Андрей Турков
ЗАВЯЗКА СУДЬБЫ
статья

Публикация ВЛАДИМИРА ТУРКОВА


Андрей Турков

*

ЗАВЯЗКА СУДЬБЫ


Помнится, как в давнем разговоре Александр Трифонович весьма иронически отозвался о чрезмерной «дотошности», которую автор одной из первых книг о нем выказал в отношении к ранним, 20-х годов минувшего века, сочинениям поэта, которые сам он оценивал совершенно беспощадно.

Между тем Виктор Акаткин1, и прежде скрупулезно исследовавший именно первый период творчества Твардовского, и сейчас посвящает этому около двух третей своей новой книги, показывая все разнообразие и неодномерность стихов и прозы, являвшихся из-под пера автора.

С редкостной обстоятельностью не только вновь и вновь перечитываются порой еще наивные, неумелые строки юного селькора (слово, нынче позабытое), но и пожелтевшие газетные и журнальные страницы послереволюционных лет — времени «больших надежд и рискованных решений», по отзыву мемуариста.

В результате вырисовывается впечатляющая картина сложнейшей обстановки, в которой привелось складываться и действовать «дебютанту». Тут и радостная тяга в большой открывшийся мир, в манящую даль великой отечественной культуры, и утопические надежды на быстрые решительные перемены, безоглядный порыв к новому, и исходящее свыше понуждение «выбирать между папой-мамой и революцией» (слова одного партийного функционера), драматически совпавшее с острейшим семейным конфликтом, и в то же время вскорости обнаружившаяся довольно неожиданная в столь молодом человеке чуткая настороженность к иным, по выражению исследователя, «опасным симптомам в утвердившейся шумной новизне».

Пылкий комсомолец, безоговорочный сторонник советской власти, искренне верующий в колхозный путь, Твардовский тем не менее, как пишет В. Акаткин, «все же услышал и ропот, и сомнения, причем — многих»: «да оно, конечно, хорошо... коммуны... только больно спешно» (строчка его стихов). При всей сбивчивости, мучительных метаниях в оценке происходящей сплошной (знаменательное словцо тех лет!) коллективизации и особенно раскулачивания (постигшего семью поэта) «его собственное перо, по словам исследователя, цеплялось за такие подробности ее осуществления, из которых поневоле складывалась настоящая драма народной жизни»:


Орудуют рабочие бригады...

В газетах спешные печатаются сводки...


...Проценту было мало — район стучал кулаком...


А тут милиция едет:

Вали в колхоз, вали...


Ветром что ли их наносит

По пяти на колхозный двор.


При внимательном прочтении этих, давно забытых стихов и очерков поэта-селькора, убежден автор книги, «советская авторская заданность отслаивается от них, словно старая краска, и на полотнах проступают живые и сложные характеры», «неоднозначные, психологически многомерные портреты». Таков в рассказе «Размолвка» старик-отец, а в стихотворении «Гостеприимство» хозяин одного из типичных для Смоленщины хуторов — отнюдь не плакатный кулак с обрезом, а рачительный, украшающий землю своим трудом человек, в пору коллективизации, увы, справедливо опасающийся за свою судьбу.

Знаменательно, что несмотря на личную «размолвку» с «отцом-богатеем», как Твардовский в духе тех лет запальчиво и несправедливо окрестил Трифона Гордеевича в стихотворении 1927 года (а позже в поэме «Вступление» вывел кулака Гордеича!), он, по словам Акаткина, стал «генеральной думой» поэта на всю оставшуюся жизнь.

В первой же своей «Автобиографии» (1933), отмечает исследователь, «на первое место поставлен отец, ибо для поэта тревожнее всего линия его судьбы». Акаткин считает, что «отец явился движущим мотором, сюжето-образующей силой во всех его произведениях». По отношению к «Стране Муравии» это совершенно бесспорно. При всей остроте семейного конфликта и неприятии некоторых черт характера и поведения Трифона Гордеевича сын угадывал в его судьбе, метаниях, отъездах и проектах переселения в иные края драму всего тогдашнего русского крестьянства, стремление к свободному выбору пути, а не по сторонней указке.

И когда В. Акаткин пишет, что уже в тогдашних стихах и прозе поэта не просто отражалась реальная действительность, а складывался «свой, неповторимый художественный мир», представляется возможным сказать о его глубинном родстве с вышеупомянутой тягой к самостоятельности.

Совершим головокружительный полет во времени и сопоставим «ворчливый» отзыв семнадцатилетнего юноши об услышанном на литературном собрании в Смоленске: «„Новые формы”, „новые формы”... Я, кажется, болен от этих указаний», (сказано, как отмечает В. Акаткин, «в атмосфере громогласно превозносимой новизны и глумления надо всем старым»!), — и дневниковую запись позднейших лет о «радости высвобождения из плена „заранее заданного, обязательного”: „Самое сладкое и самое трудное думать. Думать самому (какое это счастье человеческое)... Я должен уже писать только то, что думаю на самом деле”». И разве только в этой перекличке ощутим «глубинный духовный курс» поэта, смолоду тяготевшего и к свободе мысли, и к «свободе художественных решений»?

Даже уничижительный отзыв боготворимого Горького о «Стране Муравии» не поколебал его, но лишь «заострил... перо», по собственным словам упрямца. История скитаний Никиты Моргунка отнюдь не прозвучала восславлением «великого перелома», как уверяла критика, но явственно передала всю сложность и драматизм («скрытый трагизм», как сформулировал В. Акаткин) этой «переправы» в «коммуно-колхозию», народные сомнения, опаску, тревогу, увы, с лихвой оправдавшиеся... «Теперь, — с законной гордостью записал Твардовский много лет спустя о Никите Моргунке, — его смешные мечтания выглядят исторически вещими: не всё сразу, не под один замах, дай „пожить чуть-чуть” — при земле да при коне...»

Примечательна уже первая главка (В. Акаткин по инерции называет «запевной и бодрой», и это чуть ли не единственный случай моего несогласия с ним!) — картина обычного перевоза через реку настораживает иными красноречивыми подробностями:


Паром скрипит, канат трещит,

Народ стоит бочком (неслучайное словцо! — А. Т-в),

Уполномоченный спешит (опять! — А. Т-в)...

Паром идет, как карусель,

Кружась от быстрины...


(Не вспоминается ли тут невзначай лицемерное название сталинской статьи — «Головокружение от успехов», когда на самом-то деле торопливое «колхозное строительство» приобрело уже угрожающий крен (пресловутые «перегибы» и даже «загибы»: обобществляли не только землю и рабочий скот, но и коров, свиней, даже кур; результатом был массовый забой скота, поджоги и мятежи).

«Сложнее и не в таком согласии с эпохой, как думали ранее», утверждает исследователь, и стихотворные сборники Твардовского 30-х годов, где, по выражению В. Акаткина, «начисто снимается противостояние отцов и детей», столь частое в более ранних произведениях: наступательные селькоровские настроения заметно изменились, «все реже голосит у него молодежь, все чаще слышится раздумчивая речь пожилых людей, все драгоценнее для него их опыт и мудрость» (прежде-то говорилось о «дедовской плесени»!). Теперь людям «старой закваски» отдается должное. И там, где тогдашняя критика иронически недоумевала по поводу некоего «элегического тона», автору книги не без оснований слышатся покаянные нотки.

Далеко не все написанное тогда поэтом могло быть опубликованным (тем более черновики и дневниковые записи), но и напечатанного хватило для постоянных «критических налетов» — с опаснейшими обвинениями в идеологических ошибках, буржуазном объективизме, сочувствии кулачеству и т. д. и т. п.

Но, внимательнейшим образом изучив множество подобных статей, автор книги высказывает поистине новый, неожиданный взгляд на них, рассматривая их не просто как наветы, а размышляя о том, что «критики начала 30-х годов, пусть не всегда понимая, а порой перевирая поэтические тексты, нередко вульгарно, прямолинейно, прямо-таки в доносительном духе, но верно угадывали в Твардовском последовательного заботника и защитника трудящегося человека», в ту пору во множестве объявлявшегося «врагом»-кулаком.

В кратком предисловии к книге говорится, что ее герой «с молодых лет не выбирал путей, какие „протоптанней и легче”» (известное выражение Маяковского), а на последних страницах своего труда итожит, что Твардовский «начинал уже там, под свист и удары рапповских кнутов и дубинок»: «Все лучшее в его ранней поэзии (за исключением злободневных политических агиток и лозунгов) пропитано стихийным демократизмом и гуманностью».

Здесь выражены, на мой взгляд, весь пафос и главная мысль книги.

Можно подосадовать на иные словесные огрехи: «Его писательские чернила разведены слезами», — сказано о написанном во время финской «войны незнаменитой», и этим невольно и неожиданно ставится под сомнение качество получившихся «чернил». Но нельзя оценить по достоинству страсть, с которой В. Акаткин утверждает, что на страницах записей «С Карельского перешейка» Твардовский восстает «против беспамятства и забвения» и что именно здесь «берет начало его неизбывная и всевластная „жестокая память”» — мотив, с такой огромной силой звучащий в «Книге про бойца» — «Василий Теркин» — и всей послевоенной лирике. Или, наконец, чуткость, с какой автор книги привлекает читательское внимание к единственно уцелевшей на пепелище печи! «...Этот символ уюта и домашности обвевается вьюгами, запорошен метелями», — картина вскоре ставшая повседневным горестным пейзажем новой, огромной войны!

И хотя «Василию Теркину» в этой работе В. Акаткина уделено сравнительно немного места, запомнишь и всем сердцем разделяешь «обиду» исследователя на «довольно странную судьбу» книги: «Огромный поток читательских писем (как правило восторженных), многочисленные статьи и монографии и три-четыре главы в школьном изучении (при весьма застарелых и скудных толкованиях, как будто намеренно отвращают молодежь от этой великой заповедной книги)».

И тут, пожалуй, самое время сказать, что сделанное самим Виктором Михайловичем, членом, по его улыбчивому выражению, «воронежской дружины» исследователей жизни и творчества поэта, по всему своему духу решительно и в высшей степени убедительно противостоит этой застоявшейся тенденции — досаднейшей недооценке одного из замечательных явлений отечественной культуры.


1 Акаткин В. М. На переправах века. Статьи об А. Т. Твардовском. Воронеж, «Наука-Юнипресс», 2015, 324 стр.






 
Яндекс.Метрика