Сергей
Солоух — писатель. Родился в 1959 году в
Ленинске-Кузнецком. Окончил Кузбасский
политехнический институт. Автор
нескольких книг прозы, а также книги
«Похождения бравого солдата Швейка.
Комментарии к русскому переводу романа
Ярослава Гашека» (М., 2015). Печатался в
журналах «Новый мир», «Знамя» и других
периодических изданиях. Живет в г.
Кемерово.
Сергей
Солоух
*
ЧУЖИЕ
СЛОВА
На
исходе весны тысяча девятьсот
восемнадцатого года одно из немногих,
если не единственное в то время
боеспособное подразделение бывшей
русской армии, сорокатысячный чехословацкий
корпус, передислоцировалось из
замирившейся с немцами большевистской
России в воюющую покуда Францию. Через
Владивосток. Десятки медленно, один за
одним двигавшихся на восток воинских
эшелонов растянулись по всему Транссибу
от Волги до Приморья. Едут, едут, глаза
мозолят, мысли занимают ответственных
и не очень работников тысячи и тысячи
опытных, сплоченных и, главное, вооруженных
людей. И день за днем, и день за днем... В
конце концов это глаза мозолящее нечто,
взрывоопасное, неподконтрольное и
тягомотное, начинает всерьез пугать и
раздражать. В первую очередь, конечно,
немцев. Свежее, боевое пополнение, да
еще такое, на Западном фронте радости
германскому генштабу не обещает. Граф
Мирбах на чай и шахматы зовет наркома
Чичерина. В свою очередь и большевиков,
наркомов по внутренним делам, навроде
Сталина и Троцкого, порядком нервирует
такая масса чужих людей в форме и под
ружьем на своей собственной территории,
да еще и под командованием царских
офицеров. Русских, за очень небольшим,
но, впрочем, весьма значимым исключением.
Сейчас объявили нейтралитет, а завтра
ну, кто их, чертей, знает. В общем, лезут,
лезут в голову мысли, разные мысли.
Нехорошие мысли. И, чтобы не пугали,
является совсем простая, но очень
самонадеянная: а давайте их разоружим!
На мелкие, нестрашные бригады распатроним
и отправим не во Владивосток, а под
конвоем на местные сельхозработы,
скажем, а тех, что потолковей, в ремесленные
мастерские. Нет корпуса — и нет проблемы.
И начинают летать
телеграммы из центра на периферию, в
Пензу и в Красноярск. Но вот беда, доходят
не только до адресатов, но и до супостатов.
Такое уж свойство тогдашних телеграфных
проводов. Делиться электричеством. В
результате на волне тревожных настроений
и все более и более укрепляющихся
подозрений двадцать третьего мая
восемнадцатого года в городе Челябинске
собирается совет командующих поволжской
(поручик Чечик), уральской (подполковник
Войцеховский) и сибирской (капитан
Гайда) маршевых групп чехословацкого
корпуса. Мнение общее — готовится
вероломное предательство и промедление
смерти подобно. Не надо оглядываться
на командующего корпусом генерала
Шокорева, не надо слушать взятых в
заложники в Москве членов Чешского
национального комитета, не надо думать
о Франции и союзниках — надо отобрать
у большевиков дорогу. Транссиб и все,
что к нему прилегает. И ехать. Спокойно
ехать домой с оружьем в руках и гордо
поднятой головой.
Ну, что же, сказано
— сделано. И вот уже днем двадцать пятого
мая в городе Новониколаевске, будущем
Новосибирске, первым, просто по праву
своего передового часового пояса,
капитан Радола Гайда отбивает телеграмму
еще дальше на восток, капитану Эдуарду
Кадлецу (здесь и везде далее перевод
мой — С. С.)
«Нужно еще добавить,
что с капитаном Кадлецем, заместителем
командира 7-го полка, мы давно уже
проработали разные вопросы того, как
будем держать связь, если обстоятельства
все-таки вынудят нас нарушить нейтралитет.
Были у нас свои коды, заранее согласованные
секретные сообщения и прочее. Так,
например, фраза „Передайте депешу
комиссару” означала: „Захватывайте
город”, так что самый строгий большевистский
цензор не нашел бы ничего подозрительного
в такой телеграмме и своей же резолюцией
„разрешить передачу” решил бы участь
города. Именно поэтому первой же моей
обязанностью после завершения совещания
с моими офицерами была отправка телеграммы
Кадлецу. Через два часа я уже получил
лаконичный ответ: „Депеша доставлена”,
и это означало то, что Мариинск наш».
Еще через сутки,
двадцать шестого мая, на Урале, уже
русский офицер на чешской службе Сергей
Николаевич Войцеховский делает запись
в своем дневнике, много точнее и
прозорливее, чем чехословак Гайда,
определяя масштаб начавшегося:
«Война! Сегодня
ночью <...> мои части без всяких потерь
захватили весь Челябинск. У противника
убиты четыре пленных
и ранены два русских. Мой план обхвата
показал себя отлично. В казармах спящими
были окружены и захвачены два советских
полка (около двух тысяч пленных) силами
всего только 250 моих стрелков! Добыто
очень много винтовок (еще не подсчитаны),
пулеметы, грузовики и около 14 пушек.
Перехватываем и читаем испуганные
телеграммы советских органов из
Екатеринбурга, которым совершенно
очевидна вся серьезность их положения.
Однако и наше положение, даже при
выдающейся победе, совсем непростое,
ждет нас много сложностей и трудностей,
и, конечно, потерь. Но сам я наконец-то
в своей тарелке».
Да, Сергей Николаевич
не ошибся, «много сложностей и трудностей,
и, конечно, потерь», именно так, ровно
сто лет тому назад с восстания
чехословацкого корпуса и почти
моментальной потерей большевиками
контроля над огромной территорией,
простиравшейся от Волги до Тихого океана
(за пяток, другой стремительных недель),
началась в Сибири Гражданская война.
Война, в которой судьба отвела чехословакам
вовсе не скромное место случайной
инициативной группы, большую кашу
заварившей и смывшейся, как им действительно
хотелось, в Европу. А одного из ключевых
участников, пусть и против воли и желания
большинства прежде всего солдат этого
корпуса, страшной народной бойни тысяча
девятьсот восемнадцатого — тысячи
девятьсот двадцатого, в чужой стране.
Факт не то чтобы совсем забытый, но
совершенно не освещенный, не обдуманный,
не вставший в цепочку прочих, взаимосвязанных
в общественном сознании родной страны.
Что удивительно. Ведь кроме забытых,
давно заброшенных, а то и вовсе уничтоженных
могил на нашей сибирской, а еще раньше
украинской земле оставили наши братья,
самые западные славяне, обширную
литературу о своем русском анабазисе.
Начавшемся отнюдь не на станции Мариинск
в тысяча девятьсот восемнадцатом, а в
сентябре тысяча девятьсот четырнадцатого
в Киеве, после того как растроганный
русский император Николай Второй в
ответ на верноподданное обращение
чехов, проживавших на территории
тогдашней русской империи (почти 100
тысяч человек!), дал добро на создание
первого чехословацкого вооруженного
формирования для борьбы с общим врагом
славян — германцами:
«…после аудиенции
царь говорил обер-прокурору Святейшего
Синода В. К. Саблеру: „Здесь было последнее
время много депутаций, но ни одна не
произвела на меня такого впечатления,
как чешская. Дай Бог помощь чехам и
словакам”. После этих слов царь подал
В. К. Саблеру чешский меморандум, попросил
его читать вслух, так как хотел еще раз
послушать. В его глазах появились
слезы».
И вот вся эта
наполненная «сложностями, трудностями,
и, конечно, потерями», но в то же время
и необыкновенным энтузиазмом, надеждой,
верой и победами, да, победами, и не
только в Сибири над полубоеспособными
в тысяча девятьсот восемнадцатом
большевиками, но и далеко на западе, и
раньше, много раньше под Зборовом и
Бахмачем над железными и неумолимыми
немцами, история оставила многостраничное
и многотомное литературное наследие.
Истории превращения маленькой Дружины
через полк в Чехословацкий корпус, а
потом и Легион летопись шести лет
пребывания вооруженных чехословаков
в России понятным, но, увы, обидным
образом и сейчас, сто лет спустя, закрытые
для русского понимания и осмысления,
словно ядро заветного орешка, в неодолимой
скорлупе такого как будто бы созвучного
и близкого и в тоже время отчетливо
чужого чешского языка. Да, не переведены
романы, а их только самых известных
десятки. В том числе эпическая пенталогия
Рудольфа Медека «Анабазис» («Огненный
дракон», 1921; «Великие дни», 1923; «Остров
в буре», 1925; «Могучий сон», 1926; «Анабазис»,
1927), объемная трилогия Йозефа Копты
«Третья рота» (1924); «Третья рота на
магистрали» (1927); «Третья рота дома»
(1934) и задуманный с той же широтой романный
цикл Ярослава Кратохвила — «Река»,
правда, не ушедший дальше первых двух
книг первого же тома, скромно, но очень
логично названного «Истоки» (1923 — 1934).
Не переведены рассказы и повести Яна
Вайса «Барак смерти» (1927) — еще одна
тесно увязанная тема — русский плен;
Вацлава Каплицкого «Горностай» (1936) —
плен уже собственный чешский во
Владивостоке; новеллы Вацлава Хаба о
боях и людях как в форме, так и без нее,
и русских, и чехословаков, «Бахмач»
(1930); а также продолженье «Мариинск —
Кунгур» (1931). В тут же несметную копилку
недошедшего пока и множество разнообразных
стихотворных сборников — Франтишка
Кубки, Олдржиха Земека, Йозефа Немаста
и все того же неугомонного многостаночника
Рудольфа Медека, который среди прочих
художественных и не очень форм также и
драмой «Полковник Швец» (1928) вошел в
историю чешской легионерской литературы.
А рядом с ним еще полдюжины имен, на том
же поприще сработавших, включая и такое
прославленное не только военной или
русской темой, как Франтишек Лангер.
Его пьеса о феврале 1919-го называлась
«Кавалеристский дозор» (1935). Вот сколько
перечислили. А можно легко еще, еще и
еще, и в том числе просто документ,
свидетельство, пусть не такое же объемное,
но не менее значимое для матери-истории,
чем «Очерки русской смуты» генерала
Деникина или «Записки» барона Врангеля,
— книга «Мои воспоминания» (1920), чешского
генерала на русской службе, командующего
Северной армией адмирала Колчака Радолы
Гайды. Да, сотня. Сотня томов, книжек в
обложках и без, тонких брошюр и толстых
гроссбухов. Иллюстрированных и с одними
словами. Но все о России, о Сибири,
Украине, Урале, Киеве, Ташкенте, Омске,
Красноярске и Владивостоке. О Мариинске
и Кунгуре. О нас. Нам совершенно
неизвестных. Не прочитанных, не обдуманных,
не осмысленных.
Чужих слов. Иногда
очень и очень приятных, как те, что писал
бесконечно влюбленный в Россию и
застрелившийся от отчаяния осенью
1918-го в Башкирии Йозеф Иржи Швец, тот
самый полковник, православный человек,
оставивший после себя «Дневник», изданный
в 1929-м в Праге, на чешском, конечно, же
на чешском. Или вот тех, что со всей
душевной щедростью не жалел генерал
Гайда, когда речь заходила о его
замечательном подчиненном Анатолии
Пепеляеве. Герое романа Леонида Юзефовича
уже другого века, XXI-го, «Зимняя дорога».
Но кроме таких случались и другие слова.
И взгляды. Порою и не очень доброжелательные,
а то и вовсе злые.
Ну вот хотя бы
пристальный и неравнодушный взгляд
редактора, журналиста, переводчика и
вместе с тем легионера Вацлава Хаба.
Человека, не лишенного художественного
дара и даже поэтических наклонностей.
Словно достойный ученик русских
акмеистов, он вещно и наглядно описывает
в своей книжке «Мариинск — Кунгур»
ночную мглу перед решающей атакой
чехословаков на позиции красных, что,
бросив сам Мариинск, окопались за
невзорванным мостом на восточном берегу
речки Кии:
«Небо было настолько
низким, что казалось, закури кто-нибудь
сигарету, дыму некуда будет подниматься.
И так было неясно, как будто пряжа висела
над головой. Через каждую звездочку-две
прошли крестом. Свисают нити аж до самой
земли, и все спутаны, что выходит из них
из всех одна нечесаная грива небесного
коня. И такая уж она нечесаная, что
санитар и не сморгнул бы, когда бы вместо
сырых капель стали бы падать с неба
гниды».
Забавно. Но трогает
не это. Задевает совсем другое описание
все в том же тексте. Совсем не поэтическое,
но тоже очень, очень вещное, просто
физиологическое. До боли материальное.
Первая встреча с белыми. Подоспевшими
из Новониколаевска на добивание все
тех же красных за речкой Кией.
«Все поле боя было
окружено бойцами. Русские верховые
части против большевистских добровольческих
формирований разъезжали по дорогам
округи и возвращалась, ведя за собой
десятки утомленных и измученных людей.
У всех требовали указать „комиссаров”,
чтобы расстрелять. А их там не было вовсе
— либо убиты, либо улизнули. Только
командиры маленьких отделений и взводов,
они стояли бледные и готовые к смерти,
если вдруг какой-нибудь испуганный
верховыми человек указывал на одного
из них как на комиссара. Били их нагайками,
по головам, плечам, рукам, отчего плакали
они как дети. Чехословаки ругались,
пытаясь унять раж верховых, и одного
едва не стащили с коня. С неохотой они
наконец засунули нагайки за пояса, и
после этого впервые через зубы воина
освобожденной страны выскочило слово,
которое стало потом в их рядах привычным
— „чешская сволочь”! Кавалеристы были
оскорблены до глубины души, что кто-то
чужой, кто еще месяц назад и права слова
тут не имел, вдруг захотел отобрать их
нерушимое право, святое право, переданное
от отца к сыну, — бить своего же человека
нагайкой, пока не истечет кровью».
И вот тут-то замираешь.
Здесь больно ранит чужое слово. Чужой,
предельно грубый и прямой материализм
наотмашь бьет по собственному, родному,
нежному идеализму. Нет, это не было
освобождение одних другими. Красивое
и благородное противостояние добра и
зла. Гражданская. Это было насилие.
Непрошенное и беспощадное. Да. Битва
двух насильников за обладание одной
страной. И победил не тот, кто был народу
ближе и понятней, а тот, кто был грубей,
безжалостней и кровожадней. И лучше
вооружен, и лучше накормлен. И организован.
Страшная штука. Как
будто бы мелкий, незначительный эпизод,
миг в череде тысячи дней Гражданской,
но совершенно по-другому, с особой
простотой и ясностью начинаешь
воспринимать то, что так рано начал
говорить Владимир Каппель:
«Не нужно ни на одну
минуту забывать, что революция совершилась
— это факт. Народ ждет от нее многого.
И народу нужно что-то, какую-то часть
дать…»
(1918)
и так поздно, слишком
поздно осознал Петр Врангель:
«Армия должна нести
крестьянам землю…»
(1920).
Да, февраль не был
случайностью, и любой, кто хочет не
изнасиловать страну, а дать ей жизнь —
должен, обязан понять ее, а не себя. Ее!
Тогда она пойдет, потянется за тем, кто
понял. А вышло, что просто легла. Легла
под того, кто подмял. Оказался грубее,
безжалостнее и кровожадней. Стоит ли
после этого удивляться, что вдруг
освобожденная и наконец предоставленная
сама себе, словно и не жила эти сто лет,
была в анабиозе, и вот проснулась с той
же мыслью, с какой загнулась, заснула
под пятой победителя в двадцатом. С
лозунгами Тамбовского восстания и
Кронштадтского мятежа — а дайте нам
Советы! Советы, «но так, чтобы еще и
торговать». Да, рынок нам, но власть
свою! Особенную.
Тяжелые мысли, но
ясные, здоровые. Хотя и рождены словами
вроде бы чужими, неродными. А, впрочем,
такими ли неблизкими и неродными? Хороший
вопрос. И лучший ответ, быть может, самый
ясный и прямой — вступительное слово
Станислава Николау к воспоминаниям
чешского генерала на русской службе
Радолы Гайды:
«Сибирь! Двойное
эхо в имени твоем для нас.
В первом — земля
морозов, снега, земля для изгнанников,
что в тихом отчаянии считают дни, когда
уже смогут вернуться на запад. В другом
— это земля великого будущего, зовущая
к делу, к работе в ощущении расцвета,
который ждет край, богатства которого
не только еще не подсчитаны, но, в
сущности, еще даже и не открыты.
Судьбоносно отзывается
в чешской душе сам звук этого имени —
Сибирь, как звук полевого горна,
пробуждающего ото сна к веселой работе
на великое дело освобождения, к вере в
будущее народа. Много воды утекло, прежде
чем Сибирь потеряла клеймо каторги и
ссылки, много воды утекло, прежде чем
мир узнал о народе центральной Европы,
закованном в австрийские кандалы.
Постепенно узнавал мир о существовании
нашего народа в сердце Европы, и так же
постепенно ширилось и знание о великой,
необъятной области, хранящей богатства,
доселе неведомые.
Почему у народа
нашего и у Сибири такие схожие судьбы?
Потому что и тот и другой лежат в сердце
континента и с моря неприступны».