Виктор
Бердинских, Владимир Веремьев
*
КРАТКАЯ
ИСТОРИЯ ГУЛАГА
Главы
из книги
Окончание. Начало
см.: «Новый мир», 2018, № 10, 11
ИЗ
РАЗДЕЛА 2. Лагерный социализм: несущие
структуры
ГЛАВА
12. Мир за колючей проволокой
(«спецконтингенты»)
Лагерный
мир… Это дно нашего общества. Его ужас,
серая беспро-светность отражают в себе
всю глубину социальной трагичности и
нравственной ущербности нашей жизни»,
— так писал академик А. Д. Сахаров на
закате советской эпохи, в марте 1988 года.
Эти слова могут быть отнесены ко всей
новейшей истории отечественной
карательно-исполнительной системы,
главную и неотъемлемую часть которой
составлял Гулаг. Сталинско-советские
лагеря были местом массового произвола
и насилия, бесправия и унижения
человеческого достоинства, изощренных
издевательств и каторжного труда. Вместе
с тем у каждого отдельного узника имелось
конкретное место проживания и работы,
среда его непосредственного обитания,
— лагерное подразделение (лагпункт),
где он проводил долгие годы заточения,
а нередко и заканчивал свой земной путь.
Приглядимся же внимательнее к этой
обыденной лагерной среде, причем —
глазами очевидцев, тех, кто имел к ней
самое прямое отношение.
Условия
жизни и труда заключенных однообразны
и примерно одинаковы по всем лагерям,
лаготделениям и лагпунктам. Они претерпели
незначительные изменения за весь период
существования Гулага.
Вот
как, например, выглядела общая панорама
5-го лаготделения Воркутлага (затем
Речлага) при шахте № 40 в Коми АССР (конец
1940-х — начало 1950-х годов): «Жилая зона
ограждена колючей проволокой — высотой
3,5 метра. Изнутри — шестиметровая
запретная полоса („запретка”), через
каждые 15 метров — прожектора на
специальных опорах (столбах), заливающие
„запретку” электрическим светом. На
расстоянии 100 — 200 метров — сторожевые
вышки. Извне зоны — собаки на стальных
тросах. В жилой зоне — 24 барака. Из них
4 заняты под служебные и хозяйственные
помещения (санчасть, портновская и
сапожная мастерские, продовольственный
и вещевой склад, кухня и столовая
(„пищеблок”), карцер, парикмахерская,
канцелярия, клуб и библиотека и т. д.).
Каждый барак рассчитан на 120 — 180
заключенных. Стандартный размер одного
барака — 30 метров в длину и 8 метров в
ширину. Строительство такого барака
осуществлялось следующим образом: на
расстоянии двух метров друг от друга в
землю зарывали столбы высотой 3 — 3,5
метра, к ним прибивали гвоздями два ряда
досок, между которыми засыпался утеплитель
(как правило, шлак от котельных или
опилки). Затем прорезали окна и двери,
потолок утепляли древесной стружкой —
вперемешку со мхом. Крышу настилали
толем, иногда досками. Зимой стены
бараков присыпали снегом — толщиной
до одного метра. Окна бараков закрывались
стальными решетками. Освещение —
керосиновые или электрические лампы.
Внутри стены барака обмазывали глиной,
а пространство в 6 — 8 метров отгораживали
для сушилки одежды и обуви, тут же был
умывальник (две бочки — с холодной и
горячей водой). Вдоль стен — сплошные
двухэтажные нары. Размер жилой площади
на одного заключенного — 0,8 квадратных
метра (где-то больше, где-то меньше, при
общегулаговской норме — 2 „квадрата”).
Нары покрывались матрацами, набитыми
стружкой. С 1950 года каждому заключенному
выдавали простыню и одеяло. Личные вещи
хранились в деревянных ящичках или
просто под матрацами. Барак отапливался
обычно двумя железными печками. В центре
— три длинных стола, скамьи (или табуреты).
За порядком следили староста и двое
дневальных, которые через день мыли
полы. Раз в месяц проводилась санпрофилактика
(борьба с клопами), которая обычно
сводилась к ошпариванию кипятком мест,
излюбленных этими насекомыми. Иногда
в бараке устанавливали репродуктор,
передачи велись из комендатуры. Ходить
из барака в барак строго запрещалось,
за этим следила „самоохрана” из числа
заключенных. По нерабочим дням узников
выводили в клуб — на „культурно-массовые
мероприятия”. Раз в неделю (иногда реже)
показывали кинофильмы, как правило,
очень старые. Политбеседы, кружки
самодеятельности, библиотека — вот и
весь досуг…»
Лишь
в некоторых деталях отличалась эта
картина от того, что можно было наблюдать
в те же годы в других лагерях. Мемуарная
зарисовка так называемого «штрафного»
лагпункта Вятского ИТЛ (Кировская
область): «В жилой зоне размещались
четыре барака с 4-мя секциями в каждом
(в секции проживали побригадно по 40 —
50 человек)… В жилой зоне также размещались
баня, сушилка, выносные туалеты,
волейбольная площадка… Окна бараков
зарешечены, двери обиты жестью, нары —
двухъярусные, сплошные, с намертво
закрепленными досками. На ночь в секцию
заносилась „параша”, двери закрывались
на замок, перед этим в каждой секции
надзирателями проводилась проверка
наличия осужденных. Все помещения
строились капитально, из бревен или из
бруса. Отопление печное, из коридора…
К зоне строгого режима примыкала так
называемая „хозяйственная зона”
(„хоззона”) с общим режимом содержания,
отгороженная сплошным забором и с
простреливаемым коридором. В „хоззоне”
помещения были оборудованы двухъярусными
нарами („вагонками”), в секции проживали
по 15 — 20 человек (обычно — бригада), на
ночь бараки не закрывались. Содержавшиеся
здесь заключенные имели право свободно
перемещаться по зоне, чаще писать письма,
получать посылки и свидания. Они работали
на лесоповале, погрузке леса в
железнодорожные вагоны и в „хозобслуге”
(по обслуживанию „спецзоны”)… Распорядок
дня для заключенных: подъем — в 6.00,
туалет, завтрак, в 7.00 — развод на работу.
После развода — ежедневная проверка
осужденных, оставшихся в зоне, работа
с „отказчиками”... Для работающих обед
готовили на производстве. После
возвращения с работы — ужин, решение
личных вопросов, дел и в 22.00 — отбой…
Раз в 10 дней — помывка в бане со сменой
белья и его прожаркой. Одежда традиционная:
летом — хлопчатобумажные куртка, брюки
и картуз. Зимой выдавались ватные брюки,
телогрейка, бушлат. На ноги: летом —
кирзовые сапоги (некоторым — резиновые
„чуни”), зимой — валенки. В „хоззоне”
разрешалась носка своих вещей. Ремонт
одежды и обуви производился в местной
мастерской, как правило, в ночное время,
чтобы к началу рабочего дня все было
отремонтировано...»
Таков
— несколько бесстрастный, отрешенный
— взгляд на зону со стороны сотрудника
лагеря, служившего «по чину и уставу»
и в силу этого считавшего, что заключенные
должны жить и работать так, как требуют
гулаговские инструкции. А вот каким
запомнился мир «лагерного зазеркалья»
одному из его бесчисленных узников —
инженеру-конструктору Ю. Л. Юркевичу,
проведшему в сталинско-бериевских
лагерях более десяти лет (1940 — 1951): «Во
всю длину лагпункта шла бревенчатая
дорога шириной около 4 метров. По ее
сторонам были проложены тротуары из
дощатых съемных щитов, уложенных над
вонючими, кишевшими крысами сточными
канавами… Сзади бараков стояли длинные
многоместные уборные. Существовало,
кстати, правило — как ходить в уборную
ночью: летом это разрешалось только в
нижнем белье, зимой обязательно в верхней
одежде. Дело, конечно, было не в заботе
о зэках, а просто — чтобы часовой на
вышке мог лучше различить человека.
Если выйти в неположенном по сезону
виде, то часовой мог и выстрелить. Так
бывало… Все постройки были бревенчатыми,
под драночными крышами… На территории
зоны всегда стояла густая вонь от сточных
канав, куда все норовили мочиться ночью,
чтобы не тащиться до уборной, да и от
самих уборных, очень редко очищавшихся…
Посреди барака стоял длинный стол со
скамьями по сторонам, а вдоль стен — в
два ряда „вагонки”, разборные двухэтажные
четырехместные нары стандартного для
всего СССР образца, грязные и кишевшие
клопами. Ближе к дверям помещалась
большая кирпичная печь… В холодное
время года печи непрерывно топились
дневальными… и в бараках всегда было
жарко, хоть и тянуло холодом из щелей
плохо проконопаченных стен. В большие
морозы углы промерзали насквозь и были
украшены фестонами инея. Воздух в бараках
всегда был спертый, воняло грязными
портянками, прожаренной одеждой,
самосадом… Постельного белья и подушек
в лагере не полагалось, при удаче можно
было получить на складе изношенное
байковое одеяло, но обычно каждый
укрывался своим ватным бушлатом, и спали
почти или вовсе не раздеваясь…
Питание.
Самое главное — хлеб… Хлеб всегда был
плохой, водянистый до такого предела,
что добавить еще каплю — и его уже нельзя
выпекать. Мука была с всевозможными
примесями — овес, ячмень, а то и гречневую
муку добавляли, тогда хлеб получался
голубым. Но во всех случаях был он
малопитательным. Горячая пища полагалась
трижды в день, и была она исключительно
крупяной или мучной. Крупа шла самых
дешевых сортов, мусорного качества.
Заправлялась пища, еле заметно,
растительным маслом, притом не всегда…
Изредка добавлялись в баланду подгнившие
соленые помидоры, капуста. Иногда давали
вареный турнепс. Рыба или мясо бывали
редким исключением. Вкус пищи всегда
был скверным, но это совершенно не играло
роли. Еда ценилась только по густоте и
количеству… Необходимо было иметь
собственный котелок, а лучше — два, для
баланды и для каши, собственную ложку.
Котелки всегда можно было добыть: за
пайку или две хлеба их делали лагерные
жестянщики. Деревянную ложку давали в
столовой… Бригадир выдавал талоны на
питание на весь день, такого образца,
как трамвайные билеты, с текущими
пятизначными номерами… Около столовой
действовал черный рынок, на котором
всегда можно было купить или на что-нибудь
выменять талон на еду. Торговля шла
одеждой, бельем, обувью, а также маслом
и сахаром из больницы…
Каждое
утро к 7 часам мы выстраивались в зоне
по бригадам для отправки на работу… На
улице еще ночь, лютый мороз… Одеты мы
плохо, в рванье… Плетемся еле-еле,
голодные и не выспавшиеся…
Вечером
возвращаемся в лагерь. Каждый тащит
полено для барака. Часть дров отбирает
охрана в воротах — топить караулку и
прихватить домой… Бежим за ужином,
затем разогреваем котелки в бараке на
печке. Наступают блаженные 2 — 3 часа до
отбоя. В бараках жарища. Можно потолковать
с соседями по нарам, узнать лагерные
новости. И — спать… Кажется, только
закрыл глаза — и вот уже подъем. В первый
момент не соображаешь, где ты. Полутемно,
холодно — за ночь барак выдуло. Кашель,
матерщина, вонь. Кругом копошатся
оборванные люди...
Обычно
новоприбывшим выдавали одежду третьего
срока — невообразимое вонючее рванье
с прожженными у костров дырами. Верхней
одеждой во всех лагерях служила телогрейка
— удобная и практичная вещь, если новая.
На зиму давались ватные бушлаты — те
же телогрейки, но подлиннее и ваты
побольше. Штаны были бумажные. В виде
особой удачи можно было получить и
ватные штаны, „инкубаторы”, как прозвала
их лагерная интеллигенция. Но их было
мало, они предназначались для общих
работ. На теплое время полагались
бумажные гимнастерки из чертовой кожи
или похожего материала, такую ткань я
видел только в лагерях. Шились они с
воротником и манжетами другого цвета,
например, зеленый с оливковым или черным.
Это — чтобы легче распознать беглеца
и чтобы не продавали за зону. Но это не
помогало. Рассказывали, что в радиусе
50 километров вокруг лагеря все деревни
были одеты в лагерные вещи… Зимой
полагались валенки, но с ними всегда
было туго, и всегда доставались они
старые. Новые немедленно уходили за
зону. Рабочих ботинок почти не было, и
большинство работяг весну, лето и осень
ходили в ЧТЗ — так назывались, по имени
большого гусеничного трактора тех
времен, огромные грубые калоши из
прорезиненной ткани… Некоторые
переживали в ЧТЗ и лютые зимы, обмораживая
ноги. Страшный вид был у этой обуви. Идет
по зоне такой вот доходяга-полупокойник,
еле тащит своими слабыми ногами пудовые
ЧТЗ, на голове ватная ушанка, одно ухо
оторвано, подтянул руки в рукава бушлата
с выжженной спиной. Смотрит под ноги: а
вдруг кто-то уронил кусок хлеба!..»
Как
видим, восприятие заключенного изнутри
лагпункта кардинально отличается от
взгляда на него снаружи — вольнонаемного
сотрудника. Людьми в лагере управляли
страсти, эмоции, чувства, инстинкты.
Голод, страх, ненависть — основные из
них.
Существенная
бытовая грань жизни в любом лагере —
это постоянная борьба с носителями
антисанитарии: клопами, тараканами,
мышами, крысами и т. п. В документах
Гулага многократно отмечается и «большая
завшивленность заключенных»: эта
проблема также никогда не теряла в
лагерях своей актуальности. Не меньшей
бедой был и постоянный холод в бараках,
что никак не способствовало «оздоровлению»
вымотанных тяжелым физическим трудом,
продрогших и промокших людей да еще при
полуголодной пайке...
Весь
распорядок жизни в лагере подчинен
обеспечению главной его функции —
выполнению «производственной программы».
Какими способами и какой человеческой
ценой решалась эта задача? Попытаемся
более детально представить это с помощью
тех же мемуарных свидетельств. По словам
вольнонаемного сотрудника, один рабочий
день на лагерном лесоповале протекал
следующим порядком: «Развод на работу
— в 7 часов. До мастерского участка (при
расстоянии менее 5-ти километров) ходили
пешком, строем по 4 — 6 человек в ряд, под
конвоем обычно 2-х солдат с собакой. По
прибытию на мастерский участок бригады
расходились по своим рабочим местам.
Лес валили лучковыми пилами. В 1951 — 1952
годах начали внедряться электропилы
„ВАКОП” весом по 12 килограммов каждая,
но вальщики от них отказывались и в
доказательство своей правоты соревновались,
кто быстрее спилит дерево — „ВАКОПом”
или „лучком”, и в большинстве случаев
победителем выходил последний —
„лучок”... Вывозка леса в сортиментах
на нижний склад производилась на лошадях,
зимой — по „ледянке” (залитой льдом
трассе), летом — по декавильной дороге
(вместо рельсов по трассе параллельно
укладываются бревна из подтоварника и
по ним движутся специальные тележки,
оборудованные колесами с вогнутыми
ободами). Возчики были постоянными, за
каждым из них закреплялась конкретная
лошадь. На мастерском участке, под
навесом, была организована кухня-столовая.
Съем заключенных и их сбор в „отстойник”
проходил по ударам в кусок рельса…
Следует заметить, что вытаскивание
бревен (трелевка), их погрузка на тележки
— все делалось вручную, труд довольно
тяжелый… Система трудовых зачетов,
введенная в ИТЛ в самом начале 1930-х
годов, затем периодически отменяемая
и вновь восстанавливаемая гулаговским
начальством, функционировала вплоть
до 1960-х годов. При выполнении нормы на
121% и выше срок наказания засчитывался
заключенному (в 1950-е годы) как 1:3, то есть
один день работы — за три дня „отсидки”...
Производительность труда у „рекордистов”,
конечно, росла, но в больших объемах
имелись и приписки невыполненных работ,
„торговля” лесом между бригадами,
прочие злоупотребления. В первую очередь
„зачеты” шли „блатной” верхушке
лагпункта...»
А
вот как воспринимал течение своего
рабочего дня на лесоповале рядовой
лагерник: «Промзона — это квартал леса
размером километр на километр, огражденный
от остальной тайги просеками шириной
до 50 метров. Летом в пределах отчетливой
видимости по периметру стоят вышки с
часовыми, а зимой по просеке вокруг зоны
прокладывается лыжня, по которой
регулярно (через 15 — 25 минут) проходит
наряд из 2 — 3-х охранников, обследующих
„запретку” — на предмет ее нарушения.
При запуске в зону всех заключенных
пересчитывают, как и при выходе из нее.
Работают от темна до темна. В обед —
один час на прием баланды, которая в
лесу варилась более „темная” (появлялись
крупинки перловки, ячки, пшена). С
наступлением темноты — съем. Все
бригадники волокутся к выходу на вахту.
Пяти-десятиразовый пересчет наличия
заключенных. „Пошел!”, „Ложись!”,
„Стой!” — мат и все остальное „по
заказу”... Дни зимы и весна проходили в
непрерывной работе. Выходных не было.
„Прогуляли несколько дней из-за морозов
(было минус 40 градусов) — отрабатывайте!”
Жизнь совсем потеряла свой смысл: поспал
— и снова туда же, в лес…»
К
этим подробным рассказам очевидцев
можно лишь добавить, что не зря в лагерях
называли лесоповал «зеленым расстрелом»,
а горные работы — «сухим расстрелом».
Производственные нормы были велики и
трудновыполнимы даже для физически
могучих мужчин. А ведь чем «габаритнее»
и сильнее человек — тем больше ему нужно
пищи и тем быстрее (при лагерном
довольствии) «валили» его дистрофия,
пеллагра, цинга, дизентерия.
Делом
здравоохранения в лагерях ведала особая
медицинская служба (санитарные отделы
и части). Многолетний (1939 — 1961 годы)
узник, а затем исследователь Гулага Ж.
Росси свидетельствует: «Главная болезнь
и причина смертности советских лагерников
— истощение от недоедания и чрезмерной
нагрузки… Хронические болезни (артрит,
астма, гипертония, сердечные болезни и
прочее), как правило, не лечатся, и больных
не освобождают от работы, так как
теоретически их должны направлять на
более легкие работы. Но, как правило,
этих работ не хватает для всех хроников
и не всегда возможно применение заниженных
норм… С середины 1930-х годов приходится
в лагерях 200 — 250 заключенных на одну
больничную койку. С этого же времени
условием госпитализации заключенного
является согласие оперуполномоченного
(или следователя), который, с другой
стороны, всегда может предложить больнице
принять нужного ему человека… Пребывание
в больнице означает несколько лучшее
питание и бытовые условия. Кроме того,
для лагерника это отдых от изнурительной
работы, а для сидящего в тюрьме —
смягчение изолированности, так как в
больничную палату попадают люди из
разных камер...»
Врачами
до 1950-х годов работали преимущественно
заключенные и спецпоселенцы, а затем —
вольнонаемные специалисты либо
освободившиеся из лагеря, но не имевшие
права выезда за пределы ИТЛ.
Пациент-заключенный 1950-х годов так
вспоминает о своих лагерных целителях:
«О (лагерных) медиках кто-нибудь напишет
много доброго. Как специалисты-врачи,
как люди-человеки они заслуживают
сердечной похвалы… Отношение врачей
к лагерникам было человеческое, если
последние действительно болели и не
вели себя с медиками по-скотски. Не
повернется язык говорить худого, если
этого не было. Часто, очень часто врачи
стремились дать отдохнуть работягам-доходягам
перед отправкой их на лесоповал: если
видели, что выписываемый из больницы
опять „дойдет до ручки”, ему назначали
повторное лечение в стационаре или
санчасти при лагпункте. Попадались,
конечно, и среди врачей подлецы, однако
таких все же были единицы, это не массовое
явление… Основная масса лагерных врачей
— подвижники Божьей милостью,
человеколюбы...» Лагерным врачам,
действительно, работы всегда хватало
с избытком.
Вся
жизнь подневольного в лагере протекала
внутри бригады. Ж. Росси замечал по этому
поводу: «Группы лагерников численностью
от около 15 до 35 человек для совместного
производства работ объединяются в
бригады. Работой бригады руководит
бригадир („бугор”). Называют бригаду
или по фамилии бригадира или номером.
В бараке ей отводят место в одной секции…
На общих работах бригадир (мужчина или
женщина) расставляет людей и проверяет
их работу; сам физически не работает,
но официально числится „работающим на
общих”. За каждую проработанную смену
бригадир составляет подробный отчет
(рапортичку). От его умения составить
отчет („натянуть норму”, „зарядить
туфту”) зависит питание („котел”)
бригады. Часто из числа бригадников
„бугор” выбирает себе помощников по
„отчетной части”. Это неофициальная
должность, и помощник обязан работать
наравне с другими. Но в рапортичке
„бугор” записывает ему наивысшую
выработку, обеспечивая его наивысшей,
после себя, нормой питания, особенно
если тот является еще и его личным
доносчиком… До „ежовщины” „бугор”
выбирался бригадниками. С тех пор стал
назначаться администрацией…»
По
замечанию другого бывшего лагерника,
а впоследствии писателя Е. Федорова,
«лагерь нерукотворен, но формы его
сложились не стихийно — это осуществленный
идеал социализма». «Буграми» часто
назначались матерые уголовники, которые,
сами не работая, добивались (нередко
прямым насилием) рабского повиновения
бригадников (чтобы они «горбатили, не
разгибая спины»), отнимали у них часть
продуктов и вещей из посылок и передач,
забирали лучшие порции в столовой,
изымали деньги для «общака». Уголовная
«система ценностей», ущербная криминальная
психология пронизывали все поры и
структуры лагеря: бригады, цеха, отделы,
службы и т. д. Это только на первый взгляд
кажется, что всем в зоне управляет
«начальство в погонах» — оно, по сути,
очень далеко от повседневной жизни
заключенных. Власть формальных начальников
зачастую иллюзорна и эфемерна. Реально
делами в лагерях распоряжаются
неформальные лидеры — из числа самих
же заключенных. Люди эти — разные, но
«авторитетными» и страшными для
солагерников их делает абсолютная,
практически ничем и никем не ограниченная
власть над жизнями других заключенных.
Ну а цена жизни рядового заключенного
«не тянет и на копейку» — смерть
разгуливает всегда неподалеку. Приведем
образное воспоминание об этом одного
из бывших лагерников: «Вся система
лагерей была направлена на превращение
огромных масс людей в лагерную пыль, и
спастись удалось тем, кому помог Господь.
На ручном повале каждый старался
подобрать напарника по себе — и по силе,
и по духу, а это очень важно. Нытик
подбирал себе нытика, и они чаще всего
уходили в небытие на пару. Хлюпик выбирал
хлюпика, а сильные духом подбирали себе
подобных и чаще всего выживали, если их
просто чисто физически не уничтожали
чекисты или их пособники — ворье со
своими приблудами...»
Еще
одна неотъемлемая черта лагерной жизни
— повальное стукачество. В 1920-е годы
руководство ОГПУ ставило задачу иметь
среди заключенных в лагерях не менее
25% доносчиков. В 1930 — 1940-е годы эта
плановая установка уменьшилась до 10%.
Об успехах и неудачах в этом деле судить
сложно, поскольку оперчекистские архивы,
где сосредоточены списки лагерных
«стукачей» и «шептунов», отчеты
оперуполномоченных («кумовьев») о работе
с агентурой, наглухо закрыты. Ориентируясь
по некоторым косвенным источникам,
можно лишь предположить, что гулаговские
чекисты вполне укладывались в
запланированный 10-процентный норматив.
По официальным данным, в 1941 году «секретные
сотрудники» составляли 1,7% от общего
количества заключенных, а в 1944 году их
число увеличилось до 8,0%, сохраняясь на
этом уровне и в последующем. В июле 1947
года агентурно-осведомительная сеть
Гулага насчитывала 139 тысяч человек.
Отметим, что это — официальные сведения,
которые не учитывают неведомое, но
значительное количество «добровольных
помощников», то есть тех лагерников,
которые в силу ряда причин и обстоятельств
соглашались доносить на своих соседей
по бараку или напарников по работе. По
воспоминаниям бывшего узника Гулага
С. Климовича, когда во время восстания
в Горном лагере (Норильск) в 1953 году
специальная комиссия из заключенных
вскрыла сейфы оперативного отдела 4-го
лагерного отделения (с целью найти
списки «стукачей»), то результаты этой
операции потрясли всех: в списках
оказались 620 человек, то есть каждый
пятый заключенный. Среди доносчиков
значились молодые и старые, мужчины и
женщины, больные и здоровые, образованные
и полуграмотные. По доносам «стукачей»
в лагерях ежегодно привлекались к
уголовной ответственности десятки
тысяч узников. Новые приговоры,
дополнительные страдания, а порой и
гибель от пули палача — таков конечный
результат этой тотальной системы
«стукачества».
Бывший
сотрудник (офицер) Вятлага рассуждает
об этом явлении «со своей колокольни»:
«Для эффективной работы лагадминистрации
имелись осведомители („стукачи”). Их
фамилии держались в секрете. Среди
„стукачей” были и приспособленцы,
провокаторы, с которыми работу приходилось
прекращать. Через сеть осведомителей
в лагере было предотвращено много
преступлений, в том числе побегов и
нападений на лагадминистрацию...» Цель
оправдывает любые средства — вот
основополагающий принцип и смысл
деятельности лагерных чекистов.
Отметим,
что, несмотря на все суровые
административно-профилактические меры,
в зоны широко, в массовых масштабах
(особенно в 1950-е годы) проникали водка,
одеколон, чай и другие так называемые
запрещенные вещи. В «оттепель» заметно
активнее стали распространяться и
наркотики, в основном — анаша. Для
некоторых вольнонаемных сотрудников
продажа лагерникам спиртного, его
суррогатов, а также наркосодержащих
продуктов (прежде всего — чая) являлась,
выражаясь современным языком,
сверхприбыльным бизнесом.
Оперативная
обстановка в лагподразделениях всегда
отличалась повышенной напряженностью.
Вот лишь одна выдержка из криминальной
статистики того же Вятского ИТЛ за 1951
год (в общем-то не выходивший из ряда
вон по отчетным общегулаговским
показателям): проявлений бандитизма —
17 (убиты 15 человек, ранены — 4), случаев
отказов от работы — 2681, «промотов»
вещимущества — 431, «гомосексуального
сожительства» — 217, хулиганства — 304,
побегов — 24 (бежавших — 40), попыток к
побегу — 25 (при участии 48 заключенных).
В том же году на оперативном учете в
этом ИТЛ состояли (как «склонные к
побегу») — 1397 человек (каждый двадцатый
лагерник). Лагерное начальство ставило
«борьбу с побегами» на один уровень с
профилактикой отказов от работы и
уделяло этой борьбе первостепенное
внимание. Конечно, побег из зоны (тем
более таежной) — это всегда авантюра с
минимальными шансами на успех. К тому
же в немногочисленных поселениях и
деревнях лагерной округи на беглецов
«охотились» добровольцы из числа местных
жителей: ловили и сдавали их, получая
при этом премию (как за пушного зверя).
Характерен следующий эпизод из
воспоминаний одного бывшего лагерника
— об отношении к беглецам в деревнях,
прилегающих к границам лагеря: «Увидев
такого „незнакомца”, деревенский
малыш-постреленок тут же кричит: „Мамка,
теленок прибежал!” А дело в том, что за
выданного „беглеца” чекисты платили
„натурой”: давали теленка, или поросенка,
или два пуда (целых полмешка!) муки и т.
п. Как тут устоять бедной и голодной
женщине, не имеющей других средств к
существованию? Это ведь — целое богатство
для нее, спасение для ее семьи! До
милосердия ли здесь?! А, кроме того,
существовала ведь и ответственность
за „недонесение”, притом — крутая!..»
Множество бежавших сгинуло в болотах,
умерло от голода, заплутав без карты и
компаса в дремучих лесах, погибло от
пуль розыскных групп (если оказывали
сопротивление или не могли, обессилев,
идти «своим ходом» назад — в лагерь).
Побег из-под стражи квалифицировался
как «контрреволюционный саботаж»
(статья 58-14 УК РСФСР), наказывался с
применением самых суровых мер — вплоть
до «вышки» (расстрела), и собственный
спецлагсуд на эту крайнюю меру не
скупился. И тем не менее — побеги не
прекращались: возможность (пусть
иллюзорная) «самопомилования», реализации
сладкой (пусть несбыточной) мечты о воле
грела душу отчаявшегося и разуверившегося
лагерника, подвигала его на смертельно
авантюрный шаг. Чаще всего уходили в
бега уголовники. Политзаключенные
совершали побеги крайне редко.
Предельно
сложная, постоянно взрывоопасная
внутрилагерная обстановка требовала
(по мнению гулаговского и местного
начальства) соответствующих (то есть
сверхжестких) мер «дисциплинарного
воздействия» на заключенных. В реальности
эта установка воплощалась в драконовски
лютой так называемой дисциплинарной
практике. Основным и наиболее популярным
у лагерных начальников видом наказания,
которым они щедро, не задумываясь,
«одаривали» заключенных по любому
поводу, являлось водворение в «барак
усиленного режима» (БУР) либо в штрафной
изолятор (ШИЗО). Это на самом деле —
очень тяжелое наказание: потерять
здоровье в неотапливаемом «штрафняке»,
находясь там без пищи и отдыха, можно в
считанные дни. Сплошь и рядом «загоняли»
в БУРы и в ШИЗО целыми бригадами — за
«невыполнение производственных заданий»,
«плохое поведение» и т. д. Объективности
ради (и отдавая должное изобретательности
гулаговского нормотворчества) следует
признать, что перечень применяемых к
заключенным мер наказания, в общем-то,
однообразием не страдает: в той или иной
(иногда облегченной форме) они затрагивали
почти всех лагерников (по присловью —
«был бы человек, а наказание найдется»).
Например, за 1957 год дисциплинарным
взысканиям в Вятском ИТЛ подвергнуты
17895 заключенных, то есть практически
весь среднесписочный состав «контингентов»
этого лагеря. И преобладающей мерой
наказания оставался «отдых на штрафняке».
Нельзя,
говоря о бытовой стороне лагерной жизни,
пройти и мимо темы, которая затрагивает
самые скорбные обстоятельства: смерть
человека в зоне и все, что этому
сопутствует. В Гулаге завершили свой
жизненный путь многие тысячи заключенных:
самых разных по происхождению,
национальности, вероисповеданию,
составам обвинений. Общими для них стали
лагерная судьба и место последнего
пристанища. Вот что повествует об этом
один из лагерных старожилов: «Характерной
особенностью Гулага предвоенных и
военных лет являлось отсутствие зэковских
кладбищ-могильников: хоронили лагерников
там, где они умирали. Любой кювет или
углубление в почве становились „могилой”,
и ни у кого сейчас не вызывают особого
удивления, смущения или каких-то
неприятных эмоций найденные в земле
(или на земле) человеческие кости.
Хоронили заключенных (в массе своей) —
голыми и без гробов: в актах о погребении,
хранящихся в личных делах в архиве
спецотделов лагерей, так и помечали —
„похоронен по 3-й категории, в рубахе и
кальсонах”... Только после смерти Тирана
появились специальные кладбища для
заключенных. На левой ноге трупа крепится
(привязывается на голень) бирка с номером
личного дела заключенного. При
„сталинщине-бериевщине” о смерти
заключенного никто не сообщал его семье
до конца „срока наказания”: умершему
могли продолжать приходить посылки,
письма и т. д. А после окончания „срока”
о покойнике просто „забывали”, в органы
ЗАГС о его смерти не сообщали (хотя это
положено делать по закону), на запросы
о его судьбе могли не отвечать. Вследствие
этого многие из лагерных покойников
юридически пока и не умерли — продолжают
числиться „живыми мертвыми душами”…
Вся процедура захоронения совершается
бесконвойными заключенными
(„пропускниками”). Присутствие священника
на „зэковских” похоронах — случай
исключительный...»
Кстати,
о месте и роли духовенства в лагерной
жизни пока существуют лишь легенды.
Хотя можно с полным основанием утверждать,
что священники и священнослужители
самых разных конфессий в нечеловечески
тяжких условиях продолжали с достоинством
нести свою пастырскую миссию. Прежде
всего это относится к представителям
польской, немецкой и прибалтийской
диаспор, которые и в лагерях, вопреки
всем режимным притеснениям и
политико-идеологическим запретам,
стремились, в меру возможностей, соблюдать
заповеди и обряды, отмечать религиозные
праздники и т. п. Имеется целый ряд
свидетельств и о настоящем подвижничестве
в лагерях православного духовенства.
«Досугом»
заключенных занимались культурно-воспитательные
отделы (КВО) управлений ИТЛ, а в
лагподразделениях — культурно-воспитательные
части (КВЧ). Почти во всех зонах
оборудовались «культуголки», в которых
проводились различные мероприятия, в
основном пропагандистского характера
(беседы, политзанятия, прослушивание
радиопередач). При «культуголках»
действовали кружки художественной
самодеятельности. Проводились даже
общелагерные смотры этой самодеятельности,
а также конкурсы стенных газет
лагподразделений. Кроме стенной печати,
существовали и общелагерные многотиражные
газеты (как для заключенных, так и для
вольнонаемных сотрудников), последние
в лагерях называли «козьими газетами»
— по обозначению махорочных самокруток
(«козьих ножек»). В те времена было
престижным иметь в каждом лагере
«крепостной театр», которым обычно
похвалялись руководители ИТЛ перед
заезжим высоким начальством. А для
подневольных актеров работа на лагерных
подмостках позволяла в нечеловеческих
условиях оставаться творческими
личностями, а то и просто выжить.
Нормативы
Гулага предписывали получение 1 экземпляра
газеты на 100 заключенных, но о том, как
эти нормативы выполнялись в реальной
жизни, особенно на удаленных лагерных
объектах где-нибудь в тайге, в приполярной
тундре или на глухом прииске — представить
нетрудно. В лучшем случае имелись 1 — 2
экземпляра на весь лагерь, да и те обычно
«хранились» в КВЧ. По данным политотдела
Вятлага (Кировская область), в 1951 году
на подразделениях этого лагеря имелись
42 библиотеки для «сидельцев». Общий
книжный фонд составлял около 40 тысяч
экземпляров, то есть чуть более одного
экземпляра на человека, причем почти
половина — это «политическая макулатура»
(«произведения классиков марксизма-ленинизма»,
«труды И. В. Сталина» и т. п.) и
учебно-техническая литература. Хотя
формально каждый второй заключенный
значился библиотечным читателем. Кроме
того, выписывались для лагерников 1637
комплектов газет и 326 журнальных
экземпляров. Согласимся, что на 35 тысяч
человек контингента это совсем немного...
Имея
определенное представление о внешних
параметрах лагерной среды обитания,
попытаемся хотя бы в самых общих чертах
рассмотреть ее содержимое — внутреннюю
структуру подневольного мира. Официально
она в советские времена определялись
по так называемым окрасам, то есть по
соответствующим статьям Уголовного
кодекса (УК) РСФСР. Эта классификация к
середине 1950-х годов включала около 40
позиций. Примерно треть из них составляли
«контрреволюционеры» — репрессированные
по составам известной 58-й статьи УК. К
ним относились, в частности, «измена
Родине», «терроризм», «диверсии»,
«контрреволюционный саботаж вне лагеря»,
«участие в антисоветских организациях»,
«принадлежность к членам семей изменников
Родине» (ЧСИР), а также «отказчики от
работы — членовредители». Во вторую
группу включались осужденные за «хищения
государственной и личной собственности»,
в том числе по «закону» от 7 августа 1932
года и по указам от 4 июня 1947 года. Третья
группа объединяла тех, кто был подвергнут
уголовному наказанию за «преступления
против личности», в частности за
изнасилование, за бандитизм и убийство
(как вне, так и внутри лагеря), а также
«воры-рецидивисты». По отдельным
категориям фиксировались также
репрессированные за «имущественные
преступления», за «нелегальный переход
границы», за «контрабанду», за «побеги
из мест лишения свободы», за «воинские
преступления», за «незаконное хранение
оружия», за «спекуляцию», за «хулиганство»,
за «нарушения Положения о паспортах»,
за «должностные и хозяйственные
преступления», «по другим указам» и за
«прочие преступления» («бытовики»).
Количественно преобладали последние
в этом перечне — «бытовики» (примерно
40%), далее шли «расхитители» (25%), затем
— «контрреволюционеры» (15%), «бандиты»
(10%) и «хулиганы» (5%). Но все это — чисто
условные параметры, которые применялись
лишь в официальных гулаговских отчетах
и учетах и совершенно не отражали
подлинные реалии внутрилагерной
неформальной организации и самоорганизации.
По мнению же очевидцев, практически
единодушному и почти так же однозначно
принимаемому современным исследовательским
сообществом, в советских лагерях
существовала (и продолжает существовать)
своя, так сказать, «классовая структура»,
которая представляет собой соподчиненность
нескольких «каст», то есть неформальных
групп заключенных разного «достоинства».
Основных «каст» — четыре, а промежуточных
(«мастей») может быть и гораздо больше
— и в каждом лагере, и в отдельной зоне.
Первая
и высшая каста — «блатные». Вторая и
самая многочисленная каста — «мужики».
Третья, более или менее значительная
по количеству (в зависимости от вида
режима, производственного профиля и т.
п.) каста — «придурки» («козлы»). Четвертая
и низшая каста — «отверженные» («петухи»).
В 1930 — 1950-е годы отдельной кастой
практически являлись и «доходяги»
(«мисочники») — истощенные до крайности
лагерники, которые уже не могли трудиться,
следить за собой и обрекались на медленную
нравственную и физическую гибель.
Наиболее многочисленной кастой были
(и остаются) «мужики», то есть «трудяги»,
«работяги-сдельщики». Это они валили и
пилили лес, добывали руду, строили зоны
и жилые поселки, выращивали сельхозпродукцию
и делали многое другое, на чем держалось
все лагерное хозяйство.
Попытаемся
рассмотреть каждую из этих лагерных
каст детальнее.
Начнем
сверху. «Блатные» — они же «воры»,
«жулики», «жиганы», «путевые», «авторитеты»
и т. п. Лидеры их («паханы») называли себя
«ворами в законе» и, в соответствии с
неписаным «воровским кодексом», не
работали (это запрещалось, считалось,
применяя их жаргон, «западло»), но
прекрасно жили за счет труда
«мужиков-работяг». При «паханах»
существовало нечто вроде «политбюро»:
обычно это была так называемая «пятерка»,
в состав которой входили сам «пахан»,
его заместитель («ученик»), а также
сборщик и хранитель общей кассы
(«общака»), телохранитель «пахана» и
его личный «советник». Вокруг этих
«авторитетов» вертелись «шестерки»
(«гвардия», «атлеты», «бойцы», «гладиаторы»),
прислуживавшие своим хозяевам и готовые
на все по их команде. Высший «орган
управления» у «блатных» — «сходка»
(«сходняк»): что и как там решалось —
так тому и быть в зоне. Неотъемлемые
черты «блатарей» — эгоизм и жестокость.
В жизни их интересовали лишь деньги,
«шмотки», карты, спиртное, женщины —
то, что (при существовавших тогда
внутрилагерных порядках) «воровские
авторитеты» всегда имели.
После
войны многие матерые «блатари» отошли
от «воровских традиций»: соглашались
на сотрудничество с лагерной администрацией,
не отказывались от работы и т. п. Некоторые,
нарушая «воровской кодекс», совершали
новые преступления: убийства, поджоги
и прочее, а затем «выбрасывались в
запретку» или «прятались на вахту»
(КПП) и просили изолировать их в ШИЗО,
становясь таким образом «ссученными».
Между этими двумя уголовными группировками
(«ворами» и «суками») в конце 1940-х —
начале 1950-х годов развернулась в лагерях
настоящая война — на взаимоистребление.
В ту зону, где верховодили «ортодоксы»
— «законные воры» («чесняки»), «ренегатам»
— «ссученным» («сукам») доступа не было.
И — наоборот. Поэтому их старались
«разделить», изолировать друг от друга,
распределить «по мастям» на разные
лагпункты. Впрочем, «воровская»
инфраструктура, пронизывавшая все
подразделения Гулага, оказывалась
небесполезной (а порой и необходимой)
для лагерного начальства. Бытует даже
мнение, что создание уголовной властной
инфраструктуры в лагерях — во многом
дело рук самих чекистов, а также о том,
что, уничтожив руками «блатных» в 1930-е
— начале 1940-х годов значительную часть
«контрреволюционеров» в зонах, «стратеги»
из НКВД на втором этапе целенаправленно
раздували в лагерях вражду между
различными «воровскими» группировками
— с целью их взаимоистребления. Версия,
конечно, привлекательная (особенно для
самих чекистов — как весомое доказательство
их «профессионализма», умения «влиять
на процессы в преступной среде»), но она
не выдерживает «критики реальностью».
Мы знаем, например, что на переломе
сталинской эпохи (1953 — 1954 годы) официальная
гулаговская власть оказалась просто
парализованной, передав уголовному
миру лагерные зоны под его практически
полное подчинение. Хотя неформальный
контроль криминальной «элиты» над
местами заключения, исходя из имеющихся
объективных данных, был установлен
гораздо раньше. А в конце 1940-х — начале
1950-х годов «воровская верхушка» в зонах
ворочала огромными деньгами, поскольку,
как известно, все заключенные обязаны
были отдавать четверть своей мизерной
«зарплаты» (и любых других «доходов»)
в «воровской общак». В результате
сформировался солидный капитал, который
подпитывал всю теневую лагерную
«экономику».
В
гнетуще-аморальной лагерной атмосфере
профессиональные уголовники чувствовали
себя как рыба в воде. Эта криминальная
власть имела под собой (помимо финансовых)
и другие, не менее материальные основания:
ежедневно в зонах Гулага во время обысков
изымались целые горы холодного оружия
(ножи, пики, заточки, топоры и т. п.). Но
весь этот конфискат являлся лишь
верхушкой того айсберга, что представлял
собой на самом деле боевой арсенал
криминальных группировок в лагерях.
Стоит ли после этого удивляться, что
разборки внутри зон — драки, поножовщина,
убийства, смертельные избиения
заключенных, вооруженные нападения на
представителей администрации — были
заурядным явлением во все годы
существования Гулага.
Следующая
лагерная каста — «мужики». К ней на
протяжении всей истории существования
Гулага относилась преобладающая масса
(90% и более) его населения. Это — случайные,
в общем-то, на зоне люди —
«контрреволюционеры-болтуны»
(репрессированные по пункту 10 статьи
58-й УК), «бытовики», «мелкие расхитители»,
«хулиганы», «бомжи» и т. п. За что сидели
эти люди? Приведем лишь несколько
примеров (по свидетельствам старожилов
Кировской области):
«В
1938 году меня взяли в армию, и я находился
в военно-морской пограничной школе. Был
у нас такой случай. Шли строевые занятия.
Во время перерыва разошлись, кто куда.
Один курсант пришел в туалет, а бумаги
с ним не оказалось. Его товарищ дал ему
газету. А на ней был портрет Сталина.
Курсант взял газету, посмотрел и говорит:
„О, Иосиф Виссарионович! Ну да ничего,
надо же чем-то пользоваться”. Когда
закончились занятия и мы пришли в
казарму, его вызвали в штаб, и оттуда он
больше не вернулся. Нам потом сказали,
что это был враг народа…»
«Работал
я на стройке МВД и спросил одного, знал,
что он сидит по 58-й статье, за что же он
был посажен. Он говорит, работал после
войны трактористом. А трактор был плохой,
чтобы его завести, надо полдня крутить
ручку. И он своим товарищам сказал, что
на фронте работал на американском
тягаче, который заводится от стартера
мгновенно, и похвалил эту машину. Ну и
дали ему 10 лет за восхваление иностранной
техники и принижение нашей…»
«Я
в артели „Север” работал. Мы сидели в
столовой, ели, и ребята стали дуреть.
Один в другого ложкой супа плеснул, и
этот в него хотел плеснуть. А сзади
портрет Сталина был. Капля супа попала
на портрет, и этого парня назавтра уж
не стало. Его посадили…»
«Садили
за все! У одного из нашего села в семье
было 7 детей. Он принес домой в кармане
им горсточку гороха. Его посадили. За
вязанку соломы, унесенную с колхозного
поля, чтоб закрыть дырявую крышу, посадили
нашего соседа. А за бранные слова в адрес
правительства и расстрел можно было
заработать…»
«Мой
отец в 1944 году был репрессирован за то,
что, побыв в своей деревне в отпуске и
вернувшись назад на завод, рассказал,
что пахал дома на бабах землю. Расценили
это как „дискредитацию” Советской
власти, дали ему 10 лет. Срок отбыл
полностью, вернулся в 1954 году больным
человеком и скоро умер…»
А
вот что вспоминают о своей жизни в зоне
сами бывшие лагерные «мужики»: «У нас
ведь вообще от 50 до 90% зэков — люди,
которых в какой-нибудь западной стране
просто оштрафовали бы, и дело с концом.
Там ведь тюрьмы только убытки приносят,
а у нас — прибыль, в этом все дело…
„Мужики” прежде всего работают. Пашут
на обычной работе — не бригадирами или
мастерами, а простыми работягами. Ни на
какую власть они не претендуют, никому
не прислуживают, с администрацией не
сотрудничают. Вмешиваться в дела
„блатных” они не могут. Права голоса
на их „разборках” они не имеют. Но есть,
конечно, среди них и уважаемые люди, к
которым „блатные” прислушиваются, не
говоря уже об остальных „мужиках”.
Словом, „мужики” — это зэки, которые
намерены после отбытия лагерного срока
вернуться к нормальной жизни…»
В
особую лагерную касту выделялись так
называемые «придурки» (или «козлы»).
Это — открытые сотрудники лагерной
администрации, те, кто занимает в зоне
какую-нибудь должность — завхоза,
нарядчика, коменданта, дневального,
заведующего клубом, библиотекаря и т.
п. Лагерники называют их еще и «суками»,
а администрация именует «активом».
Комментарий бывшего заключенного
(«мужика»): «Я лично этих людей судить
не возьмусь. В „козлы” разными путями
попадают: кто по доброй воле, кого-то
заставят, кого-то запугают. Если станешь
„козлом”, будешь делать то же, что и
все „козлы”. Будешь „куму”, начальнику
оперчасти, таких же зэков, как сам,
сдавать. И даже если ты будешь, например,
работать в библиотеке, все равно — ты
„козел”, и братва тебя к себе не примет.
На зоне вообще движения вверх, от низшей
касты к высшей, нет. С „козлами” можно
здороваться, общаться с ними, прикасаться
к ним, но в „общак” их не пускают. В
лагерях, кстати, такая легенда бытует:
есть секретный приказ, по которому в
случае войны всех „козлов” должны
расстрелять — как потенциальных
предателей. Но это, конечно, только
легенда…»
Наконец,
самая низшая каста в лагере — «обиженные»,
они же «петухи», «опущенные» и т. д. Это
каста изгоев, неприкасаемых, отверженных,
среди которых находятся и пассивные
гомосексуалисты. Отметим, что на том же
уровне в зонах котируется и некая
промежуточная каста — «доходяги»
(«чушки», «черти»). Гомосексуализм в
неволе существовал всегда, хотя и был
он, как правило, и до поры до времени,
делом добровольным. Но в Гулаге эта
перверсия получила небывало широкое
распространение, и прежде всего как
неформальное наказание провинившегося
чем-то перед «блатным сообществом»
узника. Некоторые ветераны Гулага
считают, что этот дикий обычай придумали
чекисты-опера, для которых он стал
своеобразным оружием в борьбе с так
называемым отрицаловом в тюрьмах и
лагерях. Есть, кстати, подобный ритуал
у некоторых видов обезьян: вожак стаи
в знак победы над провинившимся
соплеменником-самцом насилует его. И
вот такое зверство стало чуть ли не
обыденностью в советских лагерях.
Обратимся к свидетельству на сей счет
бывшего политзаключенного В. Буковского:
«В лагере процветал гомосексуализм, и
пассивные гомосексуалисты имели женские
прозвища — Машка, Любка, Катька. Уголовная
традиция в этом смысле на удивление
нелогична: быть активным гомосексуалистом
— молодечество, пассивным — позор. С
этими рядом не полагалось есть за столом,
и они обычно садились в столовой в углу,
отдельно. Да и посуда у них была
специальная, чтобы, не дай Бог, не
перепутать, — сбоку на краю миски пробита
дырочка. Даже брать у них из рук ничего
не полагалось. Большинство этих
отверженных становились ими отнюдь не
добровольно. Чаще всего, проигравшись
в карты, они вынуждены были расплачиваться
натурой, а уж потом любой, кому не лень,
принуждал их к совокуплению — лагерный
закон их не охраняет. Сколько хороших
ребят так-то вот искалечили — сосчитать
трудно. В зоне их было процентов десять…»
Ситуация
с гомосексуализмом в лагерях — это,
может быть, одно из самых наглядных
проявлений фарисейства и лицемерия
«воровского кодекса», расхождения его
с реальной жизнью. Неформальный «тюремный
закон» прямо и категорически запрещает
наказывать кого бы то ни было таким
противоестественным способом. Если
человека признают виновным (причем
виновным только по лагерно-тюремной, а
не общегражданской жизни), с него можно
получить «штраф» — пачку курева,
некоторую денежную сумму и т. п. Его
можно, если на «разборке» так решат,
избить, переломать ему кости, убить,
наконец. Но «опустить» нельзя. Так это
трактуется на словах, по понятиям. О
том, что имело место на деле в лагерной
обыденности, мы знаем…
Подводя
некоторые итоги, отметим, что лагерный
мир во многом жил с 1930-х годов (и живет
до настоящего времени) по неписаным
установлениям воровских законов. И дело
здесь не столько в том, что эти законы
адекватно, точно регулировали
внутрилагерную жизнь в условиях
тоталитарного насилия. Суть, думается,
все-таки в другом. Сам по себе лагерь
(как производственный организм и
хозяйственный субъект) нужен был для
того, чтобы заставить основную массу
подневольных людей («исполнителей
производственной программы») работать
не только по внешнему, официальному
принуждению, но и при внутренней системе
насилия и угнетения. Блатной мир чутко
уловил этот социальный заказ и смог
создать такую систему, без которой вся
структура лагерей (в ее первозданном и
мало изменившемся за прошедшие десятилетия
качестве) функционировать не в состоянии.
И пока так называемые исполнительные
учреждения (преемники советских ИТЛ)
остаются по существу хозяйственными
субъектами с применением
принудительно-подневольного труда и
жесткой централизацией управления их
производственной деятельностью,
неформальная власть уголовного мира в
них будет незыблема.
Люди
и нравы
Возврата
нет…
Лагерь
— это хитроумное изощренное приспособление,
чтобы ставить людям ловушки, используя
все их слабости, а иногда и достоинства,
и добродетели — для того, чтобы, вывернув
человека наизнанку, поставить его в
такое безвыходное положение, что он
может и не заметить, как сделает подлость,
а сделав ее однажды, становится жертвой
шантажа… И дальше — это как трясина,
как «пески-зыбуны»: чем больше барахтаешься,
тем глубже увязаешь, и, попав на путь
предательства — вольного или невольного,
— назад возврата нет…
Ефросинья
Антоновна Керсновская (1907 — 1994), ветеринар,
художник, узница Гулага в 1941 — 1952 годах.
Пребывание
в сталинско-советских лагерях для женщин
(а они составляли там в отдельные годы
до 40% всего спецнаселения) — тяжкое,
нередко — немилосердно жестокое и даже
роковое испытание. Тому имеется множество
документальных подтверждений и живых
свидетельств. Приведем лишь некоторые
из них.
Повествует
бывший узник Гулага А. В. Антонов-Овсеенко:
«На пересылку прибывает женский этап.
После нудной, изнурительной проверки
новеньких ведут в баню. Там уже поджидает
жадная орава блатных и придурков. Все
молодые, красивые достаются им на
растерзание. Вольные начальники тоже
не брезгают свежатинкой, им поставляют
отборных. Многие женщины выходят из
бани в лагерном тряпье, чуть прикрыв
наготу мешковиной. Одежду надо сдавать
в прожарку, то есть в дезинфекцию, если
по-вольному. Приличные платья, белье,
пальто — все исчезает. „На сменку”
блатари дают ограбленным грязную
рванину. Но самое худшее впереди. В
лагере самое худшее всегда впереди.
Через неделю-другую формируется этап
на производственную колонну. Как
откупиться, чем? Позади следственные
тюрьмы, пытки, голод, многодневный этап.
Теперь вот — колонна, каторжные работы
на лесоповале, в котлованах, в каменных
карьерах, на строительстве дороги. И
трехъярусные нары в дырявых бараках,
дикий произвол охраны, жестокие игры
блатных девок. И вечно серое заполярное
небо, серые бушлаты, серая баланда. И
неотступные мысли о детях, оставленных
на воле, о стариках... Сколько их не
вернулось с Печоры и с Воркуты, с Колымы,
с Новой Земли? Сколько погибло на Волге,
на Лене, на Сыр-Дарье?.. Среди них были
„указницы”: осужденные… за прогул на
производстве, они прибывали на пересылки
тысячами. Еще больше попадало за мелкие
хищения. Им давали — щедро, равномерно
— по пять лет за початок кукурузы,
принесенный с поля голодным детям, за
горсть муки. В истребительные лагеря
шли и шли зарешеченные эшелоны с женами
и дочерьми „врагов народа”...»
Из
многочисленных свидетельств бывших
узниц Гулага, прошедших все круги этого
земного ада (Е. С. Гинзбург, Е. А. Керсновская,
Н. Е. Семпер-Соколова, Е. С. Глинка, Т. К.
Окуневская, О. А. Адамова-Слиозберг и
другие), остановимся сначала на, может
быть, самых откровенных и эмоциональных.
Они принадлежат М. Л. Фишман, немке по
национальности, уроженке Крыма, члену
Компартии (с 1920 года) и бывшей сотруднице
ВЧК-ОГПУ, перед арестом и заключением
(в 1941 году) работавшей заведующей
производственными мастерскими
Союзтранспроекта НКПС СССР (Москва).
Итак: «В первую ночь (после ареста летом
1941 года — В. В., В. Б.) меня на Лубянке
посадили в подвал. Женщин обрабатывала
женщина-палач. Она заходила в пыточную
камеру, здоровенная такая высокая баба
в синем халате, и приказывала: „Нагинайсь!”
Потом: „Шире ноги расставляй!” К
бабе-громиле в синем фартуке меня водили
всякий раз перед допросом. Сидишь перед
следователем, руки на коленях, не смеешь
пошевелиться. А следователь — он знает,
как над тобой надругались, он-то знает
— покрикивает: „Чего ерзаешь, курва!”…
Ты сидишь весь вечер, до поздней ночи
сидишь, а то и до утра. Он меня матом,
матом и кулак под нос. А внутри все горит,
боль невыносимая. Меня мама с детства
приучила — каждый вечер перед сном
мыться теплой водой, губкой, у нас в
семье все были чистоплотны. И такой яд,
такую грязь занесла мне та баба-палач…
Этап
из Москвы в Саратовскую тюрьму, январь
1942 года: длинный состав на дальнем
запасном пути. Наш вагон — четырехосная
коробка. В вагоне стоит толпа, человек
к человеку вплотную. Ни нар, ни скамеек,
ни досочки. На полу — конский навоз,
раньше в этом вагоне перевозили лошадей.
Окошки вверху открыты, забраны стальной
решеткой. В стенках щели, в полу тоже.
Отопления никакого. Двадцать два дня
ехали мы до места, до Саратова. Еда? По
куску селедки в день и по три сухаря.
Питье? Никакого питья, ни капли воды.
Первыми умерли младенцы. Матери набирали
через силу слюни во рту и плевали в
детские ротики. Младенцы кричали,
тянулись к пустым грудям. Охранники
выкинули детские трупики в снег. На
каждой станции женщины кричали, просили
воды… Мертвыми телами мы закрывали
щели в стенках. Когда конвоир открывал
вагон, трупы падали на охранников, и они
страшно ругали, били нас. Всякий раз при
раздаче „пищи” возле вагона складывали
штабеля трупов. Одну мертвую мы не
выбрасывали, то была старушка горбатая,
мы клали ее на спину и горбом закрывали
отверстие в полу, нашу „уборную”. На
ходу поезда оправляться было невозможно,
ветер задувал внутрь, но что мы могли
поделать?.. В Саратовскую пересыльную
тюрьму нас привели глубокой ночью.
Кормили нас в тюрьме баландой, посуды
никакой, один разбитый черепок на
двадцать человек. Каждый норовит
подцепить пальцем хоть зернышко крупяное,
пальцем, которым перед этим вытирал то,
что обычно вытирают бумагой. Ни воды,
ни мыла, ничего...
Меня
привезли в Карлаг, на лагпункт Просторное
Карагандинской области, отведенный
специально для немцев. Ходить я не могла,
бруцеллез поразил суставы, палку держать
не могла, даже двумя руками. Наш этап
принимало местное начальство. Меня
заметил начальник санчасти Сивков: „Это
что такое?” — „Гражданин начальник,
не могу ходить”. Он выбил ногой палку,
на которую я опиралась. Я упала. Тогда
он начал бить меня ногами в живот…
Бросили меня в барак, на нижних нарах
места нет, на верхние я залезть не могу.
Да и мочусь непрерывно: Сивков мне все
внутренности отбил. Сколько раз так
били. И других женщин били…
Самая
тяжелая работа выпала на долю саманной
бригады. Саман — это глина, замешанная
с соломой. Летом ли, зимой, бригада
готовила из самана кирпичи для
строительства домов. Ногами месили
глину, по 12-14 часов в сутки, голые пятки
трескались, в иную трещину входил палец.
Единственное лекарство, которое помогало,
это собственная моча. Мужчины управлялись
с лечением просто, женщинам было труднее.
Посуды — никакой. Если кому удавалось
найти консервную банку, это считалось
редкой удачей. Каждая тряпочка, выброшенная
вольными на помойку, — богатство. Стирали
тряпочку в песке, в золе, мыла не видели
годами… Однажды в наш барак зашли
приезжие начальники, я соскочила с нар:
„Граждане начальники, выслушайте нас,
мы же люди, мы же не скоты. Вот нас здесь
250 женщин, у каждой бывают менструации,
мы ходим и спим в брюках. У нас нет ни
капли воды. Загляните в нашу уборную —
там даже к стене нельзя прислониться.
Мы же люди, мы же не животные, помогите
нам, граждане начальники… Вы преступники.
Вы губите людей. Посмотрите, сколько
здесь раковых больных, они заболели по
вашей вине!..” С тех пор меня стали
запирать в баню, лишь только слух пройдет,
что к нам едет комиссия…
На
работу часто следовали с бригадами
мужчин. Им было легче, они могли на ходу
облегчить мочевой пузырь. Женщины
просились, но конвой не разрешал. Иногда
разрешал и убивал, ведь „шаг влево —
шаг вправо” считается „попыткой
побега”. Некоторые стрелки натренировались
одной пулей убивать двоих. За голову
платили 60 рублей. Я всегда мочилась на
ходу. Но я никогда не просила конвой
пустить меня в сторонку… Мы умирали с
голоду. Но у нас была одна радость —
собачья кухня. Она находилась неподалеку
от нашей жилой зоны, и, проходя мимо нее,
колонна всякий раз замедляла шаг: из
кухни доносились волшебные запахи мяса,
настоящего мяса. И овсянки. Мы шли и
мысленно обедали с ними, мы ели
по-человечески, внюхиваясь в собачью
стряпню… Нам все завидовали: Ларисе
(солагернице — В. В., В. Б.) мать
прислала два гребешка костяных, вычесывать
вшей. Все к нам подлизывались. Вычесать
вшей из головы — тоже праздник. Сплошные
праздники… А сколько радости приносил
банный день. Один раз в двадцать дней
нам давали шайку деревянную воды со
щелоком… Если хотели напиться и помыть
хоть что-то, просили банщика: „Не надо,
не надо щелока...” И вот ты пила, сколько
хотела, один раз за двадцать дней —
сколько хотела, а остатки уже выливала
на одно место. Все тело оставалось
немытым. Женщины в ватных штанах
вытряхивали их после прожарки — в банный
день полагалась дезинфекция одежды —
перед каждой насыпалась кучка красной
трухи. Все ходили с мокрыми по щиколотку
ногами, в зловонной крови. От всех несло
мертвечиной...»
Говоря
о судьбе заключенных женщин, нельзя не
коснуться проблемы материнства в неволе.
Несмотря на нечеловеческие условия
содержания, в Гулаге наблюдалась
относительно высокая рождаемость. По
официальным данным, число беременных,
находившихся в лагерях и колониях,
составляло: к началу 1947 года — 7389, к
началу 1948 года — 4991, к началу 1949 года —
9300, к началу 1950 года — 11950. Среднесписочный
состав детей, содержавшихся в домах
младенца ИТЛ, УИТЛК-ОИТК МВД-УМВД
насчитывал соответственно 14631, 11224, 24119
и 19260 душ.
Женщина
оставалась женщиной и в гулаговской
преисподней. Вспоминает еще одна бывшая
узница Гулага — Х. В. Волович, получившая
15 лет заключения, так и не узнав, за что,
когда ей шел двадцать первый год: «Когда
говорят о коротких сроках построения
социализма в нашей стране, перед глазами
возникают фантастические толпы, стада
оборванных, желтых, опухших существ
особой породы, именуемой зэками. (Недобрая
слава селекционерам — создателям этой
породы!) Человеческое право, достоинство,
гордость — все было уничтожено. Одного
только не могли уничтожить селекционеры
дьявола: полового влечения. Несмотря
на запреты, карцер, голод и унижения,
оно жило и процветало гораздо откровенней
и непосредственней, чем на свободе. То,
над чем человек на свободе, может быть,
сто раз задумался бы, здесь совершалось
запросто, как у бродячих кошек. Нет, это
не был разврат публичного дома. Здесь
была настоящая, „законная” любовь, с
верностью, ревностью, страданиями, болью
разлуки и страшной „вершиной любви”
— рождением детей. Прекрасная и страшная
штука — инстинкт деторождения. Прекрасная,
когда все условия созданы для принятия
в мир нового человека, и ужасная, если
еще до своего рождения он обречен на
муки. Но люди с отупевшим рассудком не
особенно задумывались над судьбой
своего потомства. Просто до безумия, до
битья головой об стенку, до смерти
хотелось любви, нежности, ласки. И
хотелось ребенка — существа самого
родного и близкого, за которое не жаль
было бы отдать жизнь…»
До
середины 1930-х годов срок пребывания
детей при заключенной матери ограничивался
четырехлетним возрастом. В лагерях, где
имелись беременные женщины и кормящие
матери, в зависимости от их количества
либо устраивались отдельные огороженные
помещения в общих бараках, либо выделялся
специальный («мамский») барак, либо
оборудовались «детские городки». В
случае рождения живого ребенка мать
получала для него несколько метров
портяночной ткани. Ребенку выписывали
«детский паек», матери — «мамский». От
работы женщину освобождали только
непосредственно перед родами и после
них. Днем матерей под конвоем приводили
к детям для кормления. Нянями в «мамских»
бараках работали солагерницы,
репрессированные за бытовые преступления,
также имевшие своих детей. Вернемся к
воспоминаниям Х. В. Волович: «В семь
часов утра няньки делали побудку малышам.
Тычками, пинками поднимали их из
ненагретых постелей (для „чистоты”
детей одеяльцами не укрывали, а набрасывали
их поверх кроваток). Толкая детей в
спинки кулаками и осыпая грубой бранью,
меняли распашонки, подмывали ледяной
водой. А малыши даже плакать не смели.
Они только кряхтели по-стариковски и —
гукали. Это страшное гуканье целыми
днями неслось из детских кроваток. Дети,
которым полагалось уже сидеть или
ползать, лежали на спинках, поджав ножки
к животу, и издавали эти странные звуки,
похожие на приглушенный голубиный стон…
На группу из семнадцати детей полагалась
одна няня. Ей нужно было убирать палату,
одевать и мыть детей, кормить их, топить
печи, ходить на всякие субботники в зоне
и, главное, содержать палату в чистоте.
Стараясь облегчить свой труд и выкроить
себе немного свободного времени, такая
няня „рационализировала”, изобретала
всякие штуки, чтобы до минимума сократить
время, отпущенное на уход за детьми…
Такая „рационализация” была узаконена.
Вот почему при сравнительно высокой
рождаемости в этом приюте было так много
свободных мест. Триста детских смертей
в год еще в довоенное время! А сколько
их было в войну!..»
И
действительно, проблема детской
смертности в Гулаге оставалась крайне
острой во все периоды его существования.
В 1947 году, например, в лагерях и колониях
умерли 6223 ребенка из 15188, а в 1948 году в
«домах младенца» скончалось более 30%
детей. В отдельные периоды в некоторых
лагерях этот показатель достигал
запредельного уровня — 90%! Основными
причинами столь высокой смертности
являлись пневмония, дизентерия и
туберкулез, которыми дети заражались
от больных матерей. Даже в относительно
благополучные 1956 — 1958 годы заболеваемость
детей в лагерных «домах ребенка» была
в 2,5 раза, а диспепсией — в 3,5 раза выше,
чем в детских учреждениях Минздрава.
По
секретной инструкции НКВД от 1937 года
срок пребывания детей при матерях в
лагерях и колониях был ограничен 12
месяцами. После одного года младенцев
в принудительном порядке отбирали у
матерей и отправляли в специальные
детские дома. Адрес такого учреждения
матери не сообщался, поэтому после
освобождения она редко и с огромным
трудом могла отыскать своего ребенка.
Кроме
того, не всем стремившимся к материнству
узницам это дозволялось. Например,
беременным каторжанкам в принудительном
порядке делались аборты. И здесь уместно
напомнить, что официально в СССР аборты
в тот период были запрещены: постановлением
ЦИК и СНК СССР от 27 июня 1936 года
предусматривалась уголовная ответственность
как для лиц, «побудивших женщину сделать
аборт», и медиков, проведших искусственное
прерывание беременности, так и для самих
женщин, которые решились на эту операцию.
Названный закон активно работал почти
20 лет и послужил основанием для лишения
свободы более чем 415 тысяч человек, в
том числе свыше 66 тысяч врачей и других
лиц, произведших аборт, а также почти
350 тысяч беременных женщин, что составило
около 10% от общего количества лиц женского
пола, подвергнутых в этот период
уголовно-судебным репрессиям. Закон о
запрещении абортов стал неотъемлемой
частью сталинско-советской карательной
политики. Но, как видим, действовал он
с некоторыми исключениями, одно из
которых относилось к женщинам-каторжанкам…
Пребывание
в советских лагерях и колониях самым
губительным образом сказывалось на
здоровье женщин. Но лагерная повседневность
не только угнетала женщин физически,
она еще и калечила их нравственно.
Приведем строки из уже упоминавшегося
письма в ЦК КПСС политзаключенной Е. Л.
Владимировой: «Начиная с тюрьмы и далее
по пересылкам и лагерям, в банях повсюду
работали мужчины, чаще всего из блатных,
для которых женская баня была развлечением.
Очень часто они же производили санобработку
женщин и девушек, к чему сопротивляющихся
принуждали силой… Мужчины работали в
обслуге бани до полного отделения
женской зоны. Для женщин, особенно первое
время, это было исключительно тяжело.
Постепенно прививалось бесстыдство,
становящееся одной из причин наблюдавшейся
лагерной распущенности. Эти же условия
рождали разные формы проституции в
лагере, ею пользовались как заключенные
из обслуги, так и вольные. Это привело…
к распространению венерических болезней
среди заключенных и вольных. В женской
зоне пришлось даже устроить еще
специальную зону, куда помещали заболевших
венерически женщин-заключенных, среди
которых были и девушки 18 — 19 лет…»
О
другой и, может быть, наиболее чудовищной
стороне темы «женщина в Гулаге» поведала
Е. С. Глинка — инженер-экономист, узница
колымских лагерей в 1951 — 1956 годах. Она
рассказала о так называемом «колымском
трамвае» — случае массового изнасилования
заключенных-женщин в дальстроевском
поселке Бугурчан. «Но это, — свидетельствует
Е. С. Глинка, — был еще не самый большой
„трамвай”, а средний, „трамвай средней
тяжести”, так сказать. Насколько я знаю,
за массовые изнасилования никто никогда
не наказывался — ни сами насильники,
ни те, кто способствовал этому изуверству.
В мае 1951 года на океанском теплоходе
„Минск” (то был знаменитый, прогремевший
на всю Колыму „Большой трамвай”) трупы
женщин сбрасывали за борт. Охрана даже
не переписывала мертвых по фамилиям —
по прибытии в бухту Нагаево конвоиры
скрупулезно и неоднократно пересчитывали
оставшихся в живых, — и этап как ни в
чем не бывало погнали дальше, в Магадан,
объявив, что „при попытке к бегству
конвой открывает огонь без предупреждения”…
Этот документальный рассказ я отдаю
всем приверженцам Сталина, которые и
по сей не желают верить, что беззакония
и садистские расправы их кумир насаждал
сознательно. Пусть они хоть на миг
представят своих жен, дочерей и сестер
среди той бугурчанской штрафбригады:
ведь это только случайно вышло, что там
были не они, а мы…»
Еще
одна темная сторона бытия в женских
лагерях — однополые сексуальные
отношения, или гомосексуализм. Подобные
отношения, как уже говорилось, вообще
характерны всюду, где однополые существа
искусственно концентрируются и
изолируются от остального мира. Женский
гомосексуализм («лесбийская любовь»)
имел довольно широкое распространение
и в Гулаге — как компенсация
неудовлетворенного естественного
полового инстинкта. Причем в такого
рода общение вступали не только
проститутки, но и рядовые узницы — в
зависимости от характера, темперамента,
воспитания, наличия сексуальных
отклонений, других личностных и врожденных
факторов, а также (и отнюдь не в последнюю
очередь) — от длительности срока лишения
свободы. При этом в поведенческом плане
женский гомосексуализм существенно
отличается от мужского. Например, в
мужских лагерях, как известно, пассивные
гомосексуалы, независимо от того, при
каких обстоятельствах они стали таковыми
— добровольно или насильно, всегда
являются объектом оскорблений, унижений,
издевательства, считаются париями,
изгоями, неприкасаемыми, хотя их услугами
активно пользуются — и прежде всего
те, кто относит себя к касте блатных. В
женских лагерях лесбиянок тоже не жалуют
(как, кстати, и проституток), но отношение
к ним несравненно более терпимое.
Не
менее трагичной была и судьба детей в
Гулаге. С использованием всей мощи
карательного аппарата, опираясь на
указания «ленинско-сталинского Политбюро
ЦК», «лично товарища Сталина», в «Стране
Советов» была создана особая система
«опального детства». Эта система имела
в своем распоряжении детские концлагеря
и колонии, мобильные приемно-распределительные
пункты, специальные детские дома и ясли.
Репрессированные дети и дети
репрессированных родителей должны были
забыть, кто они, откуда родом, кто и где
их родители. Это был особый — детский
Гулаг.
На
всем протяжении советской эпохи, за
некоторыми кратковременными исключениями,
в области борьбы с преступностью
несовершеннолетних преобладали
карательные меры исправительного
воздействия. Нередко определяющую роль
при этом играл так называемый «субъективный
фактор». Например, одним из поводов к
очередному ужесточению уголовного
законодательства в отношении детей
стало письмо К. Ворошилова от 19 марта
1935 года, направленное на имя И. Сталина,
В. Молотова и М. Калинина. Приводя
действительно имевший место факт
(девятилетний подросток напал с ножом
на сына заместителя прокурора города
Москвы), Ворошилов в связи с этим
недоумевает и негодует: «Почему бы
„подобных мерзавцев” не расстреливать?..»
Откликаясь на просьбу «первого красного
офицера» о расстреле «подобных малолетних
мерзавцев», ЦИК и СНК СССР 7 апреля 1935
года издают постановление «О мерах
борьбы с преступностью среди
несовершеннолетних». В нем, в частности,
говорилось буквально следующее:
«Несовершеннолетних, начиная с 12-летнего
возраста, привлекать к уголовному суду
с применением всех мер уголовного
наказания…» А когда на местах возник
вопрос о возможности применения к детям
высшей меры наказания, последовало
разъяснение Политбюро ЦК ВКП(б), которое
подтвердило, что «к числу мер уголовного
наказания относится также и высшая мера
(расстрел)». Постановлением ВЦИК и СНК
РСФСР от 25 ноября 1935 года отменена
возможность снижения срока наказания
для несовершеннолетних в возрасте 14 —
18 лет, значительно ужесточен режим
содержания детей в местах лишения
свободы. Этапное значение имел оперативный
приказ НКВД от 15 августа 1937 года «Об
операции по репрессированию жен и детей
изменников Родины». В соответствии с
этим приказом и в ходе «большого террора»
(по состоянию на 4 августа 1938 года) у
репрессированных родителей изъяты
17355 детей и намечались к изъятию еще 5
тысяч. 21 марта 1939 года Л. Берия сообщал
В. Молотову о том, что в «исправительно-трудовых
лагерях у заключенных матерей находятся
4500 детей ясельного возраста», которых
предлагалось «изъять у матерей и впредь
придерживаться подобной практики».
Этим «детям, — докладывал Берия, —
начали присваивать новые имена и
фамилии». 16 июля 1939 года НКВД издает
приказ, которым утверждено «Положение
об изоляторе для несовершеннолетних»,
предписывавшее размещать в изоляторах
«подростков возрастом от 12 до 16 лет,
приговоренных судом к различным срокам
заключения и не поддающихся иным мерам
перевоспитания и исправления». Начиная
с середины 1947 года сроки наказания для
несовершеннолетних, осужденных за кражу
государственного или общественного
имущества, увеличили до 10 — 25 лет.
В
1940 году в описании подведомственных
лагерей и колоний, подготовленном «для
служебного пользования» в НКВД, в
отдельной главе («Работа с несовершеннолетними
и безнадзорными») не без корпоративного
чекистского пафоса отмечалось:
«Действующие в системе ГУЛАГа 162
приемника-распределителя за четыре с
половиной года своей работы пропустили
952834 подростка… В настоящее время в
системе ГУЛАГа действуют 50 трудовых
колоний закрытого и открытого типа… С
момента решения ЦК ВКП(б) и СНК (от 31 мая
1935 года — В. В., В. Б.) через трудовые
колонии пропущено 155506 подростков в
возрасте от 12 до 18 лет, из которых 68927
судившихся и 86579 не судившихся… Во всех
трудколониях ГУЛАГа организованы
производственные предприятия, в которых
работают все несовершеннолетние
преступники…»
В
отчете НКВД приводились и другие цифры,
призванные свидетельствовать об
«успехах» этого ведомства в работе с
«молодыми правонарушителями». К примеру,
там говорилось, что «за 1939 год трудовые
колонии Гулага для несовершеннолетних
выполнили производственную программу
на 169778 тысяч рублей, преимущественно
по изделиям широкого потребления. На
содержание всего состава несовершеннолетних
преступников системой Гулага израсходовано
за 1939 год 60501 тысяча рублей, причем
государственная дотация на покрытие
этих расходов выразилась, примерно, в
15 % всей суммы, а остальная ее часть
была обеспечена поступлениями от
производственной и хозяйственной
деятельности трудовых колоний…»
Чего
невозможно найти в такого рода реляциях
НКВД (отдающих, как сказали бы сейчас,
откровенным «самопиаром»), так это
ответа на простой вопрос: а сколько же
малолетних узников стали после их
«перевоспитания» в Гулаге профессиональными
преступниками? И главное: сколько этих
«воспитанников» Гулага погибло под его
немилосердной «опекой»? Внятного и
достоверного ответа на эти «детские»
вопросы нет до сих пор.
Хотя
общеизвестно, что когда в годы войны
гитлеровцы гнали советских детей в одну
сторону — на Запад, в Германию, «сталинские
меченосцы» проложили для них свой
маршрут, в другую сторону — на Север и
Восток, в Среднюю Азию и Казахстан, в
Воркуту и на Колыму. В «дальние края»
поехали дети немцев, чеченцев, калмыков,
ингушей, карачаевцев, балкарцев, крымских
татар, болгар, греков, армян,
турок-месхетинцев, курдов, а после войны
— украинцев, эстонцев, латышей, литовцев.
К концу 1941 года на учете спецпоселения
значились около 380 тысяч несовершеннолетних,
в 1945 году — уже более 980 тысяч, в 1949 году
— почти 855 тысяч, а в 1953 году — свыше 884
тысяч. Сотни тысяч детей нашли голодную
смерть вместе с выселенными родителями.
Погибали целыми семьями, селами, районами.
В первые годы жизни на новых местах
смертность среди спецпереселенцев
достигала 27% в год, и в основном это были
дети.
Из
воспоминаний калмыцкого поэта Д. Н.
Кугультинова, узника Гулага в 1944 — 1956
годах: «Переступил порог (спецдетдома
— В. В., В. Б.), — дети. Огромное
количество детей до 6 лет. В маленьких
телогреечках, в маленьких ватных брючках.
И номера — на спине и на груди. Как у
заключенных. Это номера их матерей. Они
привыкли видеть возле себя только
женщин, но слышали, что есть папы, мужчины.
И вот подбежали ко мне, голосят: „Папа,
папочка”. Это самое страшное — когда
дети с номерами. А на бараках: „Спасибо
товарищу Сталину за наше счастливое
детство”». Нельзя не согласиться с А.
Н. Яковлевым, который утверждал: «Нет
большей подлости, чем война власти с
детишками с использованием всей мощи
карательного аппарата». И действительно:
основная причина репрессий в отношении
несовершеннолетних — в тоталитарной
сути правившего тогда большевистско-сталинского
режима. Вдумаемся и в такой факт:
несовершеннолетние жертвы советских
политических репрессий — это как минимум
четыре-пять поколений жителей нашей
страны. Многие из них, преодолев массу
трудностей разного рода, и сегодня еще
живут среди нас.
Особого
внимания заслуживает и такая сложная,
неоднозначная тема, как лагерная культура
(или субкультура). По мнению современных
исследователей (с которым вполне можно
согласиться), «зэковский мир» периода
тотальных репрессий — это сложный мир,
ни в коей мере не сводимый к чистой
уголовщине. Точно так же нельзя сводить
к уголовной и самостоятельную, развитую,
самоценную культуру этого мира. Спору
нет: культура эта — низкого уровня.
Однако следует помнить, в каких условиях
она создавалась. Помнить и то, что
культура отражает реальную жизнь и
соответствует уровню последней. Перед
огромной армией заключенных стояла
только одна важная задача — выжить. И
помочь им в этом могла, в частности, их
собственная культура. С формированием
системы лагерей как особой, замкнутой
и закрытой социальной зоны с необходимостью
должна была возникнуть и господствующая
в ней субкультура.
В
лагерях оказалось немало научной и
творческой интеллигенции. Многие
специалисты в области технических наук,
как мы знаем, активно использовались
властью — переводились в так называемые
«шарашки», где условия существования
были относительно терпимыми. Гораздо
хуже приходилось в лагерях гуманитариям
и людям свободных профессий.
Занятия
литературной деятельностью и научной
работой во всех областях (кроме
физико-математической и технической)
узникам Гулага запрещались директивными
документами НКВД-МВД. Хотя, конечно, для
творческой мысли и художественного
созидания нет ни препон, ни преград, их
невозможно запретить или искоренить —
даже в лагере. Яркое подтверждение тому
— судьбы А. А. Барковой, В. Ф. Бокова, Л.
В. Варпаховского, Л. Н. Гумилева, В. Я.
Дворжецкого, Л. В. Дьяконова, Г. С. Жженова,
А. В. Жигулина, Н. А. Заболоцкого, А. Я.
Каплера, Л. П. Карсавина, Д. Н. Кугультинова,
Д. С. Лихачева, А. Ф. Лосева, Т. К. Окуневской,
Э. И. Рознера, Л. А. Руслановой, Я. В.
Смелякова, А. И. Солженицына, Н. П.
Старостина, А. Л. Чижевского, Б. А.
Чичибабина, В. Т. Шаламова и многих других
известных ученых, литераторов и деятелей
отечественной культуры. Были и некоторые
легальные возможности: артисты, певцы,
музыканты часто находили спасение в
лагерной самодеятельности, художники
привлекались для оформления наглядной
агитации (плакатов, лозунгов, стенгазет
и т. д.), различных выставок и стендов,
для изготовления объектов монументальной
пропаганды (живописных панно, декоративных
статуй, бюстов), организации
художественно-промысловых мастерских
и т. п. Недостаток одежды, обуви, предметов
обихода часто вынуждал лагерников
заниматься шитьем, вязанием, мастерить
различные бытовые поделки. В целом же,
по точному определению выдающегося
скульптора и художника современности
Э. Неизвестного, это была «катакомбная»
культура, о которой мы можем судить в
основном лишь по мемуарам и уцелевшим
памятникам лагерного творчества.
Говоря
о лагерной субкультуре, нельзя (хотя бы
вкратце) не упомянуть об устном творчестве.
Оно воплощалось в своеобразных фольклорных
музыкально-поэтических формах (песни,
романсы и т. п.), получивших отраженное
развитие в современном так называемом
русском шансоне. В этом ряду — и такое
чисто лагерное явление, как «тискание
(толкание) романов». Вот что вспоминает
по этому поводу писатель, бывший узник
Гулага Ю. В. Давыдов: «Романа начинались
так: „Таинственный поезд с погашенными
огнями отправился в путь ровно в полночь”.
Романа не читали. Их слушали, притаив
дыхание, расположившись гуртом на
вагонках. Нары издавали незабвенный
запах давленых клопов и мертвечины.
Тот, кто умеючи „тискал романа”,
пользовался благорасположением общим
— от паханов до шушеры-крысятников.
Как, собственно, все создатели „попсы”.
Подкармливали, ссужали табачком. В
моменты особого восторга предлагали
не козью ножку, а сигарету…»
Наиболее
специфической чертой субкультуры
Гулага, безусловно, является воспринятый
ею из предыдущих времен, но существенно
обогащенный и доведенный до отшлифованного
совершенства язык лагерных символов,
который условно можно разделить на две
составляющие: вербальную — блатной
жаргон («блатная музыка», «феня») и
изобразительно-криптографическую —
татуировки («наколки»).
Лагерная
лексика всегда несла (и несет) в себе
отнюдь не только утилитарные функции:
в ней сконцентрированы философия,
мировоззрение, нравственные установки
и социальные ориентиры уголовной
субкультуры. Основу современного
лагерного языка («фени») составил
воровской жаргон начала ХХ века. Эта
лексическая система предназначалась
для «кодирования» криминальной
«профессиональной» информации, чтобы
в нее не смогли внедриться посторонние.
Именно поэтому «воровской жаргон»
перегружен специфическими, чисто
«цеховыми» терминами. Современный
криминальный лексикон включает около
10 тысяч слов и выражений, что более чем
в 2,5 раза превышает количество жаргонизмов
преступного мира царской России. (Для
сравнения: «обычный» орфографический
словарь русского языка содержит, как
правило, около 100 тысяч слов, «Толковый
словарь живого великорусского языка»
В. И. Даля — более 200 тысяч.)
Среди
исследователей нет единого мнения о
времени зарождения жаргона российских
преступников. Скорее всего, становление
«блатной музыки» в России происходило
параллельно с делением общества на
«классы» («сословия») и, как следствие
этого, — с появлением и ростом
профессиональной преступности. При
этом отмечается интенсивное распространение
«воровского языка» и пополнение его
новыми жаргонизмами. Так, из польского
языка в русский «блатной жаргон» перешли
слова: «капать» — доносить, «коцать» —
бить, «мент» — тюремный надзиратель;
из украинского: «хавать» — есть, «хомка»
— нож, «торбохват» — арестант; из
цыганского: «чувиха» — проститутка,
«марать» — убивать, «тырить» — воровать;
из тюркского: «яманый» — плохой, «кича»
— тюрьма. Общими для различных категорий
русского арго явились многие элементы
еврейской «блатной музыки», в частности:
«хавира» — воровской притон, «хевра»
— группа карманников, «шайка» — от
еврейского «шовер» (общество, содружество),
«мусор» — агент сыскной полиции (от
еврейского «мусер» — доносчик), «шмон»
— обыск, «малина» (от еврейского «млина»)
— место тайной ночевки, «ксива» —
документ, «параша» (от еврейского «пэрэш»
— кал), «блат» (от еврейского «балат» —
тайно, скрытно), «шухер» — опасность
(от еврейского «шахор» — черный).
Значительное влияние на процесс развития
«фени» оказал также более «опытный»
преступный мир стран Западной Европы.
Причем заимствование шло как из
литературного языка, так и из
профессионализированного жаргона
преступников. Например, из немецкого
языка заимствованы такие слова-жаргонизмы,
как «фрайер» — общее название жертвы,
«бур» — сообщник, «гутенморген» —
утренняя кража; из французского: «шпана»
— мелкий вор, «марьяжить» — завлекать,
«алюра» — проститутка; из английского:
«шоп» — магазинный вор, «шкет» —
подросток; из венгерского: «хаза» —
притон и т. п.
Отметим,
что, как правило, у многих лексем «блатной
музыки» имеются свои прототипы в реальной
жизни. Пример: хулиганов лагерники
уничижительно называют «бакланами»
(хулиганить — «бакланить»). Каково же
происхождение (этимология) этого
жаргонизма? Оказывается, когда-то на
Дону был некий атаман Бакланов, который
славился своей несдержанностью и
рукоприкладством. Его-то фамилия и
перешла в «феню», закрепилась в ней, но
уже как собирательное, нарицательное
понятие.
Словарный
запас «фени» создан уголовным миром,
как уже говорилось, для обеспечения
безопасного взаимообмена информацией
в присутствии посторонних людей —
нежелательных либо несведущих («не
ботающих по фене»). Новичка в зоне
определяют и по манерам поведения, и по
сюжетам татуировок, но прежде всего —
по разговору («трепу»). Наиболее
употребительные в уголовной среде
понятия имеют множество жаргонных
обозначений. Например, выражение
«говорить неправду» в переводе на «феню»
может звучать в нескольких вариантах:
«трепездонить», «толкать фуфло»,
«темнить», «вешать лапшу на уши», «крутить
луну», «толкать телегу», «потереть уши»,
«закосить словами». Опытный уголовник
не скажет «украл» или «ограбил». Для
этого он использует жаргонизмы:
«прихватил», «ковырнул», «наколол»,
«липонул» («ковырнул» кассу, «наколол
раззяву»). Деньги также имеют свои
обозначения: «лавешки», «дубы», «драхмы»,
«бабули», «гульдены», «алтушки», «башки»,
«башли», «барыш», «бабки», «бонаши»,
«капуста». Нож именуется «пером»;
пистолет — «игрушка», «пушка», «машинка»,
«зажигалка», «керогаз», «вольер»,
«бирка», а патроны к нему — «пчелы»,
«орехи», «горючее», «маслята». «Блатари»
не скажут: «убили человека». Они
замаскируют эту фразу выражениями —
«одели в деревянный бушлат», «грохнули»,
«расписали», «поставили куранты»…
Писатель
и бывший узник Гулага С. Снегов пришел
к вполне убедительному выводу, что
«блатной» язык — это «речь ненависти,
презрения, недоброжелательства. Он
обслуживает вражду, а не дружбу, он
выражает вечное подозрение, вечный
страх предательства, вечный ужас
наказания. Этот язык не знает радости.
Он пессимистичен. Он не признает дружбы
и товарищества. Ненависть и боязнь,
недоверие, уверенность, что люди —
сплошь мерзавцы, ни один не заслуживает
хорошего отношения — такова его глубинная
философия. Это — язык-мизантроп...»
Блатной
(или воровской) жаргон крайне скуден по
своему содержанию. Тем не менее, он на
протяжении многих десятилетий подпитывал
обиходную речь населения СССР (в основном,
конечно, русскоговорящих, но отнюдь не
только их). Сотни тысяч возвращавшихся
из лагерей сограждан вносили свой (и
заметный) вклад в язык миллионов. Элементы
«фени» стали устойчивой модой для
молодежи и интеллигенции (очередной
пик этой моды мы, бесспорно, переживаем
и в настоящее время). Какая-то часть
блатного лексикона прочно утвердилась
в общем языке, что-то вымылось из него,
но присутствие «фени» в нашем повседневном
общении остается прочным, становится
все более заметным фактом изящной
словесности и последовательно корректирует
литературно-лексические нормы.
К
явлениям этого же порядка относится и
выработанная в уголовной среде на
протяжении долгого времени еще одна —
изобразительно-знаковая, криптографическая
— разновидность блатной субкультуры.
Это — специфичная для лагерей традиция
татуировки («наколки»), которая тоже
является своеобразной системой
отличительных знаков в криминальной
среде, средством внешней «идентификации»
заключенных в лагерной иерархии.
Технология нанесения татуировок
предельно проста и до последнего времени
в лагерных условиях каких-либо новаций
не претерпела: игла, тушь, немного
терпения — и все. А вот что касается
манеры исполнения и содержания «наколок»
— тут спектр чрезвычайно широк: от
подлинных художественных шедевров —
до примитивной порнографии, от замысловатых
орнаментов — до банальных надписей-цитат
из блатного фольклора. Здесь все
определяется фантазией и мастерством
исполнителя, а также вкусом, прихотями
и (в немалой степени) болевой устойчивостью
заказчика. Но есть в этом деле одно
непреложное правило: «наколка» должна
четко и достоверно отражать, к какой
категории (касте, «масти») лагерного
сообщества относится ее владелец. Именно
по содержанию, сюжету, символике
татуировки можно практически безошибочно
определить, когда и за что «посажен»
человек, к какой «блатной» группировке
он принадлежит, каковы его внутренний
мир, жизненные устремления, цели,
намерения. «Наколки» у гомосексуалистов
иные, нежели у наркоманов, у насильника
они не совпадают с «росписью» убийцы,
у «цветных» («блатных») — отличны от
рисунков на теле у простых «работяг» —
«мужиков» и т. д.
Обратимся
к воспоминаниям бывшего узника Вятлага
(Кировская область) П. Ф. Лещенко (речь
в них идет о середине 1950-х годов): «С
наступлением тепла, пока не взбесились
мошкара и гнус, многие заключенные
старались при любой возможности (в том
числе на работе) „погреть косточки”
на чахлом северном солнышке и „подзагореть”,
раздеваясь при этом до пояса, а то и
более. Я обратил внимание на изобилие
и качество татуировок на телах. Просто
диву даешься, каково художественное
мастерство тех, кто творил эти шедевры.
Причем преобладали изображения русалок
и „ангелов-амуров” на руках, монастырей
— на спине (там же часто „помещали”
почему-то мавзолей-усыпальницу „вождя
мирового пролетариата”), но самое
странное — это обилие нагрудных
„портретов” Ленина и Сталина (первый
— на правой стороне груди, второй — на
левой). Ходила по зонам легенда, что
где-то в какой-то „расстрельной” тюрьме
одного „вора”, приговоренного к „высшей
мере”, оставили в живых только потому,
что у него на груди — „прямо над сердцем”
— была „наколка” с портретом „Усатого”
(«Усатый», «Ус», «Зверь», «Пахан»,
«Трубка», «Гуталин» — лагерные прозвища
Сталина — В. В., В. Б.). Вместо „саморуба”
(с целью отдохнуть в „больничке”) иные
лагерники наносили на лоб, лицо, веки
татуировки с крамольными надписями
типа „раб КПСС”, „сын Вятлага”и т. п.
Такие „наколки” вырезали вместе с
кожей прямо в медпунктах зон — и без
какой-либо анестезии. Встречались зэки
— „долгосрочники” с богатым уголовным
прошлым, у которых чуть ли не каждый
сантиметр кожи на теле, включая интимные
места, был покрыт татуировкой. Делали
„наколки”, естественно, и заключенным
женщинам. По преимуществу это были
эротические рисунки на спине, груди,
других местах. Встречались и „нейтральные”
сюжеты: например, летящий с трамплина
лыжник — гигантская „композиция”
через всю спину...»
Вся
эта «живопись», как и любая лагерная
символика, значима, информативна. Но
истинное ее смысловое содержание
закодировано и предназначено лишь для
круга посвященных — своих людей из
блатного мира.
Люди
и нравы
«Вколотая»
жизнь, или Под салютом всех вождей
(Из
откровений «вора в законе»)
…У
зэка своего нету вовсе ничего. Его одежда
отвратительна… В казенном доме лично
ему принадлежит лишь тело свое. Ну и
ладно. Тело — его мастерская. С телом
можно много чего сотворить. Над ним
можно надругаться. Им можно торговать.
Можно превратить в картинную галерею.
Правда, экспозиция выйдет на всю жизнь
одна. Но тут уже выбирай: гулять голым
или расписанным. Зэк выбирает наколку…
Фрайера!
Это же не картинки покрывают вора с
головы до пят. И это не одежда кожи. Это
тайные знаки, это письмена. Это вколотая
навечно вся его прошедшая жизнь… Наколка
— письмо зэка. Вот храм во всю спину,
сооруженный лагерным искусником. Но
веру ли свою проносит зэк на спине через
тюремные тернии? Упаси Бог! Изображение
церкви — штука заурядная, и читать ее
надлежит, как афоризм: «Тюрьма для вора
— дом родной». Потому на храм этот,
исполненный с тщанием великим и через
великую же муку заказчика, лишь бегло
взглянет забубенный лагерник. Количество
куполов он, пожалуй, еще сочтет, тут
информация о сидящем: каждый купол —
один срок. Зэк — дикое дитя цивилизации.
Потому он любит флору и фауну. Символ
удачи — зверь-кот. Но и аббревиатура:
Коренной Обитатель Тюрьмы. Если зверь
— тигр, читай: злой на власть. Растение
— тюльпан на плече — тюремный паспорт.
Получает его девчоночка на шестнадцатилетие
от подруг. Растением-розой отмечается
восемнадцать лет. Но деталь: эта роза
без шипов. Если с шипами, место ее на
бедре, и метит ею себя пассивная лесбиянка.
Активная накалывает зверя — кабана…
Зэка
прельщают образы романтические: фрегаты,
летящие на всех парусах, оскалившиеся
пираты, мрачные палачи, огромные кинжалы,
раздувшиеся от крови пауки. За всем этим
изобилием вполне деловые сообщения.
Парусник — опознавательный знак
вора-гастролера. Паука в паутине колет
на себе наркоман. Пират — предупреждение:
владелец склонен к садизму. Размеры и
искусство исполнения наколки вовсе не
равны количеству и качеству зашифрованной
в ней информации. Лагерный «шестерка»
может разукрасить себя хоть Васнецовым,
а почитать будет нечего. И даже такие
ювелирные дела, как буковки на веках:
«Раб КПСС», — мелкое хулиганство,
хмыканье, веселящее читающего Книгу
Жизни Вора.
Ну
что ты смотришь на ладонь? Что ты там
увидел? Ты хиромант? Переверни ее,
посмотри, что у той ладони на спинке.
Тут всякая черточка — глава. Три чепуховых
крестика у основания пальцев. Каждый —
ходка в зону, каждый — отсидка. Вот
просто две какие-то точки. Нет, они не
просто. Два побега. На перстни смотрит
сосед по нарам: с кем свела тюрьма?
Черно-белый ромбик — перстень «отрицала»,
это злой зэк. Опасный сосед. Доминошину
в шесть точек носит «шестерка». Этого
можешь сам давить. А тот, по перстню,
вафлер, пед пассивный, не интересуетесь,
господа удавы? А кто его спрашивал: хочет
он или нет носить перстенек? Поймали и
накололи. Выйдешь на волю — трави,
вырезай, впрочем, знающий все равно по
следу допрет: позорное резал…
Наколка
— твой крест, место на нарах, под солнцем,
ранг. Увидел восьмиконечную звезду —
опусти глаза. Хозяин звезды — вор в
законе. Впрочем, для сук — воров, бросивших
закон, спутавшихся с лягавыми, это
сигнал: перед тобой враг. Конечно, что
там осталось в тюрьме от воровского
закона! Нынешний зэк колет уже иностранные
надписи, рисунок импортный, тонкий,
трафаретки сделаны «там». Он с ухмылкой
смотрит на потертого скокаря (квартирного
вора — В. В., В. Б.), украсившего впалую
грудь самодельным портретом Вождя
(самоделкам и имя — портачки). Придурки!
Вождей кололи! А вот не надо ухмыляться!
Кололи их в те годы, и не зря. В молитву
не верил зэк. В наколку верил. Верил, что
если уйдет в побег и достанет его конвой,
и вскинет уже винтовки — тут и рванет
он на себе рубаху. И откроет конвою
страшный лик Великого Пахана. И опустятся,
задрожав, стволы. А поставят зэка спиною,
он рубаху рванет через голову, а там, на
спине, профили всех четырех паханов. И
спасен! Под салютом всех вождей!..
ГЛАВА
13. «Граждане начальники» (кадры Гулага)
Гулаг
— это не только миллионы людей,
содержавшихся в местах лишения свободы
или обязательного проживания. Это еще
и целая армия тех, кто обслуживал
лагерно-карательную систему — как в
центре, так и на местах: управленческий
аппарат, вольнонаемный персонал (служащие
и рабочие), надзирательский состав и
военизированная охрана.
За
годы хождений по мукам Гулага каждый
невольник сталкивался с множеством
тюремщиков самых разных уровней. Среди
них встречались «более мерзкие и менее,
просто служаки и энтузиасты своего
тюремного ремесла». От их человеческих
и профессиональных качеств напрямую
зависела не только мера физических и
моральных страданий узников Гулага, но
зачастую и сама жизнь этих людей. В
воспоминаниях (письменных и устных)
бывших лагерников всплывают вереницы
образов гулаговских служителей всех
рангов и чинов. И далеко не всегда эти
зарисовки окрашены в сугубо мрачные
тона: даже в самых темных недрах Гулага
встречались среди «граждан начальников»
и такие, кто не утратил человечности и
милосердия. Впрочем, и эти добрые качества
являлись половинчатыми, относительными.
Как образно заметил Л. Э. Разгон, пробывший
в лагерной неволе полтора десятка лет,
«те, кто делает тюремщиков, сталкивается
с одной существенной для них трудностью:
тюремщиков приходится делать из людей…
Но если бы эти добрые люди получили
приказ жечь нас живьем, то, конечно,
страдая при этом, они бы нас жгли. И
заключали между собою договоры на
социалистическое соревнование: кто
скорее сожжет».
В
одной из руководящих инструкций,
написанной лично Ф. Дзержинским на заре
cоветской власти, чеканно формулировалось:
«Пусть все те, которым поручено произвести
обыск, лишить человека свободы и держать
его в тюрьме, относятся бережно к людям,
арестуемым и обыскиваемым, пусть будут
с ними гораздо вежливее, чем даже с
близким человеком, помня, что лишенный
свободы не может защищаться и что он в
нашей власти». Но эти благие пожелания
первого руководителя ВЧК-ГПУ оказались
утопией. Спустя несколько десятилетий,
на пороге нового века и на закате
советской эпохи, еще один бывший
политзаключенный, В. К. Буковский, исходя
из собственного лагерного опыта,
констатировал: «Вообще-то нет разницы
между уголовными и надзирателями. Только
что форма, а переодень их — и не отличишь.
Жаргон тот же, манеры, понятия, психология
— все то же. Это один уголовный мир, все
связано неразрывной цепью…»
Комплекс
«кадровых» проблем, характерных для
советской карательно-исполнительной
системы на всех этапах ее существования,
начал складываться уже в первые годы
большевистского режима. Проходивший в
октябре 1923 года съезд работников
пенитенциарного дела сетовал на «скудное
финансирование, постоянную нехватку
кадров, систематическое переполнение
мест заключения». В отчете ГУМЗа НКВД
РСФСР за 1923 год сообщалось, что «несмотря
на безработицу, охотников занять
вакантные места по тюремной службе до
сих пор не всегда можно найти». При этом
«трудности комплектования лагерных
кадров» объяснялись, прежде всего,
«недостаточным уровнем их материального
содержания». В результате немалую часть
руководящих работников лагерей
приходилось подбирать «на месте» — из
осужденных сотрудников органов
госбезопасности.
25
апреля 1930 года ОГПУ издало приказ № 131
«О записи добровольцев из чекистских
кадров на руководящую работу вновь
организующихся лагерей». Для «добровольцев»
устанавливались 3-годичный срок службы
в ИТЛ, после чего они получали право
перевестись «на оперативную работу в
любую местность по выбору», а также
целый ряд особых льгот. Сохранялись и
все другие права и привилегии сотрудников
ОГПУ.
Однако,
несмотря на все предложенные льготы,
чекисты особого энтузиазма не проявили
и на работу в лагеря шли весьма неохотно.
Первые крупные лагеря находились
практически на полном кадровом
самообслуживании: достаточно сказать,
что на строительстве Беломорско-Балтийского
канала работали только 37 кадровых
сотрудников-чекистов, а почти все
остальные административно-технические
и прочие должности в лагере и на
производстве занимали заключенные. В
дальнейшем некоторые из них вышли в
большие люди.
Продолжалась
и тенденция заполнения вакансий
руководителей лагерей за счет осужденных
сотрудников госбезопасности. Следует
заметить, что чекисты, в силу разных
обстоятельств лишенные политического
доверия, являлись в начале 1930-х годов
вообще основным поставщиком кадров для
Гулага. А среди этой категории особо
выделялись бывшие сотрудники внешней
разведки, обстоятельства заграничного
пребывания которых вызывали сомнения
у руководства (невыполнение задания,
провал, нахождение в тюрьме и т. п.). Такие
сотрудники нередко (после возвращения
на родину) переводились на службу в
Гулаг.
Во
второй половине 1930-х годов, в связи с
резким ростом численности спецнаселения,
кадровая ситуация в Гулаге еще более
обострилась. Причем положение осложнялось
уже не столько общим некомплектом
кадров, сколько их вопиющей профессиональной
непригодностью. Чтобы нагляднее
представить эту ситуацию, обратимся к
тексту выступления тогдашнего заместителя
начальника Гулага И. Плинера на
отчетно-выборном партийном собрании
центрального аппарата этого ведомства
8 апреля 1937 года. «За последние 4 — 5 лет,
— докладывал Плинер, — мы добивались
того, чтобы получить людей и нам людей
все-таки давали. Нам давали отсев от
других отделов, нам давали по принципу
— на тебе, боже, что нам негоже… И в
лучшем случае нам давали таких, которые
спились — раз человек спился, дают его
в Гулаг… По этому признаку нам давали
людей, по этому признаку у нас укомплектованы
большинство аппаратов в лагерях. С точки
зрения аппарата НКВД, самое большое
наказание, если кто-то провинится, —
это посылка его в лагерь на работу…»
На
периферии ситуация, обрисованная
заместителем начальника Гулага, выглядела
еще более удручающей: «Из количества
вольнонаемных работников наших лагерей,
— констатировал Плинер, — 40% бывших
заключенных, а если отсюда выбросить
3-и отделы (оперативно-чекистские — В.
В., В. Б.), где наименьшее количество
бывших заключенных, то будет и 60 %…» При
этом Плинер отметил, что «с переходом
бывшего ГУИТУ к нам (в НКВД из Наркомюста
— В. В., В. Б.), оттуда было выгнано и
предано суду примерно процентов 60…»
Еще
более резко звучало выступление И.
Плинера в августе 1938 года (за год до
этого он стал уже начальником Гулага):
«До прихода нового руководства НКВД, —
подобострастно отмечал очередной
руководитель лагерного ведомства, —
до прихода Николая Ивановича Ежова, к
комплектованию кадров нашей системы
подходили враги по-вражески, давали нам
всякую сволочь, иногда фиксировали: из
органов уволить, направить на работу в
систему Гулага, иногда и без этой
оговорки…». Докладывая о том, что в 1937
году из центрального аппарата Гулага
«были изгнаны 200 человек, то есть 45%
списочного состава», Плинер одновременно
каялся, что «до конца не вычистил из
Гулага всех бывших заключенных и
сомнительных людей…». Остается добавить,
что самого Плинера вскоре (в ноябре 1938
года) арестовали и расстреляли по
обвинению в «контрреволюционной
вредительской деятельности», и дальнейшая
«чистка» Гулага продолжалась уже без
него. Но практика «комплектования»
лагерных кадров, столь эмоционально
обрисованная Плинером и существовавшая
«до прихода нового руководства»,
оставалась без сколько-нибудь
принципиальных изменений и в течение
всех последующих периодов существования
Гулага.
Особая
тема — изменение кадрового состава
лагерно-карательной системы на рубеже
1930 — 1940-х годов и в последующее десятилетие.
На этапе «большого террора» (1937 — 1938),
когда вся структура органов внутренних
дел и госбезопасности подверглась
основательной «чистке» и многие
сотрудники были репрессированы,
наблюдались определенные различия в
судьбах работников территориальных
органов НКВД и периферийных подразделений
Гулага. Конечно, репрессии не обошли и
последних, но все же у них оказалось
больше шансов спастись, отсидевшись
вдали от столицы и крупных административных
центров. Тем не менее, и центральный
аппарат Гулага, и руководящая номенклатура
в регионах не избежали серьезных
перетрясок и «зачисток».
Показательно,
что если в предшествовавший массовым
репрессиям период такой фактор, как
национальность чекиста, не играл
какой-либо роли в развитии его карьеры,
то в результате большого террора,
особенно с началом и после так называемых
национальных операций, в ходе которых
изымались и профилактировались выходцы
из сопредельных СССР враждебных стран,
принадлежность к этим «ущербным» нациям
обрекала на увольнение из органов и
даже (нередко) — на арест. После 1937 —
1938 годов в системе НКВД, в том числе и в
Гулаге, практически не осталось (особенно
на оперативной работе) немцев, поляков,
латышей, эстонцев и т. п.
В
связи с острой нехваткой кадров в годы
массовых репрессий вошли в практику
организованные партийными органами
так называемые «мобилизации коммунистов
и комсомольцев в административный
аппарат лагерей»: в начале 1938 года на
руководящие должности в ИТЛ было
направлено свыше 3 тысяч коммунистов и
более 1,2 тысячи специалистов, только
что окончивших вузы. По выражению
тогдашнего заместителя наркома внутренних
дел В. Чернышова, ЦК ВКП(б) превратился
в те годы «буквально в биржу труда»,
снабжая кадрами через райкомы партии
всю лагерную периферию. В течение
полутора-двух лет на службу в лагеря и
колонии поступило более 150 тысяч новых
работников. При этом почти втрое
увеличилась численность управленческого
персонала Гулага.
Небезынтересно
проследить динамику численности
сотрудников центрального аппарата
гулаговской системы за 1930-е годы: в 1930
году в этом аппарате значились всего
87 человек; в ноябре 1932 года — уже 283 (рост
более чем втрое), в сентябре 1934 года —
366 человек; в августе 1935 года — 527; в
апреле 1937 года — 633; в ноябре 1937 года —
936; в мае 1939 года — 1562 человек, то есть
почти 18-кратное увеличение к уровню
1930 года. И объясняется это не только
многократно возросшим числом подневольных
«спецконтингентов», но и тем, что к концу
1930-х годов Гулаг превратился в огромный
производственный механизм, который
выполнял задания по 20 направлениям
хозяйственно-отраслевой деятельности.
«Мобилизация коммунистов и комсомольцев»,
как метод подбора гулаговских кадров,
не была предана забвению и в последующие
годы: например, уже после смерти Сталина,
в 1954 году, «в целях улучшения работы
ИТЛ» планировалось «отобрать» и направить
туда 2,5 тысячи коммунистов и комсомольцев.
Специальной
подготовки кадров для карательно-исполнительной
системы в 1930-е годы практически не
существовало. В 1938 году действовала
лишь Харьковская школа Гулага, где
готовились сотрудники для пополнения
оперативно-чекистских отделов лагерей.
А в Высшей школе НКВД изучались (помимо
основ марксизма-ленинизма) всего лишь
три профильные дисциплины: основы
агентурно-оперативной работы, следствие
и предмет под красноречивым названием
— иностранные разведки и их агентура
в борьбе против СССР. Только в 1943 году,
когда НКВД был разделен на два наркомата
и гулаговская система осталась в нем,
а госбезопасность автономизировалась
в самостоятельный НКГБ, наметился
поворот к систематической и специальной
подготовке работников тюремно-лагерной
сферы. Именно в 1943 году были организованы
(как постоянно действующие) спецшкола
для начальствующего состава тюрем НКВД
(в Москве) и несколько спецшкол Гулага
— по подготовке «кадров лагерного
сектора». В 1944 году организуется и
Центральная школа Гулага, причем к
поступающим в нее предъявлялись примерно
те же требования, что и к абитуриентам
периферийных школ, например, наличие
образования в объеме хотя бы 5 классов
средней школы. Тем не менее, если мы
обратимся к послужным спискам начальников
управлений ИТЛ, то есть работников
высшего руководящего звена лагерной
системы, занимавших должности в конце
1940-х — начале 1950-х годов, то не обнаружим
и следов какой-либо специальной подготовки
или обучения их для уголовно-исполнительной,
а тем более — пенитенциарно-педагогической
деятельности. Вместе с тем выявляется
следующая и весьма определенная
тенденция: более половины этих
руководителей попало на работу в Гулаг
из территориальных органов ОГПУ-НКВД
после службы в пограничных или внутренних
войсках, а также — в милиции. Другая
часть — это инженерно-технические
работники, как правило, с соответствующим
специальным образованием, но сделавшие
карьеру непосредственно в Гулаге и
«доросшие» до постов начальников
управлений ИТЛ. Причем удельный вес
именно этой категории в послевоенные
годы даже увеличился.
Состояние
общеобразовательного уровня руководящих
гулаговских кадров красноречиво
характеризуют следующие данные: на 10
марта 1945 года среди 440 периферийных
работников Гулага, входивших в номенклатуру
ЦК ВКП(б) и НКВД СССР, высшее и незаконченное
высшее образование имели лишь 9,2%, среднее
— 32,2%, и больше половины владели только
низшим образованием. Отметим, что в
общей массе образовательный уровень
сотрудников Гулага был значительно
ниже, чем даже у чекистов территориальных
органов НКВД. На 1 января 1941 года среди
оперативных работников этих органов с
высшим образованием значились 6,3%, с
незаконченным высшим — 3,0%, со средним
— 32,4%, с неполным средним — 21,8% и с низшим
образованием — 36,5%, а среди сотрудников
Гулага в это же время высшее образование
имели только 3,5%, незаконченное высшее
— 0,9%, среднее — 9,4%, неполное среднее —
13,6%, а низшее — 72,6%.
Не
менее разнятся и данные о партийности
кадров. На 1 января 1940 года среди
оперативных сотрудников территориальных
управлений и центрального аппарата
НКВД значились 83,1% членов и кандидатов
ВКП(б), 15% комсомольцев и только 1,9%
беспартийных. А гулаговские кадры на
исходе войны представляли собой
фактически «беспартийную массу»: на 1
января 1945 года во всем Гулаге имелось
(к общему числу сотрудников) лишь 9,9%
коммунистов, 8% комсомольцев, а остальные
82,1% — беспартийные.
Конечно,
анализируя эти данные, следует иметь в
виду и тот факт, что по масштабам и
численному наполнению кадровые составы
Гулага и оперативных служб НКВД — это,
как говорится, две большие разницы: на
1 января 1941 года в центральном аппарате
НКВД, в его территориальных органах,
особых и дорожно-транспортных отделах,
а также в системе учебных заведений
работали «всего» 46216 человек
оперативно-чекистского состава, тогда
как кадры Гулага насчитывали (на ту же
дату) в общей сложности 314322 единицы,
причем в наличии имелись 273608 человек,
а остальные должности оставались
вакантными.
Исходя
из того, что говорит официальная
статистика, попытаемся определить:
какие же биографические факторы играли
ведущую роль при определении судьбы
чекиста, а точнее — для его направления
на службу в Гулаг? Для периода начала
1930-х годов — это прежде всего чуждое
социальное происхождение (то есть — не
из рабочих и крестьян), и как следствие
этого — трудности со вступлением в
партию, а отсюда — высокий процент
беспартийных среди сотрудников Гулага.
С 1937 года важную роль приобретает и
национальность: после этого рубежа
представители неблагонадежных наций
и народов отводятся от оперативной
работы в управленческих структурах
НКВД-НКГБ, увольняются оттуда либо
направляются на службу в Гулаг. С 1949 —
1950 годов это касается и евреев: их
начинают изгонять из спецорганов, но
тем не менее почти не трогают в гулаговской
системе. Что касается образовательного
уровня, то он не являлся в сталинско-советские
времена определяющим при отборе кадров
для тюрем, лагерей и колоний.
Вместе
с тем на всех этапах своего существования
Гулаг оставался местом фактической
ссылки проштрафившихся чекистов, то
есть тех из них, кто совершил проступки
(или даже преступления) по службе, если
они, разумеется, не носили политической
окраски — в таком случае чекист попадал
в лагеря уже как заключенный. Этим
отчасти можно объяснить и причину
сохранения высокого процента беспартийных
в руководящем составе тюремно-лагерной
системы.
В
кадровой структуре Гулага сложилась и
существовала своя и весьма четкая
внутренняя иерархия. На первом месте в
ней (и по престижу, и по значимости)
находились командно-административные
кадры и сотрудники оперативно-чекистских
отделов. За ними следовали работники
производственного сектора. Наименее
престижной считалась служба в
военизированной охране (ВОХР-ВСО),
которая на 95% состояла из уволенных в
запас красноармейцев. По отзывам самих
чиновников Гулага, «в охрану набирались
люди не то что второго сорта, а последнего,
четвертого сорта».
Существовала
среди гулаговских чекистов и еще одна,
особо привилегированная и вместе с тем
— зловещая каста. Это — палачи,
«приводившие в исполнение» смертные
приговоры: их тогда так (сокращенно) и
называли — «исполнители».
Один
из них, доживший до наших времен, но
по-прежнему не имеющий права раскрывать
свое подлинное имя, так вспоминает
нехитрую технологию этого специфического
ремесла: «У того, кого ведешь расстреливать,
руки обязательно связаны сзади проволокой.
Велишь ему следовать вперед, а сам, с
наганом в руке, за ним. Где нужно,
командуешь „вправо”, „влево”, пока
не выведешь к месту, где заготовлены
опилки или песок. Там ему дуло к затылку
и трррах! И одновременно даешь крепкий
пинок в задницу. Чтобы кровь не обрызгала
гимнастерку и чтобы жене не приходилось
опять и опять ее стирать…»
Кто
же нажимал на спусковой крючок, и кто
последним смотрел в глаза жертве? Чтобы
ответить на этот вопрос, обратимся к
послужным спискам (теперь их называют
личными делами) сотрудников комендатуры
НКВД СССР, которые наиболее часто
встречаются во всякого рода расстрельных
документах.
Перед
нами — акт, составленный 4 июля 1938 года:
«Мы, нижеподписавшиеся, старший лейтенант
государственной безопасности О-ов,
лейтенант Ш-ев и майор И-ин, составили
настоящий акт о том, что сего числа
привели в исполнение решение тройки
УНКВД МО от 15 июня. На основании настоящего
предписания расстреляли нижеследующих
осужденных…» Далее следует список из
22-х человек. На этом «трудовой день»
О-ова, Ш-ева и И-на не закончился —
пришлось расстрелять еще семерых…
Братья
Ш-вы — одни из самых известных палачей
сталинской эпохи. Старший, Василий
Иванович, получил в родном Киржаче (ныне
Владимирская область) 4-классное
образование, учился на сапожника, вступил
в Красную гвардию, был пулеметчиком, а
потом вдруг стал надзирателем печально
известной Внутренней тюрьмы ВЧК-ОГПУ.
Прослужив некоторое время в комендатуре
НКВД, в 1937 году получает должность
сотрудника для особых поручений — это
был еще один способ зашифровать палачей.
Со временем он стал Почетным чекистом,
кавалером нескольких боевых орденов
и, само собой разумеется, — членом
партии.
По
его стопам пошел брат Иван, имевший
3-классное образование: надзиратель во
Внутренней тюрьме, затем — вахтер,
начальник бюро пропусков и, наконец,
«сотрудник для особых поручений». Он
быстро догоняет брата по количеству
расстрелов, а по числу наград даже
обгоняет его.
И
все же, как ни «авторитетны» были братья
Ш-вы, им далеко до Петра Ивановича М. Имя
этого человека одни произносили
восторженным шепотом, другие — со
скрытым ужасом: ведь на его личном счету
было около 10 тысяч расстрелянных. Латыш
по национальности, он окончил всего 2
класса сельской школы, батрачил у
помещика, участвовал в Первой мировой
войне, в 1917 году вступил в Компартию и
почти сразу стал членом карательного
отряда, входившего в состав ВЧК. Через
год его назначают надзирателем, а потом
начальником одной из чекистских тюрем.
Там он служит до 1931 года, а затем становится
«сотрудником для особых поручений
комендатуры ОГПУ», или, проще говоря,
палачом. Десять лет не выпускал М. из
рук нагана (исполнители-расстрельщики
предпочитали револьверы именно этой
системы). За эти годы он стал Почетным
чекистом, получил несколько орденов.
Имелся,
правда, у этого идеального исполнителя
один грешок: М. любил выпить, и, судя по
всему, крепко. Впрочем, этот грех был
присущ всем исполнителям: «У нас всегда
под рукой было ведро водки и ведро
одеколона, — вспоминает один из них. —
Водку, само собой, пили до потери
сознательности. Что ни говорите, а работа
была не из легких. Уставали так сильно,
что на ногах порой едва держались. А
одеколоном мылись. До пояса. Иначе не
избавиться от запаха крови и пороха.
Даже собаки от нас шарахались, и если
лаяли, то издалека…»
Естественно,
возникает вопрос: а знали ли жены и дети,
чем занимаются их мужья и отцы? И вот
как отвечает на него один из таких
«исполнителей»: «Ни в коем случае! Даже
на Лубянке об этом знал очень ограниченный
круг лиц. Наши имена были самой большой
тайной Советского Союза. А домашние...
Какое им дело? Квартиры нам давали
отличные, зарплаты и пайки хорошие,
путевки в санатории — в любое время
года. Что еще надо жене и детям? А
принадлежностью главы семьи к органам
НКВД они гордились. Очень гордились!
Так что никаких комплексов не было...»
Но
комплексы — комплексами, а здоровье —
здоровьем: природа брала свое и наказывала
палачей по-своему — в отставку они
уходили, как правило, глубокими инвалидами.
Собственные
исполнители имелись не только в Москве,
но и практически во всех территориальных
органах управления НКВД-МВД. Вот что
пишет об этом бывший узник Гулага Д. М.
Панин, вспоминая о Кировской тюрьме:
«…Старая пересылка находилась на берегу
реки, и идти к ней надо было через весь
город мимо громадной Кировской тюрьмы,
где производили расстрелы. Одним из
палачей — „исполнителей”, как их
вежливо именовали чекисты, — был вохровец
Вятлага, украинец по фамилии Г-ан. Когда
набиралась подходящая партия смертников,
его посылали в командировку. Выполнив
свою миссию, он возвращался к обязанностям
стрелка на вышке возле лагеря. Естественно,
его „за заслуги” никогда не посылали
в лес охранять бригаду, а держали на
более привилегированной службе. Никакими
другими способностями, кроме палаческих,
наделен он не был. О нем ходили рассказы,
которые начинали казаться даже
преуменьшенными, достаточно было
посмотреть на его низколобую плотоядную
харю. Коронный номер он выкинул со своей
женой. Однажды она поперла прямо к вышке
с обедом, который всегда ему приносила,
забыв о тонкости конвойной службы — к
сторожу на посту имеет право подойти
лишь разводящий. Г-ан немедленно заорал:
„Лягай и не вертухайся”, что в переводе
с украинского означает: „Ложись и не
двигайся! ” (Само слово „вертухай”,
которое прилепилось к конвоирам и
охране, скорее всего, трансформация
этого грозного окрика 1937 — 1938 годов).
Бабонька выполнила приказ супруга в
точности, так как не раз испытала на
себе его характер, и пару часов пролежала
на земле…»
В
составленном В. И. Далем «Толковом
словаре живого великорусского языка»
приводится емкий и точный народный
афоризм: «Не дай Бог никому в палачах
быть — а нельзя без него!» Народная
мудрость, конечно же, права: без палача
нельзя, кто-то же должен выполнять и эту
«окаянную» работу. Но ведь к каждой
профессии, как и к этой, надо иметь
склонность. И согласимся, что склонность
к хладнокровному убийству, причем из
месяца в месяц, из года в год, — явление
все-таки явно ненормальное, выходящее
за рамки человеческого.
Несомненный
интерес представляют и персоналии
непосредственных руководителей
советского карательно-лагерного
ведомства (Улага-Гулага). Первым его
начальником стал бывший глава Соловецких
лагерей Ф. И. Эйхманс. Через полтора
месяца, в июне 1930 года, его сменил Л. И.
Коган. С 1932-го по 1937 год Гулаг возглавлял
кадровый чекист М. Д. Берман. Сменил
Бермана на этом посту (на очень короткий
период) его бывший заместитель И. И.
Плинер. Отметим, что все первые руководители
Гулага (Эйхманс, Коган, Берман, Плинер)
в числе прочих видных чекистов погибли
в годы большого террора. И в этом есть
своя логика: советская репрессивная
система существовала и развивалась по
своим постулатам и канонам, но, как бы
подтверждая известный диалектический
закон об отрицании отрицания, она
уничтожала не только социально чуждых
и социально опасных, но и социально
близких, не исключая и собственные
кадры, несмотря на всю их (искреннюю или
показную) преданность и (подлинное или
напускное) служебное рвение.
С
ноября 1938-го по февраль 1939 года должность
начальника лагерного ведомства по
совместительству занимал заместитель
наркома внутренних дел СССР г. В.
Филаретов. В феврале 1939 года руководство
лагерной системой перешло к другому
заместителю главы НКВД — В. В. Чернышову,
бывшему до этого начальником Главного
управления милиции. Затем (с февраля
1941 года по июнь 1960 года) высшую руководящую
должность в Гулаге последовательно
занимали: В. Г. Наседкин (до 2 сентября
1947 года), Г. П. Добрынин (до 31 января 1951
года), И. И. Долгих (до 5 октября 1954 года),
С. Е. Егоров (до 4 апреля 1956 года), П. Н.
Бакин (до 6 мая 1958 года), М. Н. Холодков
(до 13 июня 1960 года).
Задержим
наше внимание на личности одного из них
— генерал-полковника В. В. Чернышова,
который весьма продолжительное время
(1939 — 1952 годы) являлся не только прямым
руководителем или куратором всей
советской тюремно-лагерной системы, но
и в известной степени ее своеобразным
идеологом.
На
должность начальника Гулага В. В. Чернышев
заступил в возрасте 43-х лет. Все 1930-е
годы он провел на Дальнем Востоке,
командуя различными подразделениями
пограничной охраны, общий же чекистский
его стаж насчитывал почти два десятилетия.
Будучи членом Компартии с 1917 года, имел
репутацию «героя Гражданской войны»,
хотя все основные награды (два ордена
Ленина, четыре ордена Красного Знамени,
орден Трудового Красного Знамени, орден
Красной Звезды, орден Кутузова 1-й степени
и др.) получил уже после 1931 года. По
воспоминаниям современников, пользовался
известностью в лагерях (и среди
сотрудников, и среди подневольных) как
сугубо деловой руководитель: не стремился
вникать в политическую суть репрессий,
обходил стороной разговоры о применявшихся
в НКВД-МВД-МГБ пытках, был априорно
убежден и внушал сомневавшимся
сослуживцам, что «невиновных людей
никто не сажает». Свою основную задачу
видел в том, чтобы «ликвидировать
последствия вредительства в Гулаге».
Выступая на собраниях перед коллегами,
часто сравнивал лагерное ведомство с
авгиевыми конюшнями, а себя самого — с
Сизифом (вполне простительное для
человека с начальным общим образованием
заблуждение: в отличие от древних греков
главный советский тюремщик считал, что
Авгиевы конюшни расчистил Сизиф, а не
Геракл). Тем не менее именно под
руководством В. В. Чернышова была
проведена структурная перестройка
тюремно-лагерной системы, предприняты
меры по упорядочению режима в лагерях
и колониях, по сокращению количества
побегов, по улучшению производственных
показателей. Выдвигая на первый план
хозяйственное назначение Гулага, он
требовал от подчиненных «научиться
полноценно использовать рабочую силу
заключенных». В отличие от многих своих
предшественников и преемников, пытался
поднять социальный статус лагерных
служащих, не только «ставил вопросы»,
но и добивался введения для них специальных
званий, знаков отличия и льгот, увеличения
размеров финансирования, особенно
фондов зарплаты. Профессиональное кредо
и аргументация этого «продвинутого»
начальника и куратора Гулага звучали
(в общих чертах) примерно так: «Мы все
же аппарат, который занимается вопросом
содержания полутора миллионов заключенных,
врагов народа… Наши лагерные работники
находятся наравне с охраняющими рубежи
нашей границы, и это является не менее
почетной и ответственной задачей и
перед партией и перед страной».
С
именем В. В. Чернышова непосредственно
связаны и такие нововведения в Гулаге
на рубеже 1940-х — 1950-х годов, как
восстановление «зачетов рабочих дней»,
введение зарплаты для подневольных
производственников, дифференциация
«спецконтингентов» по видам режима,
некоторые «послабления» в трудовом
использовании заключенных женщин и т.
д. С определенным допуском его можно
отнести к типу гулаговских
руководителей-прагматиков, вполне
адекватных своему времени (по
мировоззренческим и нравственным
установкам).
Впрочем,
когда (после смерти Сталина) наступило
другое время, — кадровая ситуация в
Гулаге не претерпела существенных
изменений.
Хронически
острыми всегда оставались проблемы
материального положения и социального
статуса рядовых сотрудников тюремно-лагерной
системы. По всем параметрам они находились
в значительно худших условиях, чем их
коллеги из других спецслужб. Правда, в
начале 1950-х годов сотрудники центрального
гулаговского аппарата имели значительно
большее денежное довольствие, чем их
подчиненные на местах, а кое-кто получал
и персональную ставку. Но в целом зарплата
сотрудников Гулага была примерно вдвое
меньше, чем, скажем, в аппарате
госбезопасности, что вызывало постоянное
и, надо сказать, обоснованное недовольство
гулаговцев на всех уровнях.
А
ведь основная тяжесть тюремно-лагерной
службы приходилась, естественно, на
рядовых исполнителей этого, по выражению
Петра I, «окаянного и скорбного» дела.
Приезжая в Москву на различные сборы и
совещания, местные начальники лагерей
и колоний в 1930 — 1940-е годы не уставали
жаловаться на свое «тяжкое бремя». «У
нас основная фигура — начальник лагеря,
и он находится в исключительно тяжелом
положении, — докладывал один из
представителей «глубинной» лагерной
администрации. — Он не имеет буквально
возможности взять к себе семью, нет
помещения, и в условиях лагеря его семье
может грозить опасность. Начальники
лагпунктов живут вместе с заключенными,
и эти люди получают по 450 — 500 рублей.
Эта ставка не обеспечивает его, а у него
заключенных по несколько тысяч человек…»
Совершенно
безотрадная картина материального
положения персонала лесных лагерей
предстает из письма, направленного 22
октября 1953 года начальником Гулага И.
Долгих на имя Первого секретаря ЦК КПСС
Н. Хрущева. К тому времени эти 13 лагерей
располагались в северных и горных
районах Коми АССР, Архангельской,
Кировской, Молотовской (ныне Пермский
край), Свердловской, Кемеровской областей
и Красноярского края. Их подразделения,
в связи со спецификой производства,
дислоцировались в большой отдаленности
от населенных пунктов, в глухой тайге.
Они насчитывали 34289 человек обслуживающего
персонала, в том числе начальствующего
состава — 3846, специалистов — 1375,
вольнонаемных работников — 29068. И все
они, по словам начальника Гулага,
«оказались в очень тяжелых условиях».
Жилищно-бытовое обеспечение, снабжение
и торговля, культурное и медико-санитарное
обслуживание, организация обучения
детей в лесных поселках находились «в
крайне неудовлетворительном состоянии».
Более
3300 семей из общего количества работающих
в этих ИТЛ вообще не обеспечены жильем.
Еще 2350 человек вынуждены размещаться
со своими семьями в явно непригодных
для проживания помещениях: в землянках,
разного рода сараях, скотных дворах,
банях, казармах военизированной охраны
и т. п. Средняя обеспеченность жилой
площадью составляет только 2-2,5 квадратных
метра на человека, причем без наличия
других коммунальных помещений (кухонь,
кладовых, туалетов и т. п.). Наряду с
острым недостатком жилья «во всех без
исключения лагерях отсутствуют
необходимые коммунально-бытовые
условия»: в большинстве подразделений
нет бань, парикмахерских и прачечных
для вольнонаемных и их семей. В связи с
этим они вынуждены пользоваться этими
услугами в лагерных зонах — «со всеми
могущими отсюда вытекать последствиями».
«Исключительно
неблагоприятны», по мнению Долгих, и
«условия обучения детей» в лесных
лагерных подразделениях. Подавляющее
их большинство по условиям производства
расположено «в отдаленности от населенных
пунктов от 10 до 100 километров, поэтому
использовать имеющиеся в тех местностях
школы нет возможности, а в поселках
лагерных подразделений средних школ
совсем нет». Имеющиеся в некоторых
подразделениях начальные школы
«оборудованы плохо». Занятия, как
правило, «ведет один учитель в одной
комнате для всех 4-х классов вместе». В
большинстве же лагерных пунктов нет
даже и начальных школ. Вследствие этого
детей приходится «устраивать на учебу
в отдаленных школах, в отрыве от семьи,
размещать их на частных квартирах,
обрекая на воспитание посторонними
людьми», а в тех ИТЛ, где совершенно
отсутствуют школьные интернаты, некоторые
работники «в связи с этими трудностями
не обучают своих детей». Кроме того,
констатирует начальник Гулага, «имеющиеся
школы и интернаты не расширяются и даже
не ремонтируются, что отрицательно
сказывается на успеваемости детей».
В
«явно неудовлетворительном состоянии»,
как явствует из того же письма Долгих,
находятся в лесных лагерях снабжение
и торговля: «ассортимент продовольственных
и промышленных товаров крайне ограничен»;
«нет необходимого ассортимента круп,
нет жиров, сахара, мяса и рыбы, совершенно
отсутствуют в продаже картофель, овощи
и фрукты, крайне необходимые в условиях
Севера»; «исключительно мало и редко
бывают в магазинах такие товары, как
детская обувь, белье, одежда, трикотаж,
школьные принадлежности и
культурно-хозяйственные товары»; «в
отдельных лагерях отсутствуют даже
такие товары, как спички, соль, нитки,
имеют место перебои в снабжении даже
хлебом»; «магазины и ларьки, как правило,
размещены в неприспособленных помещениях»;
«столовые для личного состава имеются
только при управлениях лагерей, а в
подавляющем большинстве лагподразделений
их нет»; «имеющиеся столовые работают
плохо, в помещениях неуютно, грязно,
пища готовится невкусная и однообразная».
В большинстве ИТЛ «не выполняется план
товарооборота».
«Неудовлетворительно
поставлено» также и «медицинское
обслуживание вольнонаемного состава
лесных ИТЛ»: «имеющаяся лечебная сеть
обеспечивает потребность не более чем
на 40%». «Из 13 лесных лагерей больницы
для вольнонаемных имеются только в 7».
«Из 168 лаготделений лечебные учреждения
для них развернуты только в 40». «400
лагпунктов вообще не имеют никаких
лечебных учреждений для вольнонаемных,
сотрудники этих подразделений вынуждены
обращаться в амбулатории для заключенных
или в лечебные учреждения органов
здравоохранения, расположенные в
нескольких десятках километров». «В
имеющихся больницах недостаточно
детских коек (50% потребности), а также
мест в родильных отделениях, вследствие
чего во многих лесных лагерях
родовспоможение производится на дому».
«Крайне недостаточна сеть детских
учреждений, в ряде ИТЛ вовсе нет детских
яслей, а в остальных развернуты всего
720 мест при наличии около 10000 детей
ясельного возраста, детских садов также
крайне мало — всего на 1330 мест».
Наконец,
самыми мрачными красками представлено
в письме начальника Гулага состояние
«культурно-просветительной» работы в
лесных ИТЛ. Учреждения, призванные
заниматься этой работой, «в большинстве
лесных подразделений отсутствуют», а
«имеющиеся помещения, отведенные под
клубы, заселены вольнонаемными
сотрудниками». Неудовлетворительно
«поставлено кинообслуживание работников
лагерных подразделений и членов их
семей»: если «при штабах лагерных
подразделений кинокартины демонстрируются
2 — 3 раза в месяц, то на лагерных пунктах
— 1 раз в месяц», а кое-где — и «один раз
в квартал»; многие лаготделения «не
имеют своих киноустановок». Большинство
вольнонаемных работников лесных
лагпунктов и членов их семей «лишены
возможности слушать радио», так как не
имеется стационарных радиотрансляционных
установок. Вследствие «ограниченности
лимитов», жители лесных окололагерных
поселков «не обеспечены центральными
газетами и журналами», а почта доставляется
в эти поселки «2 — 3 раза в месяц». Словом,
полный «беспросвет», неустроенность и
убогость.
Бытовые
нужды рядовых сотрудников Гулага
прямо-таки вопиют со страниц многочисленных
их обращений в самые разные руководящие
партийно-государственные инстанции.
Вот фрагмент лишь одного из таких писем
(ноябрь 1939 года): «Я имею семью и семью
нетрудоспособную, — взывает к «партийной
справедливости» кандидат ВКП(б) Е. П.
Жильцов, инспектор 2-го отдела Управления
Вятского ИТЛ (Кировская область). — Из
моей зарплаты в 450 рублей более 100 рублей
идет на удержания: культурный и подоходный
налоги, членские взносы и 60 рублей по
подписке на займ. На руки приходится
получать примерно 325 рублей. Из этой
суммы я должен содержать семью: одеть,
обуть. Со времени организации лагеря я
не могу получить более удобной квартиры.
Нахожусь в маленькой комнате (3 человека),
тесно, нет воздуха. Эта комната служит
гостиной, столовой, спальней и кухней.
Нет печи, пища приготавливается на
примусе и керосинке. Смрад — это
приходится все вдыхать. Можно ли после
этого чувствовать себя здоровым?..»
Один
из бывших сотрудников-офицеров того же
Вятлага, прослуживший там более 20 лет,
не без горечи размышляет: «Те, кто
работают с осужденными, совершают
гражданский подвиг. Некоторые из них
десятками лет видят одно и то же, получают
подчас и оскорбления и постоянно
подвергают свою жизнь опасности. А
специфический запах зоны пронизывает
все насквозь! Очень многие не выдерживают…
Например, начальником 22-го ОЛПа в 1953
году приехал подполковник К. В один из
вечеров к нему в кабинет ворвались
человек 8 уголовников, воткнув в стол
ножи и угрожая убийством, заставили
начальника „плясать” на столе под
балалайку — издевались. Продержав под
ножами около часа, ушли, но К., получив
психическую травму, вскоре из органов
МВД уволился, не дослужив до получения
права выхода на пенсию — по выслуге
лет… Семьям офицеров и вольнонаемных
работников, проживающим в подразделениях
(ОЛПах, лагпунктах), не позавидуешь.
Живут они в основном в домах барачного
типа или сборно-щитовых, продуваемых
со всех сторон (строили-то их заключенные
— из старого леса, лишь бы построить,
да побыстрей). Надо было думать о дровах,
о воде, туалет — дощатый, на улице, из-за
чего женщины часто болеют. Летом — тучи
комаров и мошкары, проблемы с продуктами,
особенно молочными. В поселках, в лучшем
случае, — малокомплектные начальные
школы, поэтому начиная с 5-го класса,
дети учатся в Лесном («Центральном
поселке» лагеря — В. В., В. Б.), где
живут в интернате. Многие отправляют
детей к родственникам — за пределы
лагеря… Многие семьи в это время
распа