Сурат
Ирина Захаровна — исследователь русской
поэзии, доктор филологических наук.
Автор многих статей и книг, в том числе
«Человек в стихах и прозе. Очерки русской
литературы XIX — XXI вв.» (М., 2017). Постоянный
автор «Нового мира». Живет в Москве.
Продолжение
цикла «Три века русской поэзии», начало
см.: «Новый мир», 2006, № 11, «Новый мир»,
2007, № 4, «Новый мир», 2009, № 1, «Новый мир»,
2018, № 6.
Ирина
Сурат
*
БРАТЬЯ
И СЕСТРЫ
Среди
устойчивых тем русской поэзии есть
совсем не очевидные, одна из них — тема
братьев, сестер, близнецов, но не людей,
а родственных сил, присутствующих в
жизни, а также парных человеческих
свойств и чувств. Поэты ищут, находят,
и называют эти пары, исследуют их
живительную или разрушительную силу —
им дано видеть родство там, где его не
видно, соединять то, что для обыденного
сознания не очень-то соединимо, в созвучии
слов прозревать глубинный смысл.
Для разговора об
этой теме выбрано несколько стихотворений,
в которых такие бинарные соединения
закреплены словами прямого родства —
сестричества или братства.
1.
Федор Тютчев. Близнецы
Есть
близнецы — для земнородных
Два божества
— то Смерть и Сон,
Как брат с сестрою
дивно сходных —
Она угрюмей, кротче
он...
Но есть
других два близнеца —
И в мире нет четы
прекрасней,
И обаянья нет ужасней,
Ей
предающего сердца...
Союз их
кровный, не случайный,
И только в роковые
дни
Своей неразрешимой тайной
Обворожают
нас они.
И кто в
избытке ощущений,
Когда кипит и стынет
кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
<июль
1850 — 1851>
Стихотворение
принадлежит к так называемому
«денисьевскому циклу» и связано с
историей последней любви поэта. По
смыслу оно отчетливо делится на две
неравные части: в первом катрене говорится
про Смерть и Сон, в последующих 12-ти
стихах — про Самоубийство и Любовь.
Такое деление не вполне характерно для
Тютчева, тяготеющего к равновесным
симметричным конструкциям
— именно они отвечают антиномическому
характеру его художественного мышления.
«Близнецы» тоже построены на антиномиях
— здесь сопоставлены и противопоставлены
две пары близнечных сил, но связь между
парами не ясна. Характеризуя стихотворение,
исследователи сосредотачивают свое
внимание прежде всего на самом принципе
противопоставления: «„Стихии во преньи”
— переводит Тютчев строку из „Фауста”.
Он стремится рассматривать вещи „во
преньи”, иначе говоря, в их противоречиях.
<…> Близнецы у Тютчева не двойники,
они не вторят друг другу, один — рода
женского, другой — мужского, у каждого
свое значение, они совпадают друг с
другом, они же и враждуют». Современник
философской диалектики Шеллинга и
Гегеля, Тютчев содержал ее в собственной
крови. «Для него естественно всюду
находить полярные силы, единые и однако
же двойственные, сообразные друг другу
и однако же обращенные друг против
друга», — писал Н. Я. Берковский.
Но почему
паре «Самоубийство и Любовь» предшествует
пара «Смерть и Сон», почему тема
гибельности любви имеет такое вступление
— этот вопрос, кажется, никто и не ставил.
Все проясняется, если вспомнить, что
Смерть и Сон — это близнецы Танатос и
Гипнос из греческой мифологии. Именно
об этих «двух божествах» говорит Тютчев,
проводя границу между миром олимпийских
богов и миром «земнородных» и отсылая
к «Илиаде» в переводе Н. И. Гнедича, к
16-й песни, где им предписывается унести
с поля боя тело убитого Сарпедона, причем
Сну-Гипносу придан Гнедичем эпитет
«кроткий» — ср. у Тютчева: «кротче он».
В русском переводе Танатос и Гипнос
превращаются в Смерть и Сон, и потому
быть братьями они уже не могут и
оказываются у Тютчева братом и сестрой.
В первом четверостишии о них говорится
холодно, бесстрастно — от «земнородных»
эти близнецы далеки, а дальше, при
переходе к главной теме, резко меняется
тон, появляется экспрессия, и недаром
две части стихотворения разделены
противительным союзом: «Но есть других
два близнеца…» — отталкиваясь от
мифологического варианта близнечной
темы, поэт противопоставляет паре Смерть
и Сон другую пару близнецов, губительное
родство которых переживается в личном
опыте. И вот они-то, Самоубийство и
Любовь, названные только в самом
последнем, ударном стихе, по-настоящему
родственны, они наделены контрастными
качествами, но только вместе — если
мифологические близнецы чем-то различны
меж собой и характеризуются Тютчевым
по отдельности, то «других два близнеца»
полностью слитны и обладают общей
таинственной, болезненной силой. Этому
знанию в стихах придается всеобщее
значение, этой силе подвластны все —
если в первой строфе о «земнородных»
говорилось в третьем лице, то во
второй-четвертой строфах появляется
любимое тютчевское мы, и с этим мы
личное высказывание от первого лица
приобретает силу общечеловеческого
опыта и закона. При этом нарастает и в
конечном итоге становится главной тема
искушения, выраженная постепенным
усилением синонимичной лексики:
«обаянья», «обворожают», «искушений».
Самоубийство и Любовь не просто близнецы
у Тютчева, не просто ужасны и прекрасны
одновременно — они роковым образом
слиты до неразличения. Рядом с мифом о
Танатосе и Гипносе, по контрасту с ним
поэт строит собственный близнечный
миф, в котором смерть родственна не сну,
а любви.
2.
Осип Мандельштам
Сестры
тяжесть и нежность, одинаковы ваши
приметы.
Медуницы
и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает.
Песок остывает согретый,
И вчерашнее
солнце на черных носилках несут.
Ах,
тяжелые соты и нежные сети!
Легче
камень поднять, чем имя твое повторить.
У
меня остается одна забота на свете:
Золотая
забота, как времени бремя избыть.
Словно
темную воду, я пью помутившийся воздух.
Время
вспахано плугом, и роза землею была.
В
медленном водовороте тяжелые нежные
розы,
Розы
тяжесть и нежность в двойные венки
заплела.
1920
О чем
эти стихи? И что несут в себе «сестры
тяжесть и нежность», скрепленные меж
собой звуковыми соответствиями (же —
еж) и структурирующие все стихотворение?
С. С. Аверинцев услышал «траурный марш
в 3-й и 4-й строках первого катрена...»,
но тема смерти звучит не только в них —
все три строфы представляют в пластических
образах само умирание, процесс перехода
из жизни в смерть. Тяжесть и нежность —
признаки убывающей жизни, этими свойствами
наделена прежде всего роза, умирающая
в этих стихах: в первом катрене она жива,
тяжела соками жизни и уже как будто
чревата смертью — сравним с образами
раннего мандельштамовского стихотворения
«Неумолимые слова…» (1910), где голова
умирающего на кресте сравнивается с
цветком, тяжелеющим и никнущим на стебле:
....................................
И, с
каждым мигом тяжелея,
Его
поникла голова.
..................................
Как
венчик, голова висела
На стебле
тонком и чужом.
И
царствовал, и никнул Он,
Как
лилия в родимый омут…
В
«Сестрах…» «тяжелые нежные розы» к
концу превращаются в венки и знаменуют
траур, как и в другом, более раннем
стихотворении, где смерть тоже сопряжена
с тяжестью («тяжесть урны гробовой») и
где траурный обряд описан как «праздник
черных роз» («Меганом», 1917); тяжесть и
розы сопровождают тему смерти и в
«Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…»
(1920); можно вспомнить и более позднюю
строку: «Я упаду тяжестью всей жатвы»
(«Если б меня наши враги взяли…», 1937) —
очевидно, что в художественном сознании
Мандельштама связь тяжести и смерти
устойчива.
«Нежность»
— особо значимое у Мандельштама слово,
как и прилагательное «нежный», одно из
самых частых в его словаре. Слова эти
появляются в разных контекстах, в том
числе и в контексте смерти, самый сильный
пример — из «Ласточки» того же 1920 года:
«То мертвой ласточкой бросается к ногам
/ С стигийской нежностью и веткою
зеленой…» «Стигийская нежность»,
рискнем сказать, это духовная сторона
смерти,
тогда как «тяжесть» ощущается как
физическая. Нежной у Мандельштама может
быть чума («От легкой жизни мы сошли с
ума…», 1913), нежность приобретается от
«выпитой» смерти: «Всю смерть ты выпила
и сделалась нежней…» («Соломинка»,
1916), причем в двух последних примерах
рядом с нежностью присутствует и тяжесть,
тяжелое, а в «Соломинке» «нежность»
соседствует со словом «неживая» —
Мандельштам, доверяя созвучиям, ищет в
них смысловую связь.
Вообще тяжести и
нежности много в стихах Мандельштама,
и стихотворение о «сестрах» выглядит
как сгущение устойчивых, излюбленных
его мотивов. Кроме розы тяжесть и нежность
воплощают здесь «тяжелые соты», «нежные
сети», камень, который трудно поднять,
— но только роза соединяет в себе то и
другое. Этот образ имеет огромный
литературный объем, указывались и
конкретные его источники и подтексты
у Мандельштама — «Розы» В. Жуковского
и «Моего тот безумства желал, кто смежал…»
А. Фета,
но на этом фоне еще более отчетливо
проступает особое наполнение образа
розы в мандельштамовском стихотворении,
больше связанного не с подтекстами, не
с традицией, а с ближайшим контекстом
собственной его поэзии.
Есть в
«Сестрах…» и другие образы смерти,
метафоры умирания — «вчерашнее солнце»
и остывающий песок — они поддерживают
основную тему. И грамматико-синтаксическая
структура стихотворения сама по себе
фиксирует некий процесс: в каждом катрене
рифмуются глагольные формы 2-го и 4-го
стихов, в первом это глаголы настоящего
времени, действия — сосут—несут,
во втором инфинитивы с оттенком
обреченности — повторить—избыть,
в третьем формы прошедшего времени,
завершения — была—заплела. Так и
на уровне грамматики настоящее
превращается в прошлое.
Заключительный
образ устроен сложно и связан с
мандельштамовскими циклическими
представлениями о времени — им
соответствует не текущая река, что было
бы вполне традиционно, но «медленный
водоворот», вода, идущая по кругу; вместе
с тем время это и вспаханная земля, из
которой вышла роза, — начало жизни и
конец сближены в двух соседних стихах.
А в последнем происходит значимый
грамматический сдвиг: «розы тяжесть и
нежность в двойные венки заплела», а не
заплели, как полагалось бы по нормам
грамматики. В этой последней точке
сестры тяжесть и нежность сливаются во
что-то единое,
не названное прямым словом, но ощутимо
присутствующее во всем стихотворении.
3.
Марина Цветаева
Гордость
и робость — родные сестры,
Над
колыбелью, дружные, встали.
«Лоб
запрокинув!» — гордость велела.
«Очи
потупив!» — робость шепнула.
Так
прохожу я — очи потупив —
Лоб
запрокинув — Гордость и Робость.
20
сентября 1921
Цветаевское
стихотворение существенно отличается
по смыслу от двух рассмотренных выше:
героиня его сосредоточена не на жизни
и смерти, не на устройстве мира, а на
себе, на своем внешнем облике, в котором
выделяет две черты, два внешних проявления
внутренних свойств — гордости и робости.
Слова
«гордость» и «робость», как и
мандельштамовские «тяжесть и нежность»,
скреплены зеркальным созвучием (ор —
ро), и оно усилено ударным ро в
соседнем слове родные
— так поэтическая мысль о родстве
получает почти физическую наглядность.
Цветаева
довольно часто оперирует парными
понятиями и качествами, сополагает и
сталкивает их в стихе — очевидно, это
соответствует каким-то основам ее
художественного сознания и мышления.
Мы говорим не только о традиционных
бинарных оппозициях (день/ночь,
правый/левый, белизна/чернота), а шире
— об особых, характерно цветаевских
поэтических формах, построенных на
созвучных парах слов, не столько
противопоставленных, сколько сопоставленных
в стихе, как правило — в самом начале,
в первых строках. Пример наиболее близкий
к «Гордости и робости» — стихотворение
1918 года: «Доблесть и девственность! —
Сей союз / Древен и дивен, как смерть и
слава…» — здесь, как у Тютчева, одна
пара сил сравнивается с другой. Есть у
Цветаевой и стихотворение о «близнецах,
неразрывно слитых», и это не люди, а беды
общества — «голод голодных — и сытость
сытых» («Если душа родилась крылатой…»,
1918), так что стихотворение о гордости и
робости вписывается в довольно длинный
ряд подобных текстов, в которых именно
пара слов или словосочетаний играет
формообразующую роль.
Но не
только в этом отношении стихотворение
о гордости и робости характерно для
Цветаевой — здесь просматривается одна
из особенностей субъектно-объектной
организации ее поэтического мира: как
нередко и в других стихах, цветаевская
героиня смотрит на себя со стороны и в
процессе не столько самораскрытия,
сколько самоописания строит собственный
образ, в том числе и чисто пластически,
буквально лепит его на наших глазах из
двух деталей — «лоб запрокинув!», «очи
потупив!» — при этом императив исходит
извне, от двух сестер, которых она тоже
удивительным образом видит со стороны,
раздваиваясь на дитя в колыбели и
говорящего об этом поэта. Между первым
и последним стихом сжата целая жизнь,
и в конце героиня тоже раздваивается —
на ту, которая проходит, и ту, которая
видит, объективирует собственный образ
и предъявляет свой внешний вид (ср. в
более раннем стихотворении: «За всю мою
безудержную нежность / И слишком гордый
вид»).
«Приметы»
сестер не «одинаковы» у Цветаевой,
напротив, она утверждает парадоксальное
родство двух очень разных человеческих
свойств и двух разнонаправленных
векторов поведения — именно в совмещении
несовместимого и состоит вся острота
этих шести лаконичных стихов. Гордость
довольно часто встречается в ее текстах,
прозаических и поэтических, и почти
всегда — с положительным оттенком.
Робость встречается реже и окрашена
нейтрально, здесь они родственны и
предстают олицетворенными, но если в
условно-сказочном зачине стихотворения
сестры разделены, то в конце они
соединяются в самой лирической героине,
и теперь уже не сестры, а она сама
олицетворяет собой Гордость и Робость
вместе. Прописные буквы, к которым
Цветаева так охотно прибегает в стихах,
здесь имеют дополнительный смысл и
способствуют акцентуации личных качеств,
предписанных героине.
4.
Ольга Седакова. Смелость и милость.
Солнце светит на
правых и неправых,
и земля нигде себя
не хуже:
хочешь, иди на восток,
на запад
или куда тебе скажут,
хочешь — дома
оставайся.
Смелость правит
кораблями
на океане великом.
Милость качает
разум,
как глубокую дряхлую
люльку.
Кто знает смелость,
знает и милость,
потому что они —
как сестры:
смелость легче всего
на свете.
легче всех дел —
милосердье.
Стихотворение
входит в сборник «Старые песни» (1980 —
1981); читая его на фоне предыдущих стихов
о братьях и сестрах, можно почувствовать,
что по отношению к цветаевскому оно
контрастно, а мандельштамовскому
глубинно родственно, и это родство
неслучайно: Ольга Седакова рассказала,
что «Сестры тяжесть и нежность…» — ее
«любимые стихи».
Подобно мандельштамовскому, оно говорит
о больших вещах, но если «Сестры тяжесть
и нежность…» — стихи о смерти, то
«Смелость и милость» — о жизни, о том,
что ее наполняет и поддерживает. Говорится
об этом просто, легко и свободно, и на
самом деле сестер здесь не две, а четыре
— две другие не названы, но они присутствуют
и в семантике, и в самом дыхании стиха:
это свобода и легкость, создающие воздух
и особую интонацию не только «Смелости
и милости», но и всех «Старых песен».
«Солнце
светит на правых и неправых» — сразу,
с первого стиха задана точка зрения, из
которой выстраивается поэтическое
пространство: взгляд сверху уравнивает
всех, он превыше людского суда, оценок
и мнений, он обнимает всю полноту мира,
данного человеку, в его крайних точках
— восток и запад, и различает точку
прикрепления — дом. Этот взгляд охватывает
и полноту дарованной человеку свободы
— свободы выбора и свободы подчинения.
Вторая
строфа — немногословная, простая,
синтаксически ясная — вмещает огромное
пространство во всю его ширь («океан
великий») и большое время с его глубиной,
заключенное в образе «глубокой дряхлой
люльки». Этот единственный в стихотворении
троп дает визуальный образ невидимого
— и самого времени, и ритма как
взаимодействия времени с пространством.
Тут на память приходят разные люльки —
и рембрандтовская, плетеная, с младенцем
Христом («Святое семейство»), и в первую
очередь — мандельштамовская: «И там,
где сцепились бирюльки, / Ребенок молчанье
хранит, / Большая вселенная в люльке / У
маленькой вечности спит» («В игольчатых
чумных бокалах…») — у Мандельштама
люлька тоже совмещает в себе время и
пространство, самое большое (вселенная,
вечность) она соединяет с самым малым,
самым что ни на есть человеческим.
Вообще
люлька или колыбель встречается не раз
в стихах Ольги Седаковой в числе других
ее любимых образов (лодка/челнок,
перстень/кольцо, игла, ларец), и почти
всегда она качается, раскачивается, это
важно: «На горе, в урочище еловом, / на
тонкой высокой макушке / подвязана
колыбелка. / Ветер ее качает» («Колыбельная»)
или: «О счастье, ты простая, / простая
колыбель, / ты лыковая люлька, / раскачанная
ель» («Мельница шумит») — поэтической
темой становится естественный и
формообразующий ритм, глубинный ритм
самой жизни, переходящий в ритм стиха,
недаром столько колыбельных в разных
книгах Ольги Седаковой — кажется, что
это органичный для нее жанр.
В
стихотворении о сестрах «милость качает
разум»,
не отменяет, но укачивает его — милость
больше и старше разума, он перед ней
младенец. Смелость и милость здесь —
не душевные качества, или, как писал
один из первых исследователей поэзии
Седаковой, «не свойства человеческого
характера»
— это надличностные силы, человек не
обладает ими, но может их знать, быть к
ним причастным, и это легко. Напомним:
у Цветаевой «гордость и робость»
императивно вменяются героине от
рождения как характерные черты ее
личности. В стихах Ольги Седаковой
диктата нет, «смелость и милость»
присутствуют в мире как формы изначальной
свободы, и это лишь одна пара из ряда
больших вещей, ведомых поэту. Другая
пара, например, — «нежность и глубина»,
им посвящено отдельное стихотворение:
С
нежностью и глубиной —
ибо только
нежность глубока,
только глубина обладает
нежностью —
в тысяче лиц я узнаю,
кто
ее видел, на кого поглядела
из каменных
вещей, как из стеклянных
нежная глубина
и глубокая нежность.
................................................
Эти большие вещи
формируют поэтический мир Ольги
Седаковой: «глубина» и другие слова с
этим корнем, едва ли не самые частые в
ее словаре, вместе с образами высоты и
дали, вместе с рекой и океаном создают
пространство ее поэзии, милость же
оказывается главным дарованием и самой
действенной силой жизни: «Потому что
чудеса великолепней речи, / милость
лучше, чем конец, / потому что бабочка
летает на страну далече, /потому что
милует отец» («Бабочка или две их»), или:
«— Как упавшую руку, я приподнимаю
сиянье, / и как гибель стою, и ее золотые
края, — / переполнив, целую. Ибо ваше
занятье — вниманье. / Милость — замысел
мой. / Счастье — одежда моя», или: «—
Отец, ты видишь, всем чего-то надо. / Мне
нужно милости твоей. / Или лежать, как
рухлядь листопада / непроницаемых
корней» («Деревья, сильный ветер») —
это выбрано из стихов и сборников разных
лет, тема милости пронизывает всю поэзию
Ольги Седаковой.
Милость — это солнце,
которое светит на всех, с милостью в
родстве смелость — «они как сестры»,
родство закреплено фонетически — почти
все звуки в двух этих словах совпадают.
Родство их — в самой большой легкости,
доступности человеку. Движение стиха
идет сверху вниз, от солнца — к человеческим
делам, разговор о надличностных вещах
переходит к чему-то простому, само собой
разумеющемуся, не требующему усилий.
Высшая милость отражается в человеческом
сердце.