*
«...КАК СЛОВО НАШЕ
ОТЗОВЕТСЯ...»
В.
А. Грихин. Лекции по древнерусской
литературе. Подготовка текста Т. Л.
Александровой, Т. В. Суздальцевой. М.,
«Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина»,
2017, 480 стр.
Признаюсь,
я долго думал, как назвать свой отклик
на эту книгу. Выбранное заглавие сначала
отталкивало своей банальностью: цитата
из Тютчева давно стала затертой. И все
же, пожалуй, именно она — но только в
таком, усеченном виде — отражает самую
суть воздействия лектора на слушателей,
учителя на учеников. Вячеслав Андрианович
Грихин, читавший курс по древнерусской
литературе на филологическом факультете
МГУ в конце 1970 — начале 1980-х годов,
запомнился тем, кто имел счастье его
слышать, даже не столько содержанием
лекций, сколько своей речью — неторопливой,
неказенной, живой, своей теплой интонаций,
исполненной любви к старинной словесности.
Прошло тридцать лет со дня его внезапной
ранней смерти — и вот цикл этих лекций,
реконструированных по студенческим
конспектам двумя самыми благодарными
и неленивыми слушательницами и участницами
грихинского спецсеминара (сокурсницами
автора этих строк), наконец издан и
предложен читателям.
Михаил Леонович
Гаспаров как-то признался: «Знакомым
студентам я говорю: „Помните, что
университет — это пять лет, подаренные
вам для самообразования, которому мешают
лишь мелкие досадные заботы, например,
посещение лекций”. Но, конечно, человеку
другого душевного склада будет легче
воспринимать науку с голоса и в компании.
Если повезет попасть к хорошему учителю
— это большое счастье. Но ведь учебники
<...> для того и существуют, чтобы
помочь тем, кому не повезло попасть к
хорошему учителю. Хороших учителей —
сотни, а тиражи у книг — тысячные».
Грихин, несомненно, был хорошим (за
недостатком более выразительных слов
ограничусь этим) учителем — об этом
свидетельствуют и судьбы его учеников:
иные из них еще в студенческие годы ради
работы в его семинаре переводились на
русское отделение с романо-германского,
в те годы имевшего репутацию намного
более «престижного», многие ученики
стали известными учеными-медиевистами.
Впрочем, о Грихине вспоминают не одни
лишь древники: его лекции и другим
студентам запомнились как одни из самых
увлекательных и симпатичных.
Увы, оказавшись преданным тиснению, его
живое слово многое потеряло, стало более
плоским и одномерным, хотя (как слушатель
лекций, могу утверждать это) в целом нет
оснований сомневаться в достаточной
точности студенческих конспектов.
Пример, доказывающий, что книга,
действительно, не всегда может заменить
устную речь лектора. Хотя я лично, как
и М. Л. Гаспаров, всегда предпочитал в
качестве источника информации печатный
текст, речь молчаливую, лекциям и
докладам, у слова устного есть неоспоримое
преимущество, заставляющее отказаться
от популярной ныне идеи заменить лектора
аудиоплеером (кое-где в отечественном
вузовском образовании дело дошло до ее
реализации!). Потому что устное слово
настоящего преподавателя выполняет,
если воспользоваться известной
классификацией Р. О. Якобсона, функцию
не только коммуникативную (информативную),
но и эмотивную (экспрессивную) — побуждает
сосредоточиться на предмете рассказа,
вызвать к нему интерес и любовь.
Но даже потеряв
интонационную теплоту и глубину, потеряв
обаяние, исходившее от стоявшего за
кафедрой, эти лекции остаются и в печатной
форме явлением по-своему замечательным.
Их автор смог
прекрасно и, если угодно, доходчиво
объяснить своеобразие древнерусской
словесности: «Средневековому человеку
присуще было иное мировоззрение, иное
видение мира, иные принципы ориентации
в окружающей действительности, иные
нравственные и эстетические ценности.
Отсюда вытекает необычность предмета
и содержания средневековой культуры.
Типичным образцом средневековой
архитектуры является христианский
храм, в живописи преобладает икона, в
литературе — произведения религиозного
характера. Своеобразие содержания
средневековой культуры во многом
определялось особой ролью христианской
религии и Церкви в истории средневекового
общества. Христианство было не просто
религией, но и политической доктриной,
и моральным кодексом, и философией, и
правом.
Христос — самое
светлое и единственно прекрасное для
средневекового человека, его этический
и эстетический идеал». Утверждение не
предстает авторитарно-голословным, к
нему подбирается иллюстрирующий пример:
«В средневековой культуре своеобразен
не только предмет изображения; своеобразно
и само видение мира, отражение этого
мира в памятниках литературы и искусства.
Средневековый художник как будто не
замечает, что мир трехмерен. В
изобразительном искусстве преобладает
плоскостное изображение, в иконах
отсутствует перспектива, иконописец
на одной плоскости изображает ряд
разновременных действий. Так, на иконе
„Преображение” иконописец помимо
основного события — Преображения Христа
на Фаворской горе — одновременно
изображает, как Иисус с учениками
поднимается на Фаворскую гору, передает
чувство ужаса и страха, которое охватило
учеников в момент Преображения Христа,
и тут же изображает, как он вместе с
учениками спускается с горы».
Для студента нашего
времени религиозная природа средневековой
культуры — очевидность, трюизм. Иное
дело, что, как заметил известный
исследователь древнерусской книжности
Дмитрий Буланин, даже если современный
человек считает себя верующим и
воцерковлен, это отнюдь не гарантирует
понимания им религиозной культуры
прошлого: «Подлинные религиозные чувства
теперешнего интерпретатора не имеют
значения в той мере, в какой они не имеют
отношения к сакральным предметам
древности; в число нынешних безбожников,
в указанном значении, попадут и истово
верующие, по их собственному убеждению,
люди». Ведь «религиозную культуру можно
постичь только как специфическое
отражение религиозного сознания ее
носителей, что предполагает хотя бы
частичное соприкосновение с установленной
этими последними системой ценностей.
Разговор на равных».
Для 1982 — 1983 годов,
к которым относятся записи лекций,
выявление и акцентирование религиозной
природы древнерусской словесности в
курсе для студентов трюизмом вовсе не
было. А было поступком, требовавшим
настоящего мужества: и В. А. Грихин, и
другой медиевист, профессор филфака
МГУ В. В. Кусков, за такой подход подверглись
гонениям, а от Грихина «сверху» требовали
внести в экзаменационные билеты вопрос
об атеистических мотивах в древнерусской
литературе!
Стороннему наблюдателю все это может
показаться невероятным: ведь в эти же
годы выходили первые тома серии «Памятники
литературы Древней Руси» под редакцией
Д. С. Лихачева, в которых жития святых
перемежались с проповедями. Однако quod
licet Jovi, non licet bovi: авторитет Лихачева,
академика, официально признанного
главным древником Советского Союза,
позволял ему и его сотрудникам многое
большее, чем прочим. К тому же к вузовским
преподавателям предъявлялись более
жесткие критерии идеологической
лояльности и надежности, чем к кабинетным
ученым.
Очень точно и
выразительно представлена в грихинских
лекциях связь средневекового религиозного
мировоззрения и словесности. Выделены
девять особенностей мировоззрения,
определяющих свойства литературы.
Первая особенность: «бинарность мышления,
противопоставление реального ирреальному,
временного — вечному. «Живя в реальном
мире, человек готовит себя к иному,
блаженному миру». Особенность вторая:
имперсональность, анонимность. «Это
важная отличительная особенность,
связанная с христианской концепцией
личности человека. Гордыня почиталась
величайшим грехом, а смирение — верхом
добродетели». Третья особенность:
традиционность. Четвертая: авторитарность.
«Общество вырабатывает понятие об
авторитете. Непререкаемым авторитетом
становятся тексты Священного Писания
и сочинения Отцов Церкви». Пятое свойство:
провиденциализм. «Ход и развитие
исторических событий объясняется не
волей и разумом человека, а вмешательством
потусторонних сил — божественных или
диавольских». Шестое: символизм. «...Это
одна из отличительных черт средневекового
мировоззрения. Это система видения мира
и ориентации в нем». Черта седьмая:
историзм («герои только исторические
личности»). Восьмая: ритуальность, или
этикетность. И наконец, девятое качество:
синкретизм, цельность мировоззрения.
В лекциях подробно
рассказывается о таких предметах,
распространяться о которых в советское
время было не принято, да и сейчас далеко
не все авторы учебных курсов уделяют
им должное внимание. Например, это
агиологические типы, чины святости и
их связь с разновидностями агиографии:
«Центральная часть (жития — А. Р.)
определяется типом подвига святого:
— Житие Стефана
Пермского — святительское.
— Житие Сергия
Радонежского — преподобническое.
Сам тип подвига
определяет сюжетные особенности».
Грихин в своих
лекциях постоянно стремится приблизить
древнерусскую словесность к миру
слушателей, обращаясь к их опыту и
знаниям. Так, рассказывая о Житии Сергия
Радонежского, лектор напоминает об
известной картине Михаила Нестерова
«Видение отроку Варфоломею». Одновременно
он показывает древнерусскую литературу
как единое целое, в преемственности и
взаимосвязи, например, когда сообщает,
что такой прием, как выстраивание череды
риторических вопросов, в Житии Стефана
Пермского, написанном Епифанием Премудрым
в конце XIV столетия, восходит к проповедям
Кирилла Туровского, составленным больше
чем за два века до того. Так же автор
лекций прослеживает черты сходства
между древнерусской словесностью и
литературой Нового времени, объясняя
более далекое через то, что ближе и
привычнее. Например, так говорит о плаче
княгини Евдокии в «Слове о житии Дмитрия
Ивановича, царя русского»: «Это
литературно-эмоционально-художественная
переработка погребальных стихир Иоанна
Дамаскина (достаточно близкий к тексту
и сохраняющий образную систему оригинала
перевод этих стихир можно прочитать в
поэме А. К. Толстого „Иоанн Дамаскин”)».
Несомненное и очень
важное достоинство грихинских лекций
заключается в отсутствии эгоцентризма
— качестве среди авторов лекционных
курсов и учебных пособий не очень частом.
Так, размышляя о методе в древнерусской
литературе,
он не навязывает своей точки зрения, а
предлагает обзор концепций других
ученых: Д. С. Лихачева, И. П. Еремина, А.
Н. Робинсона. В лекции о «Слове о полку
Игореве» он излагает четыре версии по
поводу жанра этого памятника: 1) памятник
торжественного красноречия (концепция
И. П. Еремина); 2) основа «Слова» —
историческая повесть; 3) «Слово» —
обработанная былина; 4) это произведение
вне жанровой системы (мнение В. В.
Кускова).
Еще одно достоинство
грихинских лекций — их полнота. Как
известно, «нельзя объять необъятное»,
и лекторы обычно жертвуют полнотой
картины древнерусской словесности ради
глубины и пристальности анализа,
ограничиваясь рассказом о некоторых
произведениях.
Грихин поступил иначе, предпочтя поведать
слушателям пусть коротко, но обо всей
произведениях, включенных в учебную
программу. Глубина характеристик
отдельных памятников, конечно, при этом
пострадала. Зато сохранилась цельная
картина.
Читая эту книгу,
должен признать, что в ней есть изъяны,
порожденные, очевидно, необходимостью
представить предмет — древнерусскую
словесность в контексте истории и
культуры — в ясных, легко запоминающихся
признаках и свойствах. Скажем, в лекции,
посвященной литературе Московской Руси
XIV — XV веков, попросту неверно утверждение:
«Возвышению Москвы способствовало: 1.
ее выгодное географическое положение;
2. надежная защита от внешних врагов; 3.
после разгрома Владимиро-Суздальских
земель к Москве стекались беженцы, росло
население». Ведь Москва не имела никаких
географических преимуществ в сравнении
с тогдашней соперницей Тверью,
местоположение защищало ее от нападений
извне не лучше, чем Тверь, а белокаменные
стены не были решающим преимуществом.
Что же касается третьего пункта, то он
может быть не причиной, а следствием
благоприятных факторов. Главные причины
возвышения Москвы были не географические
или экономические, а, как давно заметил
В. О. Ключевский, политические: отсутствие
вплоть до княжения Василия II распрей в
роде Даниловичей и поддержка Церкви.
К сожалению, в одном
случае медвежью услугу автору лекций
оказали редакторы-составители. «Лекция
10. Московская литература XIV — XV вв.
Куликовская битва. Второе южнославянское
влияние. Творчество Епифания Премудрого
и Пахомия Серба» представляет собой не
запись или реконструкцию подлинной
лекции, а контаминацию конспектов с
фрагментами книги Грихина «Проблемы
стиля древнерусской агиографии XIV — XV
вв.» (М., 1974): «Мы позволили себе объединить
материал лекции с фрагментами доступной
нам печатной работы <...> («Проблем
стиля...». — А. Р.). Это дало возможность,
с одной стороны, сохранить ссылки на те
исследования, на которые опирался
В<ячеслав> А<ндрианович>, а с другой
— выстроить текст в соответствии с
планом устного повествования и
воспроизвести его точку зрения на
проблему в той полноте, в которой он не
всегда мог ее высказать в подцензурных
советских изданиях». Однако это совершенно
неоправданная и произвольная операция:
из двух текстов автора — научного и
учебного — создается один, ему не
принадлежащий. Вообще, составители в
отдельных случаях слишком вольно
обращаются с текстом. В предисловии к
лекциям они так формулируют свои принципы
подготовки текста: «...Также нами были
использованы следующие опубликованные
работы В. А. Грихина: История древнерусской
литературы XI — XIII вв. Методические
указания. М., 1987; История древнерусской
литературы XIV — XVII вв. Методические
указания. М., 1988 (посмертное издание);
Принципы стиля древнерусской агиографии
XIV — XV вв. Издательство Московского
Университета, 1974.
Опираясь на эти материалы, мы стремились
как можно точнее воспроизвести как
подход Вячеслава Андриановича к той
или иной теме, так и его методические и
методологические принципы». Но ведь
задача издателей лекционного курса —
воспроизведение не некоего подхода
автора вообще, а подхода, присущего
именно и только этим лекциям!
Обращение к тексту
небольшой книги «Проблемы стиля
древнерусской агиографии...» неоправданно
и по другой причине: оно невольно
дискредитирует автора лекций, наносит
ущерб его репутации. Все дело в том, что
эта книга несет на себе глубокий отпечаток
советской эпохи. Грихин в ней защищает
Епифания Премудрого, автора житий
Стефана Пермского и Сергия Радонежского,
противопоставляя и книжника, и обоих
русских святых современному им
религиозному течению — исихазму, с
которым вслед за Д. С. Лихачевым стали
связывать и агиографа, и самих святых.
Исихазм (некий особенно отталкивающий
иноземный, «византийский» исихазм!) под
пером Грихина превращается в идеологический
жупел, подается как мрачный, темный фон,
на котором должны воссиять «белые
одежды» Епифания, Стефана и Сергия: «В
этом виде [византийском] он никогда не
был свойственен русскому монашеству.
Крайние аскетические формы, мало чем
отличающиеся от ереси, нам были чужды.
Между тем для южных славян различие
между исихазмом и богомильской ересью
было незначительно»; «Реальный мир для
исихаста не существует. Это скверна.
Цель человека — путем созерцания
приблизиться к божеству»; «Миросозерцание
Епифания Премудрого опирается не на
исихастское воззрение, а на Священное
Писание...». Мало-мальски осведомленный
читатель этих пассажей (не говоря уже
о тех, кто знаком с работами отца Иоанна
Мейендорфа или философа С. С. Хоружего,
например) способен лишь изумиться:
исихазм, традиция которого очевидна и
у такого древнерусского книжника, как
преподобный Нил Сорский, и у такого
«народного» святого, как Серафим
Саровский, исихазм, учители которого
Григорий Палама и Григорий Синаит были
причислены к лику святых, почти
приравнивается к ереси и сравнивается
с дуалистическим вероучением богомилов!
Причем приверженность исихазму
искусственно противопоставляется
верности Священному Писанию... С Грихиным
нельзя не согласиться в том, что нет
оснований возводить епифаниевский
стиль «плетения словес» к исихазму, как
это делал Лихачев, чья концепция была
почти непререкаемой. Однако представление
об этом религиозном течении грихинская
книга 1974 года формирует превратное.
Такая пристрастная
и совершенно несправедливая характеристика
исихазма объясняется, конечно же,
временем, в которое этот труд появился.
Автор действовал в соответствии с
принципом, который один известный
историк литературы как-то в устной
беседе уподобил поведению в ситуации
пожара. «Горит» дом мировой культуры,
которую советские идеологи подвергли
жесточайшей фильтрации, многое отринув.
Что остается честному филологу, историку
культуры: поспешить вынести из «пожара»
хоть что-нибудь, реабилитируя и отрицая
его связь с «проклятым прошлым». Так
выводили из горящего здания Блока,
объявив его не вполне символистом и
прогрессивным писателем, потом то же
самое было проделано с Андреем Белым.
Но если есть «хорошие», идеологически
приемлемые писатели и явления культуры,
то должны быть и «плохие», «враги»,
создававшие контрастный фон. Среди
символистов такими оказались Гиппиус
и Мережковский, за счет которых вытаскивали
из «пламени» Блока и Белого. Грихин
отвел аналогичную роль контрастного
фона в средневековой православной
культуре исихазму, ограждая от остракизма
древнерусских книжников и святых,
сохраняя за собой право писать уважительно
и любовно о русском Православии. Кстати,
похожим (и одновременно противоположным!)
образом поступал Лихачев, когда в своих
работах писал о неоплатонических истоках
исихазма, эту преемственность решительно
гиперболизируя, а в чем-то и измышляя.
Только он в свой через «спасал» исихазм,
как бы выводя его за пределы религиозной
ортодоксии.
Эти вынужденные
манипуляции с предметом исследования
необходимо обязательно учитывать при
оценке научных трудов, созданных
медиевистами советской эпохи. И верно,
негоже за это бросать в них камни: следует
понять и принять эту вынужденную тактику
как данность. Но зачем знакомить
современных читателей, желающих постичь
древнерусскую словесность, с ложными
оценками и трактовками, порожденными
идеологическим диктатом? Ведь в подлинных
лекциях Грихина следов таких идеологических
травм практически нет! Между тем у
молодого читателя, не знающего о
контексте, в котором создавалась и
издавалась книга о стиле древнерусской
агиографии, может возникнуть совершенно
ложное представление о Грихине-лекторе
как о человеке, не знающем предмета или
подверженном конъюнктуре.
Вступительная статья
к книге лекций производит двойственное
впечатление. С одной стороны, ее авторы
Т. Л. Александрова и Т. В. Суздальцева
воссоздали замечательный портрет
учителя — психологический и духовный,
основанный на драгоценных личных
воспоминаниях. С другой — из текстов
вступления нельзя ничего узнать ни о
среде, в которой вырос и сформировался
Вячеслав Андрианович, ни о его наставниках
в изучении средневековой русской
книжности. О пути в науку и педагогику
и о духовной эволюции.
Конечно, как и любой
учебный или научный труд тридцатилетней
давности, лекционный курс Грихина в
чем-то устарел. В. М. Живов, недавно
покинувший нас замечательный ученый,
как-то трезво и мужественно признал:
«Кто из нас, филологов, не подозревает,
что наша участь мгновенна и что через
полвека наши интеллектуальные находки,
столь вдохновлявшие нас в свое время и
находившие желанный отклик у наших
коллег, вызовут у досужего читателя
лишь ироническую усмешку, огульно
распространяющуюся на самые речевые
навыки достопочтенной старины».
Однако учебные труды, в отличие от ученых
штудий, стареют не столь быстро — прежде
всего потому, что призваны заключать в
себе не столько оригинальные концепции
и интерпретации, сколько устоявшиеся
сведения, проверенные временем. Как
признал А. Л. Зорин, автор предисловия
к переизданию далеко не нового, но
прекрасного учебного труда — книги Г.
А. Гуковского «Русская литература XVIII
века»: «Сегодняшний студент едва ли
может безоговорочно доверять учебнику
Г. А. Гуковского. Суть дела однако не в
частных фактах, забывающихся после
экзамена, и даже не в общих концепциях,
которые, как известно, подвержены
постоянным переменам. „Русская литература
XVIII века” при всех своих просчетах и
слабостях дает своему читателю на
редкость живое и полное ощущение своего
предмета. И в этом отношении Гуковского
едва ли кому-нибудь скоро удастся
превзойти».
Эти слова можно с полным правом отнести
и к книге лекций В. А. Грихина, которые,
знаю, уже находят и, уверен, еще найдут
благодарных читателей-«сочувственников».
Все-таки живое,
участливое, трепетное и умное слово
«отзовется», не канет в небытие...
Андрей
РАНЧИН