Бершин
Ефим Львович — поэт, прозаик, публицист.
Родился в Тирасполе в 1951 году. Автор
нескольких книг стихов, документальной
и художественной прозы. Выпустил книгу
избранного — «Гранёный воздух» (М.,
2016). Живет в Москве.
Ефим
Бершин
*
НЕПРИЕМЛЕМАЯ
ПОРОДА
* *
*
Не трожьте
лебедя и ворона не ешьте,
а также цаплю,
пеликана и удода.
Но прежде —
ворона. И ближнего не режьте.
Не режьте
ближнего — испортится погода.
Мы жили
весело. И ворона не ели.
Стучали в
бубны, пировали на поминках,
когда и пули
нам свистели, как свирели,
и подрывались
наши ближние на минах.
Но заповедал
в Книге жизни или смерти
кудлатый
выродок, пророк чернобородый:
не трожьте
голубя и ворона — не смейте,
поскольку
ворон неприемлемой породы.
Сегодня дождь
смывает яблоки с деревьев —
как будто
души избавляются от плоти.
И просыпается
размытая деревня,
перенесённая
с сезанновских полотен.
Как неожиданно
испортилась погода!
Никто и знать
не знал, не думал и не ведал.
Наверно,
кто-то человеческого рода
на ужин цаплю
или ворона отведал.
И дым клубится
по-над выгоревшей нивой.
И скачут
лошади, сбежавшие из Трои.
И где-то
рядом, за Днестром или за Нилом
уходят в
сумерки уставшие герои.
Им было облако
и море — по колено.
Кутили
заполночь, но заповеди чтили.
Всё было б
правильно, «когда бы не Елена».
Точнее —
ворон. Вот его и не простили.
Бежали месяцы,
как кровь бежит по венам.
Мы жили
весело, того не зная сами,
что кто-то
ворону однажды заповедал
кружить над
площадью, усеянной глазами.
* *
*
Средиземное
море теряет ритм,
и волна
пожирает волну.
И звезда уже
больше не говорит
со звездой
и идёт ко дну.
И голодное
море — только грим,
нанесённый
на лик веков.
А на дне
средиземном тоскует Рим
синкопическим
лязгом оков.
А на дне
средиземном пылает Храм,
изнывает
Ирод, и род
человеческий
заново к топорам
призывает
беспечный рок.
И гремит
барабанщик, не зная забот,
закипает
кровь на губах.
Аритмия,
синкопы,
убитый Бог.
Иоганн
Себастьян Бах.
* *
*
Беспокойное
небо. Живу как на дне.
Тучи свесились
конской гривою.
Каждый день
просыпаюсь в другой стране,
будто каждый
день эмигрирую.
Я смотрю в
окно. Полустанков нет.
Только воет
пёс у сарая.
Тот же самый
двор, тот же самый снег,
а страна-то
совсем другая.
Отхлебну
воды, отвернусь на миг,
нарисую на
стенах метки,
чтоб назавтра
понять: от себя самих
мы теперь на
каком километре.
* *
*
Сжимается
пространство языка.
Немеет ночь.
И лишь твоё дыханье
бездомной
кошкой бродит у виска
и греет душу,
как вино в духане.
Немая улица.
Шагреневый язык.
Немые сны на
выцветшем диване.
Как будто
разлагаются азы
не слов, а
самого существованья.
Так вот она,
земная благодать.
Вот это слово,
что во чреве бьётся
и задыхается.
И можно не гадать —
оно уже никак
не отзовётся.
А за окном
спокойно, чуть дыша,
самоубийцей
снег уходит в лужу.
Зародышем
во тьме карандаша
томится стих,
не выходя наружу,
безмолвный,
словно снимок в паспарту,
или как ратник
у истока битвы.
Сидит и ждёт,
пока я обрету
пространство
для любви и для молитвы.
* *
*
Да что страна,
её леса и недра,
когда с какой
ни глянешь стороны —
страна всего
лишь продолженье неба,
как небо —
продолжение страны.
И мы живём,
не ведая границы
меж двух
миров, во времена, когда
покоя нет,
покой нам только снится,
как звездочётам
— дальняя звезда.
И только
снег, летящий мимо, мимо
чужих домов,
где мог бы жить и я,
напоминает
о единстве мира,
единстве
быта и небытия.
Ведь в
сумерках, лишённых дара речи,
так поступь
снега сказочно легка,
что от покатых
крыш Замоскворечья
почти
неотличимы облака.
И кем бы мы
ни стали, обессилев,
вечерней
тенью, облаком, золой —
когда-нибудь
небесная Россия
соединится
с русскою землёй.