучать в дверь ногами, потому что руки были заняты. Алена Петровна с виноватой улыбкой принимала пачки писем и угощала Валю сигаретами «Опал». Долгими вечерами Алена Петровна с Марусей разглядывали фотографии женихов и раскладывали по стопочкам, словно пасьянсы: мужчин интеллигентного вида — направо, вероятных жуликов и пьяниц — налево. Марусе все лица на фотографиях не внушали доверия. Будь ее воля, она выдала бы маму за худощавого ученого с бессонницей, чтобы работал ночами, а весь день в изнеможении лежал на диване в спальне с полотенцем на высоком лбу и просил не тревожить. Так Марусе было бы спокойнее. Однако писем от ученых в объявлениях не попадалось. Алене Петровне нравились видавшие виды геологи с квадратными лицами, очками в роговой оправе, челками набок и обшарпанными гитарами с кокетливым обесцветившимся бантиком на грифе. Такой геолог был в гостях лишь раз, но его походная песня про бурелом (исполненная так громко, словно он и вправду потерялся в лесу) «Сахалин, Сахалин, я твой незаконный сын. Бурелом, бурелом, напролом, напролом» Алене Петровне не понравилась. В отдельную заглавную стопочку брачного пасьянса попадали фотографии тельцов и козерогов, подходящих Алене Петровне по гороскопу.

Первое, что встречали женихи, ступая на ковер «Русская красавица», был недоверчивый взгляд Маруси. Мужчины оставались для нее малоизученными, подозрительными существами. Встретившись с ней глазами, женихи быстро протягивали шоколадку, как бы обороняясь ею, снимали куртки, прохаживались по комнате и, покашливая в кулак, разглядывали фотографии на трельяже.

Алена Петровна с еще теплыми от «плойки» кудрями, в чем-то новеньком и цветастом, не теряя ни минуты, устраивала тайную проверку: предлагала открыть бутылку и краем глаза следила, не дрожат ли у гостя руки; накрывая на стол, незаметно прислушивалась к робким разговорам женихов с дочерью, начинала цитату из Чехова, но не договаривала до конца, дожидалась, чтобы подхватили. Как правило, не подхватывали, хмыкали, говорили «ну… да, само собой», предлагали выпить за хозяйку. И Алена Петровна разочарованно принималась мыть посуду.



Гуманитарная помощь


К Новому году бабке Зине как ветерану войны прислали из Австрии большую посылку гуманитарной помощи. Шестнадцатилетней девушкой (Маруся видела ее фотографию в пилотке — круглое лицо, толстая коса вьющихся светлых волос и ласковая улыбка юности, не до конца осознающей войну) бабка ушла в партизанский отряд. Она любила повторять, что лучшие годы жизни ее прошли в лесу. Там она нашла мужа, там же, в лесу, у нее родился сын — будущий Марусин (уже покойный) дядя, там были товарищи, каких после никогда не было. Обстрелянная, повзрослевшая, с младенцем на руках, завернутым в солдатские портянки вместо пеленок, она приехала навестить родителей и нашла две неухоженные могилы. Оба умерли от голода в забытой всеми деревне. Муж бабки Зины в конце войны попал в плен, был освобожден, но после репрессирован лишь за то, что побывал в плену. Так они попали на Сахалин, где в угольной шахте дед заработал рак легких и умер, успев оставить ей дочь — Алену. Сын ее тоже умер рано, и бабка Зина с тех пор никому не верила — тем более правительству, каким бы оно ни было и что бы там ни менялось. С каждым годом она становилась все суровее, людям честно говорила в глаза все, что она о них думает, а выпив стопку по праздникам, даже позволяла себе ругаться матом, если ее просили рассказать что-нибудь о войне. Лицо ее стало квадратным и твердым, руки — узловатыми, как корни дерева. У нее была единственная настоящая слабость — грибы. Когда-то, в том лесу, партизаны собирали их и варили в котелке на костре суп из грибов с мукой и солью. Бабка Зинка говорила, что грибы тогда спасли жизнь ей и ребенку в ее животе, и с тех пор относилась к грибам с большим почтением, днями напролет собирала в сопках, жарила, солила их, сушила, мариновала, делала огромные запасы. Едва ли Маруся с Аленой пережили бы «перестройку» без этой бабки Зины, которая с шести утра часами стояла сразу в нескольких очередях, записывая номер своей очереди фломастером на желтой ладони, помогала Марусе с уроками, обнаруживая изрядные математические способности, крошила и мяла своими огромными руками кочаны капусты на засолку. Все это она делала с непоколебимым упрямым выражением, за которое ее называли Т-34. И лишь однажды Маруся увидела ее в слезах.

Это случилось в Новый год, когда ей как ветерану прислали гуманитарную посылку. И прислали не из какого-нибудь Китая или Кореи, как остальным сахалинцам, а из далекой таинственной Австрии. Сопровождало посылку письмо на симпатичной розовой бумаге, в котором губернатор учтиво выражал бабке Зине благодарность «от лица жителей города, которые помнят заслуги советских воинов в деле освобождения Австрии от гидры фашизма и, понимая временные трудности переходного периода, предлагают братскому народу посильную помощь». В посылке, кроме шерстяных носков, шали и мохерового свитера, лежали в красивых коробочках сладости, какао, шоколад, орехи, сухие сливки, тушенка и сыр. Вечером украсили гуманитарной помощью новогодний стол, позвали соседей.

— Никогда не ела такого сыра! Божественно! — наслаждалась Жанна Середа, закатывая глаза. — Алена, попробуй сыр, что за кайф! И надо же, как он не пропал в таком долгом пути! Вот умеют люди производить! Не то что наши. И все в таких пакетиках! Прелесть!

Даже искушенная в дефицитах тетя Оля, торговавшая теперь сникерсами в киоске, отставив мизинчик, с видом знатока положила в рот орешек и одобрительно кивнула:

— Ишь ты, соленые. К пиву, видать.

Бабка Зина, угрюмо сведя брови, тоже решилась на дегустацию — взялась за нож.

— Баб Зин, осторожнее, не порви пакетик! — пискнула младшая сестра Ленки Катька, впиваясь взглядом в пакет с жизнерадостной мордастой коровой. — Я в нем буду фантики от жвачек хранить!

Бабка Зина замерла с ножом в руке. Взгляд ее мгновенно помрачнел и остановился.

— Баб Зин, ну что ты тормозишь, режь, аккуратно только!

— А я тебе запрещаю! — прошипела Зина и с размахом вонзила нож в стол так, что все подпрыгнули и вжали головы в плечи.

Бабка опустила голову и, жесткими движениями криво разрезая сыр, заговорила крещендо:

— Что за мода у вас — эти фантики поганые иностранные! Побирушки какие-то, шляются по улицам, собирают мусор! На даче Леоновской кто под окнами гостиницы в помойке копался? Японцы так и фотографировали вас, дураков, из окон, я все видала! Да еще утюгом этот мусор разглаживают! Побирушки! Позорище! Мы жизней не жалели, полмира освободили, а внуки теперь ради этих помойных пакетиков готовы мать родную продать! Угощают — бери, ешь. Но не пресмыкайся! Не унижайся! Фантики! Ироды, а не дети повырастали! Ироды, предатели! Предателей народили на свою голову! И эти дурни сидят, молчат, воспитать уже детей не умеют, жрать только умеют!

— Мам, что с тобой, успокойся, давай лучше выпьем! — Алена налила бабке стопку, но та не взяла.

Все притихли и перестали жевать. Удивителен был даже не крик старухи и не слова, которые она повторяла не раз уже, удивительны были слезы на старом лице. Ей самой стало неловко от этих слез, и она развернулась и поковыляла в спальню, тяжело ступая распухшими ногами в австрийских носках.



Надкусанные пирожки


Зная, что отец будет отходить от похмелья часов до трех, Коля часто после школы заходил к Марусе и носил ей гостинцы — надкусанные пирожки. Он жил в соседнем доме, на первом этаже, в коридоре его было сыро, пахло перегаром и табаком, на входящего гостя нацеливались оленьи рога. Коля ими гордился, небрежно и не глядя закидывал на них через плечо то шарф, то шапку. Они с Марусей сидели за одной партой и, возвращаясь в первом классе домой после уроков музыки, пели иногда вполголоса в унисон: «Не думай о секундах свысока» или «Эх, дороги, пыль да туман». Как-то незаметно Коля начал носить Марусин портфель, а потом стал заносить его в ее комнату и оставался на обед. Иногда просто приходил в гости. Он покупал ей гостинцы в кулинарии на мелочь, достававшуюся ему за сданные бутылки. Алена Петровна, указывая на следы Колиных зубов на пирожках, говорила: «У этого мальчика слабая воля, — и прибавляла со вздохом: — А слабовольные мужчины не приносят счастья… Как твой отец». И, как всегда при упоминании о Марусином отце, она смотрела в сторону и поправляла прическу на затылке. Маруся хорошо знала это выражение и злилась в такие моменты на своего слабовольного друга и на мужчин вообще.

Коля обычно предупреждал о визите телефонным звонком, и Маруся смотрела в окно, как он идет к ней косолапой походкой, держа на отлете руку с пирожком, не будучи в ней до конца уверенным; прислонялась лбом к стеклу и посылала ему мысль, словно Маша медведю: «Не ешь пирожок, не ешь пирожок». Но Коля откусывал почти всегда. А если это был не пирожок, а, к примеру, эклер или хворост, то Мирошкин слизывал сбоку крем и сахарную пудру. Он был хороший друг, в него можно было бы даже влюбиться, если бы не эти пирожки.



Мафия


Жизнь Маруси в детстве была полна страхов. Она не могла спать с открытой форточкой — боялась человека-невидимку из фильма. Она верила в прогресс науки и знала, что невидимок просто не может не быть в мире, где люди уже летают в космос. Но больше невидимок она боялась пьяных подростков во дворе, дядьку в парке, который ходил голый, держа перед глазами картинку с упаковки женских колготок. По телевизору без конца говорили о заказных убийствах, сожженных киосках, о ворах в законе и маньяке по имени Чикатило, которого Маруся представляла себе с синей бородой. Ухажеры матери, приходившие в гости, все казались ей подозрительными, и она держала под матрацем большую палку на случай, если придется обороняться или защищать маму от побоев. Мальчишки в школе тоже как одурели — приносили картинки с голыми тетками из журналов, зажимали одноклассниц в темных углах и задирали юбки, и девчонкам приходилось возвращаться домой стайками и отбиваться, размахивая «сменками» на резинке. Учителям не платили денег, работали они вяло, подолгу сидели на больничных, хулиганы срывали уроки, так что учебы почти не было, даже домашнее задание хоть и задавали, но никогда не проверяли.

Как во всяком уважающем себя городе, в Южно-Сахалинске в те годы существовала своя мафия. Отчим Пети Баршутина по кличке Фигура был известным сахалинским мафиози, а мать Яна торговала наркотиками и кололась сама. Всегда неприбранное жилище семьи Баршутиных ломилось от ценных вещей. В Петиной семье любили все огромное и яркое, но к вещам относились беспечно. Под кроватями в пыли валялись клубки спутанных золотых цепочек, использованные шприцы и пустые, разинувшие пасти кошельки. В мутных хрустальных вазах лежали кольца с чьих-то пальцев, серьги с чьих-то ушей, кулоны и брошки — золото мешалось с пластмассовой бижутерией, стекло с брильянтами. В чулане висели шубы и меховые шапки, снятые мимоходом с чьих-то голов ночью, на улице. На диванах сидели огромные плюшевые звери с беспечальными лицами. В креслах, на диванах и на полу почти постоянно кто-то играл в карты, смотрел телевизор или спал с похмелья. Дверь у них не закрывалась. Им некого было бояться, потому что все в городе боялись их. Наркотики Яна прятала от ментов в туалетном бочке. Она часто уходила с «ребятами» в кухню, чтобы подлечить их раны: приложить лед под глаз, обработать йодом разбитые костяшки на кулаке, продать сулутану или гашиша. Идя спать в свою комнату, Петя перешагивал через вытянутые руки и ноги друзей дома, в темноте коридора спотыкался об их сонные головы с кривыми носами. Он видел это с детства и ничему не удивлялся. Когда верный паж Фигуры Магога привозил женщин, которых называли в доме «шмарами», и уводил их в дальнюю комнату с сиреневыми шторами, Петя надевал наушники и слушал Фредди Меркьюри. Фредди болел СПИДом, и это как будто сближало его с семьей Баршутина. Как-то раз Петя признался Марусе и Мирошкину, что, когда ему надоест жить, он тоже специально заразится СПИДом, чтобы понять, что чувствовал Фредди, когда умирал. А пока, заткнув уши наушниками, он делал уроки или рисовал. Петя был круглым отличником, а его карикатуры на учителей и одноклассников ходили по рукам.



Коля


Петя Баршутин самый невысокий в классе и самый нервный — наверное, потому что его мать наркоманка. Но ему все равно завидуют. У него есть японский видеомагнитофон, музыкальный центр, фирменная теннисная ракетка, ролики. Еще Петю боятся. Он не силач, но в ярости теряет голову — может подскочить и одним ударом маленького кулачка дать в глаз старшекласснику. «Под настроение» любит взять кого-нибудь за уши и резко стукнуть лбом в лоб. Странным образом его лоб всегда остается цел, а у противника вырастает шишка. Так мы и подружились. Это было в прошлом году, в пятом классе. Я просто стоял у окна, а он подошел и сказал: «Эй, Жануария, посмотри на меня!» И быстро схватил меня за уши, наклонил голову к себе и стукнул лбом в мой лоб. Но я все-таки намного выше его и успел отклониться назад и отпихнул его руками в грудь. Он отлетел, а потом набросился на меня, и мы повалились на пол. Это была первая драка в моей жизни. Он разбил мне нос. Но когда я пошел в туалет умыться, он почему-то принес мне портфель и сказал:

— А круто мы! Ты че, жиртрест, Фигуру не боишься?

Мне было так плохо, что я зажал нос кровавым платком и сказал:

— Иди ты да фиг со своим Фигурой.

Он заржал и целый день называл меня «Дафиг». Кстати, он оказался не таким уж дураком. Хотя почти ничего не читает, но зато знает все новые американские фильмы, и у него куча кассет с музыкой. По крайней мере с ним хоть можно поговорить, чего не скажешь об остальных в нашем классе.



Камасутра


О взрослых отношениях Маруся узнала из древнего достоверного источника.

— Хочешь увидеть, что такое настоящий секс? Пойдем… — сказала Лена и, с торжественным видом взяв Марусю под руку, повела к газетному киоску за школой.

Ветер поднимал пыль и остатки сухих листьев. Собирался октябрьский дождь, который по-сахалински грозил затянуться надолго, может быть, на месяц... Девочки долго мялись, отворачиваясь от ветра, придерживая шапочки красными от холода руками и делая вид, будто рассматривают другие брошюры. «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей», «Уринотерапия», «Астрологический прогноз Глоба», «Найди свой камень». Арнольд Шварценеггер показывал мускулы и челюсть, тут же дразнили прохожих грудастые, лохматые певицы с такими же лохматыми и грудастыми именами Си-Си Кейч, Сандра, Сабрина. Наконец совсем замерзли, переглянулись и решились. Наскребли денег без сдачи, Ленка надвинула шапочку на глаза, поднялась на носки и сказала басом:

— Мне Камасутру, пожалуйста.

Киоскерша с красными облезлыми ногтями равнодушно протянула книжку, даже не подняв глаз, и поспешила закрыть окошко. Ленка сунула книжку за пазуху и кивнула на соседний киоск:

— Надо отметить!

Купили фанту одну на двоих и почти бегом, глупо хихикая, побежали к Марусе. Уселись на ковер «Русская красавица» и, закатывая глаза, притворно восклицая «фу!», стали жадно листать. Картинки на дешевой желтоватой бумаге, к большой досаде, оказались расплывчатыми, деталей было не разглядеть, зато текст, отпечатанный на машинке, разборчив, хотя и малопонятен: «Чтобы привлечь женщину, мужчина должен постараться, чтобы она поняла его состояние: он должен тянуть себя за усы, издавать звуки с помощью ногтей, бренчать своими украшениями, кусать нижнюю губу и делать разнообразные другие знаки. Если мужчина дает ей цветок, то этот цветок должен быть приятно пахнущим и на нем должны быть следы ногтей и зубов мужчины».

Подруги катались по ковру, схватившись за животы, и бурно комментировали: «Что за псих это написал!» — «Вот дебил!» В конце пояснительной части книги набрели на нехитрую мораль: «В силу непостоянства человеческого характера даже недоступную женщину можно завоевать, сохраняя с нею близкое знакомство».

До этого дня Маруся воображала себе любовь так: два шелковых платочка витают в небе и завязываются в узелок. То были бессмертные души: ее самой и ее возлюбленного Роджера Уотерса из «Пинк Флойда». Пусть он некрасивый, пусть и совсем не молодой тоже, но ведь это он придумал альбом «Стена» и песню «Hey You», переведенную Мирошкиным с английского со словарем. Маруся включала магнитофон, ложилась на диван и воображала, как целует длинное лошадиное лицо Роджера Уотерса, вслушивалась в его гитару и видела шелковые платочки в небесах. Ей казалось, что душа человека должна выглядеть именно как шелковый платок, только невидимый земным глазом. И когда человек умирает, тело погибает и душа уже не витает над ним, а поднимается все выше и выше — в космос, и весь космос наполнен этими шелковыми невидимыми платочками, которые порхают, танцуют и, наверное, что-то чувствуют, что-то знают такое, что можно узнать только после смерти. Расплывчатые картинки в Камасутре казались чем-то не совсем настоящим, шуткой древних людей, но они волновали своей тайной. Было ясно, что древним людям очень нравилось это делать, раз они доходили до такой виртуозности. Камасутра заронила любопытство, но несколько кадров в видеосалоне, которые Маруся успела увидеть, вызвали страх и отвращение.



Коля


Я позвал ее на «Рэмбо», но перепутал сеансы, как дурак, и мы попали на какую-то порнуху, у нас теперь в каждом подвале ее показывают. Еле ноги унесли под улюлюканье гопников в кожаных куртках и алясках. Мы не сразу поняли, что кино другое. Тетка на экране была усталая и равнодушная, это было видно по ее лицу и вялым жестам, но делала вид, будто неотразима и пылает страстью. Вышла в пеньюаре, театрально скинула его и встала всем своим некрасивым телом перед каким-то жилистым мужиком, тоже некрасивым и очень старым. Этот чувак, прикрыв веки и хитро улыбаясь, как Леонсио из сериала, взял бокал с вином и вылил тетке на грудь. Потом кадр сменился крупным планом, я схватил Машку за рукав, но она, кажется, успела все увидеть.

Я помню, как орал ей сквозь метель: «Я не знал, я перепутал!», но она бегом от меня унеслась через дорогу, на красный свет. На другой день в школе мы старались не встречаться взглядами. Как позорно и стыдно. А вчера наша нервная Люся Ивановна с вечным насморком и скомканным носовым платочком в кулаке, быстро-быстро моргая, прочитала в классе «Незнакомку» и попросила предположить, о ком стихотворение. Петян поднял руку и, второй рукой укрощая зевок, сказал:

— О, скажем так, даме легкого поведения, о ком же еще.

Люся Ивановна закрыла глаза, и, когда открыла, в ее взгляде было отчаяние.

— А ты, Маша, как считаешь?

Маруся встала, откинула небрежно волосы и сказала:

— Я считаю, что Незнакомка это… это сам Блок… в определенном состоянии души. Ведь в поэте всегда есть что-то женственное… Душа, она ведь женского рода… Он, может быть… это были его свидания с самим собой, то есть с душой, то есть...

Класс ржал, хотя, похоже, она говорила серьезно. В ней что-то есть. Она не совсем такая, как все, хотя и невежда полная. Люся Ивановна снова закрыла глаза и вздохнула глубоко, и открыла глаза, и прибегла к последнему и верному средству — обратилась к отличнице Ире, которая резонно предположила, что Незнакомка — это муза. Ответ успокоил Людмилу Ивановну, Ира получила пять.



Секты


После истории с неудачным походом на «Рэмбо» шелковые платочки исчезли. Маруся решила, что не верит в любовь, раз она такая… противная. А между тем в изнурительной схватке с мартовскими метелями медленно и мучительно наступала весна — то растекалась бурными мутными ручьями по улицам, то застывала от неожиданных морозов сплошным гололедом, но птицы уже надрывались чириканьем и солнце слепило глаза, а мысли Маруси все чаще обращались к Богу. Существует Он или нет? И если да, то можно ли что-то узнать о Нем? Слышит ли Он нас? Вмешивается ли в нашу жизнь? В журнале «Ровесник» голливудский актер говорил, что Бог един, а путей к Нему много, у каждого свой, и Маруся поверила в это. Ей казалось, что, если она найдет путь, подходящий для нее, — она сможет ощутить присутствие Бога, а Он, возможно, услышит ее молитвы. Православия на Сахалине в те годы было немного. Храм, когда-то бывший на острове и разрушенный, еще только планировали восстанавливать, и православные приходили в обыкновенную хрущевку на окраине бедного, бандитского района. На службах стояли строгие пенсионерки, давали друг другу какие-то бледные невкусные просфоры в салфеточках, протирали стекла икон, стирая помаду от поцелуев кающихся грешниц, и меняли свечки в подсвечнике — ничего интересного. Молодежи там не было. Сахалинская молодежь увлекалась дальневосточными единоборствами, дальневосточной кухней и дальневосточными религиями. Многие верили в реинкарнацию. Сахалин с каждым годом притягивал все больше иностранных сектантов, и за переимчивость и доверчивость сахалинцев бабка Зинка называла Сахалин «Краем непуганых идиотов». По улицам опрятными стайками бродили мальчики-мормоны, при галстуках, в белоснежных манжетах и с ровными проборами. Эти мальчики походили на актеров старого Голливуда из семейных мелодрам, проповедовали трезвость и с таким презрением смотрели на любого, кто подносил к губам бокал, что вино стыдливо обращалось в воду под их гневными взглядами. Сахалинским школьницам это нравилось. Они устали от неприкаянных мальчишек с расстроенными гитарами, гашишем и творческими планами. Но Марусю мормоны не привлекали. Она не любила слишком положительных. В «Английском клубе», куда Маруся захаживала с Ленкой попрактиковать английский язык, готовясь к инязу, проводились встречи с интересными людьми. Одним из таких интересных был человек по имени Бен, представитель «Церкви объединения», а другими словами, мунист. Он рассказывал, как в юности видел Сан Мен Муна собственными глазами, и еще поведал, как тот выбрал для него жену. У мунистов так заведено. Духовный лидер на общем многочисленном собрании выбирает для апологета фотографию апологетки наугад, и те немедленно знакомятся и женятся. Сан Мен под радостные возгласы толпы вынул для Бена из кучи фотографий невест-мунисток фотографию китаянки и показал ее, держа кверху ногами. Тут Бен сделал паузу в рассказе, окинул взглядом посетителей «Английского клуба» и пояснил, что на фото увидел только ноги, и еще сказал, что в груди его в тот момент как-то особенно защемило и он осознал, что это судьба. Марусе вспомнилась книга, подаренная одним из маминых поклонников. Огромный том в бледной суперобложке (сопки в тумане). Том назывался «Они судьбу не выбирали». Вот это про них, подумала Маруся, и пошла искать Бога дальше.

Бахаисты, вернее, «бахаи» признавали всех пророков, причисляя к ним и Иисуса, но считали, что в религии главное быть последними. Чем моложе учение, тем лучше оно подходит к современности и тем легче молиться и радоваться жизни. Никаких обрядов и обетов. Бахаи собирались вечерами в детском клубе «Аистенок». Садились в круг на детсадовские стульчики и читали молитвы в стиле ближневосточных любовных стихов: цветисто-благоуханно-терпко-сладко-страстные. Почитали Баха-Улу и Абдул-Баху, и какой-то еще Всемирный дом справедливости. После молитв ели много пирожных и пили много чаю с вареньем, которое приносили брошенные внуками-бизнесменами бабушки, ищущие тепла и компании. Чтобы стать бахаи, было достаточно встать и при всей общине сказать: «Я — бахаи». Однажды варенье из морского сахалинского шиповника показалось Марусе особенно вкусным, какая-то метафора в молитве к Баха-Уле тронула ее сердце, ей показалось, что эти молитвы действительно приближают ее к Богу. Она поднялась с детской скамеечки, разрисованной аистами, и сказала: «Я — бахаи». Все зааплодировали, две старушки прослезились. Ленка, узнав о Марусиной новой вере, сделала круглые глаза и повертела у виска своим маленьким пальцем с овальным ноготком, а Мирошкин (в одиннадцатом классе он стал замкнутым и надменным книгочеем) сказал, что религия Бахаи вовсе не похожа на религию, а скорее напоминает общественную организацию. Эти слова охладили Марусин пыл. Она перестала ходить в «Аистенок», скидываться на чай и ксерокопировать для общины брошюрки в отдельной комнате с кушеткой, где на стене висел знак Бахаи — звезда с маленькой свастикой в центре. Свастика (ей объяснили сразу) — это древнеиндийский знак, означающий успех. Но, несмотря на древность, Марусе этот знак был неприятен. Она подошла к председателю общины и сказала, что хочет выйти. Он посоветовал ей подумать. Она ушла и решила больше не думать и не приходить. Но без духовного окормления она пробыла недолго.

Оказалось, что курсы английского языка, куда она пошла, чтобы поступить на иняз, организовали адвентисты седьмого дня. Учителями, как правило, были не англичане, а люди из разных стран и с разными акцентами, включая совершенно неразборчивые. Беседы с посетителями центра из обучающих плавно переходили в духовные и оканчивались молитвой. Адвентисты возили студентов на природу и там крестили в озере. Марусю хотел крестить человек из Южной Кореи, но она отказалась, потому что вода в озере была ледяная. Людей окунали три раза с головой, а потом вели к костру погреться. У одной женщины ноги свело судорогой, но на посиневшем лице ее светилась блаженная улыбка. Кореец настаивал на крещении, и Маруся, чтобы протянуть время, стала говорить, что в племени агро-баноба об адвентистах седьмого дня ничего не знают и что же получается: бедные папуасы не спасутся? На что кореец ответил ей так: «Это временно. По поводу папуасов будьте спокойны. Агро-баноба в ближайших планах наших миссионеров». Маруся умолкла, побоявшись признаться, что агро-банобу она только что выдумала, и вышла на трассу ловить такси домой. С кришнаитами ее познакомил сосед Илюша. Это был сын тети Оли Масловой и дяди Толи-завхоза — человек лет тридцати, бледный, двухметрового роста, в очках и с вечно сальными волосами. Старушки на лавочке называли его «потусторонним». Он вздрогнул, когда Маруся обратилась к нему в подъезде.

— Скажите, Илья, а вы давно уже кришнаит? — спросила она, указывая на оранжевый подол балахона, торчащий из-под черного плаща.

— Два года, а что?

— Просто интересно.

— Если хотите, я дам вам книжки почитать. Зайдемте.

Квартира тети Оли и дяди Толи была плотно заставлена новой дорогой мебелью и увешана коврами и тяжелыми дорогими шторами. Всю свою жизнь тетя Оля и дядя Толя работали на прибыльных должностях, дома у них всегда были модные вещи и деликатесы. Но их сын к ужасу родителей вместо модной одежды носил оранжевый балахон, а вместо деликатесов ел что-то, по их мнению, немыслимое. Хотя тоже много говорил о еде. Он пояснил Марусе, что спасение приходит не только через мантры, заповеди и мысли о Кришне, но и во многом через то, что входит в уста, потому кришнаиты большое внимание уделяют угощению «преданных» и просто случайных людей. Все свободное от изучения Бхагаватгиты время Илюша готовил себе еду. Он обучал Марусю рецептам ведической кулинарии, кормил рисовыми шариками и гороховым пюре. Рассказывал о коровах, которые за секунду до смерти успевают испугаться и в их мясе поселяется «энергетика гибели». Доставал где-то особые индийские специи. Маруся стала посещать собрания кришнаитов, слушала лекции, сшила себе сари из шторы. Она сильно исхудала от травяной пищи, и взгляд ее приобрел фанатичный блеск. Алена Петровна говорила, что если дочь не будет есть мяса и если на ее теле никакого мяса не останется, то у нее прекратятся «эти дела» и она не сможет родить ребенка. Этот аргумент Марусю не смущал, ведь кришнаиты считают, что, когда люди достигнут совершенства, душам незачем будет перевоплощаться, души все до последней отойдут к Кришне и новые тела окажутся не у дел. Деторождение они считают делом временным, некоторой уступкой плоти. На свой день рождения Илья кормил Марусю кисловатым тортом без единого яйца и говорил ей что-то душеспасительное, зачитывал отрывки из Бхагаватгиты и все не пускал домой, просил побыть еще немного. Маруся давно стала замечать, что нравится ему. Он скрывал это как грех, но взгляд выдавал его. Он говорил, что их души стали ближе благодаря Кришне, который связывает духовных людей в единое целое. Но Маруся не представляла, как можно поцеловать Илюшу в эти бледные губы, и еще казалось, что если он захочет ее обнять, то вместо этого взмахнет оранжевыми крыльями и улетит. К тому же она уже начала остывать к учению кришнаитов и решила продолжить свой духовный путь в каком-нибудь другом направлении. Дорог было все еще много: учителя «Рейки» ловили руками целительную энергию из космоса и пытались ею лечить больных, делая на этом неплохие деньги, ведь космос бесконечен и энергия его бесплатна. Хаббардисты сооружали коридоры из тел своих адептов и заставляли новичков пролезать через эти коридоры, якобы рождаясь заново. Но в эти страшные коридоры она, к счастью, не попала, природа взяла свое, и ее внимание вернулось к мальчикам.



Первый раз


Перед выпускным балом Алена Петровна впервые сама усадила Марусю перед зеркалом, накрасила ей ресницы, губы блеском и накрутила ее и без того густые волосы на бигуди.

— Я знала, что тушь сделает тебя куклой. Твоему бледному лицу, как и моему, недостает яркости и определенности. Но все же не злоупотребляй, — прибавила мать на всякий случай.

С тех пор Маруся не выходила на улицу ненакрашенной. Ошалев от восхищения собой и взглядов одноклассников, Маруся разошлась до того, что к концу дискотеки сама пригласила на танец Петю Баршутина, который к последнему классу немного подрос и был ниже ее совсем чуть-чуть, почти незаметно. У него от смущения вдруг ослабели и подкосились ноги, и он стал притворяться пьяным. А на следующий день позвонил ей и позвал покататься на машине. Она знала, что у него нет прав и что машина наверняка угнана кем-то из Фигуриных корешей, но все равно поехала.

Голова побаливала, ноги гудели после танцев, но сердце пело от успеха — надо же, сам Баршутин, такой равнодушный ко всем, такой надменный! Без спросу она надела лучший мамин импортный свитер, побрызгалась ее польскими духами «Быть может», написала записку, что уезжает на пикник с классом (подумав, прибавила: возможно, с ночевкой), наспех нарезала несуразные бутерброды из всего, что попалось под руку, накрасилась получше и выскочила из дома. Баршутин за рулем был серьезен и сосредоточен, как настоящий мужчина. На заднем сидении лежал пакет с продуктами и две бутылки вина.

— А зачем две бутылки? Кто-то еще едет?

— Нет, это все нам. Ну что? Куда?

— Давай далеко! В Александровск-Сахалинский, посмотрим на море и домик Чехова.

Они неслись на огромной скорости, болтали, смеялись, слушали на всю катушку Цоя, а когда уставали, останавливались на автозаправках и в грязных забегаловках, ели шашлыки и пили чай с лимоном, один раз остановились в лесу, где Петя дал ей покурить марихуану.

— Неглубоко вдыхай, много с непривычки нельзя, хреново будет.

Они запили траву вином из бутылки, после чего Петя быстро обнял Марусю и уверенно, будто сто раз это делал, поцеловал в губы.

— Ты не боишься ездить пьяным за рулем и еще и без прав? — спросила Маруся, когда они снова тронулись.

— Менты этот джип не останавливают.

Наверное, обманул, но Марусе было уже все равно, ее лицо горело от вина, а глаза испуганно и весело вглядывались в дорогу. В груди щекотало от страха, но она смотрела на Петины руки, легко, как у взрослого, лежащие не руле, и говорила себе, что с ним не страшно. Будто читая ее мысли, он сказал, сворачивая в лес:

— Не бойся ничего, Фигуру все сахалинские менты знают, и все урки тоже. Стоит сказать им два слова — отвянут.

На морском берегу, под самой скалой было тихо и пусто, солоно пахло йодом и водорослями, клочьями разбросанными по берегу. Тут и там белели пустые ракушки и обточенные водой коряги, похожие на обглоданные кости. К одной из коряг прилип сухой панцирь краба, он подергивался на ветру и шевелил клешней. Маруся все смотрела на него, лежа на расстеленной на песке кожаной куртке Пети, словно не замечая неловких прикосновений его руки.

— Не отворачивайся, — сказал Петя и лег рядом, обнимая ее. Голос его дрогнул и изменился. — Ну что ты, не отворачивайся...

Ветер дул сразу со всех сторон, непрекращающийся, настойчивый, но теплый. Над головой, на обрывистом берегу высился маяк, окруженный у подножья кустами морского шиповника с широко распахнутыми огромными розовыми цветами. А дальше виднелась рощица странных низкорослых деревьев, аккуратно причесанная ветром на одну сторону.

Становилось холодно, и Баршутин развел костер из сухих белых коряг и принес пледы из машины. Как он все предусмотрел, подумала Маруся с легкой досадой. Ей было неприятно думать, что он знал заранее, чем все кончится, хотя и сама она как будто это знала. Костер весело трещал на ветру и разгорался, а Маруся, с горячим от близости костра лицом, морщилась от какой-то новой, сиротливой тоски. Над морем опускалось солнце, заливая золотом знаменитых Трех братьев. Три скалы, одиноким аккордом вырастающие из ряби воды, отчего-то растрогали Марусю, ей захотелось плакать. Чтобы не разреветься, она стала болтать хоть о чем-нибудь.

— У моей мамы был один мужик — он в Охе жил, много чего про аборигенов знал. Он рассказывал, что, по легенде нивхов, три брата по очереди ходили в пещеру за счастьем для своего народа, но всех троих злобный Дэв, это их божество такое, превратил в камни. Нивхов тут больше нет, только эти три брата остались.

— Да уж. Добыли счастья, называется… Ты чего такая? Че, расстроилась?

— Да нет. Не расстроилась.

— Не тупи, все путем…

Но она расстроилась. Она подумала, что совсем не влюблена в Петю, и уже не понимала, почему она тут и почему ей на выпускном хотелось понравиться именно ему. Почему? Непонятно. Как-то глупо. Бестолково…

Они переночевали в машине, где все это бестолковое повторилось, а утром выпили остывшего чая из термоса и пошли в музей Чехова — маленький одноэтажный домик. Бродили по крашеным скрипучим полам. По стенам были развешаны фотографии каторжан с подписями: «Ловля кеты», «У рудника». Петя показал пальцем на цитату на стекле: «Сахалин — место невыносимых страданий, на которые способен человек вольный и подневольный». Маруся улыбнулась, посмотрела из окон домика, как деревья качались от морского ветра, и подумала, что Чехову тут, наверное, было очень одиноко. Но писатель давно умер, а здесь, на краю света, о нем помнят, хранят его фотографии, цитируют его телеграмму: «Приехал здоров телеграфируйте Сахалин. А. Чехов», берегут его кожаное пальто и маленький чайник в цветочек, в котором он, пытаясь согреться в этой вечной сахалинской сырости, заваривал чай. Тут есть и памятник Чехову — длинная фигура в пальто. Он в этом краю один так почитаем, он тут главный. Вспомнилась Алена Петровна в молодости, с вечным томиком Чехова на тумбочке. Теперь все больше сериалы… Сердится сейчас на нее наверняка. Марусе очень хотелось домой, но жаль было торопить Баршутина.

Назад ехали уже не так быстро, смотрели по сторонам внимательнее. В окне проплывали ветхие серые бараки и полуразрушенные домики, всюду валялся мусор на обочинах, торчали ржавые фрагменты тракторов и старых автомобилей. Маруся молчала и морщилась от головной боли, а Петя неожиданно разговорился:

— А почему ты всегда раньше как-то шарахалась от меня?

— Боялась... Петя, только я не хочу быть твоей девушкой, ладно?

— А че, так хреново со мной было?

— Нет-нет, очень даже хорошо, но просто… Не преследуй, и все. Забудем, и все.

— Мне типа заняться больше нечем, как только баб преследовать. Кстати, я уезжаю через неделю поступать.

— Куда?

— В Плешку. Точнее, уже поступил.

— Сам?

— Какая разница.

— Ты же на художника хотел вроде…

— Да ну, это я и так умею. Экономистом буду, банкиром. — И он взглянул на нее в зеркало, оценивая реакцию.

— Ну-ну. Фигурины бабки нужно где-то хранить…

— Не тупи. Нет у него никаких бабок уже. Ну, почти. Все меняется… Вот выучусь — стану богатым, приеду и увезу тебя отсюда.

Петя чуть не проехал мимо Марусиного подъезда, резко затормозил, обнял Марусю крепко и поцеловал в губы и в шею.

— Ну ладно, прощай. Если соскучишься — звони, пока я еще тут. Московский адрес я Мирошкину оставил. Я позвоню тебе из Москвы. А летом приеду на каникулы.

Алена Петровна смотрела телесериал. Она нехотя повернула голову, кивнула и отвернулась, давая понять, что расстроена, но разговора не будет. Маруся пошла в душ и долго там плакала, подставляя лицо воде, потом высушила волосы и лицо феном и наконец ушла к себе. Алена Петровна не сказала ни слова. Маруся полежала в темноте, надеясь, что мать зайдет к ней, но, так и не дождавшись, снова заплакала, вытирая глаза уголком подушки. Впервые в жизни ей захотелось снова стать маленькой, пожаловаться, попросить прощения. «Зайди, зайди, мама, пожалуйста! Помнишь, ты говорила, что ведь у нас никого кроме друг друга нет? Зайди, пожалуйста!» В ответ в дверной щели мерцал свет от телевизора и доносилась ненавистная музыка какого-то вечного, уже несколько лет идущего и ничем не кончающегося сериала.



Коля


Если не читаю стихов или не пишу их, то жизнь делается отвратительной, пустой. Я хорошо помню, как в детстве, лет с десяти до тринадцати, терзался от скуки — каждый день казался нескончаемым. Каждый урок в школе — унылой вечностью. Дорога в магазин — бескрайней. Но вот я начал читать стихи, и скука исчезла. Теперь каждая свободная минута — как подарок. Ведь можно открыть томик, можно пойти в библиотеку и пошарить по полкам. В конце концов, можно листать словарь и выписывать редкие словечки. Прогулки, люди, природа — все теперь осмысленно. Вот только жаль, что некому лапу подать… Кто оценит мои стихи? У кого учиться? Не знаю… Пойду пожалуюсь Гомеру на жизнь.




Хиппи


Баршутин уехал, Лена Середа пошла в отрытый недавно театральный колледж, на музыкальное эстрадное отделение, Мирошкин легко поступил на исторический факультет пединститута, а Маруся, кое-как изучив английский по текстам иностранных песен и единственному имевшемуся в их книжном самоучителю для технических вузов, каким-то чудом поступила на иняз. На первых курсах было легко, преподавали практиканты, так как многие учителя английского ушли работать на иностранцев. Только две старушки из «старой гвардии» (по теорфонетике и теорграмматике) еще держались, бродили по коридорам с печальными лицами, наблюдая за распадом института, и грядущее переименование его в университет вызывало у них только саркастические усмешки.

Мирошкин и Маруся сдружились со старшекурсниками-хиппанами, которые курили анашу и варили «винт», слушали Джима Моррисона, Дженис Джоплин, Тома Уэйтса, Дилана, а порой снисходили и до «своих» — Янки, Башлачева и БГ. Презирали попсу и бардов, изредка устраивали квартирники, где играли на гитарах и флейтах, барабанили на перевернутых эмалированных тазиках, по-шамански камлали и «расширяли сознание». Иногда к ним присоединялись лохматые металлисты (бутылка водки, томатный сок, огурец и «Айрон Мейден»). Мирошкин предпочитал «интеллектуалку» — прогрессивный рок и этно-джаз. Вечерами он переводил заумные претенциозные тексты «Кинг Кримзона» и медитировал под «Дэд кэн дэнс», а утомившись от поисков западных интеллектуалов, слушал русские романсы.

Маруся на вечеринках все ждала того кульминационного момента, когда друзья ее допивались до народных песен и на два голоса завывали «Ой, то не вечер, то не вечер», «Черного ворона» и что-то про матушку, которая взяла ведро и молча принесла воды, про траву у дома и особенно про клен ты мой опавший, клен заледенелый — в эти минуты Маруся еле сдерживала слезы, и ей казалось, что Россия — это не Сахалин, а что-то совсем другое, далекое и в то же время мучительно близкое.

Квартира, где собирались хиппи, принадлежала «гуру» — старому эзотерику дяде Боре. Комната его напоминала кабинет Фауста, сошедшего с ума: самоцветы, железные конструкции неясного назначения, по стенам — ловцы снов из перьев, пластиковые пирамиды, хрустальные шары, статуэтки Будд и индийских божеств. Сам дядя Боря был маленького роста и очень походил на гнома и внешне, и характером. Крючковатый нос, густые седые брови и острый взгляд из-под них. Он был геологом на пенсии, патологически привязанным к своей коллекции камней, из которой он ни одного самого маленького камешка никому ни разу не дал даже подержать в руках. Он показывал их так: брал цепкими обезьяньими пальцами кусок, например, бирюзы и подносил к самому носу зрителя, потом медленно отводил от носа, сам при этом любуясь камнем и попутно рассказывая о его эзотерических свойствах. Дядя Боря гадал по «Книге Перемен» и картам Таро. В обмен на его туманные предсказания хиппи приносили ему пиво и что-нибудь перекусить. У дяди Бори была также сильнейшая страсть к массажным приспособлениям — он массировал себя какими-то деревянными булавами, ежиками, пластмассовыми щетками, ходил по колючим коврикам. Кожа на руках и груди у него сантиметров на десять отставала от костей. Главное детище дяди Бори «Силовые линии Сахалина» представляло собой карту Сахалина, расчерченную разноцветными карандашами под линейку, точки пересечения линий именовались «местами силы» Сахалина. Дядя Боря дорожил своим исследованием и никуда его не отправлял, опасаясь, что идею украдут.

Лучшей подругой и единомышленницей дяди Бори была Диана — научная сотрудница краеведческого музея. Научности в ней было немного, но она умела приковывать внимание слушателей, отточив это умение за несколько лет экскурсий. «Я просто знаю, что на них действует, — говорила она. — Три слона, к которым все в конечном итоге сводится: секс, смерть и непознанное». К трем слонам она прибавляла пышную прическу, высокие каблуки, алые губы и вкрадчивый, но звучный голос. Она приправляла экскурсии таинственными историями о шаманах Сахалина, о том, как коренные народы хоронят своих мертвецов, о все тех же «местах силы». Эзотерика сделала ее очень доступной, и этим пользовались хиппи. Мирошкина она соблазнила на второй день знакомства. Она назвала это тантрой.

Баршутин звонил несколько раз из Москвы, а зимой, когда приехал на каникулы, собирал вечеринку в недавно открывшемся японском ресторане. Он привез друзьям книги — Кортасара, Германа Гессе, Камю, альбом постимпрессионистов, стихи Аполлинера и Поля Элюара — все, что было тогда в моде у передовых москвичей. Петя еще сильнее изменился, был одет в узкие брюки на подтяжках и странную «дизайнерскую» рубаху с острым воротничком, клоунского вида ботинки на толстой подошве делали его выше. Он стал как будто спокойнее, но глаза были грустные. Его выгнали из Плешки за прогулы, он поступил на курсы дизайнеров, надеется стать театральным художником, а пока устроился подрабатывать рабочим сцены в авангардный театр, чтобы смотреть все новые постановки. Он показывал друзьям экспериментальные фильмы молодых режиссеров. От долгих планов и загадочных пауз Марусе с непривычки хотелось зевать, но она усердно таращила глаза в экран и искала смыслы. Чтобы не скучать на острове, Петя купил себе огромный блестящий мотоцикл и все лето лихачил по улицам. В то же лето его отчима Фигуру убили в мафиозной разборке.

Похороны были пышными, и на поминках Баршутин напился, устроил скандал и к концу поминок был близок к нервному припадку. Маруся с Мирошкиным увезли его на такси к дяде Боре и уложили спать...



Коля



Город

Гордо

Оседлал холмы и горы,

Набросал мостов ошейники

На шею реки

А после дождя

Из асфальтовой робы

Росли, как грибы, небоскребы.


Я гордился этим стишком два дня, пока отец не нашел его у меня на столе и не сказал, что это «под Маяковского». Он был злой с похмелья, но он прав. Я написал это, начитавшись Маяковского. А папа у меня бывший музыкант, у него слух хороший… В любом случае раз это настолько заметно, то я жалкий имитатор. Возможно, поэзия — не мое призвание. Не могу найти свою манеру. А еще отец сказал:

— Родиться в огромной и великой стране, но при этом на Сахалине — это, сын, мучительно… Вроде бы чувствуешь себя частью истории, культуры и сделать ничего тут не можешь, добавить свою партию в этот огромный оркестр… Я в свое время попытался и проиграл. Но в мое время хотя бы попытка была возможна, а теперь если денег нет, то никаких шансов. Сахалин не терпит амбиций. Либо простись с амбициями, либо с Сахалином.

А я, вместо того чтобы дерзать, учиться, просто ничего не делаю, плюю в потолок. Нужно что-то предъявить миру, но у меня ничего нет. Хочется крикнуть: «Смотри, мир, вот я!» Но страшно услышать ответ: «Ну и что из того?»



Дядя Боря


К весне с дядей Борей стало твориться неладное. Ему казалось, что соседи подключили микрочип в его электрические розетки и хотят украсть его проект силовых линий. Дядю Борю посадили на таблетки, но он отказывался их пить и скоро стал подозревать в шпионаже всю компанию хиппанов, и, после того как он однажды вдруг запустил в Диану статуэткой Будды (гибкая Диана успела увернуться), друзья перестали собираться у гуру. А он вышел из дома и побежал. Он бегал по городу, оглядываясь, махал руками и плакал. Он бежал в сопки, бегал целый день, прятался в подъездах, чтобы передохнуть, и снова бежал. В лесу его поймали охотники и увезли. Маруся с Ленкой и Мирошкиным пришли навестить дядю Борю в больницу.

В больничном парке заливались птицы, суетились белки, жужжали шмели, и на фоне этого весеннего всеобщего оживления особенно страшно было видеть сонных, заторможенных больных, медленно прохаживающихся по дорожкам. Дядя Боря, сидя на скамейке, все оглядывался по сторонам и прятал глаза. Наконец сказал:

— У нас скоро КВН. Врачи и больные участвуют вместе…

КВН этот тоже проходил как-то спокойно, до жути спокойно и размеренно. Дядя Боря, Маруся и Мирошкин, не в силах смотреть жутковатое действо, вскоре опять ушли на скамейку. Дядя Боря открывал им свои секреты: за ним следит мафия, в правительстве воры и заговорщики, в телевизоре все говорят только о нем, а соседи отправляют секретную информацию о его изобретениях напрямик инопланетянам. Маруся впервые видела его лицо при дневном свете, без полумрака забитой безделушками квартиры, и поразилась — до чего оно маленькое, сморщенное и старое. Их гуру, их ищущий дао, ци, сатори, человек, умеющий часами медитировать в позе лотоса, гибкий как змея, — человек, каждое слово которого было интересно и важно... И вдруг… как будто и вправду его украли инопланетяне и подменили этим сумасшедшим старичком.



Коля


И как же я любил по делу и без дела

У зеркала сидеть, рассматривать лицо.

Как сумрачный пейзаж, оно в меня глядело

И не было моим, замкнувшись, как кольцо…


Само в себя, оно как будто даже знало

Все то, чего в себе я не умел найти.

Сквозь продых облаков небесной мглой дышало

И уходило вдаль, незримую почти.


И вот теперь в ночи я что-то не спокоен,

И зеркало лежит слепое вниз стеклом,

И я гляжу в окно, как проигравший воин,

И битва, где я был, давно сдана на слом.[1]


Я прочел его Пете по телефону, а он сказал, что мужику не пристало сидеть у зеркальца. Он прав и еще больше испортил мое и без того дурное настроение, лишил меня последних остатков вдохновения. Я долго сидел у зеркала, выискивая в своем лице «бабьи» черты, но, кажется, не отыскал. У меня большой многообещающий лоб, мой взгляд подернут дымкой провинциальной скуки, а часто улыбающийся рот взят в обаятельные мимические скобки. Наверное, я рано покроюсь морщинами, как все мыслители. Я уже предчувствую удивительную, выдающуюся бороду. Пока это что-то в роде поросячьей щетинки, но если я ее отпущу, то она наверняка будет напоминать тот редкий густой мох, что растет лишь в нетронутой тайге Сахалина. Невнимательному глазу я пока что вряд ли представляю ценный объект для изучения. Да и некому меня изучать тут. Без соперников и соратников ни одно дело не идет, тем более поэтическое. Мертвые учителя, даже если это Пушкин и Блок, конечно, спасают на время, но не век же говорить с могилами.



Взрослая жизнь


Со второго курса Маруся начала подрабатывать частными уроками английского, у нее появились деньги на модную одежду и на походы в американский бар «Paсific», где русские девушки изучали английский в легкомысленных разговорах с иностранцами. Некоторые из этих разговоров иногда имели продолжение. Марусин не стал исключением.

В день святого Патрика в баре было дымно и душно, звучала ирландская народная музыка, а русский бармен с усталыми глазами и вымученной улыбкой вертел бутылки и сам из последних сил пытался вертеться от полок к стойке, изображая ловкость. Ленка, не знавшая английского, быстро захмелела от скуки и все посматривала на часы — за ней вот-вот должен был зайти студент театрального колледжа Зяма. Юный красавчик пробивал себе дорогу в драматический театр через Ленкину мать Жанну. Зяма с преувеличенно бодрым видом вбежал в бар, окинул столики неодобрительным взором (мол, было бы за что платить), поклонился Марусе, с театральной учтивостью подставил свой костлявый локоть Лене, она гордо взяла его под руку, и они ушли. Маруся осталась одна, ей не хотелось уходить от ирландской музыки. Она рассеянно наблюдала за барменом (тоже студентом их института), вслушивалась в бодрые ритмы и думала о том, что ирландцы, судя по их мелодиям, должны быть веселые, боевые и добродушные люди, склонные к кратким и неожиданным приступам меланхолии, когда что-то огромное отделилось от барной стойки, подошло к ней и вкрадчиво прошептало на ухо по-русски:

— Пачиму Расколников убиль старушьку?

Маруся обернулась — на нее исподлобья смотрело широкое серьезное лицо в зеленом берете с помпоном, в зеленой клоунской бабочке на толстой шее. Маруся не нашла, что ответить, и молча с улыбкой смотрела то на берет, то на зеленую бабочку.

— Я Боджен Йоксимович, но друзя зват менья просто Бод. И ты менья можно так зват.

Боджен был очень высокий грузный шатен с зелеными глазами. Он считал себя интеллектуалом, потому что в юности прочел кое-что из Кафки, Джойса, Элиота и Достоевского, настоящим мужчиной, потому что много работал и зарабатывал, и счастливцем, потому что был гражданином США. Он говорил, что жить ему мешает только аппетит, и самодовольно добавлял: «Во всех смыслах». Маруся сдалась сразу, не в силах противиться его самоуверенности. Таких людей она еще не встречала. Она все не могла запомнить, серб он или хорват, а у него самого спросить боялась, однажды поймав уже его презрительный взгляд, когда не сумела перечислить всех американских президентов, — он не понимал, как она может жить в мире без такого необходимого каждому человеку знания. Он искренне обожал Америку.

На третий день знакомства Бод решил, что она должна жить у него, и она из хрущевки переселилась в огромный двухкомнатный номер самого современного отеля на Сахалине, набитого топ-менеджерами компании «Сахалинская буровая». Маруся научилась встречать широкими улыбками иностранных гостей, готовить pasta с креветками, не задавать Боду лишних вопросов, когда у него little problems на работе. Она теперь носила фирменные джинсы, которые привозил ей Бод, смотрела с ним американские фильмы почти каждый вечер. А когда не могла уснуть, читала в оригинале Уитмена и поэтессу Эмили Дикинсон, чтобы быть ближе к американской культуре, к которой принадлежал ее мужчина. Он был старше ее на двадцать лет, он был грубоватый, властный, упрямый, но не глупый, одним словом — классный. Он рассказывал ей о городе Хьюстоне, где у него квартира на 30-м этаже, где люди не ходят пешком по улицам, потому что у всех по два автомобиля. Один — чтобы на пикник ездить, другой — по городу, а иногда есть и третий про запас. Она говорила ему, что водить машину не умеет и любит иногда бродить по улицам, и еще ей все хотелось намекнуть на город ее мечты — Петербург, ведь ему все равно, с его деньгами он может купить квартиру где угодно. Но пока она этого не говорила, боясь, что он найдет себе девушку, которая согласна на Хьюстон.

Доброжелательные друзья Бода легко приняли ее в свою компанию. К ним в номер на вечеринки часто приходили добряк и красавец Гленн с такой же доброй, но некрасивой, похожей на утенка русской девушкой Галинкой. Они недавно поженились и забавлялись переглядываниями и щипками. Охмелев, он смотрел на нее с умилением и потешно напевал по-русски: «Галынка Калынка Малынка майа». Приходил еще Джон — пожилой англичанин, всегда призрачно появляющийся и исчезающий. Джон был прямой, высокий, узкий, морщинистый, но почти не седой. На лице его, как правило, сохранялось унылое выражение. Тот самый байронический сплин, о котором Марусе рассказывали на истории иностранной литературы. Всем своим видом Джон так очевидно тосковал по Туманному Альбиону и так часто говорил о нем, что Боджен за глаза называл его The England. Джон в свою очередь с трудом скрывал презрение к американцам, презирая их даже сильнее, чем русских, но все же захаживал к Боджену по причине недостатка общения. На Сахалине почти все иностранцы знали друг друга и держались вместе.

«Бод из тех богатых иностранцев, которые, попав на Сахалин, ошалели от количества молодых и красивых нищих сахалинских девчонок — из которых каждая вторая готова хоть завтра уехать с ним в Америку. Я думаю, Бод меня бросит, это заметно по его глазам, у него глаза неверного человека. Но я ему все прощаю, слушаюсь его, смеюсь самым глупым его шуткам, просыпаюсь от страшных снов, в которых он изменяет мне. Меня умиляет его акцент, и я ужасно благодарна за то, что он учит русский. Я ему прощаю даже обидные и нелепые суждения о России. Он поглотил мою жизнь, как удав глотает кролика. Друзья мои забыты, учеба заброшена, мир сузился до размеров номера его отеля. Я даже (о ужас!) стараюсь научиться хорошо готовить, чтобы понравиться его друзьям. Превращаюсь в обыкновенную самку, которой ничего не интересно, кроме ее самца и их берлоги. И мне это нравится…» — Маруся закрыла записную книжку, положила ее на полочку и вытянулась на огромной кровати. Она снова прогуливала лекции, решив, что день, проведенный с томиком-билингвой Т. С. Элиота, даст ей больше. Но томик Элиота покоился нераскрытым на большом сейфе Бода, а Маруся продолжала валяться и мечтать. За окном падал снег, где-то взвизгнули тормоза на льду, и послышался стук. Авария, подумала Маруся равнодушно и даже не подошла к окну. Она пошла в душ, потом зачем-то побрызгалась туалетной водой Бода и снова упала на кровать. Посмотрела в потолок. Потом на томик Элиота. Снова взяла блокнот: «Вот чем я займусь, если придется уехать за границу, — я буду переводить русских писателей на английский! Или иностранных на русский. Я стану переводчицей художественной литературы! — Она вскочила и запрыгала на кровати. — Да, да, вот мой смысл жизни! Я буду служить литературе, буду ее верным солдатом, ее пограничником, который стоит на страже языка! Только я совершенно неначитанная, нужно срочно читать, читать и читать!» Она схватила Элиота, отбросила его и схватила Кундеру — любимый роман Бода «Unbearable Lightness of Being», который перечитывала уже второй раз, но он вдруг показался слишком простым, и она снова схватила Элиота и читала около часа, выписывая сложные английские слова на бумажки и раскладывая по дому, чтобы попадались на глаза.

К концу дня Маруся, изнуренная мечтами, почувствовала, что радость сменяется чем-то другим, неприятным. Бод все не шел домой. Наверняка сидит в баре после работы. Строит глазки кому-нибудь. Угощает коктейлем секретаршу. Нет, нужно бросить его первой…



Коля


Сегодня я мрачнее тучи. Узнал, что сердце моей Дульсинеи (которая настолько глупа, что все еще не догадывается о моих страданиях по ней) присвоил некто Боджен-американец, всесильный сахалинский нефтяной узурпатор. Получив нищенскую зарплату за частный урок, я хотел было домой пойти, но побрел в «Пасифик» в надежде ее увидеть. И увидел. Она сидела в компании здоровенных иностранцев в клетчатых рубашках. Помахала мне как будто радостно, представила своего громозеку по имени Бод, звала присоединиться к ним за столиком, но я только поздоровался и ушел за отдельный, чтобы не портить их веселье. Как метеоролог, наблюдающий за движением облаков на небе, я издали следил, как явно влюбленность читается на ее лице, во всех своих нюансах. И как мучительно осознавать, что вся эта гамма чувств не имеет никакого отношения ко мне. Нет, когда мы видимся, она иногда даже кокетничает, но я понимаю, что последнее время она хватается за меня, как хватаешься за дешевую газету в электричке или заводишь пустой разговор с соседом, лишь бы отвлечься, унять нетерпение, лишь бы дорога пролетела быстрее. Дорога к Боду. Как смешно, Боже мой… Я поглядывал и на Бода, пытаясь понять, что она в нем нашла, в этом старом картофельном мешке… Лица как причастия — есть действительные и страдательные. Действительные — одинаково гладкие почти при любом освещении, у них не бывает синяков под глазами, цвет почти не меняется, кожа упругая, лоснится. На всех фотографиях они выходят одинаково. Они долго не стареют, только толстеют — таково лицо Бода. Мое и Марусино — страдательные. Они зависят от сна, освещения, погоды. Маруся бывает очень красивой, как сегодня в баре «Пасифик». Но порой ее лицо вдруг делается осунувшимся, почти безжизненным и даже отталкивает. Забавно, но я дошел до того, что даже радуюсь, когда она плохо выглядит. Ее изъяны лечат мою ревность. Но все же, что она в нем нашла? Допустим, я до девятого класса был толстый и она не замечала меня. Девчонки не любят толстяков. Но теперь я худой, а этот ее Боджен мало того что толстый, но еще и старый. А ведь я пережил ее флирт на выпускном с моим лучшим другом Баршутиным. Это стоило мне, пардон, гастрита и дошло бы до язвы, если бы мой шутник ангел-хранитель не сжалился наконец и не отправил Петю в Москву реализовывать творческий потенциал среди московских сынков бизнесменов с долларами вместо зрачков. Только я вздохнул свободно, и вдруг как из нефтяной скважины выскочил этот старый черт Боджен! Вообще, с женщинами нельзя становиться друзьями раньше времени. Это отбивает у них даже тень интереса. Нужно сначала долго играть в загадочность, потом переспать, а уже потом становиться друзьями. А мы с ней со школы друзья — в этом трагедия… Итак, я печально ретировался из «Пасифика», унося в желудке сэндвич, а на сердце — камень.



Иностранная вечеринка


— Вы читали «Сагу о Форсайтах»?

— Нам ее на лето задали.

Джон положил свою морщинистую породистую руку на Марусину, наклонился к ней и прошептал:

— Я подарю вам изумительный старый сериал по «Саге о Форсайтах». Советую вам слушать наших старых актеров, у них настоящие английские интонации. Спешите, пока к вам еще не успел прилипнуть этот развязный акцент янки.

В этот момент позвонили в дверь, и вошли Эйми и Адриан, пара голландцев — невозможно высоких и похожих друг на друга. Эйми всюду носила с собой в специальном рюкзачке спокойного малыша со сложным именем, которого иностранцы для простоты называли Маззи. Нордический Маззи никогда никому не мешал. В этот раз они пришли в гости в валенках.

— Мы чувствуем себя на Сахалине, как вы бы чувствовали себя во Вьетнаме, — разуваясь, отряхивая снег, сказала Эйми. — В магазине не найти ботинок нормального европейского размера. Наш водитель вчера спас меня, принес вот это, — она показала на валенки, — смешно, но тепло! Тут во всех магазинах вещи из Южной Кореи. На нас, бедных европейцев, они не налезают!

— Боджен тоже на это жаловался. Он считает, что постоянные войны и революции подкосили русский генофонд. Поэтому наши мужчины невысокие, — сказала Маруся, с интересом ожидая, что ей ответят.

— Тогда получается, что убивали и репрессировали только рослых? Нелогично, — вступил в разговор Адриан и уложил Маззи на тумбочку.

— Убивали смелых, а рослые всегда более смелы, — сказала Эйми, оживляясь.

— Наполеон был маленький и смелый, — возразил Адриан, и эти двое пустились в свои бесконечные препирательства.

Вслед за голландцами пришел японец Каору — менеджер из «Мичиноку-банка». Он пострадал на Сахалине от воров и долго потом страдал от просьб пересказать эту историю. Каору широко смущенно улыбался, обнажая кривые, большие зубы. Маруся обычно избегала японцев, ей было стыдно за разбитый асфальт, мусор, мат и прочие неприятности сахалинских улиц переходного периода. Но Каору слишком забавно улыбался, чтобы не улыбаться ему в ответ. Каору поклонился и присоединился к общему разговору за столом.

— У нас в Англии считается, что в России и на Украине красивые женщины, — очень медленно сказал уже сильно пьяный Джон и подмигнул Марусе. Единственный признак опьянения Джона состоял в том, что паузы между словами удлинялись.

— Это только потому, что они сильно красятся, — пояснил Бен (лучший друг Боджена, пришедший с новой хорошенькой девушкой). Он повернулся к Боду и добавил ему шепотом, но шептать он не очень умел, и вышло все равно громко: — Я однажды… так утром… Oh, boy, she was a real dog.

Бод захохотал, Маруся нахмурилась. Иной раз, опьянев, Бод с Беном начинали говорить лишнее, глупо шутить и даже грубить. Принимались рассказывать анекдоты, которым их учили сахалинские шахтеры на буровой. Для усиления эффекта вставляли в них слово «блеат», чем особенно смешили непритязательных слушательниц. Бод с Джоном продолжали шептаться о, судя по оживленному виду обоих, проститутках. Маруся переглянулась с Галинкой, которая сдвинула бровки и состроила своему Гленну недовольную гримасу. Джон покачал головой, презрительно отвернулся от американцев, Каору смутился, и только танцовщица Катя продолжала призывно улыбаться белоснежными зубами, потому что почти не понимала по-английски.

Маруся стала рассматривать Катю, пришедшую с Беном, и уже ревновала Боджена и к ней, и к этому глупейшему Бену, который каждый раз в гости приводил разных девушек. Это было его главным занятием, целью всей его жизни — показывать обществу своих новых девушек. Катя все еще не сказала ни слова. Ловила взгляды мужчин и спокойно улыбалась. Ночник слева выгодно подсвечивал ее маленькое правильное личико. Марусе хотелось, чтобы она сказала глупость, но она надежно охраняла себя молчанием.



Бод


Бод очень любил поесть и поговорить о еде. Он брал Марусю в новенький дорогой супермаркет, где отоваривались иностранцы и новые сахалинские предприниматели, приучал ее к непривычным для нее продуктам: они покупали масло из арахиса, мюсли, авокадо и обязательно три вида сыра, из-за пристрастия к которому друзья звали Бода «Рокки», и это казалось Марусе пошлым. Как-то раз, когда Бод с удивительной ловкостью своими огромными пальцами чистил креветки и рассуждал, что человек может не знать что угодно, но обязан разбираться в том, что он ест, иначе он дикарь, Маруся возразила, что главное не то, что входит в уста, но что исходит из уст. Она не помнила, откуда это, и на всякий случай высказала предположение, что это русская народная мудрость. Пусть знает, как мудр русский народ.

Бод долго не говорил ей, что любит ее. Но когда, вернувшись пьяными с очередной вечеринки, они повалились в кровать и Бод, полежав с закрытыми глазами, вдруг приподнялся на локте и сказал:

— I love you. — Маруся притворилась, что спит. Он потряс ее за плечо: — I love you, are you listening?

— I do, — ответила она тихо и уткнулась в подушку.

В ту ночь она не уснула, мысли роились в голове и прогоняли сон. И главной из них была самая простая и неожиданная: «Я уже не люблю его». Она специально вызывала в воображении былые мечты о жизни с Бодом, но странным образом, как только он произнес эту магическую формулу, которую она так ждала все время их жизни, мечты вдруг исчезли, а на их место явились страхи. Вот она в чужом городе, в чужой стране, с младенцем на руках, а Бод где-нибудь в баре с очередным своим глупым Беном травит анекдоты, поглядывает на девушек. Или, допустим, приходит домой вовремя и сидит перед телевизором, смотрит финансовые новости, замирает с вилкой у рта, когда объявляют биржевой курс, а она подает ему пасту с креветками, посыпанную сыром, ставит на журнальный столик, и он по-хозяйски, зевая, притягивает ее к себе за шею и целует мокрыми от пива губами...

Маруся слышит пьяный храп и радуется, что Бод уснул, что не стал развивать тему… Но ведь не может любовь начаться так бурно и кончиться так быстро? Наверное, Шекспир, которого они сейчас проходили по истории зарубежной литературы, был прав, говоря, что «Буйная весна коротенькое лето предвещает…» Может, она и раньше любила не его, а его английский язык, его вечеринки, его рассказы о разных странах, его мнимую начитанность, подарки, которые он привозил ей из командировок, старый американский рок-н-ролл, который он включал ей, фильмы с Брюсом Уиллисом. Но скоро все надоело, и в первую очередь фильмы. И эти походы в супермаркет, и пикники с пивом, и даже его друзья, которые, как выяснилось, от обычных взрослых сахалинцев отличались только количеством денег, другой едой, одеждой и другими шутками, к которым, впрочем, тоже привыкаешь. Маруся все ждала чего-то в будущем, искала что-то, а они уже ничего не искали, а просто жили. Изо дня в день одинаково. Они давно выбрали свою дорогу и очень дорожили ею, им ничего не хотелось, кроме как остаться в штате международных компаний «Сахалинская буровая» и «Эксон Мобил». Сладкое рабство — так это у них называлось. Они жили там, где была нефть, откладывали деньги на старость, жены отпускали мужей на вахты, делали вид, что не замечают их измен, утешаясь все возрастающими счетами в банках, мелкие менеджеры мечтали сделаться топ-менеджерами, а «топы» много работали, пили на ночь снотворное, а в свободные минуты спешили пожить в свое удовольствие — собрать друзей, хорошо поесть, выпить пива и посмотреть американское кино. Неужели теперь так будет всегда? Есть еще путешествия — может, это спасение? Но с Бодом не слишком хотелось даже просто ездить в Аниву, к морю. О чем говорить в поездках? Первая фраза Бода, обращенная к ней (про старушку и Раскольникова), оказалась и самой оригинальной его фразой. Одолженная у кого-нибудь удочка, на которую он ловил русских студенток. Поначалу ей нравилось, что он относился к жизни как хозяин, как тот, кто пришел завоевывать. Но постепенно она поняла, что он никакой не хозяин и вовсе не свободный. Он боялся высшего начальства, боялся интриг, льстил сильным, презирал слабых, бесконечно думал о деньгах, которых у него был полный сейф. При этом он был крайне экономным, считал каждый доллар. Он с благоговением относился к своему телу — долго, тщательно, глотая слюнки, снимал кожу с курицы, опасаясь холестерина, каждый день просил готовить ему морепродукты для обогащения организма белком, вызывал на дом пожилую массажистку, перед которой не стеснялся раздеваться догола, вытягивался на полу и просил Марусю сидеть в комнате и «брать уроки массажа», пока разминали его огромное тело. Он пытался заставить Марусю тоже во время массажа раздеваться, но Маруся с ужасом отказалась — ей и так было бесконечно стыдно перед массажисткой за причуды ее любовника. Каждое утро Бод пил американские витамины в огромных пачках и заставлял Марусю пить их тоже, но она не могла заставить себя проглотить эти гигантские таблетки и незаметно возвращала их обратно в баночку. Свой образ жизни он считал идеальным и всячески давал понять Марусе, как она должна быть благодарна судьбе за счастье быть рядом с топ-менеджером американской нефтяной компании.

Алена Петровна советовала дочери не упускать такой шанс, а Ленка Середа уверяла Марусю, что девочки, выросшие без отца, всегда выбирают себе папиков, так что Бод как раз для нее. Но Бод оказался скучным отцом, и она перестала его слушаться, все чаще избегала разговоров с ним и уединялась куда-нибудь почитать. От непрерывного чтения интеллектуальных, не всем известных книг, поставляемых Мирошкиным и Баршутиным, у нее, как у многих молодых, начало развиваться самомнение. Словно ее неопытная, но резвая лошадка на скачках вдруг стала обгонять тяжелого мерина Боджена, презрительно кося на него глазом на ходу. Когда, сидя на диване и обняв ее своей большой рукой (когда-то казавшейся ей такой мужественной, а теперь просто толстой), Бод в который раз восхищался бесцветной игрой популярных актрис, Маруся даже отворачивалась, чтобы скрыть презрение, невольно появлявшееся на ее лице. Когда он рассуждал о никогда не читанном в оригинале Пушкине, говоря, что тот весь вышел из Байрона, Маруся уходила в другую комнату и поплотнее закрывала дверь. Когда Бод в сотый раз учил ее правильно чистить картошку, срезая тоньше шкурку специальным ножичком, и приговаривал, что русские ничего не умеют, всему их учить надо, она бросала картошку на столе и шла мыть руки. Когда он привез ей джинсы на размер меньше и посоветовал похудеть на размер, чтобы пойти в них на день рождения Бена, Маруся окинула его критическим взглядом и посоветовала ему самому похудеть и влезть в эти джинсы, после чего он, к ее удивлению, сел на диету и возобновил походы на второй этаж отеля, где был тренажерный зал. Он чувствовал неладное и старался ей угодить, отчего раздражал только сильнее. С каждым днем мелочи накапливались, а Маруся собирала потихоньку сумки.

Как-то раз, пока Бод был на работе, она вызвала такси и уехала с вещами к маме.



Коля


Ходил в театр Чехова, на «Трех сестер». Так себе постановка, но клянусь, что ни в одном театре мира актеры не произносят «В Москву, в Москву!» с таким чувством, с каким только сахалинец за тысячи километров от столицы может это произнести. Шел назад медленно, всю дорогу уговаривал себя не покупать пива, но все-таки купил. Морось, слякоть. Дождь идет уже второй месяц. Неужели я сопьюсь, как отец? Неужели этим и кончится? Антон Павлович, помоги! Помоги не отчаяться…



Ленка


Ленка выросла совсем непохожей на мать — большую рябую Жанну Середу. Ленка была маленькая, худенькая, со стрижкой под Цветаеву, с покусанными ногтями, жилистыми руками и шеей. Ее детская некрасивость сменилась своеобразным шармом — как талантливая японка складывает из простеньких веточек и цветочков очаровательную икебану.

Лена окончила театральный колледж и заочно училась в Хабаровском институте культуры, или «кульке», как она называла его. Она носила узкие джинсы зимой и коротенькие девичьи джинсовые сарафаны летом, курила, причудливо заплетя ноги и изогнувшись, прикрыв глаза и держа сигарету близко от виска, так что дым наполнял ее крашеные волосы. Когда она пела под гитару песни, как правило, любовного содержания, Марусе невольно вспоминалось лицо Ленкиного нового мужа — большое, морщинистое, но мужественное и очень серьезное. Добротное лицо. Он пятидесятилетний голландец — менеджер «Сахалинской буровой». Они познакомились на одной из вечеринок Бода. Ленка плохо говорила по-английски, а Ламберт совсем не говорил по-русски, но верил, что Хелен его очень талантлива и потому немного безумна, и ценил хотя бы такое разнообразие в своей респектабельной жизни. Чтобы обеспечить ей идеальные условия для сочинения песен, он снимал в новеньком поселке для иностранцев коттедж с камином, большим дубовым столом, идеальным газоном и сиренью у окна. Ламберт привозил Ленку туда в своем белом, обтекаемом, как подтаявшее мороженое, автомобиле, чуть брезгливо жал руки ее знакомым — молодым сахалинским актерам, осаждавшим коттедж, спешно выпивал чашку чаю с мелиссой, приостанавливался у ворот, запечатлевал на виске Хелен поцелуй-оберег и уезжал работать. Ленка вздыхала и жаловалась, что семейный уют обволакивает и лишает воли и вдохновения.

Сегодня Лена была дома одна, только на втором этаже чем-то шуршала уборщица. Лена усадила Марусю под абажур. Марусе было приятно видеть ее приветливое, с детства знакомое лицо с очень выразительной мимикой. Ленка совсем не менялась, только на зубах теперь стояли дорогие брекеты. В комнате пахло дровами и сигаретами, на столике валялись исписанные листы, кожура от бананов и модные журналы и пепельница с окурками, скрюченными в причудливом танце. Рядом, всегда наготове, стояла гитара.

— Ну как ты?

Марусе хотелось жаловаться и плакать, но причины как будто не было, ведь не ее бросили, а она. Ленка разминала пальцы. Ей хотелось поскорее взяться за гитару. Печальные гости — благодарная аудитория для бардов. Она сосредоточенно разлила вино, облизала губы: «Чокнемся!», потом большими глотками осушила бокал и рассказала о своем последнем концерте в ДК «Родина», посетовала на публику-дуру, хотя добавила, что встречали хорошо. Марусин локоть уперся во что-то мягкое и нежное на подлокотнике кресла — аккуратно сложенную байковую пижаму Ламберта, своим безупречным видом демонстрировавшую остальным вещам этой комнаты, как нужно себя вести.

Маруся с трудом вникала в слова бардовской песни. Ее отвлек молодой лабрадор Булат. Он пил воду из тазика для мытья полов. Потом разок другой вильнул хвостом и положил мокрую морду Марусе на колени. Она почесала ему холку, и он снисходительно протянул ей лапу и потянулся всем телом, отставляя задние ноги поочередно назад.

Опьяневшая Маруся утерла глупую слезу. Лена приняла это на счет своих песен, повысила голос, чтобы довести подругу до облегчающих рыданий, но Марусе не понравилась песня на эти стихи, и она попросила ее спеть «Не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней...». Лена спела. Из окна было видно, как на усеянном мусором пустыре за домом, опустив голову, гуляет одинокий мальчик в рубашке не по размеру и в тренировочных брюках. Собирает крышки от пивных бутылок и внимательно их разглядывает. Ищет приз, обещанный в рекламе.

— Лен, а чего ты не родишь себе кого-нибудь? Все есть у вас. Деньги, дом.

— Да я бы рада, и Ламберт очень хочет, но что-то не получается пока. Может, Ламберт старый уже. А может, во мне дело. Может, надо было тогда, когда я… Ну ты помнишь.

— От кого? От ударника «Грудной жабы»?

— От него три раза, Маша. И потом еще два. От других. Я тогда не представляла себе, как можно сидеть дома с дитем… казалось, стану скучной домохозяйкой, все бросят меня.

— Пять раз… Это серьезно…

— В первый раз, помню, шла после больницы по Компроспекту и ничего не чувствовала, никаких угрызений, одно облегчение и свободу. Только голова кружилась после наркоза, и все. Я никому не сказала, даже тебе. Через неделю уже скакала на дискотеке. А вот после четвертого, помню, пришла домой, уснула, и приснилось, что родила мальчика — у него были такие длинные прямые темные волосы… — Ленка провела указательным пальцем по своему худенькому плечу, — и странные такие черные-пречерные глаза. Я во сне все хотела его покормить, а молока не было, а он открывал рот и просил, и я проснулась от ужаса, что он умирает от голода. И знаешь, обычно бывает, что после кошмара проснешься и радуешься, что это был только сон. А тут я проснулась и вижу, что одеяло к груди прижимаю, а ребенка никакого нет. Вот тогда я жутко рыдала, помню.

— И как ты после этого все равно пошла на пятый!

— Да, потому что я даже не поняла, от кого… Мы ж тогда хипповали. Ты вовремя сбежала к своему Боду, а я тогда пустилась во все тяжкие… Все убеждала себя, что успеется еще родить, как нормальный мужик попадется. И вот мужик попался, а не успевается что-то… Как ты думаешь, это правда такой смертный грех?

— Я не знаю, Лен. Я знаю одно: что-то есть. Или Кто-то. И с этим чувством мне жить легче. Я уже привыкла молиться Кому-то и просить о чем-нибудь. А если поверить, что все только материя и что некого просить, то делается страшно и совсем одиноко… Вот и все, что я знаю.

— А я все же возмездия боюсь. Тут недавно читала книгу про замечательных людей разных эпох… Вот был такой в 19 веке чувак по фамилии Толстой-Американец. Много людей убил на дуэлях. Потом женился и решил жить правильной жизнью. И вот у него стали рождаться мертвые дети. Или рождались и быстро умирали. И умерло их по числу тех, кого он убил. Вот он уж точно верил в возмездие…

— А я не знаю. Кажется, это уж слишком просто как-то. Другие как только не грешат, а дети у них здоровые. Я верю в возмездие после смерти, в другой жизни, если она есть. Ты подожди, может, еще успеется.

— Посмотрим. — Лена помрачнела. — В любом случае каждому свое. — И Лена погладила маленькой ладонью гитару, словно указывая на это «свое». — А как у тебя дела-то?

— Ушла от Боджена.

— Да ну? Что, другого нашла?

— Неа.

— А чего тогда?

— Не знаю. Какой-то он чужой стал. Неродной какой-то.

— Понятно, что неродной, он же иностранец. Ну и что, что неродной. Подумаешь. Мне Ламберт тоже чужим казался, а теперь ничего. Не знаю, Машка, ты всегда чем-то недовольна. Это у тебя как с религией. То йога, то бахаи. Так ты никогда не остановишься. Будешь, как Алена твоя, все перебирать до старости…

— Мне и самой это надоело… Но я подумала… мне же еще не так уж много лет. Двадцать три — не старость, правильно?

Выйдя от Лены, Маруся подняла голову и долго смотрела в огромные, скорбные глаза луны, похожие на глаза лебедя с врубелевской картины — репродукции у Жанны Середы над кроватью в спальне. И в этот момент ей вдруг стало страшно и захотелось бежать, бежать куда-нибудь далеко-далеко, но вокруг, куда ни глянь, темнели ночные силуэты сопок. Эти сопки кольцом стояли, как стражи, охраняли ее покой.



Коля


Я не могу в это поверить. Кажется, это чья-то глупая шутка, розыгрыш. Его же розыгрыш. Господи, если ты есть, прости меня за все, за мою холодность и равнодушие. Если есть тот свет, то не казни там его строго, он мальчишка, просто глупый несчастный мальчишка.


Смерть, поразмыслив, все решает враз.

Из света, быстро, сквозь завесу тлена

Приводит в тьму. Там мириады глаз

Направлены в молчании на сцену.

Века молчанья придают огня

Все той же пьеске, полной старых бредней.

Грядет провал, но та же токотня

На светлом пятнышке, единственном, последнем.


Не могу дописать, слезы душат. Да и не знаю, что писать…



Дома


Дома Алена Петровна все еще не спала, сидела на диване, запрокинув голову, удерживая на веках круглые дольки огурцов.

— Ну что, нагулялась, гулена?

— Нагулялась.

— Что случилось?

— Не спрашивай, пожалуйста.

— Как я всегда говорю: из песни слов не выкинешь, а из жизни любовников. А я уже думала, ты в Америку уедешь.

— И что, теперь жалеешь, что не уехала?

— Почему ты такая грубая? Иди лучше сумки разбирай свои, не устраивай тут мне цыганский табор.

Алена Петровна работала уже в пятом по счету детском саду методистом на полставки. Как и прежде, она оживлялась и начинала шутить лишь в одном случае — когда собиралась на новое свидание или ждала звонка от «претендента». Маруся удивлялась ее способности все еще привлекать мужчин, с ее уже почтенными годами (сорок пять казалось Марусе возрастом безнадежным), со всеми ее претензиями, морщинами и частой мигренью. Ее страсть к уборке превратилась в манию, отчего жилище их напоминало музей-квартиру. В комнате было мало вещей, но каждая глядела с достоинством. У окна стояли два продавленных кресла, покрытых чистыми красными пледами, между ними старый торшер, на который не смела сесть ни единая пылинка. Диван и туалетный столик со множеством аккуратно расставленных бутылочек и коробочек с кремами и эфирными маслами прятались за ширмой. Невысокий старенький сервант был уставлен целой дружиной цветов в горшках. Над всеми возвышался фикус, прямой и крепкий, как воевода, покрытый твердыми глянцевыми листьями; рядом карликовым деревом разросся гибискус; у его ствола кокетливо изогнулась молодая бледно-розовая герань; вечно раненый алоэ-ветеран топорщил колючие культи, соком которых Марусе в детстве закапывали нос, а теперь Алена делала из листьев омолаживающие маски. По бокам с серванта свешивались пышные плодовитые бегонии с бесчисленным множеством отпрысков. Лет трех от роду Маруся залезла на спинку дивана и впервые увидала это собрание во всей красе. Оно показалось ей волшебным лесом, где можно гулять, как в сказке, и она долго и упрямо показывала туда пальчиком, пока ее наконец не посадили на сервант. Осмотревшись и обнаружив вместо волшебного сада жесткую полировку серванта и цветочные горшки, она горько разревелась.

Немногочисленные книги Алены Петровны всегда стояли на полке ровненько, распределенные строго по размеру. К пластинкам Алена запрещала прикасаться руками. Она слушала одно и то же — Юрия Лозу, Анну Герман и итальянцев. Давно устаревший проигрыватель не выглядел жалко, напротив — был вычищен и работал исправно. В детстве Маруся до дыр заслушала пластинку с песней, где, как ей казалось, шла речь о ее отце, который, по словам Алены, был военным: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди, солдат вернется, ты только жди…» Девчонкой, конечно, была она, а солдатом ее отец, который должен был, согласно песне, вернуться после дождя, и потому было время, когда она надеялась на это всякий раз, когда солнце показывалось из-за тяжелых сахалинских туч.

— Мам, а мой отец еще жив? Ты говорила, он живет в Москве. Я правда похожа на него?

Алена примяла волосы на затылке и посмотрела в сторону.

— Не будем о нем. Он предал нас, сколько раз повторять. Он обещал жениться и не женился. Точка. Его для меня не существует. И если ты хоть немного меня любишь — не спрашивай о нем.



Коля


Все те же рога висели на стене, и все тот же запах табака и перегара наполнял квартиру Мирошкина. Сам он похудел, оброс щетиной и вид имел неопрятный: мятая футболка, заспанное лицо. Он невольно протянул руки, но постеснялся обнять Марусю, и она сама подошла и обняла его. Они прошли через смежную комнату родителей.

— Здравствуй, Маша. — Это Василий, шаркая, вышел из кухни в рваных трениках, протянул дрожащую руку и щелчком пальцев сбил что-то невидимое с Машиного плеча и вернулся в кухню.

— Чего это он?

— Это называется — допился «до маленьких чертиков». Раньше эти маленькие чертики предвещали большой скандал, а теперь он просто сбивает их с чужих плеч, и все. Чтобы не раздражали. Зато он стал тихий, кричит только ночами во сне.

Маруся знала, что в детстве Василий Мирошкин был музыкальным вундеркиндом, играл на фортепиано без нот сложнейшие вещи, в юности ездил во Владивосток на конкурс, но слишком разволновался, сбился во время выступления, не получил приза, вернулся, стал играть в ресторанах, женился на официантке, родил Колю. Всю жизнь его грызла обида за свой никому на Сахалине не нужный талант. Он был полон этой обидой до краев, как граненый стакан водкой, и в любой момент она могла вылиться то в скандал, то в черное отчаяние. Маруся в детстве бывала у Мирошкиных на домашних концертах. Мирошкин с матерью и гостями чинно сидели на диване и слушали, а Василий, сгорбив спину, играл сначала напряженно, сдержанно, потом мягче, нежнее, иногда забывался и играл с настоящим чувством. Пот выступал у него на лбу, рубашка прилипала к спине. Сбиваясь, он раздражался и начинал заново. На Марусю живые звуки сначала сильно действовали, мурашки пробегали по рукам, какие-то неясные мечты мелькали в голове, она закрывала глаза и слушала, не шевелясь, но скоро почему-то уставала, экономно тянула газировку и поглядывала по сторонам. Лицо Колиной матери было равнодушным. Если пьеса удавалась, Вася оборачивался и встречал ее улыбку, но, как только он возвращался к игре, она устремляла взгляд на еду, разглаживала юбку, переставляла стаканы, поправляла воротничок Мирошкину, поглядывала на себя в зеркало и отворачивалась, чтобы зевнуть. Она была доброй и простой, очень тихой. Кто бы что ей ни говорил, она отвечала, повторяя чужую фразу своими словами и всегда со всеми во всем соглашаясь. Скажет ей кто-нибудь: «Терпеть не могу дождь», а она ответит: «Дождь — это ужасно», или так: «В школах учить некому», и она в ответ: «Некому преподавать, учителей не хватает», «На Сахалине лета считай что нет», а она: «Не лето, а черт знает что у нас». Утомившись от ее во всем с ним согласия, Вася постепенно почти перестал разговаривать с женой и окончательно переключился на друзей и выпивку. А она все также смиренно работала официанткой, в выходные варила борщ и никогда не мешала и ни в чем не перечила ни мужу, ни сыну.

Под столом в Колиной комнате рядком стояли пивные бутылки.

— Эх ты… Пошел по стопам папани. Спиваешься…

— Нет, просто причина есть.

— Ну-ну… — Маруся забралась на кушетку, поджав ноги и заранее не веря в причину.

Коля сел рядом и взял Марусину руку в свою. Маруся снова заметила, как сильно он похудел и осунулся…

— Тут такое дело, Маш… Баршутин разбился на мотоцикле.

— Насмерть?

— Да. Завтра похороны.



Похороны


Гроб стоял у подъезда на двух табуретках, солнце заливало его сквозь оранжево-золотые клены. Казалось, природа, провожая Баршутина, бессмысленно улыбалась. Вокруг собрались соседи, приехали на джипах друзья Фигуры в кожаных куртках, с большими цепями на шеях, в высоких шнурованных ботинках на тяжелой подошве. У изголовья гроба стояла и рассеянно смотрела по сторонам Яна — высохшая, с черными кругами вокруг глаз, в свои сорок шесть похожая на больную старушку. Маруся всегда удивлялась ее живучести. Яна пила и кололась уже много лет, несколько раз была в реанимации, несколько раз пропадала, и ее находили в канавах и чужих подъездах, но странным образом пережила и Фигуру, и сына… Рядом с ней стояла подросшая Ирка в очках, шерстяном платьице и ветровке «адидас», тихая, отстраненная, чем-то неуловимо похожая на Люду Подбельскую.

Крышка гроба с черными лентами стояла совсем рядом с Марусей, прислоненная к дереву. По лицу Пети скользили тени от кленовых листьев. Руки (изуродованные в аварии) прятались под покрывалом. В жизни холерик Петя никогда не бывал спокоен, его лицо меняло выражения, и странно было видеть эту его неподвижность, казалось, он вот-вот глубоко вздохнет и откроет глаза. Или перевернется на бок. Марусе даже почудилось, что он дышит, и она сделала невольный шаг к нему, чтобы подойти ближе и проверить. Но нет, он был неподвижен. Резкий звон заставил пришедших вздрогнуть. Это был звон двух огромных металлических тарелок похоронного оркестра. Алена Петровна быстро надела солнечные очки. Мирошкин дернул плечом и отвернулся. Лена заплакала, растирая перчаткой тушь под глазами. Жанна Середа обняла Лену за плечи, а потом наклонилась, уперлась Марусе в плечо огромной грудью и прошептала: «Зачем они наняли этот пережиток советского прошлого? Сейчас давно уже этих оркестров не заказывают, все сейчас отпевание заказывают». Отец Мирошкина жевал губами и осматривал музыкантов оркестра, среди которых были его бывшие коллеги из ресторана. Ирка громко заревела и стала яростно протискиваться в толпе к подъезду и, выбравшись, побежала бегом куда-то.

Им было лет по 13. Она стояла на пустой остановке, отворачивалась от клубов пыли. Пыль, как всегда на этой продуваемой улице поздней весной, металась по тротуарам и поднималась до вторых этажей. Автобус все не шел, и Маруся, отвернувшись от ветра, вдруг увидела, что за большой витриной парикмахерской стоит Петя Баршутин. Он кивнул ей и стал водить пальцем по серому от пыли стеклу. Маруся отвернулась, боясь увидеть неприличное слово, но любопытство пересилило, и она снова оглянулась. На стекле появилось лицо девочки с длинными волосами, девочки, похожей на нее, только лучше. Маруся против воли улыбнулась. Наверное, впервые тогда она улыбнулась Пете. В ответ он тоже криво улыбнулся и подмигнул ей. Подошел автобус, она уехала, а Петя остался стоять у окна. На следующий день Маруся на велосипеде примчалась посмотреть, сохранился ли портрет. Но парикмахерская была закрыта, а окно вымыто. Иногда ей казалось, что все это ей приснилось. А потом приснился и это выпускной, поездка к морю, и сухая клешня краба, колеблемая ветром, и три скалы, о которые бился разволновавшийся прилив, снова и снова, будто пытаясь что-то доказать, и запах водорослей, запах вина и салона машины, и эти карликовые, причесанные ветром деревья с ветками в одну сторону, и заросли морского шиповника с огромными распахнутыми, как глаза советских кукол, цветами. И этот изменившийся голос Пети, его горячие щеки, его полудетские, полумужские руки, убирающие с ее щек волосы.

В кронах зашумело, и несколько желто-оранжевых листьев упали в открытый гроб. И лишь когда гроб накрыли крышкой и потащили Петю в машину, Маруся очнулась. «Там же был он! В гробу! Наш Петя!» В этот момент кто-то невидимый схватил ее за плечи и затряс так, будто хотел вытряхнуть из нее душу. Стыдясь этих сдавленных рыданий, она ушла подальше от людей, в глубину двора.



Коля


Когда нужно переключиться или забыться, я иду к Динаре. Дома у нее отвратительный бардак, всюду какие-то игрушки-безделушки: фальшивые самоцветы, индейские перья, пластиковые пирамиды, хрустальные шары, и я с трудом нахожу чистое место, чтобы расположиться. Пока я запиваю водку чаем с лимонником и женьшенем, Динара рассказывает мне о своих путешествиях по мирам. Долго и с воодушевлением описывает, как ее чакры реагируют на медитативные практики. Я тупо смотрю на нее. Мне хочется ее задушить, чтобы она замолчала. Она заканчивает рассказ свой любимой мыслью:

— Да что с тобой говорить. Ты непосвященный.

— Бог миловал.

— А ну-ка расслабься, чувствуешь что-нибудь? — Она заносит ладонь над моей макушкой и взволнованно дышит.

— Перестань, ради Бога. Лучше перескажи мне свои вещие сны.

Ее сны являют обычно такое трогательное сочетание мании величия, женских нереализованных мечтаний и одиночества, что мне делается жаль ее и хочется утешить.

Я вышел от Динары в еще худшем состоянии, чем пришел к ней. Петя шел за мной по следу, как сумасшедший с бритвою в руке. Тоска по нему, страх смерти наползали на мое сердце, оттесняя надежду, как вечерние тени оттесняют свет на лесной поляне. Я пошел в сопки, шел долго, но никак не мог найти безлюдного места — всюду натыкался на грибников. Шел все выше и выше часа полтора, пока не дошел до турбазы «Горный воздух». Город оттуда виден как на ладони. По тропинке я ушел подальше от какой-то орущей пьяной компании и лег на землю, мягкую и яркую от осыпавшихся листьев. Я вдыхал аромат этих листьев и думал о том, что смерть растений благоуханна — как у святых. Даже трухлявые пни ароматны, даже прелая листва, прошлогодняя трава на проталинах. Что-то ясное и теплое, что-то радостное пронеслось в голове моей…. Это была дрожащая в сознании строчка и слово «Сизиф». Я уцепился за него и стал подыскивать рифму.


Когда в последний раз светало,

И море берег обретало,

И на горе молчал Сизиф,

Мы искупления просили

За грех, что мы не совершили,

Себя к любви приговорив…



Работа


Маруся пошла работать в американский Учебный центр для малого бизнеса из числа благотворительных программ и фондов, наполнивших Сахалин после перестройки. Маруся переводила лекции экономиста Гарри — круглого, белолицего человека с тремя подбородками, шустрого, улыбчивого, обожавшего чем-нибудь удивить, пошутить и похохотать. Он ходил в чистых мятых клетчатых рубашках, светло-голубых джинсах и ботинках из крокодиловой кожи. Являя полный контраст своему учителю, в классе собирались хмурые морщинистые сахалинцы в черных одеждах, словно все были в трауре. От них попахивало потом и перегаром. Были среди них люди, давно потерявшие работу и погруженные в уныние, были и энергичные, с горящими глазами — те, кого перемены давно звали к действию, вот только «первоначального капитала» не было. Денег Гарри не предлагал, но зато давал, как он выражался, — удочку для рыбалки. Учил, например, конкурировать — стремиться к новому, невиданному, оригинальному. И тут же мог поразить воображение слушателей наглядным примером — доставал из баночки зеленый мясистый лист и спрашивал, что это такое? Никто не знал. Мужички в рубашках смущенно переглядывались и опускали глаза. Не отвечать же просто «лист растения». Неприятно было расписываться в невежестве перед этим несерьезным янки, но что делать… «Это артишок!» — победоносно пояснял Гарри и прибавлял, что если на Сахалин начнут привозить артишоки, то конкуренции не будет, а интерес у потребителя к новому продукту напротив — будет. Малые бизнесмены недоверчиво качали головами, понимая, что сахалинцам сейчас на картошку-то не всегда хватает, какие там артишоки, но возражать Гарри они не решались. Они послушно записывали идеи Гарри в тетрадки и уходили с уроков со смешанными чувствами. С одной стороны, вроде мужик все верно говорит, но к сахалинской жизни как-то это пока что вряд ли применимо. «Лучше бы рассказал, где кредит повыгоднее взять», — так они думали. Через несколько лет выяснилось, что Гарри был агентом американских спецслужб, и Учебный центр малого бизнеса закрылся. Впрочем, не все американские организации на Сахалине были шпионскими или бесполезными. Были и те, что действительно давали гранты. В одном таком фонде Маруся тоже поработала, но ушла и оттуда. Слишком скучно было возиться с бумагами и тяжело видеть лица тех, кто гранта не получил, или тех, чья работа не подходила под «приоритеты» проекта.



Коля


Петя! Как можно было спасти тебя? Ты не жаловался, не ныл, ни о чем не просил. Только сейчас я понимаю, что в твоих пьяных звонках была мольба, но чем бы я помог? Разве мы не говорили никогда «по душам»? Разве не слушали друг друга? Недостаточно? Петя, как же так? Вино не веселит меня без тебя. Я не могу пить один… Как я буду жить на этом острове без тебя? Как я один пойду в сопки? Как я буду сидеть на работе в компании Динары и этих наивных мальчишек, зная, что вечером не смогу позвонить тебе? Кто будет ругать мои стихи? С кем смотреть кино? Петя, я не понимаю ничего! Какая змея шевелилась в твоей душе и заставляла тебя драться до сломанных ребер, резать вены, лихачить? Ведь Фигуры больше нет — некого уже ненавидеть, некого бояться. Помнишь, как мы с тобой засели в придорожных кустах и швырялись в его машину камнями? Помнишь, мы зимой в метель ушли в сопки — хотели испытать себя и заблудились? Помнишь, мы лежали в сугробе как в гробу и решили умереть вместе, а потом замерзли, испугались и стали выбираться, цеплялись за деревья, вытаскивали друг друга из снега. Тогда ты ведь хотел жить! Почему же теперь? Я знаю, что этот такое — когда отец пьет, а что такое, когда отец грабит и убивает других людей? Но ведь ты выжил в этом аду. И вот Фигура умер и как будто на аркане утянул тебя за собой… Его не стало, а змея осталась. Я пробовал укротить ее, играл ей на дудочке, но как только на время забыл о тебе, был занят своей любовью и ревностью — тогда она вылезла и укусила тебя. Петька, я тоже виноват. Тот последний раз, когда ты звонил… я мог бы поговорить подольше, поехать к тебе. Но я был в такой черной тоске от всей этой истории с Машкой, от ревности к иностранцу, никого не хотел видеть, даже тебя. А теперь тебя больше нет. Петя! У меня никого теперь нет, Петян.



Деньги


— Последний круг, и закрываемся, — сердито сообщила кассирша, и Коля с Марусей запрыгнули в шаткую железную кабину, которая, медленно поскрипывая, поднимала их над желтыми, оранжевыми и алыми кронами, горящими на закатном солнце.

Внизу, у тира и небольшого павильона игровых автоматов толпились мальчишки, считали свои копейки, задирали друг друга, смеялись. Три томные разряженные девушки на высоких каблуках, в кожаных коротких юбках, с сигаретками в пальцах, пришли раньше всех на дискотеку у бара, оглядывались, вставали в эффектные позы, показывали себя. Опрятный старик брел от урны к урне, вынимал пивные банки, давил их сапогом, каждый раз тихо матерясь в усы, и складывал в китайскую сумку.

— Коля, почитай мне что-нибудь из своих стихов! Ты никогда не читал ничего, кроме шуточных.

Мирошкин отвернулся и стал преувеличенно внимательно всматриваться в сопки.


Когда последний раз светало,

И море берег обретало,

И на горе молчал Сизиф,

Мы искупления просили

За грех, что мы не совершили,

Себя к любви приговорив…

Мы ели камни вместо хлеба,

Нам потолком казалось небо,

Мы объявляли светом тьму.

Закат мы нарекли восходом,

Но солнце шло не за народом,

Не с ним, а вопреки ему[2].


— Ну как?

— По-моему, неплохо. Я ничего не поняла, если честно. Но звучит как-то торжественно. Я думаю, это хорошие стихи. — Маруся смотрела на пуговицу его рубашки, отчего-то стесняясь смотреть в глаза. — А о чем они?

— О революции. — Он снова отвернулся к сопкам. — Я сейчас читаю и все думаю, как так могло быть? Хлоп, и сломали целый мир. И построили новый. Некоторым он до сих пор нравится, а мне нет. Я бы лучше в прошлом жил.

— Но ты бы был из семьи крепостных.

— Ну и что. Я был бы крепостным поэтом. Николай сын Миронов. Был ведь художник Рокотов. Крепостной, а на всю Россию прославился. Кто понимает — тот пробьется. Если он, конечно, не на Сахалине родился.

— Да ты бы и грамоты не знал!

— А толку от грамотных, которые все равно ни черта в поэзии не смыслят, только притворяются. Давай руку. Разговор есть.

Они выпрыгнули из корзины и сели на скамейку, усыпанную сухими скукожившимися кленовыми листьями. Маруся подняла один:

— Смотри, он похож на мертвого птенца: вот сложенные крылышки и вытянутый уголок, это клюв, видишь? Так что за разговор?

Коля задрал голову, уставился в небо.

— Петя перед смертью оставил мне письмо и деньги, и я только вчера нашел их. Он спрятал в нашем «детском тайнике» и ничего не сказал. Только намекнул, а я не дотумкал сразу.

— Что за чертовщина…

— Да слушай ты. Мы еще в детстве договорились, что на случай облавы на Фигуру Петька все деньги из своей копилки будет хранить у меня. Но все это были игры, конечно, ничего он у меня не прятал, а заветное место было в чулане, в углу, под шмотками. Я и забыл про него. Последнее время Петя странный был какой-то, нервный, его все тянуло полихачить на новом мотоцикле. И траву курил слишком часто. Накануне того дня он заходил ко мне накуренный, а потом среди ночи позвонил и сказал, чтобы я про наш тайник никогда не забывал и проверял его. Я подумал, он по накурке ерунду несет. Когда все это случилось, я был как мешком пыльным пристукнутый и даже не вспомнил эти его слова. И только вчера у себя в столе вот что нашел. — Мирошкин достал из нагрудного кармана листок и протянул Марусе.

Она сразу узнала со школы знакомый ровный, почти каллиграфический почерк Пети: «Слухай сюда, Колян. Когда ты найдешь наш тайник, меня, может быть, уже не будет. Знаешь, чем я позавчера занимался? Доезжал до Тещиного языка и гонял туда-сюда на всей скорости по самому краю. Там бордюр чинят, поснимали — кайф, дух захватывает. Но есть шанс, что я докайфуюсь и сорвусь. Завтра снова поеду. Я решил так — если раз десять проеду и не сорвусь — значит судьбе я зачем-то еще нужен и можно попробовать начать жизнь заново. А если сорвусь, то и черт со мной. В этом случае ты возьми бабки (они в нашем тайнике) и уезжай в Москву. Все поэты мечтают о столице. И Маруську возьми, она тоже хочет уехать. Половина бабок — это для нее. Пусть помнит мою доброту. Это все, что у меня есть. Если я не сорвусь, то зайду к тебе и выпьем как следует, отметим мое второе рождение. А потом вложусь в Москве в большую новостройку или еще что-то придумаю, кредит возьму и вас туда заберу. На первое время вам хватит квартиру снять, а там уже устроитесь. Обнимаю вас, чудики. Вы славные, без дураков».

Маруся уткнулась лбом в плечо Мирошкина. Она рыдала и не могла остановиться. Старик, собиравший банки, покачал головой: «Сначала без мозгов гуляют, шляются, потом рыдают!»

Коля сидел, опустив плечи и уставившись прямо перед собой. Стало темнеть, и они побрели домой.

— Но ведь он не сорвался? Ты же говорил, он врезался в столб?

— В том-то и дело. Он не сорвался на Тещином языке, а потом… Не знаю, может, накурился, разогнался, нервы сдали…

— Неужели он мог бы убить себя? Мне казалось, он доволен жизнью. В Москве культура, все, что хочешь, люди интересные. Деньги, свобода — что еще нужно человеку?

— Многое нужно человеку. Я не хочу думать, что он специально убил себя. Думаю, просто разогнался и не справился с мотоциклом. Он все время испытывал судьбу. Это у него был такой разговор с Богом. Он будто дразнил его, пытался обратить на себя внимание… Недавно в журнале попалась рецензия на одного странного и интересного современного поэта. У него такая строчка есть: «Я поймал больную птицу и боюсь ее лечить. Что-то к смерти в ней стремится, что-то рвет живую нить». Вот и с Петей так.

— Мне тоже всегда казалось, что он сильный. Как-то странно: вот мы говорим о нем, догадки строим, а его уже нет. И не вернуть.

— Так что? Едешь со мной в Москву?

— Я подумаю.


1 Юношеский опыт одного современного поэта, пожелавшего остаться неназванным.

2 Юношеский опыт современного поэта, пожелавшего остаться неназванным.






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация