Андрей Ранчин
ПРЕДАННЫЙ ПОЛК
рецензия

*

ПРЕДАННЫЙ ПОЛК


Оксана Дворниченко. Клеймо: судьбы российских военнопленных. М., «Культурная революция», 2016, 776 стр.



Если бы рецензент имел безусловное моральное право советовать читателю или даже императивно, настоятельно призывать его (в чем автор этих строк не уверен) и если бы такие советы и требования читателем исполнялись, я начал бы этот текст восклицанием: непременно, обязательно прочтите эту книгу! Прочтите внимательно — от первой до последней строки, сколь бы ни казался неодолимым ее и вправду немалый объем и какие бы тяжелые чувства, если не душевные страдания ни пришлось испытать знакомясь с тем, что в ней так зримо и страшно описано.

Книга, написанная и составленная известным режиссером-документалистом Оксаной Дворниченко, полна первозданной, неподдельной правды. Она — если воспользоваться метафорой Бориса Пастернака — действительно кусок дымящейся совести. Она противостоит официозной мемуаристике и историографии советского времени, чей подход к Великой Отечественной войне был во многом реставрирован в последние годы. Как точно и решительно заметила Оксана Дворниченко: «Умолчание — вот главный прием генеральских мемуаров. И многих историков, пишущих о войне. Так у нас возникла история войны, написанная „по умолчанию”. Там Харьковское окружение, где погибло и попало в плен полмиллиона советских солдат, названо „Харьковской неудачей”, гибельные решения — тактическими просчетами, там лживо утверждается, что „эвакуацией войск из Севастополя закончилась его трагическая оборона”, и нет ни слова о 100 тысячах героических защитников, которых никто не эвакуировал, — все они погибли или попали в плен; там своеобразная хронология событий: дата наступления — и молчок, через несколько месяцев снова дата наступления, а между ними — „не смогли преодолеть вражескую оборону”. На той, многократно описанной и воссозданной войне, где вообще нет пленных, потерь, ужаса поражений, матерящихся бестолковых военачальников, нет расстрелов собственных солдат, нет жирующих генералов, имевших на фронте штат обслуги и строящих себе рубленые избы, — великий вождь и учитель, попыхивая трубкой, отдает мудрые приказы».

«Клеймо» — это бесконечная серия свидетельств о войне, принадлежащих ее участникам и очевидцам. Ее стержень — текст 22 видеоинтервью, записанных автором: с бойцами и мирными жителями, угнанными в Германию, с участником Национально-трудового союза, сыном эмигранта В. И. Быкадоровым, едва не выданным советским властям, а также фрагменты из восьми рукописей, в том числе из личного архива автора, и из двух ранее напечатанных мемуарных источников. Этот пласт дополнен цитатами из тридцати семи фильтрационных дел и множеством иных свидетельств, в том числе хорошо и давно известных, — Федора Абрамова, Виктора Астафьева, героев и жертв, чьи воспоминания собраны в книге Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо».

Композиция книги в общем и целом определяется историей Великой Отечественной войны: от ее первых до ее последних дней и чуть дальше — о судьбах бывших пленных на родине. Так складывается неофициальная, частная, персональная история войны. (А такая персональная история — стоит напомнить — в современной исторической науке — сначала западной, а потом и российской — уже довольно давно получила права гражданства как особенный и очень ценный объект изучения.) Роль автора-составителя лишь отчасти составительская. Во-первых, в книге есть свидетельства, исходящие из семьи самой Оксаны Дворниченко, сохраненные в ее воспоминаниях. Во-вторых, автор, стремящийся быть максимально объективным, часто и даже обычно монтирующий мемуарные и иные документальные или квазидокументальные фрагменты без собственных комментариев и оценок, не удерживается от одного — от нравственного суда над властью, допустившей множество военных катастроф и обрекшей на мучения и гибель миллионы своих граждан.

В остальном же книга — и в этом ее сильная сторона — строится по принципу, который можно назвать полифоническим: на контрасте между официозными предвоенными фильмами и официальными сводками о войне — с одной стороны и свидетельствами участников и очевидцев — с другой; на сочетании документов, мемуаров и военного песенного фольклора; на столкновении взаимоисключающих точек зрения, как это происходит в случае с генералом Власовым и власовцами: слово дается и самому генералу-коллаборационисту, и его сотрудникам, и советским солдатам и офицерам, отвергнувшим предложение Власова в плену или убивавшим пленных власовцев без суда и следствия на фронте. Причем даже один и тот же свидетель может оказаться выразителем очень сложной оценки, как это происходит с уже упоминавшимся В. И. Быкадоровым: «Власов настоял, добился, чтобы, в конце концов, уравняли паек советских военнопленных с французами, англичанами. Сколько он этим спас жизней! <...> Мое впечатление о Власове <...> основной водораздел — и у Солженицына это проходит, — одно дело прекрасный манифест, который, кстати, Гитлер одобрил, манифест, патриотизм и жертвенность, а с другой — я понимаю, что и в Гражданскую войну поднимали друг на друга руку, но тут-то на стороне врага. <...> А насчет чистоты рук... Когда на Одере стояла Первая дивизия власовская, там поймали несколько шпионов. Был суд чести, и Власов не позволил их расстрелять. „Нет, не надо, это делу не поможет, и дело не в мести”. Так что благородство у Андрея Андреевича было».

Именно Быкадорову, человеку по отношению к войне стороннему, принадлежит свидетельство о случае добровольной сдачи в плен (а почти все остальные случаи пленения советских солдат в книге Оксаны Дворниченко — иного рода, это следствие безысходности и невозможности сопротивляться), позволяющее понять такой поступок: «Действительно, доблесть воина не позволяет становиться перебежчиком. Но вот у меня есть знакомый по фамилии Миллер. Город Миллерово — это его предок поставил, он был генералом-прусаком, которого Петр Первый назначил начальником артиллерии — Полтава и так далее. И вот этот мой знакомый Миллер студентом второго курса был арестован НКВД, его пытали, ставили „в гроб” — такую конуру, в которой он испражнялся, ни еды, ни воды, ничего. И как-то он выжил, попал в штрафной батальон, и этот батальон послали для разминирования фронтовой зоны, пустили, чтобы эти несчастные люди своими телами повзрывали там все. Он и еще один человек из всех чудом остались живы. И он говорит: когда я перешел через это заминированное поле, то поднял руки и сдался немцам — и стал перебежчиком. Ну как судить, по каким законам, напечатанным в книге, судить такого человека?»

Чаще всего те, кого собственная власть объявила изменниками (почему не застрелились? почему остались в живых?), оказывались в плену совсем иначе: «Что делать? У нас — карабины, у них — танки, мотопехота с автоматическим оружием. Сделали несколько выстрелов по этим танкам — они развернулись, как дали — и только пыль полетела от всей нашей обороны. И бежали кто куда. Пробирались из перелеска в перелесок, и дошли, наконец, до притока Немана. Начали форсировать, нас обстреляли; меня контузило, перепонка лопнула, из носа кровь, — и взяли в плен. Это было 1 июля 41 года, на 8-й день войны» (из видеоинтервью кавалериста И. А. Жолобова); «Меня контузило, а когда очухался — а очухался ночью, — холодновато было, нащупал что-то, думаю, у меня ведь автомат был, — ничего нет. Товарищи, наверное, взяли, — там еще полдиска оставалось» (из видеоинтервью танкиста В. А. Варюхина).

Один из самых сильных текстов о бездарности командиров и предательстве ими своих бойцов и о безграничном мужестве военнопленных — записки краснофлотца Климовича, участника обороны Севастополя. Эвакуация обеспечена не была, потому что изначально не планировалась, начальство уходило, отбиваясь от своих — брошенных на смерть и невыносимые страдания: «Все уже знали, что ночью придет эскадра, только и слышно было: „Эскадра, эскадра”... Через амбразуру батарейной башни стали вылезать командиры из штаба генерала Новикова и он сам с красными лампасами, но без гимнастерки. Наверное, ранен был. Их человек пятьдесят было. А с причала кричат: „Не пропустим! Раненых в первую очередь!” Охране с трудом удалось провести их по причалу к подвесному мостику на большой камень. <...> Часть прорвавшейся толпы, успевшая добежать до подвесного мостика, была встречена огнем наших автоматчиков, находившихся на скале. Короткими очередями били и по тем, кто пытался добраться до скалы вплавь. Я только подплывал к подвесному мостику, когда увидел этот безжалостный расстрел. Часть мостика, примыкавшая к скале, уже была завалена убитыми и ранеными. Суки, своих же! Вот тогда я понял, для кого мы вчера отгоняли фашистов и за кем пришла эскадра».

Число пришедших на второй день кораблей оказалось ничтожно малым: «Началось то же сумасшествие, что и вчера. Сверху хорошо видно: поверхность моря от берега до катеров была усеяна человеческими головами. Тысячи голов! А над морем стоял не то рев, не то стон... Но всех-то взять они не могли и вскоре ушли курсом на Новороссийск. А море потихоньку поглощало этих несчастных. С каждой минутой их становилось все меньше — голодному и обессилевшему в воде долго не продержаться. <...> Но стало еще страшней, когда взошло солнце: в прозрачной воде, как в аквариуме, стали видны тысячи утонувших. Они в разных позах покачивались в волнах, а под ними — еще два-три слоя трупов...»

Тех, кто не утонул, ждали ужасная смерть и чудовищный плен: «Офицер объяснил, что это минное поле, и нам надо его разминировать.<...> Вручили каждому по палке, построили в две шеренги по сто человек <...>. Ноги стали как ватные, приросли к земле. Посмотрели друг на друга, попрощались. И мы пошли. Вдруг через три шага кто-то запел слабым голосом: „Наверх вы, товарищи, все по местам”, и тут же его поддержал второй, третий, и уже все двести человек, как единый хор, пели: „...последний парад наступает...” Тут раздался первый взрыв. <...> А песня продолжала звучать... Раздался второй, третий взрыв, но все с каким-то остервенением продолжали петь. <...> В живых нас осталось... шестнадцать! <...> А утром уже в общей колонне побрели мы в Симферополь. А колонна эта — ни начала, ни конца. Никогда не думал, что могли бросить столько народа. Целую армию... <...> В пути нас и гранатами забрасывали, когда <....> все кинулись к воде попить, и машинами давили, и танками <...> прямо наезжали на колонну от начала до хвоста... До Симферополя, может, половина доползла...»

Пленные автоматически подозревались в измене: «В Советском Союзе не существовало презумпции невиновности. Во всяком нормальном государстве, чтобы человека осудить, его должны в чем-то обвинить, следствие должно доказать его виновность и суд подтвердить. У нас же каждый военнопленный считался виновным, и для того, чтобы оказаться невиновным, сам военнопленный должен был доказать свою невиновность», — замечает Ф. И. Чумаков, фронтовик, сам побывавший в плену. Многих — не полицаев, не власовцев, не коллаборационистов! — ждал концлагерь советский. Немецкий и советский лагеря, судьба отверженных у фашистов и на родине оказывались разительно схожими. Вот немецкий плен: «Недостроенное трехэтажное здание школы на краю большого села, без оконных рам и дверей. Немцы обнесли его рядами колючей проволоки и набили до отказа военнопленными. По помещениям гуляет ветер, занося туда снег, — тогда морозы были около двадцати градусов. Люди тесно прижимались друг к другу. Ночами старались заползти поглубже в эту ворочающуюся, стонущую и вздыхающую кучу. Когда умирал сосед, некуда было податься от ползущего от него холода и полчищ вшей, как будто выползавших из каждой поры мертвого тела. Выволакивали умерших во двор и бросали у входа. С верхних этажей выбрасывали трупы через окна, тащить по лестнице не было сил, и они застывали на морозе в чудовищных позах. Освещенные луной мертвецы пугали немцев. Озлобленная стража врывалась к нам и колотила всех подряд, крича, что трупы надо относить за сарай. Люди молча принимали удары, порой умирали под ними. Когда немцы уходили, умерших выбрасывали, как и раньше.

Однажды на заре нас разбудил дикий крик. Стража наткнулась на двух стоящих мертвецов. Один из немцев упал без чувств, другой убежал в караульное помещение. За это немцы расстреляли десять человек» (из рассказа Лидии Норд).

А вот советские реалии — рассказ уже знакомого нам В. А. Варюхина — одного из двухсот сорока тысяч, летом 1942-го попавших в плен под Харьковом: «А когда везли по Родине, то там стреляли, если письмо бросали. <...> Везли нас около месяца. Не кормили, просто в окна бросали хлеб. <...> В Магадане нам дали фуфайки тюремные и брюки. В робу нарядили, брюки ватные и варежки, с одним пальцем, солдатские — и больше ничего. В 52 градуса мороза. И жили в брезентовой палатке. <...> Смертность такая — утром встаешь, через товарища — мертвый, уже мертвый».

А Мария Самолетова (Ерзина), которая была в войну медицинской сестрой, не бросила всеми покинутых раненых и была схвачена немцами, вспоминает об оказанном ей приеме на Петровке, 38, куда пришла восстанавливать документы после плена. Начальник «такой нехороший вопрос задал: „У немцев жили, а с немцами жили?” Я и не выдержала... А мне 20 лет всего <...>. Они меня побили, а я к побоям привыкла. Только когда домой пришла — очень обидно было. Когда фашисты били, не дай бог, чтобы я в лагерь пришла без фингалки, — а тут свои...»

Лейтмотив книги — трагедия пленных, их столь разные и непохожие судьбы. Однако материалы, напечатанные или переизданные Оксаной Дворниченко, выходят далеко за рамки этой темы: свидетельства об отношении (далеко не всегда дружественном) местных крестьян к отступающим окруженцам; женщины на фронте; рассказ о встрече бойца, пробирающегося к своим, с женщиной, укрывшей его в своем доме, — позднее они станут мужем и женой; воспоминания о нравах и быте оккупантов, истории жестокости и сострадания, подлости и благородства, проявленных на войне, — солдаты, по приказу лейтенанта берущие «в ножи» испуганного мальчишку-немца, захваченного за пулеметом в Берлине в 45-м; советский офицер, давящий гусеницами танка сдающихся немцев, и другой офицер, спасающий немцев от расправы; еще один, избивающий власовца — бывшего знакомого, но не дающий его убить; солдаты, делящиеся пайком с обездоленными немецкими обывателями; сельчане, выдающие окруженца фашистам, — и крестьяне, рискуя жизнью спасающие советского бойца; немцы, с методичностью автоматов добивающие раненых врагов и казнящие мирных жителей, — и эсесовец, сочувствующий и помогающий советскому пленному. А целая глава — она посвящена блокаде Ленинграда — составлена как монтаж страниц из двух дневников: из дневника критически настроенной к советской власти Ольги Берггольц, оставшейся в охваченном смертью городе, и ненавидевшей эту власть Лидии Осиповой, жившей в Царском Селе и сначала приветствовавшей немцев как освободителей, потом в них разочаровавшейся, но ушедшей с оккупантами в эмиграцию. Сколь бы ни были замечательны оба дневника как глубоко личные свидетельства о времени, о быте, о личности авторов — к основной теме книги и они, и еще множество документов прямого отношения не имеют безусловно.

Хорошо это или плохо? С одной стороны, очевидно, автор не совладал со своим материалом и оказался погребен под его пластами. Конструкция — если оценивать ее строго — оказалась аморфной и расползлась. С другой же стороны, благодаря этому Оксана Дворниченко добилась удивительного стереоскопического эффекта: история войны предстает зримо, объемно. Получается, что тема книги — не только судьбы советских военнопленных, но и обыкновенная, человеческая правда войны, изнанка войны, война без глянца. Всеми своими страницами «Клеймо» являет нам простую и очень сложную истину, которую понимал и стремился выразить создатель «Войны и мира», — война, даже народная и священная, это бойня, ужас и преступление — причем преступления далеко не всегда противоположны героизму; одно и другое между собой неразрывно связаны. Ибо любое смертоубийство греховно. И в этом, если угодно, нравственный урок этой книги. В наше время и в нашей стране, когда милитаристский раж приобрел размеры, которые прежде казались невозможными (причем он идет лишь частично от официозной пропаганды и несоизмеримо перехлестывает ее); когда лозунги «Даешь (Донбасс, Киев, Львов, Вашингтон, далее везде)!» бросает отнюдь не власть, предостережение от этого угара, психическая терапия не будут лишними. Оксана Дворниченко такой цели не преследует, но осознание недопустимости войны возникнет у любого, кто непредвзято прочтет ее труд.

Сложнее с научной ценностью «Клейма». Несомненно, этот том окажется в качестве исторического источника основательнее и важнее многих легковесных книжек. Автор предисловия кандидат исторических наук, старший научный сотрудник ИНИОН РАН М. М. Минц совершенно прав: «Необходимость зафиксировать повседневный опыт рядовых участников Второй мировой войны была осознана в России лишь в последние годы. Сейчас, когда большинства из них уже нет в живых, те свидетельства, которые все же удалось записать, поистине бесценны. Материал, собранный и систематизированный в предлагаемой книге, в подобной ситуации ничуть не менее востребован, чем материал, собранный специалистом-историком». Однако у «Клейма» есть несколько изъянов как у сборника исторических источников. Очень часто отсутствуют указания принадлежности того или иного свидетельства, не указаны архивные шифры фильтрационных дел, место хранения записок нескольких мемуаристов. Ссылки на литературу даются без указания страниц: причина, по-видимому, в том, что Оксана Дворниченко пользовалась интернет-версиями — но в библиографии указаны печатные издания. Было бы желательно снабдить книгу диском с видеозаписями интервью, взятыми автором у участников войны.

Конечно, вспоминать злое ахматовское замечание о недостоверности мемуаристов в данном случае было бы неуместно, однако обобщения и выводы Оксаны Дворниченко были бы более убедительными, если бы чаще сопровождались ссылками на документы, статистические данные и научные исследования — тем более что научная литература о войне автору книги знакома. Конечно, данных мало, конечно, объективных работ не так много. Но они есть. Что касается документов, напомню, например, о не учтенном Оксаной Дворниченко макабрическом приказе Г. К. Жукова. «Прибыв в Ленинград, Жуков первым делом взял в заложники семьи своих подчиненных, включая жен, матерей, сестер и детей. Жуков отправил командующим армиями Ленинградского фронта и Балтийского фронта шифрограмму № 4976: ЈРазъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны и по возвращении из плена они тоже будут расстреляны”. Приказ Жукова о заложниках был впервые опубликован в журнале „Начало” № 3 за 1991 год. В соответствии с приказом Жукова в заложниках оказались семьи бойцов и командиров четырех армий и авиации Ленинградского фронта, двух корпусов ПВО и Балтийского флота. Общее число военнослужащих в этих соединениях и объединениях в тот момент — 516 тысяч человек, а родственников у них миллионы»1.

Упреки могут вызвать и обобщения, связанные с оценкой стратегии и тактики советского командования. Они требуют в отдельных случаях более обстоятельной аргументации. Не раскрыта в книге и природа механизма насилия и отчуждения, использованного властью по отношению к собственным гражданам, к своим солдатам. Механизм, продолживший, пусть и не в столь чудовищных формах, работать и позднее: вспомним хотя бы фразы «я вас в Афганистан не посылал», «бабы еще нарожают» или новогодний штурм Грозного, за последствия которого никто не ответил. Есть лишь довольно общие рассуждения и отдельные точные наблюдения. И есть изумление перед небывалым опытом отречения государства от собственных граждан. Впрочем, полновесный ответ в границах этой книги невозможен2.

Стилистически и идейно авторские отступления и размышления в «Клейме» напоминают «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына: не случайно Оксана Дворниченко во многом следует за солженицынской трактовкой коллаборационизма, включая власовское движение, а несколько глав снабжает эпиграфами из его труда. Пафос восстановления попранной правды и суда над преступной властью — тоже солженицынский. Боюсь все же, что в наше недоверчивое, ко всему привыкшее и циничное время он звучит наивно и вряд ли может трогать так, как трогал «Архипелаг...» в давние перестроечные годы. Нельзя не признать, однако, что «Клеймо» — это эстетически очень сильный текст, причем эту силу придает книге безыскусность и непритязательность, а иногда и умудренность и просветленность ее героев и соавторов. (Да, просветленность — несмотря на все пережитое!) Ни один писатель, ни один кинорежиссер не смог или не осмелился показать такую войну.

Естественно, «другая» история, представленная в книге Оксаны Дворниченко, не отменяет и не должна полностью отменить историю Великой войны, нам более привычную. Прошлое многомерно. Описанное в «Клейме» — это тоже история нашей страны, которую нужно знать, не пытаясь уклониться от болезненной встречи с этой правдой, далеко не лестной для советского государства и общества. (Отдельные фрагменты — читать на уроках истории в школе.) И не объявлять, испытав культурную травму от встречи с этим текстом и стараясь сохранить нетронутым официозный «большой нарратив» о Великой войне, рассказанное в книге «Клеймо» ложью и очернительством. К сожалению, в недавнее время подобная реакция со стороны официальных инстанций и близких к официозу идеологов проявилась по отношению к музейным экспозициям на тему ГУЛага, что привело к фактическому закрытию одной из этих экспозиций3.

И это уже не персональная история, а история общая — и отчасти общая вина: соучаствовали, не предотвратили, не хотели помнить, забыли. Число военнослужащих Красной армии, оказавшихся в немецком плену, «по разным оценкам, составило от 3 млн. 400 тыс. до 5 млн. 800 тыс. человек. 940 тысяч были освобождены в ходе боевых действий, еще 1 млн. 836 тыс. человек возвращены на родину, часто насильно, после окончания войны. Около 180 тысяч остались на Западе. <...> Все остальные советские военнопленные погибли. Из тех, кому удалось вернуться к своим, большинство ожидала долгая и унизительная процедура фильтрации <...>» (М. М. Минц, предисловие).

«ЈНикто не забыт, ничто не забыто!” — эта трескучая фраза выглядит издевательством, — писал фронтовик Н. Никулин. — Каменные, а чаще бетонные флаги, фанфары, стандартные матери-родины, застывшие в картинной скорби, в которую не веришь, — холодные, жестокие, бездушные, чуждые истинной скорби изваяния... Наша победа в войне превращена в политический капитал, долженствующий укреплять и оправдывать существующее в стране положение вещей. Жертвы противоречат официальной трактовке победы. Война должна изображаться в мажорных тонах. Уррра! Победа! А потери — это несущественно! Победителей не судят»4.

Книга Оксаны Дворниченко — посильный, но достойный памятник забытым и преданным жертвам Великой войны и напоминание о ее страшной цене, о ее величайшей беде.



Андрей РАНЧИН



1 Суворов Виктор. Беру свои слова обратно. Новое изд., дополненное и переработанное. М., «Добрая книга», 2013, стр. 436.

2 Недавно Александр Гольц попытался объяснить пренебрежение ценностью человеческой жизни и готовность воевать не считаясь с числом потерь традицией рекрутчины и крепостнической системы, указав в качестве одного из примеров стратегию и тактику М. И. Кутузова в 1812 году (Гольц А. Общероссийское военное тягло. — «Новое литературное обозрение», 2016, № 142 (6), стр. 352 — 353). Однако в старой России плен вовсе не оценивался как явное или вероятное преступление; а Кутузов, избегая после Бородина решительных сражений, как раз берег свою армию.

3 См.: Гизен А., Завадский А., Кравченко А. Между рабским трудом и социалистическим строительством. Заметки о том, как в экспозициях некоторых российских музеев репрезентирован труд заключенных ГУЛАГа. — «Новое литературное обозрение», 2016, № 142 (6), стр. 26 — 44.

4 Никулин Николай. Воспоминания о войне. СПб., Издательство Государственного Эрмитажа, 2007.





 
Яндекс.Метрика