Кабинет
Юрий Каграманов

ПУТЕМ НЕПРОЙДЕННЫХ «ВЕХ»

*

ПУТЕМ НЕПРОЙДЕННЫХ «ВЕХ»


Рената Гальцева. Эпоха неравновесия. М. — СПб., «Центр гуманитарных инициатив», 2016, 319 стр.


Рената Александровна Гальцева — одна из «хранительниц (и хранителей) огня», а именно русской религиозно-философской традиции, идущей от В. С. Соловьева (с учетом его предшественников) к «веховцам» и далее к их продолжателям в эмиграции. Рецензируемая книга представляет собою сборник, в котором собраны некоторые ее статьи за последнюю четверть века, между прочим, дающие представление о судьбе этой традиции в послесоветское время.

В глухие советские годы религиозная философия выглядела «посланием в бутылке», которая то ли будет когда-то кем-то откупорена, то ли нет. Гальцева стала одной из первых, кто эту философию открыл, сначала для себя, потом и для других. В годы «перестройки» интерес к ней из тесных московских кухонь вышел, так сказать, на оперативный простор. Сочинения русских философов, иные из которых выходили стотысячными тиражами, раскупались почти как романы о приключениях. «Поистине удивительна и почти неестественна тяга к философским рассуждениям совсем и не в теоретизирующих только, а и в широких кругах нашего общества…» — пишет Гальцева в статье 1990 года.

Советская школа воспитывала веру в Разум истории, место которой занимала фикция околомарксистской выделки. С первыми веяниями свободы появилось желание пробиться к подлиннику — и устроить жизнь на разумных началах. Увы, сугубые прагматики и циники объехали энтузиастов на кривой, в результате чего возникло общество, трудно поддающееся определению, но во всяком случае весьма далекое от того, о каком мечтали энтузиасты тех лет. Наши мыслители не были забыты, даже как будто напротив, нашли себе почетную нишу: Ильин (Иван Александрович), например, стал едва ли не официозным философом, проводящиеся с недавних пор и ставшие регулярными «Бердяевские чтения» тоже имеют налет официозности. Но влияние их, как, впрочем, и любой другой философии, на духовную, культурную жизнь остается крайне ограниченным. Зато должна чувствовать себя «в своей тарелке» барышня из чеховской «Скучной истории», говорившая: «Философ — это тот, кто не понимает».

Но наивно думать, что барахтание в сугубо материальных интересах — это и есть подлинная жизнь. Со времен Французской революции, писал Гегель, мир «поставлен на голову». Не в том смысле, что он повернут вверх тормашками, а в том, что ход истории определяют теперь движения мысли. Такого же мнения держался цитируемый Гальцевой один из главных вдохновителей «веховцев» Достоевский: «В конце концов торжествуют не миллионы людей, не материальные силы <…> не деньги, не меч, не могущество, а незаметная вначале мысль…» Дополнительный вес русской религиозной философии придает то обстоятельство, что она тесно связана с миром великой русской литературы, которую она как бы «продолжает» в сфере «чистой» мысли; сохраняя при этом «родимые пятна» художественности. Эта ее особенность свойственна и Гальцевой, тоже имеющей склонность мыслить образами (в ее текстах там и сям разбросаны стилистические блестки). Но, не останавливаясь на уровне художественных догадок, она любое недопроясненное стремится «довести до ума», все аморфное — кристаллизовать. Что вообще-то естественно для философа. Выявить «руководящую идею», дать законченную дефиницию — это в ее компетенции.

Здесь, между прочим, корень ее отношения к Флоренскому (ему и Бердяеву в книге отведено больше всего места). Будучи почитателем о. Павла, я долго сопротивлялся ее, как мне казалось, избыточно критичному настрою в адрес автора «Столпа и утверждения истины». Но в конце концов сдался; у Гальцевой нашлись весомые аргументы в пользу по крайней мере настороженного отношения к его наследию. Основных таких аргументов два. Первый из них: у Флоренского отсутствует первоинтуиция цельности мира, он у него распадается на различные, скажем так, строительные блоки, связь между которыми осуществляется на горизонтальном уровне; такое представление о мире Гальцева называет «натуралистической версией космологического структурализма». Другой вектор мышления, в котором можно упрекнуть Флоренского, является производным от первого: чтобы «собрать» мир, от человека требуется волевое усилие, и таким образом «логика мысли уступает место более грозной логике воли»[1]. Разумеется, надо ценить и логику воли, но не в ущерб логике мысли, которая первее.

В одном только месте Гальцева допустила, как мне кажется, неточность. Она приводит очень важное высказывание Флоренского (по воспоминаниям А. Ф. Лосева) о том, что в мире «ничто не должно оставаться на прежнем месте, что все должно терять свое оформление и свои закономерности, что все существующее должно быть доведено до окончательного распадения, распыления, расплавления, что покамест все старое не превратится в чистый хаос и не будет истерто в порошок, до тех пор нельзя говорить о появлении новых и устойчивых ценностей» (стр. 278). Так вот, сколько помню, приведенные слова сказаны были п о с л е совершившейся революции, а читая Гальцеву, можно подумать, что они были сказаны д о. Это принципиально.

Признаюсь, гений Флоренского по-прежнему меня обаяет (уж мне-то это простительно, коль скоро он обаял даже других гениев, таких как Розанов и о. С. Булгаков), но я понимаю, что в разведку (будущего) с ним идти не стоит — может подвести.

Другого рода сложности с Бердяевым (заметим, что Гальцева сосредоточивается на фигурах, более других дискуссионных). Он у нас попал в число консервативных мыслителей, каковая репутация основывается главным образом на его книге «Философия неравенства». Наверное, Гальцева права — это лучшая его книга; во всяком случае, наиболее актуальная. Но Бердяева называют также «певцом свободы»: он одним из первых в Европе (по крайней мере в XX веке) стал выразителем экзистенциального мирочувствия — такого, когда человек ощущает себя оторванным от мира и противопоставленным ему. Христианский либерал, по точной формулировке Гальцевой, «признает достоинство человека не только в одном чувстве свободы, но также в данном ему „образе” и в заданном ему „подобии”», а Бердяев доходит до утверждения о безосновности свободы (в духе немецкой мистики Беме и Шеллинга), о ее, так сказать, первородстве. Но это у него крайность; как бы спохватываясь, он говорит об опасности свободы, о том, что она может привести к «мировому вихрю» и повредить Божеское начало в самом человеке.

Бердяев не то чтобы колеблется в оценках тех или иных явлений мирового процесса, он как бы подходит к ним с разных сторон и потому видит их по-разному. Бердяева необходимо читать; самое меньшее — он полезен как катализатор мыслительной деятельности. С ним можно идти в разведку, хотя на отдельных участках пути (то есть в отдельных темах) с ним надо держать себя сторожко.

Возвращаясь к логике воли: все глубокие умы России, пишет Гальцева, были либеральными консерваторами, но сегодня либеральный консерватор попадает в парадоксальное положение, ибо живет в мире, в котором немногое стоит того, чтобы его сохранять, консервировать; поэтому он выступает сегодня за радикальный контрпереворот. Сказанное должно относиться ко всему пространству евроамериканской цивилизации (по меньшей мере), с которой мы воссоединились далеко не в лучшие ее годы. Мало того что старые русские «проклятые вопросы» по-прежнему стоят, «как проклятые», мало того что до сих пор не изжиты некоторые из худших сторон советского прошлого (а были в нем, как признает Гальцева, и лучшие стороны) — мало всего этого, теперь мы еще сталкиваемся с происходящей на Западе антропологической революцией — по справедливому, на мой взгляд, мнению Гальцевой, более радикальной, чем даже социалистическая революция; ибо ставит целью изменить природу человека, которую, цитирую, «изменить нельзя, но испортить можно».

Вот теперь мир пытаются перевернуть вверх тормашками, чего «старик Гегель» никоим образом не предполагал.

Глубочайшая духовная смута охватила наше отечество. За годы, прошедшие после падения советской власти, выросли действительно потерянные поколения, полуоторвавшиеся от своих корней и полуоблученные западной, преимущественно упадочной культурой. Падение нравов, резкое понижение культурного уровня затронули почти все слои общества. Сверяясь с опытом всемирной истории, не могу представить, чтобы уже в недалеком будущем не воспоследовала реакция. Не исключено, что в какой-то жесткой ее разновидности. Это может быть даже — сколь ни фантастичным оно покажется — некое осовремененное подобие царства Великого Инквизитора, каким он описан у Достоевского (допущение, еще в 50-е годы мелькнувшее у Питирима Сорокина). В конце концов, что такое Великий Инквизитор в сравнении с некоторыми диктаторами не так давно завершившегося XX века? Мягкотелый гуманист, в своих действиях руководствовавшийся любовью к людям, как он ее понимает. Недаром в заключение повести Христос целует этого высохшего старика в уста (знак прощения?).

Всяк прибывший в историю привносит в нее «слово и дело» — в первую очередь слово. По справедливому замечанию Гальцевой, надо ф о р м у л и р о в а т ь идеал, над выработкой которого трудилась череда великих мыслителей — от Достоевского и Владимира Соловьева до Солженицына. Даже если идеал этот слишком хорош для нас, нынешних. Быть может, именно такой, «слишком хороший» идеал способен оказать мобилизующее действие и уберечь нас от малоприятных перипетий, которые могут ждать за ближайшим поворотом.

А там, глядишь, «из тонких линий идеала» (Фет) что-то и сложится. Если, конечно, повезет.


Юрий КАГРАМАНОВ

1 В другой своей работе Р. Гальцева пишет, что Флоренский «оказался протоидеологом, посредником между философией и идеологией, поскольку через расчистку старой, еще подлежащей контролю разума ментальности он приуготовлял пути мышлению, управляемому логикой воли». См.: Гальцева Р., Роднянская И. К портретам русских мыслителей. М., «Петроглиф», 2012, стр. 533.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация