Игорь Вишневецкий
КРАТКОЕ ИЗЛОЖЕНИЕ СТИХОВ СТЕПАНА ШЕВЫРЁВА, СОЧИНЁННЫХ ИМ В ИТАЛИИ
стихи

Вишневецкий Игорь Георгиевич родился в 1964 году в Ростове-на-Дону. Окончил филологический факультет МГУ. Защитил диссертацию в Браунском университете (США). Автор шести сборников стихов, трех монографических исследований, повестей и романов, режиссер экспериментального фильма «Ленинград» (2014). В печати как стихотворец дебютировал в 1990 году в «Русской мысли» (Париж). Живет в Питтсбурге.



Игорь Вишневецкий

*

КРАТКОЕ ИЗЛОЖЕНИЕ СТИХОВ СТЕПАНА ШЕВЫРЁВА,
СОЧИНЁННЫХ ИМ В ИТАЛИИ с
1829-го по 1832-й год1





1. По ночам сознание наше

распахнуто воспоминаниям (I).


2. Пусть твердят мне, Россия, как ты дурна.

Но что мне твои соперницы! Не ты ли

превратила — силой гармонии и искусства —

порочность с суровостью в нежность

и научила

брать пример не с людей —

а с того, как стихийны, привольны леса твои, реки?

Что ж, пускай ты дурна,

нет, не соблазнюсь

плодами, пламенным взглядом и красотой

той другой, обитающей у

прекрасных гробов — гробов! — хотя я и сходил вместе с ней

«в недра земные» (что бы это ни значило),

где семья её — тени, а я-то с живою кровью —

лишь любовник докучливый. Нет, о Россия,

у нас ещё всё впереди. Ты крепка своей девственной силой,

ты молода, и, пускай моя ласка бессмысленна,

ты мне также и — мать (II).


3. Впрочем, есть у нас нечто особенное —

Пётр, воздвигнувший город, вопреки дерзости моря,

«просвещения око», вперённое в страны заката. Так вот «вся вселенна»

несёт в этот град в пользу чад твоих, родина,

«плод наук» с благодарностью и изумлением.

Исполин — строитель его — оказался «могучее» в споре

с облекающей, влажной стихией;

и восходят повсюду из топей «неплодных»

шпили вверх; а сам исполин, точно солнце,

прорезает «лучом» славы мглу и, взгромоздясь на гранит,

взором сдерживает дерзящее море (III)


4. воплощение всепоглощающей

женской стихии,

«неправою местью» одушевляемой (IV).


5. Нет, ужасна поэзия — та, что рождается

усилием воли, а не вдохновением (V).


6. А фаворский, нетварный свет

явлен зрящим и в вере,

и в религиозном искусстве —

скажем, у Микеланджело, также и у Рафаэля


(здесь, как, правда, и в прочих местах,

нервно курит в сторонке тень Ф. М. Достоевского) (VI).


7. Вот, к примеру, Москва и Рим

стоят друг пред другом:

жаркий Рим c благодарностью

принимает даренье любви,

что Москва ему преподносит —

пусть и льдистой рукою, —

«лучший цвет» из короны своей (VII).


8. Тут с одной стороны

сила варварской, дикой, арктической, юной России,

многогромной своим языком,

будто Волга, потоком, текущая в Каспий,

а с другой — вся свобода Италии

мутным Тибром играет, ни разу не скованным льдами.

Только вдуматься: по нему и копыто коня не звенело! (VIII)


9. Что ж, стихийность прекрасна, но даже опустошённый

храм в противустоянье стихиям —

так стоят храмы Пестума

посреди «больной и дикой»,

а когда-то привольной степи —

он ведь несокрушим (IX).


10. Вот и мне начинает казаться: силы

Вечного Города, вы пробуждаетесь —

царственно и надменно — в ответ на удары стихий,

отряхая «тяжёлый прах», засыпавший вас (X).


11. Пускай Колоссей с Пантеоном

и Храмом Святого Петра

возвышаются над потопом

(так над степью больной

возвышается мысль в камне Пестума) —

тяжело

наследие древнего града свободы,

надевавшего цепи на всех,

кого он

подчинял своей силе, —

память Империи,

сметённой метелью нашествий,

аспид павшей короны,

ставший клубками змей,

разбегающихся

меньшими тираниями (XI).


12. Наш же брат россиянин,

в скифской древности — римский раб или данник

и трофей на военном триумфе,

нынче видит, что римляне сами

платят поэтическим словом

дочерям его Скифии дань,

им служа на наречье Петрарки (XII).


13. А река русской речи

полноводной «Историей

государства российского» — вливается в Океан

языка мирового. От иных современников, впрочем,

остаются лишь лужи:

вот, к примеру, Н. Полевой (XIII).


14. Знай, Пречистая Дева,

много я повидал

и, пожалуй, готов

прервать череду наслаждений (XIV).


15. Ждёт меня на родине дальней

тихое счастье

у негромкой реки,

хотя помню,

что я сам как поток,

да и реки все

неизбежно сливаются

в мировой Океан (XV).


16. И пока учёный педант собирает коллекцию,

кабинетный гербарий,

в коем даже язык Греции или Рима,

даже он «дотлевает» «бесплодно»

под прахом ненужных букв,

я коплю семена «давних жатв» к новым вёснам

и спасаю внутри себя «время, погибшее...

для земли», им даруя цветение после погибели (XVI).


17. Я и стены Рима отныне читаю как книгу

из гигантских обломков-букв,

что дразнят «жадный ум»

отзывами прошлого: о, не прошедшего, нет! (XVII)


18. И вот — весна. Христос воскресает.

Сотрясаются бездны. Мироздание славит Его воскресение

всем оркестром своих инструментов и пляской

(впрочем, так — каждый год) (XVIII).


19. Как восходит и после заходит солнце,

так восходят на внутренннем небосклоне

и заходят — сознание, жизнь и любовь (XIX).


20. В безмолвье твоём, о Природа,

ночном (послезакатном, даже можно домыслить что: смертном)

есть свобода душе и воображению.

Это — преображенье сознанья. Но едва только мрачная тень

ночи сойдёт и день и жизнь утвердятся,

докукою шума и прочих забот

затмевается воображение, и тогда твой голос, Природа,

звучит в полную силу (XX).


21. Что ж, пора! Наш «камертон-поэт», обращаюсь к тебе,

Пушкин, «из гроба вечности» — то есть из совершившегося,

из наставшего мира — песнею, пусть «неокреплой».

Ты, я верю, поймёшь то, что другим неясно.

Вся моя темнота, ибо я пленник во гробе

цельного прошлого, обращена лишь к тому, что

будет. Так пророчествует слепец, так Дант

познаёт мирозданье — от глубин до горних пределов,

так Микеланджело видит свершенье времён.

Повторим же дорогу Энея

и придём с тобой к месту, где колыбель и где гроб

двух эпох, встав вдвоём у начала новой.

Я провижу в таком начале

назначенье Отчизны. Когда я гляжу

на её просторы и осознаю многогромный

язык — не вовне, а внутри её — тот, что «воет» в стихиях

рек и лесов, ото льдов Белого моря

до вод, бьющих в Крым, — как я радуюсь, благодарный,

что этот язык станет самым последним словом

разума «в пре» европейских народов.

Пушкин, помазанник слова, отмеченный прежде Державиным,

наш «депутат» на всеевропейском вече,

объясни, почему

подобный былинному Муромцу этот язык

ныне так измельчал и ссыхаетеся море до лужи?

Кому же, как не тебе,

знамя его, развевавшееся над Кремлём,

вручено было Карамзиным и Жуковским!

Что бы молвил, встав из могилы, Державин?

Какие послал бы проклятья?

Будь же новым Гераклом, научи наш язык русским чувствам

и ударь призывом на вече,

выходя за границы России,

словно колокол,

призывом не только русским — всеевропейским (XXI).


22. Ибо звучное слово сильно и даёт урожай (XXII).


23. А счастливое чтение и постижение

Данта похоже на то, как купальщик

противостоит

накату упругих волн моря (XXIII).


24. Что ж, вперёд! У поэта есть право

на тёмный, недопрояснённый

и опьяняющий стих (XXIV).


25. Гомер, Дант, Шекспир —

они дополняют друг друга (XXV).


26. Знай, Италия, я все «лобзанья» твои

возвращу своей главной любви — России (XXVI):


27. матери, что родила меня в муках

и благословила на жизнь (XXVII).


28. Воздух сковало ветром

из Северной Африки, всё оцепенело,

и марит (вот погодите, придут ноябрь или март,

и сирокко задует в полную силу) (XXVIII).


29. Форум пал, и связи Римского мира

давно распаялись, но благородная кровь

творцов Pax Romana

течёт даже в их «искажённых потомках» (XXIX).


30. Смешон, кто отверг

Юг или Запад Европы

на уровне, так сказать, живота

(за своеобычность их «кухни») (XXX):


31. рассудок таких знатоков

крайне неповоротлив (XXXI).


32. Рим падёт лишь тогда, когда мир падёт (XXXII).


33. Между тем, склоняясь к реке,

лавры и тополи

шепчут: «К нам залетел

соловей из России».

«Что ж, — отвечает Тибр, —

пусть порадует нас

песнями на наречии „свежем, новом”» (XXXIII).


34. — Нет, — отвечаю тогда. — Лучше я уподоблюсь Горацию.

Тибр, твои струи мутны и желты.

Это грехи своих граждан ты вымываешь

в море, и я тебе лучше скажу как последний

римлянин: жертва моя, служенье Отчизне —

пожалуй, напрасны (XXXIV).


35. А что соотечественники? Соотечественницы?

Сидят вдоль реки, рисуют себе акварельки,

мня себя копиями Рафаэля —

миниатюрными. Впрочем, красоты их враз

любая девчонка с Альбанских гор затмевает.

Там в вулканическом озере блещет лазурь

оком Дианы (XXXV).


36. Их не пробудит и скрежет моих переводов

из «Освобождённого Иерусалима» (XXXVI).


37. Видимо, я им — рифмач,

с блажи какой отпустивший размеры — «по вольной».

Им бы порядок да крепкую руку. И что им моя

гармония — та, что рождается в сшибках стихии и мысли! (XXXVII)


38. Русские литераторы, это ещё не всё!

Я и «Рифмарь» вам издам — каталог затёртых и звонких

слов-двойников — бич журналистам стиха,

вечно связующим «камень» и «пламень», катящим

как на рессорах в ничто, и тогда-то наш стих зацветёт

мыслию и одушевится сознанием слова (XXXVIII).


39. Лишь отмеченный гением, тронутый им

камень или человек, незначительный с виду,

вдруг оживает и кажется преображённым (XXXIX).


40. Пусть не соперничать мне

с тискающими по дюжине книг —

но как же не совестно им

столько строчить и печатать! (XL)


41. Что ж, угасать мне теперь без двойника,

без любви, без опоры, без жизненной рифмы,

падая, как виноград перезревший? Тоска-то какая! (XLI)


42. Только одно утешение:

Рим принимает нас как драгоценных гостей,

уступая нам часть своего одеянья,

распахнувши сады свои, архитектуру

так расставив, что глаз восхищается мощью

прошлого и настоящего, а мысль воскрешает всё то,

что поглотили гробы. В этом ответном порыве

древнего города к нам есть превращение чувства

в стебли, в стволы и в листву — в розу, в лавр, в кипарис (XLII).


43. Мне ведь мало реки, я жажду уже Океана,

проще — бессмертия, новых ристалищ и новых

побед и свободы (XLIII).


44. И — напоследок отрывок из Данта:

«Ад», песнь третия. Дант и вожатый-Вергилий

уже подошли к вратам из «темноцветного камня»,

на коих написано, что всем входящим сюда

должно «сложить упования». Кого они видят? Что слышат?

Шум голосов, стоны и «рукобиенья».

Здесь, — говорит вожатый, — те, чей путь на земле

не обозначен ни славою, ни бесславьем.

(А мы с тобой, Дант, не из такой породы.)

Есть ли на что им надеяться? — Нет, — отвечает Вергилий, —

эти даже на смерть уже не уповают (XLIV).


Тут Шевырёв умолкает и закрывает тетрадь:

скоро ему собираться — ехать в Россию.


Как ты примешь меня, непригожая родина?

Я стою пред тобою, словно у Дантовых врат.



P. S.


Нет ничего презреннее,

чем скорый суд современников.


Шевырёв, «витязь великосердный»,

как называл его Пушкин,

получивший место профессора

при Московском императорском

в результате шахматной партии,

разыгранной тем же Пушкиным,

что явился в университет

в компании С. С. Уварова,

назначенного и. о. министра

(которого, если по чести,

в душе презирал),

и раструбил о поддержке

юного воина слова, —

так вот Шевырёв, вечно пылкий,

не был ценим студентами.

Да и то удивительно,

как в славном Отечестве

выбился в профессора.


«Когда, — говорил Шевырёв, —

я жил в Италии

(едкий смешок в аудитории),

то часто читал стихи

Пушкина (смех возрастает)

ящерицам (бурный шум).

Так вот, господа, пресмыкающиеся

и те обладают слухом

(студенты не понимают,

невежество — это болезнь):

они всегда выползали

послушать живые гармонии

нашего языка».

Шевырёвский приятель Гоголь

такое бы оценил.

Но бедный московский студентик

с головой, набитой идеями

о пользе, борьбе, — и мечтающий

о вечно лучших странах,

где он никогда не бывал?


Шевырёв, сам полуварвар,

именовал те пространства

к западу от России

блистательным «гробом вечности».

Так остгот Теодорих

милостиво подбирал

славу поблекшего Рима,

чтобы вплести в корону

грузно осевшей Империи

несколько многоцветных

камней или лепестков.


Но борцам за идеи,

не знающим даже слуха

ящериц — что там зрения

птиц или, скажем, стрекоз! —

чем им измерять

путь от тьмы до полудня

мысли? А всей России,

пребывающей, сколько бы мы

ни трудились, в неведенье смыслов?


Господи, дай же сил

и укрепи перед этой

недопроявленной жизнью

и от судьбы межеумочной

нас огради!




Примечания:


(I) «Ночь» (20го июня 1829. Рим).

(II) «К непригожей матери» (Июля 16 <1829>. Вечер. О. Иския).

(III) «Петроград» (Авг<уста> 9 <1829>. Воскрес<енье >. О. Иския).

(IV) «Очи» (2 сентября — ноябрь 1829. Кастелламаре, в окрестностях Неаполя — Рим); «Женщине» (Ноябрь 1829. Рим).

(V) «Поэт» (Ноябрь 1829. Рим).

(VI) «Преображение» (3го декабря <1829>. Четверг. Рим).

(VII) «К<нягине> З. А. В<олконск>ой» (3/15 дек<абря> 1829. Рим).

(VIII) «Тибр» (8 — 10 декабря 1829. Рим).

(IX) «Храм Пестума» (Не позднее 22 декабря 1829. Рим).

(X) «К Риму» («Когда в тебе, веками полный Рим...») (Не позднее 22 декабря 1829. Рим).

(XI) «К Риму» («По лествице торжественной веков...») (Не позднее 22 декабря 1829. Рим).

(XII) «Кн. Гагарин<ной> в альбом» (1829. Рим).

(XIII) «Русская история» (1829 [?]. Рим).

(XIV) «Романс Теклы (из Пикколомини”)», стихотворный перевод из Ф. Шиллера (1829. Рим).

(XV) «Две реки» (Начало января 1830. Рим).

(XVI) «Стансы» («Стен городских затворник своенравный...») (Февраля 9. Середа. 1830.Рим).

(XVII) «Стены Рима» (Не позднее 22 марта 1830. Рим).

(XVIII) «Хоры ангелов несутся...» (27/15 марта [1830]. Рим).

(XIX) «Песня» (1830. Рим).

(XX) «Стансы» («Когда безмолвствуешь, природа...») (Первая половина 1830. Рим).

(XXI) «Послание к А. С. Пушкину» (12 июня — 17 июля и август 1830. Рим).

(XXII) «К Фебу» (Лето 1830. Рим).

(XXIII) «Чтение Данта» (Лето 1830. Рим).

(XXIV) «Критику» (Лето 1830. Рим).

(XXV) «Тройство» (Лето 1830. Рим).

(XXVI) «К Италии» (Лето 1830. Рим).

(XXVII) «К матери» (Лето 1830. Рим).

(XXVIII) «Широкко» (Лето 1830. Рим).

(XXIX) «Форум» (Лето 1830. Рим).

(XXX) «Соболевскому» и «Отрывок из путешествия его же» (После 13 июля 1830. Рим).

(XXXI) «Он» (После 13 июля 1830. Рим).

(XXXII) «Колосс сей падёт», стихотворный перевод из Беды Достопочтенного (2 августа 1830. Рим).

(XXXIII) «Русский соловей в Риме» (Не позднее начала сентября 1830. Рим).

(XXXIV) «Эпиграмма» (До 15/27 декабря 1830. Рим), «Ещё» (15/27 декабря 1830. Рим) и неоконченный набросок «...Дианы око...» (8 августа 1830. Озеро Альбано).

(XXXV) «Ода Горация последняя» (Не позднее 2/14 сентября 1830. Рим).

(XXXVI) «Седьмая песнь „Освобождённого Иерусалима” Т. Тассо» (После 25 сентября 1830 — Четверг, 10 марта 1831. Рим).

(XXXVII) «Эпиграмма — октава» (До 2 августа 1831. Рим).

(XXXVIII) «Русским литераторам о необходимости издать русский рифмарь» (26 февраля 1831. Рим).

(XXXIX) «Камень Данта — Гвичиоли (в альбом Владимиру Д. П.)» (Апреля 7 1831. Рим).

(XL) «Кошмар» (26 февраля 1831. Рим) и «Журналисту» (Апрель — июль 1831. Рим).

(XLI) «Сонет (италианским размером)» (21 апреля 1831. Рим).

(XLII) «Княгине З. А. Волконской для окт<бря> 10/22» (Окт<ября> 9/21 1831. Рим).

(XLIII) «Как со гнезда младой птенец орлицы» (Между 21 октября и 10 ноября 1831. Рим) и «Стансы» («В тот самый день, когда, приявши дух...») (29 октября/10 ноября 1831. Рим).

(XLIV) «Начало третьей песни Дантова „Ада”» (14 октября 1830 — после 15 июня 1832. Рим — Боцен (Больцано) — Рим). Последний стихотворный текст, над которым Шевырёв работал перед возвращением в Россию.



10 ноября — 3 декабря 2013. Болонья

1 Уже когда работа над «Кратким изложением», вошедшим в не изданный покуда сборник «Стихотворения, присланные из Италии», была завершена, в архивах России и США обнаружилось несколько прежде неизвестных стихотворений Шевырёва, сочиненных им в 1829 — 1832 в Италии; вещи эти мало что добавили к общему впечатлению, вдохновившему «Краткое изложение» (прим. И. Вишневецкого).






 
Яндекс.Метрика