Василий Львов
А ЛОШАДИ СЛЕТАЮТСЯ НА ЮГ
стихи

Львов Василий Сергеевич родился в 1989 году в Москве. Защитил диссертацию по русскому формализму на кафедре литературно-художественной критики факультета журналистики МГУ им. М. В. Ломоносова. С 2011 года живет в Нью-Йорке. Готовится к защите второй диссертации в Городском университете Нью-Йорка о проблеме литературной эволюции в русском формализме и в цифровых гуманитарных науках. Преподает русский язык, литературу и историю в Колумбийском университете и Хантер-колледже. Автор научных статей и стихотворных переводов. С подборкой эссе публиковался в журнале «Звезда». В «Новом мире» публикуется впервые.

 

Василий Львов

*

А ЛОШАДИ СЛЕТАЮТСЯ НА ЮГ

 

 

Василий Львов работает на границе. На границе поэзии и эссеистики, архаики и новаторства, метрики и верлибра, русского и чужеземного слова. Там, где рождаются новые и странные смыслы.

Остранение для него не прием, а почва и судьба. На факультете журналистики МГУ Львов писал дипломную работу об остранении как таковом, потом защитил диссертацию о литературной критике русских формалистов. Сейчас преподает в Нью-Йорке русскую литературу, вписывая наше чудное и чудное слово в мировой контекст.

И то же делает в стихах. Это не «филологическая поэзия», поскольку она — не о том, что уже было, а о том, что, возможно, еще будет. Здесь русский язык не кичится своей «непереводимостью», а живет в спектре всемирного языка, являясь его необходимой цветовой полосой. Здесь обкатывается теоретическая эстетика двадцать первого века, неотделимая от практики, как в старые времена. Здесь ставятся и решаются мировые проблемы — и вместе с тем находится место для шуточной игры в духе комедийного «уномоменто»: «Расставание моряка с любимой» — заумь на некоем общероманском языке, но притом заумь наша, русская.

Главное, по-нашему, по-шкловски говоря, — чтобы не было автоматизации. Чтобы, говоря по-тыняновски, менялась установка. Чтобы, говоря по-читательски, стихи не повторялись и не дублировали друг друга, как это бывает у слишком запрофессионализированных авторов. Василию Львову удается бывать разным, находить новые лазейки в незнаемое.

 

                       Вл. Новиков

-------------------- *  *  * ------------------

 


Оле

 

 

Стих и проза

 

ветер              стих

    проза               гладь

 

 

*   *

*

 

Пока я не поднес к себе чашку  и по кофе не прошла рябь,
так что
заплясал бежевый дом со всеми своими окнами,
я и не замечал отражения.

То же с языком делает поэзия.

It was not until I raised the coffee to my lips, rippled, that a beige house with all its windows began to dance and I finally spied the reflection. 

That is precisely what poetry does  to language.

 

 

 

 

Искусство. Диптих

 

1

 

ИСКУССТВО — это ремесло,

Сродни писанию икон.

Краеугольны в нем число,

Условность, мастерство, канон.

Свободе рядом с анапе-

Стом, ямбом не хватает места.

Творит уж тот, кто не молчит.

Ваятель, что дробит гранит,

Один лишь время победит.

 

2

 

Не все, что творчество, — искусство. Искусство начинается там, где являет себя искусность. Искусность не отрицает естественности, но, разумеется, лишь в человеческом понимании, то есть в понимании существа неестественного, раз оно отгородилось от природы и создало все заново, включая и искусство естественности: все эти аркадские пастушки и т. д.  и т. д.

Зарождающееся в быту чистое творчество — будь то какое-то озарение, внутренний порыв или особо удачный каламбур — может обладать той потенцией, которая позволила бы ему стать искусством, но разница между ним и искусством — как между зародышем и человеком, прожившим сознательную жизнь. Творчество может быть естественнее искусства, человечнее его, но именно искусство, жертвуя частным во имя всеобщего, сколь частным бы это всеобщее ни казалось, позволяет достичь великого, возведя творчество в степень истории.

Сложнее, чем где бы то ни было, различие между творчеством и искусством постигается в языке. Но сначала — о музыке. В музыке все наглядней: она начинается там, где кончается случайный звук; музыка — это такой звук, над которым было совершено благотворное насилие, когда его включили в иерархию прочих звуков, иерархию, столь совершенную, что мы провозгласили ее естественной, руководствуясь в этом своим выходящим за пределы природы вкусом; в результате всего этого музыкант с самого начала заключен в блаженные пределы собственного ремесла.

Иначе обстоит дело с речью. Человеческий язык универсален, как огонь: огнем может гореть неопалимая купина, на огонь можно поставить печной горшок, при лучине переписывались жития святых и валялись валенки, огонь можно зажечь в память об усопшем, а можно открыть по врагу.  Ибо язык — пограничник меж бытием и бытом.

 

*   *

*

 

Унылая поэзия весны

в декабрь суровый все перевернула.

Сирень цветет десятком воробьев,

и белый месяц светит, словно айсберг.

 

По небу ветер гонит облака:

они из шелка шиты голубого.

То здесь, то там струятся ручейки,

и слышен запах тающего снега.

The melancholy poetry of spring

austere December upside-down has turned.

The lilac is abloom with rowdy sparrows,

and snow-white moon is shining like an iceberg.

 

Clouds in the sky are speeding chased by wind:

they are of blue silk sewn by caring nature;

the streams are running fast both here and there,

and one can smell the melting snow of winter.

 

 

 

Житейское

 

Когда б я мог вставать по крику петуха,

верней сказать, с предутренней сиреной,

когда б я мог ложиться, как и все,

немного за полночь и вместе с тем работать,

тогда б я был доволен сам собой;

но раз того я делать не умею

и рядом нет жены, чтоб мне мешать

жить столь не по-людски, — пренебрегу

советом мудрым и пойду работать

как есть, авось чего-то напишу.

 

 

Бессонница

 

Ночь темна,

не светит луна.

Кошка в углу —

ни жива ни мертва.

На лугу

осела листва.

Спит в кроватке сестра.

Братец также спит, стра-

нно откинув руку.

Не слышно ни звуку.

Время встало. Скоро

и я спать пойду. До утра

бы дожить — и спасибо на том.

Утром шторы

я распахну. Что потом —

не ведаю. Впрочем,

мой прогноз окажется более точен,

если скажу, что потом

будет суп с эфемерным котом.

 

 

Расставание моряка с любимой

 

Marrona, ibaldo andar abalierra!

Taranti censone in pretria merra!

Creisanto in vido da pietro umore

E trendici splico in questa favore.

 

Marrona, l’undina che leta, fesanti!

Da chienda, partienda, d’azzuro cencanti!

Creisanto in vido da pietro umore

E mille specetto in mala fuore!

 

 

Экзотика

 

Поджарые аджарские собаки

лежат в тени, измучены жарой.

Балду гоняют на Бали макаки,

в Перу среди пираний пир горой.

Визжа от ветров северных Аляски,

несутся мимо алеута хаски.

На пальму — там бананы — в знойной Гане

карабкаются негры к обезьяне.

Туристы из Москвы плывут по Нилу,

кидая с лодки чипсы крокодилу.

Эквадорский квартал объял раздор:

Хосе иль Хорхе — лучший матадор?

На фоне юрт в заснеженной Сибири

нефтяники две скважины бурили.

Пока кей-поп в Сеуле танцевали,

а у пхеньянцев Первомай справляли,

под гвалт меркадо майи в Гватемале

вареной игуаной торговали.

По автостраде мимо кенгуру

аборигены едут в Канберру.

Пока чтят молча Будду на Суншане,

вудистка пляшет на костях в Гаване,

а будни — будни в Новом Орлеане:

ром, джаз и аллигатор в ресторане.

Творя намаз Аллаху непрестан-

нно, хоть и разны, встали в общий стан

Таджи-, Туркмени-, Даге- да Афган,

Казах-, Киргиз-, Татар- и Пакистан!

Уф! Но уфимцы, будто бы валькирии,

глядят… Осел! Ты не включил Башкирии!

Иерусалим поклоны бьет пророку,

а на Хоккайдо сочиняют хокку.

Кричит средь джунглей жирный попугай:

«Si! Libertad o muerte! Uruguay!»

Как много необычных мест на свете!

А я в Нью-Йорке. Дома. На диете.

 

 

 

 

Родина 

 

В Ирландии грачи не обитают,

Поскольку им неведома она,

Они ее вовек не пролетают,

Их не пускает снежная стена.

 

А лошади слетаются на юг,

Поскольку не выдерживают вьюг;

Слетаются и там играют в нарды,

Бежав страны, где только есть, что барды.

 

На улицу, в ночи, из-за тумана,

Выходит месяц, следом — два барана,

За ними — грек, варяг, два каравана

И римский шмель — из моего кармана.

 

И это все, что в жизни нам известно,

И так же канем в Лету — бессловесно.

Motherland

 

In Ireland, the rooks do not obtain:

They are of her existence unaware;

Fenced by the ursine paw of the Great Wain,

They never shall fly from their snowbound lair.

 

Meanwhile, the horses flock, migrating southward

From snowfalls, snowstorms, snow-slides, snow-disasters,

To play backgammon, ever overbored

By that strange land which harbors poetasters.

 

The Roman bumblebee flew — diddle diddle —

Over the moon and then spooned out a riddle:

A Viking asked a Greek who lost his buttons,

“Good sir, how to return to our muttons?”

 

Remember that, o my compatriot, prithee

Before we plunge for good into the Lethe.

 

 

 

 

 

*   *

*

 

Взлет

 

Небытие — отсутствие прошлого.

 

Отсутствие прошлого — смерть.

 

Чувствую хрупкость в сердце, которому тяжело
 при такой высоте, и мощь в теле, томящемся
по тебе.
Я расскажу тебе дома.

 

Скоро взлет.

 

Горизонта нет.

 

Все бело.

 

Поземка — как невозвращающаяся морская волна, ползет наискось.

 

Вдалеке бутафорские силуэты самолетов, мигающие огоньки.

 

Свет — сине-белый, тусклый. Грустный.

 

На дороге — застывшие, как жир в холодном бульоне, снежные пятна.

Take-Off

 

Nonexistence is absence of the past.

 

Absence of the past is death.

 

I feel frailty in my heart, for which this altitude is hard, and vigor in my body, which is longing for you so.

I will tell you at home.

 

The take-off is soon.

 

The horizon, missing.

 

All is white.

 

The snowdrift is like an unreturning sea wave, drifting aslant.

 

The planes’ sham silhouettes are blinking in the distance.

 

The colors are dingy, blue and white. Sad.

 

As solidified grease in cold broth, snow spots are floating on the airstrip.

 

 

 

Soledades[1]

 

Я был снедаем весь, но вовсе не страстями,

А их отсутствием. Без дел бродя часами,

Я был печален — так печально привиденье,

Гнетомо пустотой и ношей повторенья.

Я тише мыши был, ступая по пятам

При совести своей, и лишь по вечерам

Я глубоко вздыхал, прервав оцепененье —

На миг! Но не давал мне вздох успокоенья —

Так от себя бежит, греховностью гонимый,

Паломник, но беглец он и в Иерусалиме.

Я тем снедаем был, что дел вершить не смею,

Тоскою одержим, которую содеял

Я сам себе в укор за то, что грешен был —

Где силу было взять, когда в душе нет сил?

Себя приговорив к такому заточенью,

Бранил я всех друзей за их пренебреженье.

О да! Я понимал, что знать им не дано,

Сколь худо мне, но их винил я все равно —

Так малое дитя, с родителем согласно,

А все ж вопит, когда желанию подвластно.

Плелись часы и дни, неделя уж прошла,

Со мною, как с больным, сидела грусть моя.

Но как-то посреди очередного дня

Прилег я на кровать, и сон сковал меня.

Во сне я скрежетал твердевшими зубами,

Что щерящийся волк у стенки пред псарями,

И вдруг вскочил, дыша, как воин после битвы,

Растерянно твердя под нос себе молитвы…

За миг я ручку взял, сел за стихотворенье

И, завершив его, снискал освобожденье.



[1] Одиночества. Так же названа знаменитая поэма испанского поэта Луиса де Гонгоры (1561 — 1627).

 
Яндекс.Метрика