Николай Караев
КШЕТРА РОЗЕНБЕРГА
новелла

Караев Николай Николаевич родился в 1978 году в Таллине. Печатался в журналах «Октябрь» и «Мир фантастики», а также в сборниках малой прозы. Автор поэтического сборника «Безумное малабарское чаепитие» (Тарту, 2009). Переводит с английского и эстонского (Кен Кизи, Артур Филлипс, Майкл Муркок, Карл Ристикиви, Рейн Рауд). Живет в Таллине.




Николай Караев

*

КШЕТРА РОЗЕНБЕРГА

Новелла



Буддист не дает никому отчета в своих поступках, но самые деяния его произносят себе приговор и предуготовляют ему то место, которое он должен занять по смерти.

Исаак Якоб Шмидт


И даже наши нынешние земли смерти однажды расцветут вновь.

Альфред Розенберг




1


Ноябрь незабываемого 1919-го выдался в Ревеле студеным, точно пятый круг буддийского ада, именуемый Хухува-нарака — Ад стучащих зубов. Тех, кто пребывает в этом круге, бьет страшный озноб, куда страшнее, чем в предыдущем — там провинившиеся души всего лишь стонут от холода. Однако, сказал себе Отто, кутаясь в грязную дырявую суконную шинель, дела жертвы пятого круга не столь плохи, как жертвы круга шестого, Ада голубого лотоса, в котором кошмарным образом синеет кожа; а уж о более глубоких холодных адах и думать не хочется.

Думать хотелось о Восточной столице — Токио. В крайнем случае о Северной — Петербурге, который Отто так и не приучился величать Петроградом — не успел. О Ревеле, ныне тоже столице, не хотелось ничего знать. Отто был заперт здесь как в ловушке: в тихом холодном вечере на Цигельскоппельском кладбище, в остановившемся времени, в замкнувшемся пространстве. Ревель, Ревель, бормотал он себе под нос. Рев-вель, ville des reves, город грез. И ville du reveil, город пробуждения. Толку-то. Холодно.

Отто ерзал на скамейке, стараясь унять тупую боль в груди. Сквозь зубы сами собой цедились японские ругательства: какая-никакая — все крупица недостижимого Востока здесь, во мгле, на обступившем со всех сторон Западе. Рядом жалобно крикнул продрогший ворон. Эдгар По? Шалишь: Басё.

И поплыли сверху вниз по выцветшей гравюре, по экрану нирваны (кто бы сказал Гаутаме из рода Шакья, что в западных землях так станут называть кинематограф), по изнанке еле подсвеченного кокона неба переплетенные идеограммы:

...карээда-ни карасу-но томарикэри аки-но курэ...

«На голой ветке замер замерзший ворон; осени сумрак».

Пока я могу переводить японские стихи, я жив.

Отто блаженно прикрыл глаза и вообразил чудо: как на лютеранском погосте составляется на миг из хмари призрак японского поэта. Но, конечно, никакой Мацуо Басё не материализуется, чтобы порадовать умирающего в Ревеле молодого доктора наук, профессора японского языка и литературы Петербургского, тьфу ты, Петроградского университета, подающего надежды буддолога, сносно владеющего тринадцатью языками, буддиста, да, пожалуй что, и буддийского философа. Ибо где сейчас тот Басё? Там же, где буддийский философ вскоре окажется сам.

Даже не так: где сейчас то, что составляло однажды личность Басё — мельчайшие неделимые частицы ее: дхармы, стекляшки со следами былых страстей в калейдоскопе иллюзорного «я»? Ведь если Шакьямуни прав, искать Басё не имеет никакого смысла, и воображать — тоже. Если Шакьямуни прав, все мы, и я в том числе, — не более чем набор элементов. Придет смерть, элементы перестроятся, будет новая жизнь. Никто не останется собой. Нет, я все знаю, я все помню. Я знаю и помню слишком многое. Я могу прочесть вам, многоуважаемый ворон, целую лекцию о буддизме. А еще лучше — несколько. Цикл лекций, длинных, как разделы Абхидхармакоши, или коротких, как дзэнские коаны. Лекции о раннем буддизме, о средневековом буддизме, о современном буддизме, о китайском и японском буддизме, о различных сектах буддизма... Три месяца назад, боже мой, жалких три месяца назад, вы представляете? — мы читали лекции в Музее Азии — мы вместе с прекрасными моими учителями Сергеем Федоровичем и Федором Ипполитовичем — живы ли они?

...карээда-ни...

Если бы взошла луна, было бы легче, разумеется.

Но сквозь путаницу голых по случаю осени ветвей просачивался только бледный балтийский свет. Почти что «Закат над рыбачьей деревней» китайца Му Ци. Озябшее сознание нехотя воспроизвело на обратной стороне век другую картину Му Ци, триптих, виденный Отто в киотоском монастыре Рюходзан: журавль, бодхисаттва Каннон и обезьяны. Журавль символизирует зиму. Обезьяна, скачущая с ветки на ветку, — третий этап двенадцатичленного обода колеса сансары, символ мятущегося сознания. Моего сознания. Последние дни ноября, зима наступает на всех фронтах, а я цепляюсь за эти ветки, потому что...

Нет, многоуважаемый ворон, буддизм не имеет к нигилизму, агностицизму, иллюзионизму никакого отношения. Буддизм есть религия спасения. Существует много разных буддизмов, вообще говоря, однако спасение есть сердцевина любого. Нирвана, совершенно верно. Беда в том, что, дорогая моя птица, нирвану не ухватишь за хвост. Я — не могу. Не получилось. Где мне расписаться в поражении?

Я знаю слишком много, вот в чем беда. Я знаю, что означала нирвана для восточного монаха, и для японского поэта, и для китайца-философа. Но я не знаю, что означает нирвана для меня. При всей иллюзорности моего бытия в данный момент меня лихорадит, адски саднит горло, язык мой побагровел и покрылся отвратительной сыпью. Я видел его сегодня утром в разбитом зеркале — он похож на спелую клубнику. Огромную спелую клубнику. У меня чувство, дорогой ворон, что я умираю. И вот я инстинктивно, как загнанный зверь, пришел на самое унылое кладбище в безлунном, подлунном, подлом чугунном мире, на кладбище в Цигельскоппеле, где меня и похоронят на днях, и мне не хочется ничего, только уснуть — постепенно; угаснуть, раствориться в ревельском небытии. Стать сумраком, белесым туманом, криком ворона. Скрыться. Как там у Эдвина Арнольда: when the lamp is drained whither is fled the flame? Где скрывается пламя угасших лампад? Куда я исчезну?

Луна не взойдет. Созерцание полной луны — символ просветленного ума. А меня не отпускает боль. Ледяной кол в моем сердце. Я не могу умереть здесь, в Ревеле, сейчас, когда я так молод; и столько знаю; и столько могу. Где моя нирвана? Я понимаю, многоуважаемый ворон: такая постановка вопроса сама по себе означает, что до нирваны мне как до небес. Скверный из меня буддист, если перед лицом смерти я ревную к буддам и бодхисаттвам. Но...

Если я умру, меня не станет и все, что я знаю, все, что я успел понять и еще успею, успел бы, исчезнет; калейдоскоп со стекляшками взорвется, нити сознания расплетутся, и в следующей жизни, когда и если она будет, я буду не я, мое «я» станет другим, а я — я умру навсегда. Останутся стекляшки-дхармы, мутные от житейской грязи последних месяцев и дней, от нищеты, отчаяния, смрадных трупов лошадей и людей, безбожных красно-белых шахмат на забытом краю Европы, и тифозных вшей, и размытых дождями дорог. Как сказал бы Федор Ипполитович, поток элементарных психофизических состояний не прекратится. Но я-то, я — умру. Я буду не я. Не-я, анатман, му-га по-японски. Му-га-му-тю, нет-меня-сна-внутри...

Сколько слов, сколько ненужных слов, чтобы только не сказать: я боюсь смерти.

Горло. Зажмуриться. Вспомнить хорошее. Эльфриде. Токийский залив. Сингонский наставник, читающий нараспев Мантру Поля Будды. «Сердце есть замок, имя есть ключ». Дзэнская палата созерцания в Рюходзане. Такая легкость внутри, будто играешь Шопена...

Отто помнил, что легкость, несомненно, была, но вот самой легкости — не помнил. Когда сквозь горло медленно тянут ржавую раскаленную цепь, легкости быть не может. Сердце. Страшный клубничный язык. Нет, правда, скорее бы сгинуть; зря ли я тащился из Старого города на этот погост? Эльфриде закопает меня и, как только местная власть разрешит, уплывет в Гельсингфорс...

Наму Амида буцу... Нет, сколько ни повторяй: намбуцу! намбуцу! намбуцу!.. — легче не станет. Амида, будда Запада, лама савахфани? Где скрывается моя нирвана? Как мне отпереть...



2


— Пасвольтье...

Отто скривился, разлепил онемевшие веки, повернул голову. Рядом, не дожидаясь ответа, уже опускался незнакомый господин, невысокий, не по сезону облаченный в плащ и элегантную шляпу. «Позвольте» он сказал по-русски, но акцент и неловкое «тье» выдали такого же, как Отто, остзейского немца с головой.

— Freilich, — обронил Отто.

— Вы немец! — сообщил господин не без некоторого удивления, переходя на немецкий.

— Вы надеялись встретить на лютеранском кладбище кого-то еще?

— Извините. Ваша одежда. Военная. Я думал, вы русский солдат...

— А, это. — Отто кивнул. — С плеча мертвеца. Мою пришлось продать. Еще в Нарве. За гроши, иначе мы бы умерли с голода.

— Вы нездешний, — уточнил господин.

— Мы с женой бежали из Петербурга. Точнее, из Павловска.

— С северо-западниками?

— Вы проницательны.

— Значит, вы, как и все мы, ненавидите большевиков, — просветлел господин.

Отто промолчал.

— Итак, вы из Петербурга...

— Я там учился. Защитил диссертацию. Должен был преподавать, но...

— Вы родились в Петербурге?

— Нет, я из Фридрихштадта.

— Теперь это другая страна.

— Кажется, да.

— А что за диссертация?

Отто вздохнул.

— «Введение в изучение буддизма по японским и китайским источникам».

— Роскошно, — сказал господин без всякого выражения. — Ну а я — местный. Родился в Ревеле...

А я в Ревеле умру.

— ...Учился в Риге. Думаю перебираться в Мюнхен.

— Тогда вам лучше уйти.

— Почему?

— Я болен. Не тиф, скарлатина, но все-таки. Вы можете заразиться.

— Ничего страшного, — отмахнулся господин. — Позвольте пожелать вам скорейшего выздоровления...

Беседа походила на фарс. Театр кёгэн. Точно: они-моно, забавная пьеска о злых духах, встретившихся на кладбище. Оба прикидываются людьми, каждый желает обмануть другого, завлечь его в тенета смерти, отправить в Хухува-нараку или куда дальше. Господи, как не хочется умирать.

— Странно встретиться вот так, на кладбище, — сказал господин невесело. — Простите, не представился сразу. Альфред Розенберг.

— Розенберг?

Отто посмотрел на Альфреда; тот улыбался, но, как говорят, одними губами. Взгляд тусклый, тяжелый, внимательный. Пепельно-серое лицо. И все-таки он определенно моложе меня. И счастливее. Голодать ему точно не приходится.

— Я... Я тоже. Отто Розенберг.

— Вот так совпадение. Вы знаете, между прочим, что в Германии нашу фамилию не признают за немецкую? Представьте себе, ха-ха. Вас там могут принять даже и за еврея!

Отто пожал плечами:

— Мне все равно. Если я не умру здесь, в Эстляндии, стремиться в Германию я не буду.

— Что тогда? Америка?

— Скорее Япония.

— Ну да, вы же специалист по Азии.

— Я несколько лет жил в Японии. Очень хотел бы вернуться. У меня большие планы. Словарь на четырех языках. Китайско-английско-русско-японский...

— Без немецкого? Странно для немца.

— Вы гробовщик?

— Почему вы так решили?

— Простите. Вы выглядите как гробовщик. Мы на кладбище, простой силлогизм...

— Нет, я архитектор. Впрочем, моей дипломной работой был крематорий. Смешно.

— Не уверен... Простите. У вас здесь кто-то похоронен?

— У меня? Да, разумеется. Мать с отцом. Мать умерла давно, мне было два месяца. Чахотка. Отец ушел позже, и я его даже помню. Смутно. Они оба лежат вон там. — Альфред дернул дряблым подбородком, указывая на темные часовни и ограды с железными крестами. — А у вас?

— Здесь — никого.

— Что вы тогда делаете на кладбище, позвольте спросить?

— Умираю.

Альфред хихикнул. Он думает, я шучу. Да какая разница, что он там думает.

— Извините, — сказал Альфред. — Я просто... Мы с вами попали будто в готический роман. Вечер, почти ночь. Кладбище. Вы — умираете. Я, быть может, самый последний человек, которого вы видите на этом свете. Что будет там, еще неизвестно. Мы встретились случайно, но оказалось, что у нас с вами одна фамилия на двоих, значит, это не совсем случайность — на космических весах, так сказать. Так что, если вы хотите исповедаться... Если у вас есть некая тайна — вы можете смело доверить ее мне.

И Альфред с готовностью наклонился, подставляя солидное красное ухо:

— Ну же...

— Что «ну же»?

— Поведайте мне вашу тайну!

— Знаете, — сказал Отто медленно, — будь я христианин, я решил бы, что вы — дьявол. Ночь, кладбище, демон искушает заблудшую душу...

Альфред рассмеялся.

— Я что, похож на христианского сатану? На черта?

— Не похожи. К тому же я не христианин.

— Атеист?

— Буддист.

— Буддизм. Конечно. Увы, я слишком мало знаю об этой религии. Общие места. Карма, овеянная множеством тайн буддийской философии...

Самое время прочитать цикл очень длинных лекций.

— Не важно.

Альфред умолк, его лицо под шляпой окаменело. А кожа на висках бугрится. Он что, скрежещет зубами? Нервничает? Почему он нервничает?

— Постойте. Постойте... Отто Розенберг... Профессор Отто Розенберг! Так это вы и есть?

— Да, но...

— И вы жили в Японии! Все сходится. Скажите, вы правда нашли там неизвестные науке рукописи, проливающие на учение Будды новый свет?

Отто покосился на Альфреда. Тот смотрел куда-то вдаль-вверх, на неизвестную картину Му Ци: блеклое небо без журавля, обезьяны и бодхисаттвы.

— Откуда вы это взяли?

— Прочитал в статье.

— Какой статье?

— В «Revaler Bote».

— Обо мне вышла статья?

— Да. Сегодня.

— Я не читаю местной прессы. Мне не до того. Какое сегодня число?

— Шестнадцатое октября.

— Ноября, — поправил Отто. — И... Нет, не шестнадцатое, двадцать шестое.

— Да, простите, я перепутал. У меня плохая память на числа. В статье было написано, что вы бежали из большевистского плена.

— Бежал. Через Гатчину, Ямбург, Нарву...

— То, что фарисеи сделали с Россией, ужасно, — всплеснул руками Альфред. — Они навязали свой психоз миллионам...

— Фарисеи?

— Ну, вы понимаете.

— Вы евреененавистник?

— Я борец с Иерусалимом, — возвестил Альфред. — Сегодня честный человек не может быть никем иным. На наших глазах идет решающая битва между неистребимой идеей крови — и губительным марксизмом. Марксизмом, который на поверку оказывается придатком крупного еврейского капитала, рассеянного по миру благодаря вековой мечте евреев о мировом господстве. Фарисейский капитал сознательно деморализует нордических людей при помощи мировой войны, марксизма и алкоголя. Понятия крови и чести высмеиваются капиталистами и их марксистскими марионетками. Пятиконечная звезда — та же звезда Давида, знак синагоги, символ еврейского господства над территориями от Владивостока до Балтии. Но править ей осталось недолго. Уверяю, марксизм уже загнивает на равнинах России. Мы слышим его трупный запах...

Он произносил предложение за предложение отрывисто, не сбиваясь, будто под внутренний метроном. Чувствовался опыт. Почему-то именно неслышный ритм коробит сильнее всего — куда сильнее, чем смысл, безумный сам по себе. И ведь чья-то недрогнувшая рука запустила когда-то маятник этого метронома. Как бы перехватывать такие руки еще на подходе? Как разломать мерзкий прибор, расплавить маятник, сжечь корпус, развеять пепел с моста Нихомбаси, после чего отправиться домой и переписывать, переписывать, переписывать редкие иероглифы?

— ...Мы, немцы, великий народ. Вы тоже немец, герр Розенберг, и не можете этого не понимать, хотя бы и в самой глубине души. Недаром вы при первой же возможности сбежали от большевиков. Но мы утратили нашу мечту! Разменяли ее на политические интрижки, на пустые идейки вроде свободы, равенства и братства. Наш мир превращается в фарисейский, скроенный по лекалам беспокойных людей, которые стремятся к безобразному, бесчестному закабалению всех и вся. Вам доводилось слышать о Готтфриде Федере? Герр Федер — экономист, он написал обстоятельную брошюру о том, как немцам избавиться от ростовщической кабалы. Однако! Принципиальный момент! Я мирный человек, герр Розенберг, и не призываю уничтожать фарисеев. Это было бы ошибкой. Всякий раз, когда я говорю об истреблении, я имею в виду мирное, бескровное решение проблемы. Их нужно лишить власти, а потом отселить куда-нибудь подальше от Европы. Хоть бы и на Мадагаскар...

— Всякий раз? — переспросил Отто запоздало.

— Иногда приходится... — Рыбьи глаза Альфреда беспокойно зашевелились в омуте безжизненного света. — Прошлой осенью я выступал в здешнем Братстве Черноголовых, в Нижнем городе, на Лангштрассе. Я имел успех. Еврейские торговцы не вынесли всеобщего презрения и удалились. Я говорил о том, как большевистский марксизм искореняет расовое и народное сознание...

— Если долго кричать Volk, Volk, — сказал Отто по-русски, — потом удивляться нечему.

Альфред обиженно помолчал, потом спросил:

— По-вашему, это смешно?

— Боюсь, нет. Понимаете, во мне нет особых симпатий к марксизму — в этом вы правы. Но ваше кредо...

— Мое кредо таково: у каждой расы есть душа и у каждой души — раса. Зараженный марксизмом видит только собственный класс, товарищей по вере...

— А что ему надо видеть?

— Народ и государство. Власть и культуру. Меч и дух!

— Меч и дух... И отправить всех евреев на Мадагаскар?

— Например.

— Вы сумасшедший.

— Недруги звали меня сумасшедшим, — охотно согласился Альфред. — Говорили, я теоретик, пустышка. Называли даже балтийской свиньей. Но если бы только ко мне прислушались... Все было бы иначе.

Значит, вот она, моя карма, — умирать на ревельском кладбище в компании сумасшедшего националиста.

— Вы не читали Чемберлена?

— Бэзила Холла Чемберлена? — удивился Отто такому повороту. — Да, конечно. «Things Japanese»...

— Нет, «Основания девятнадцатого столетия». Совсем другой Чемберлен, Хьюстон Стюарт, зять Вагнера. Написал ошеломляющую книгу об истинном положении вещей. Настоящее интеллектуальное приключение. Вам следовало бы ее прочесть. Русско-еврейская революция только подтверждает правоту Чемберлена. Поймите, настало время действовать!

— Послушайте! — гаркнул Розенберг, и заскрипели наверху ветви, и стебель стальной розы набух в шее, пустил шипастые отростки в глаза, уши, безжалостно проткнул затылок. — Я болен! Я могу скоро умереть! У меня больное сердце! Мне тридцать один год! Я буддист, теряющий веру! Чего вы от меня хотите?..

Альфред нервно кусал губы.

— Я думаю, вы знаете кое-что важное, герр Розенберг. Все так запуталось. Мне будет непросто сказать вам всю правду. Но я попробую... попробую.

Он опустил голову, закрыл глаза, собрался с силами:

— Я из будущего. Вы ведь читали «Машину времени», герр Розенберг?

— Читал, герр Розенберг.

— Я прибыл в девятнадцатый год на подобной машине. Можете мне не верить, но это правда. Я прибыл просить вас, именно вас, о помощи.

— Вы сумасшедший.

— Нет-нет. Нет-нет. Понимаете, я прибыл сюда из великой Германии будущего. Мы называем ее Третьей империей, после Священной Римской — первой и кайзеровской — второй. Я — один из правителей империи. Я сказал вам правду, по образованию я архитектор, но сейчас — в будущем — я политик. Министр. Я тот самый человек, миропонимание которого было положено в основу нового порядка.

— Час от часу не легче.

— В такое сложно поверить, я понимаю, — это как мне поверить в буддизм...

— И что, вам удалось отправить всех евреев на Мадагаскар?

— Практически. Герр Розенберг, выслушайте меня. Вы живете в 1919 году, и Европа только что пережила мировую войну...

— Война закончилась год назад.

— Да. Я был в Берлине в тот день, когда возвращались с фронта наши солдаты. Только что приехал — как раз из Ревеля. Я стоял на Унтер-ден-Линден, на углу с Фридрихштрассе, рядом — ресторан «Виктория». Я еще подумал: какой, если вдуматься, нелепый сарказм... Мы проиграли. Нас предали. Я помню лица, череду изможденных немецких лиц. Если бы я знал тогда, что это еще не конец. Там, откуда я прибыл, случилась новая великая война...

— Вы определенно безумны. Германия истощена, воевать никто не пойдет. Эберт не идиот, в конце-то концов.

— Эберт давно мертв.

— Вот так новости.

— Выслушайте. Нас предали вновь. Двадцатые годы были — будут — нашим кошмаром. Веймарские политики продали Германию еврейским ростовщикам. К счастью, немецкий народ вовремя осознал опасность и выбрал себе нового вождя. Моего друга.

— В каком году это будет? Было?

— В тридцать втором. Мы победим коммунистов и социал-демократов на честных выборах. Долгая ночь кончится, настанет утро, наш вождь поведет Германию к ее истинному величию. К слову говоря, символом нашего правления станет хорошо знакомый вам буддийский знак...

Альфред начертил в воздухе иероглиф «мандзи». Нет. Зеркальный иероглиф «мандзи».

— Вы сказали, потом была новая мировая война.

— Да. Нас снова предали.

— Вас послушать, Германию все время кто-то предает.

— Международное еврейство не дремлет.

— Я так и думал.

— Это не шутки, герр Розенберг. Мы боролись за справедливость, за германское жизненное пространство. Наши мечты воплотились в жизнь. К сожалению, мой вождь повел себя... недальновидно. Он совершил немало ошибок. Крупных ошибок. Приблизил к себе не тех людей, отдалил меня. Даже заключил пакт с большевиками.

— Значит, русская революция — это надолго?

— Увы. Против нас сложился заговор. Германию вынудили воевать вновь. Мы были к тому моменту куда сильнее, чем в девятнадцатом. Мы избавились от пацифистской дряни. Военная техника развилась просто невероятно, вы себе не представляете... Я всегда говорил, что наша миссия — очистить Европу от скверны. Но, повторяю, я всегда был против убийств. Наш вождь менее щепетилен в этом вопросе. Мои идеи были в какой-то мере извращены.

Метроном явно ускоряется.

— В какой-то мере?

— В результате мы проиграли. Опять.

— Дьявол, как обычно, в деталях.

— Я признаю, мы ошибались. Не я лично. Ко мне никто особо не прислушивался.

— Но у вас была машина времени.

— Да. И я точно знаю, что вы обладаете информацией, которая может нас спасти.

— Это вряд ли. Почему я не помог вам там, в будущем?

— Потому что, герр Розенберг, вы и правда умираете. Это ваш последний день на земле.

Так где же вы, Амитабха, Авалокитешвара, Махастхамапрапта? Почему не брезжит в полутьме золотой лотос, в который нужно войти, чтобы увидеть свет Чистой земли? Неужели от меня и правда ничего не останется, ни обрывка, ни клочка? Отто Розенберг умрет. Зато Альфред Розенберг — о, Альфред Розенберг будет жить...

— Я не могу ничем вам помочь, герр Розенберг.

— Можете, герр Розенберг. Я уверен, что можете. Если бы я смог все вернуть назад... отыграть ситуацию на десяток ходов, на десять, пятнадцать лет...

— Но у вас есть машина времени. Вы вольны вернуться в любой день и все исправить. Кстати, где она?

Лицо Альфреда исказилось. Он откинулся и заухал филином. Будда мой, да это смех.

— Вы меня раскусили, герр Розенберг, ха-ха... Да, вы правы, никакой машины времени у меня нет. Глупая выдумка. Я не сразу сообразил... Само собой, если б она у меня была, я и правда обошелся бы без вас.

— Я ни на миг не сомневался в том, что вы — сумасшедший.

— Я ни в чем вам не солгал, герр Розенберг. Кроме машины времени. И еще одной маленькой детали... В настоящий момент я сплю. В тюремной камере нюрнбергского Дворца юстиции. В тысяча девятьсот сорок шестом году. Сегодня действительно шестнадцатое октября. Со дня на день меня повесят по несправедливому приговору.

Неужели не врет?

— Я в тюрьме больше года. Все это время я искал выход. Не материальный, а духовный — вы понимаете? Расово-духовные силы формируют миры... Вы должны это понимать, вы, как буддист, верите, что материя нас не ограничивает, что у нас есть душа, что душа нематериальна. Я никогда не был христианином. Христианство римской и протестантской церкви мне отвратительно. Но я знаю, что есть нечто за пределами материи. Можно даже сказать — я верил в Христа. Нордического Христа, воплощение германской души. Арийского Христа — с огромной вероятностью он был не семитом, а именно арийцем. Я верил в то, что истинное слово Христа искажено еврейскими рыбаками-материалистами, включая Павла...

— Павел не был рыбаком.

— Он был материалист. Фактический создатель нынешней версии христианства. Я же верил в слияние с Богом — думаю, буддисты именно это и зовут нирваной. И я верил в Слово. В Логос, божественный ключ к тайнам бытия! — Альфред тряхнул головой и замолчал.

— И? — спросил Отто.

— Я думал, что брежу, но мне приснились вы. Я понятия не имел, кто вы такой, во сне вас звали просто «Отто». И мне приснилось, что вы знаете Слово. Что я могу проникнуть в последние минуты вашей жизни и...

— Я не знаю никакого Слова.

— Знаете. Истинное Слово. Вы же были в Японии, общались там с монахами, вас посвящали в какие-то буддийские тайны...

— Стойте, — сказал Отто.

Предположим, он не врет. Предположим, время изогнулось немыслимым образом и этот человек проник в его, Отто Розенберга, предсмертный кладбищенский сон, почуяв фибрами своей извращенной души, что он, Отто Розенберг, знает. Тогда речь может идти только об одном.

— Вы говорите про Сингон?

Альфред резко придвинулся к Отто. Хищные глаза готовы выскочить из орбит. И снова — крик ворона.

...карасу-но томарикэри...

Альфред, жадно:

— Сингон?

— Слово сингон в переводе с японского — «истинное слово» или «слова». Это секта, которую основал монах Кобо-дайси. Вообще-то сингон — калька с китайского чжэньянь, а оно в свою очередь обозначает мантры. В школе Сингон популярна, например, Мантра Света. Или эзотерическая, то есть сокровенная, только адептам учения ведомая Мантра Поля Будды...

— Может быть, это ровно то, что я ищу.

— Может быть. Не стану скрывать, я жил в монастыре Сингон и знаю об этой секте достаточно. Но вам — вам я все равно ничего не скажу.

— А если я вас заставлю?

— Ах, заставите? Посудите сами, герр Розенберг. Если вам все это снится, как вы утверждаете, значит, разум ваш одолел пространство и время — как поют в «Парсифале»: «В пространстве время здесь», да? — и вы пребываете в ноябре девятнадцатого года — вместо, э, октября сорок шестого — в виде развоплощенного духа, безвредного привидения, и надо мной ничуть не властны. Заставить меня вы не можете.

— Но почему бы вам не помочь мне добровольно?

— По множеству причин. Потому что Мантра Поля Будды вам ни к чему — это все равно что научить готтентота тригонометрическим формулам: вы ничего не поймете. Далее, потому что если даже допустить действенность мантры в ваших устах, вы создадите в итоге кшетру — это и есть «поле» на санскрите, — но только вы не будда, поэтому у вас получится, боюсь, замкнутое пространство ненависти, в котором будет вызревать ваше безумие, все то, что вы мне старательно излагаете уже битый час. Мне, герр Розенберг, не нравится ненависть. Ваша — в том числе. Мы с вами носим по совпадению одну и ту же фамилию и делим в данный момент один и тот же Ревель — для вас город рождения, для меня, видимо, смерти, — но тут наше сходство, смею верить, заканчивается...

— Ненависть к мерзости благородна. Вы тоже ненавидите большевизм...

— Я не ненавижу большевизм. Я был вынужден покинуть Павловск — не хочу умереть раньше времени. Не хотел. Может, именно поэтому я умираю теперь здесь. Как знать.

— Карма, герр Розенберг?

— Ваше мнение по этому вопросу мне неинтересно. Уходите. Возвращайтесь в свой сорок шестой. Не тревожьте меня. Дайте умереть спокойно.

— Вы так ничего и не поняли. Вы так ничего и не поняли...

Альфред поднялся со скамейки. Но уходить явно не собирается: смотрит в паутину ветвей и ниоткуда дует ледяной ветер, и тьма сгущается будто быстрее.

— От вас зависит будущее Германии. Вы это понимаете? Вы можете предотвратить войну. Миллионы не погибнут, миллионы! Реки крови не прольются... Вы не представляете себе этой войны. Первая мировая по сравнению с ней — пустяк!

— В том, что ваша ненависть способна развоплотить миллионы, я не сомневаюсь. Вы же идеолог этой вашей будущей Третьей империи, я верно понял?

— Верно.

— За что же вас приговорили к смерти?

— Из желания отомстить. Я никого не убивал. Никогда. Все обвинения — ложны. Мы проиграли войну...

— Которую начали тоже вы?

— Это была ошибка. Нужно было по-другому. Его было не остановить...

— Сколько лет длилась война?

— Шесть. Шесть долгих лет.

— И вы все это время оставались министром империи? Не вспороли себе живот от стыда? Да о чем я: вы и сейчас охотитесь за Словом, чтобы избежать смерти, обойти ее. Мантра Поля Будды не может изменить прошлое, но будущее — о, будущее дело иное! Вы и подобные вам всегда истребляют, воюют до полного разрушения. Оттого война в трех мирах не прекращается, оттого мы живем в эпоху конца Закона...

— Это не конец закона! Это начало закона! Величайшего закона на земле. Германия будет вечной, Отто. Германская культура, германская душа...

— Ни страна, ни народ, ни человек не бывают вечны. Это иллюзия, Альфред. Вы уничтожили миллионы ради иллюзии, гнездящейся в вашей голове...

— Я хочу построить рай, Отто. Вы, как буддист, должны это понимать. Нирвана для всех, кто чист душой...

— Боюсь, наше понимание чистоты существенно расходится. И потом, рая на земле не бывает. Рай для буддиста — это как максимум... Вы знаете, что такое, собственно, поле Будды, буддакшетра?

Альфред напрягся. Все-таки лекции. Даже на кладбище.

— Будды создают Чистые земли, каждый свою, туда попадают те, кто следует их учению. Это ночлег для идущих верной дорогой. Нечто вроде рая, но на деле — промежуточная остановка между последним рождением и нирваной. И туда пускают не только немцев, понимаете, Альфред? В Японии многие верят, что в Чистую землю Амиды, он же Амитабха, попадают все, кто произнесет простой пароль: «Да будет славен будда Амида!» — наму Амида буцу, сокращенно намбуцу. Ключ — имя будды, но это формальность, нет японца, не знающего, кто такой Амида. Смысл в том, что всякий узнавший о спасении может спастись, попасть в рай, а оттуда — в нирвану, ну, или обратно в сансару, чтобы спасать остальных. Все живые существа равны в праве на спасение, и вы тоже, и любой ненавидимый вами еврей...

— Но люди не равны, Отто. Уравнивать немца и еврея, немца и негра — бессмысленно.

— Естественно, не равны. Но совсем не так, как вы полагаете. Люди делятся не на народы и расы, а на тех, кто осознал истину, и тех, кто нет. Пока — нет. На понимающих быстро и понимающих медленно. И все мы — все, Альфред, вы и я в том числе, — лишь части сложного узора. Вы сидите на кладбище и смотрите в небо, но нет ни вас, ни неба, ни кладбища, есть только все это вместе. В этом узоре нет господ и рабов. Все — части сансары, все равны в праве на спасение. Более того, будь на моем месте монах секты Тэндай, он сказал бы, что и Альфред Розенберг, и еврейский ростовщик просветлены изначально. Изначально! И нити, из которых соткана ваша так называемая душа, поток образующих вас частиц в следующей жизни вполне может стать именно презираемым вами еврейским ростовщиком...

— То, что вы говорите, чудовищно. Но очень хорошо, что вы вспомнили о реинкарнациях, Отто! Сансара, нирвана, карма — разве ваш буддизм не проповедует в конечном счете очищение? И я тоже толкую об очищении — не отдельной головы, а мира как единого организма, единого, как вы говорите, узора. Я говорю о мировой биологической революции, об избавлении от вредоносных бактерий отдельных народов...

— Вы демагог с помутненным разумом. Вы предпочитаете становиться причиной страданий других, а не источником помощи.

— Так помогите мне, Отто. Видите, я страдаю — и мне нужна ваша помощь!

— Выдать вам мантру значит отсрочить ваш распад, закуклить вашу злобу, причинить кому-то страдания. Возможно, миллионам. Я этого не сделаю.

Альфред уставился на Отто ненавидяще. Забавно: мне легче. Забавно и странно...

— Могу вас утешить: мне все мои знания тоже ничуть не помогли. Я — умираю.

— И что с того?! — закричал Альфред страшным голосом.

Отто будто ударили ножом в грудь. Боль невыносима... а ведь он прав. Я умираю — и что с того? Чего я боюсь? Я верю в то, что всякое страдание имеет причину, мое в том числе, но причина мне неведома... и что с того? Разве страдание обязано иметь следствие? Отнюдь нет. Когда пламя угасает, означает ли это, что исчезает лампада? Что я делаю здесь, на этом кладбище, которое ведь и не кладбище вовсе, а...

Между тем Альфред, делаясь все выше и темнее, скрежетал:

— Не хотите по-хорошему — будет по-плохому. Вы откроете мне путь спасения. Я спасу Германию...

Вытянув руки вперед, он ринулся на Отто, схватил за воротник шинели и стал что есть мочи трясти. Он же меня убьет. Кто-нибудь, пожалуйста...

— Никто тебе не поможет... ты уже... мертв...

Я уже мертв? И все это время мы разыгрывали они-моно?

Мантра Поля Будды.

Сердце есть замок. Имя есть ключ...

Что же я с собой сделал?

Альфред вдруг отпрянул и, тяжело дыша, сполз на землю.

— Я мертвый? — сипло сказал Отто. — Ну, отлично... А вы еще нет?

Альфред захрипел, закашлялся. Отто встал со скамейки, потянулся, сделал глубокий вдох. Прохладный осенний воздух; какая благодать. Кажется, я слышу шаги. Кто-то идет к нам по дорожке между часовнями. Не один. Но и не трое, что жаль: это точно не будда Амитабха с бодхисаттвами Авалокитешварой и Махастхамапраптой, встречающие просветленных буддийских мертвецов. Идут двое. Фигуры выныривают из клокочущего сумрака. Мужчина и женщина.


3


— Добрый вечер, — говорю я, разглядывая пару, вот так спокойно вошедшую в мой длинный мутный сон.

Он и она. Он значительно выше нее, в черном костюме необычного покроя, в очках; она — в пальто и шляпке-ток. Смотрят не на меня, а на Альфреда. Тот ссутуливается, скукоживается, съеживается, жалобно стонет и пытается произнести какое-то слово: «Ю... ю...» Ну, разумеется. Juden — евреи.

— Вы. — Мужчина обращается к Альфреду, почему-то по-английски. — Плохие новости. Вы мертвый. Tod durch den Strang, через повешение. Шестнадцатое октября сорок шестого года, Нюрнберг, Германия.

— Нет, — хрипит Альфред.

— Я предупреждала, не вспомнит, — говорит женщина.

— Немудрено. — Мужчина пожимает плечами. — Но в этой кшетре ему не место. Вы еще здесь?

Альфред пробует закричать и схлопывается.

— Теперь вы.

— Я?

— Вы свободны. Вас здесь ничто не держит, хотите — пойдемте с нами. Или...

— Кто вы?

— Меня зовут Этель, — говорит женщина. — Это мой муж, Джулиус.

— Фамилию, надеюсь, можно не называть, — добавляет Джулиус, улыбаясь.

— Имя есть ключ, — говорю я. — Намбуцу. Формальность, но...

— Кшетра Розенберга, — кивает Джулиус. — Никто не мог сюда попасть. Никто не понимал, где вы.

— Но как здесь очутились вы?

— Мы шли домой, расслышали крик о помощи. «Он же меня убьет». Так получилось, мы тоже Розенберги.

— И тоже мертвы?

— Как Диллинджер, — непонятно отвечает Джулиус.

— Девятнадцатое июня пятьдесят третьего, — кивает Этель. — Нью-Йорк, Соединенные Штаты Америки. Электрический стул. Два электрических стула.

Я ищу на их лицах гримасы боли, не нахожу, сдерживаюсь, чтобы не задать вертящийся на языке вопрос. Кстати, язык и горло не болят. И сердце.

— Осень творит чудеса, — отвечает Джулиус.

...аки-но курэ...

— Для нас огромная честь помочь вам, Отто. По дороге домой мы многое слышали.

— Боюсь спрашивать, что именно.

— Не бойтесь. Бояться вообще нечего. Особенно смерти.

— Вы готовы? — спрашивает Этель.

— Не знаю, — честно отвечаю я. — Столько времени просидеть в царстве собственного страха... Верите ли, я ужасно не хотел умирать.

— Верим.

— Я и сейчас не хочу. В этом коконе, в этой моей кшетре я только и остаюсь собой. Да, я знаю, нет ничего постоянного. С другой стороны, я, кажется, много чего проворонил. Еще одну мировую войну...

— И не только.

— Так что лучше я пойду, — говорю я. — Вдруг я кому-то еще пригожусь.

Они улыбаются, молча разворачиваются и спокойно идут в полумрак: чуть смешная пара уже немолодых влюбленных.

— Погодите! — кричу я им вслед. — Как мне отсюда выйти? Имя — ключ, сердце — замок, но... Прочитать еще раз мантру? Ту, которой хотел обладать бедный Альфред?

Удаляющаяся Этель — нелогично, уже совсем как во сне — декламирует Рильке на французском:

Si l’on chante un dieu,

ce dieu vous rend son silence...

А я продолжаю:

...Nul de nous ne s’avance

que vers un dieu silencieux1.

Делаю шаг. Другой. Третий.

...Токио. Журавль. Обезьяна. Федор Ипполитович. Шопен. Кобо-дайси. Петербург. Басё. Сергей Федорович. Каннон. Амида. Эльфриде...

Му-га-му-тю. Просыпайся. Навсегда.




1 Если ты Бога воспел, / не жди от него ответа; / молчанье — его примета, / влекущий тебя предел. (Перевод с фр. В. Микушевича.)






 
Яндекс.Метрика