Кабанов
Александр Михайлович родился в 1968 году
в Херсоне. Окончил факультет журналистики
Киевского университета. Пишет на русском
языке. Автор одиннадцати книг стихотворений.
Главный редактор журнала о современной
культуре «ШО», координатор Международного
фестиваля поэзии «Киевские Лавры».
Лауреат «Русской премии», Международной
Волошинской премии, премии «Anthologia» и
других. Живет в Киеве.
Александр
Кабанов
*
НЕ
ПОВЕЗЛО СТРЕКОЗАМ
* *
*
И вдруг ты
начинаешь замечать,
что детство
не о том и не об этом:
дуэли на
пластмассовых мечах —
сменились
на ристалища с планшетом.
И ты опять —
горбатый старый тролль,
нахохленный,
как византийский кочет,
твой сын —
Логин и дочь твоя — Пароль,
а женщина —
любить тебя не хочет.
Теперь не
важно: в печь или в печать,
ночное поле,
сонные лощины,
и вдруг ты
начинаешь замечать:
седую прядь,
прикрывшую морщины,
ржавеющие в
звездах потолки,
бетонную и
злую халабуду,
собрать бы
в батальоны и полки
всех женщин,
что любить тебя не будут.
Раздать им
новогоднее меню —
своих стихов
мускатные коврижки,
накрою стол
и маме позвоню,
а что еще
осталось от мальчишки?
* *
*
Как птицы
посажены в черную пашню —
густым
опереньем деревья полны,
по самое
горло растут нараспашку,
их клювы
похожи на корни волны.
А небо стозевно
и обло озерно,
и облаки —
тучное стадо кают,
и люди лежат,
как ячменные зерна,
которые —
только деревья клюют.
* *
*
Сквозь
натяжные потолки, сквозь небо из вискозы:
не обманули
— протекли — медведки и стрекозы,
они цеплялись
на лету за корни и за ветки,
чумной валет,
бубонный туз, стрекозы и медведки.
И я осматривал
стихи, как женщин, не читая:
вот — грудь,
вот — бедра, вот — духи (флакончик из
Китая),
чуть-чуть
Целан, щепоть Прево, Вергилия мокрота,
и в этом было
противо естественное что-то.
Скрипит
невидимый батут, предчувствуя интригу:
тебя из книги
обретут и похоронят в книгу,
ты будешь
слово и число, под спудом и наркозом,
опять медведкам
повезло, не повезло стрекозам.
* *
*
Ну что вам
рассказать о снеге,
о снеге пашен
и болот,
лежащем в
маленьком хештеге,
сухого льда
набравши в рот.
Никто не
мыслит о трясинах,
не пашет и
не жнет зимой,
осины в
джинсах и лосинах,
и филин —
птичий домовой.
Стихи —
поганая примета
для осажденных
на селе:
живешь один,
без интернета,
бухаешь в
собственном шале.
И сон —
пороховой наколкой —
проступит в
памяти твоей,
и тишина
висит двухстволкой
меж трех
огней, меж трех огней.
Открылся
доступ удаленный,
когда идет
игра в слова:
снег выпал
— шулерский, крапленый —
из рукава,
из рукава.
* *
*
Я забываю
киевскую кухню, когда под Рождество,
перечитав
тыняновскую кюхлю, ты веришь в волшебство,
и в то, что
все вокруг еще живые и теплит благодать,
что эти звезды
— раны ножевые и можно в морду дать,
и выйти на
балкон, где слякоть, где мы — обречены,
курить
тревожно и о чем-то плакать под смайликом
луны.
* *
*
Мудрецов
разбавляют толпой
и уводят под
белые руки —
санитары в
приемный покой,
где страдают
баши и бузуки.
Я стиральный
открыл порошок,
я подставил
подножку трамваю,
и волшебную
кошку в мешок —
окунул, и
глаза закрываю:
виден берег
турецкий вдали,
вижу африки
голод инклюзив,
и твои, и мои
корабли —
рождены при
советском союзе.
И печалит не
то, что больны,
ужасает не
вонь из сортира,
а предчувствие
новой войны
и безумие
старого мира.
Вижу киев, а
дальше — ирпень,
где бродячие
лают собаки —
на активную
радиотень
нашей девушки
из нагасаки.
* *
*
Бог еще не
прикрыл этот грязный, гнилой бардак
и
устроить всемирный потоп еще не
готов,
потому что люди исправно
выгуливают собак,
потому что люди
послушно прикармливают котов.
И пускай они
убивают других людей и богов,
пишут
жуткие книги, марают свои холсты,
не
хватает крепкой руки и просоленных
батогов:
человечество — это прислуга
для красоты.
Мы живем для
того, чтоб коровам крутить хвосты,
добывая
роуминг, пестуя закрома,
подражаем
птицам, рожаем в горах цветы,
красота
такая, что можно сойти с ума.
Обхватив
колени, сидишь на исходе дней,
и глаза
твои, запотевшие от вина —
видят
бледных всадников, всех четырех коней,
а
за ними — волны и новые племена.
* *
*
Московский
сад как филиал моссада —
не опыляй
войну, не обрезай судьбу:
и я брожу
один под сенью листопада
с таинственной
коробочкой на лбу.
Когда я был
рожден в смирительной рубашке,
и брошен,
словно хлеб и зрелище в толпу,
мне
ворон-санитар, дежурный по шарашке —
навечно
прикрепил коробочку ко лбу.
Чтоб никого
не съесть и никогда не спать я
не возжелал
и более не смог,
но я благодарю
за крест из закарпатья,
голгофу и
романтику дорог,
за этот белый
свет в синеющем окопе,
за этот
красный сад, текущий из-под век,
а раньше —
я бродил с коробочкой на жопе,
как безъязыкий
русский человек.
* *
*
Деревья
попилили-порубили,
и сразу стало
во дворе светлей,
просторнее
для песни и кадрили,
но чую, что
— возьмутся за людей.
А как, простите,
за людей не взяться
и о родной
душе не порадеть,
мы будем во
гробах берез валяться,
из тополей,
надломленные, петь.
Мы будем
переписываться в личке,
не путая
обстрелы и салют,
и понимать:
остались только птички,
деревьев
нет, а птички — гнезда вьют.
* *
*
Когда с войны
вернулись мальчики,
их встретила
моя страна —
волнистая,
как попугайчики,
как в птичьих
клетках тишина.
Они с собою
взяли пестики,
в рюкзак
отсыпали гранат,
они моей
стране — ровесники,
но их не
выберут в сенат.
Они приказы
не нарушили
и не оставили
редут
и все ж
трофейное оружие —
бандитам
местным продадут.
За всяким
пнем — лежит колодина,
а надо как-то
жить, корнет,
и в том, что
их нагреет родина —
сомнений
нет, сомнений нет.
Для отпечатков
— эти пальчики
и для допросов
не в плену,
опять с войны
вернулись мальчики —
домой, на
новую войну.
* *
*
Земля
шевелится, шелковица цветет,
внутри себя
цветет и опадает,
и мастер йода
собирает йод,
и мастер
крови на бинтах гадает.
Цыганский
табор под землей живет,
он свадьбы
празднует и лошадей ворует,
и мастер йода
собирает йод
и в Бабий Яр
гостинцы серверует.
Земля
шевелится, и, превращаясь в квест,
выходит дядя
Яша с черной скрипкой,
и тишина, как
духовой оркестр,
из ямы
поднимается с улыбкой.
Все зубы
золотые, все шары,
все тапочки
балетные от спама,
все пастернаки
вышли из игры,
и всех убили,
даже мандельштама.
Сбегает дождь
в резиновом плаще,
земля
шевелится, не разбирая флагов,
а полицаев
не было вобще,
примерно
так, как не было гулагов.
* *
*
Даже странно,
что это не я написал,
потому, что
я всех написал:
и теперь вы
собрались у входа в вокзал,
но откуда
здесь взялся вокзал?
И куда вы
отправитесь в черных купе,
поцарапанных,
словно винил,
я, как бог,
растворюсь в одинокой толпе,
потому что
я всех сочинил.
Или я позабыл,
что такое толпа,
для чего
ариаднина нить,
и ко мне
зарастет коноплею тропа:
а зачем по
газонам ходить?
* *
*
Опять в
оранжевых жилетах
блуждают
женщины одни,
по воле жэка
и поэта
они считают
трудодни.
Не разглядеть
в потемках лика,
однообразна
эта рать:
в руке у
каждой — штырь и пика —
колоть и
мусор собирать.
Ведь невозможно
жить, не гадя,
под разговорчики
в строю,
они проткнут,
почти не глядя —
меня, сквозь
рукопись мою.
Они не ходят
в магазины,
чтоб не
потворствовать врагу,
как
апельсины-асассины
на обезвоженном
снегу.